Исповедь Консула повергла меня в смятение, однако теперь я уже не сомневалась, что моя история, сделавшая из меня дитя песка и ветра, будет преследовать меня всю жизнь. Она и станет, по сути, моей жизнью, ибо ничего другого не остается. Все, что мне предстоит узнать впоследствии, так или иначе будет ее продолжением, одним из ее проявлений, прямым или косвенным.
Моя история и была моей тюрьмой, тот факт, что меня заперли в серую камеру за убийство человека, имел лишь второстепенное значение. Куда бы я ни пошла, тюрьма моя вечно будет со мной, я ношу ее, словно панцирь на спине. Я в ней жила, и мне не остается ничего другого, как вновь свыкнуться с ней. Вынужденное одиночество поможет мне разорвать одну за другой опутавшие меня нити превратной судьбы. Я была закрытым ящиком, брошенным в тесном запертом сарае. Меня охватило гнетущее оцепенение, ниспосланное издалека, из таких дальних далей, что я предчувствовала его неизбывность, то было испытание на долгие века вперед.
Покидая меня, Консул оставил сложенный вчетверо листок бумаги. Я развернула его. И увидела рисунок или, вернее, план какой-то дороги. Одна стрелка довольно нечетко показывала на юг, другая — на север. Посреди высилась пальма, а неподалеку от нее были нарисованы волны, которые изображали, видимо, птиц с распростертыми крыльями. На другой стороне листка было написано:
Только дружба, исполненная света, безраздельный дар души, лучезарный светоч, делает тело едва видимым. Дружба — это благодать; это моя религия, наше жизненное пространство; только дружба вернет Вашему телу душу, претерпевшую столько мучений. Следуйте велению Вашего сердца. Следуйте чувству, кипящему в Вашей крови.
Прощайте, друг мой!
После этого я сняла повязку с глаз и отказалась от своих блужданий в потемках. Теперь меня преследовала мысль о величайшем свете, который должен пролиться с небес, или о любви, которая будет так сильна, что сделает мое тело прозрачным, омоет его, вернет ему радость первооткрытия, наивного познания изначальной сути вещей. Эта мысль доводила меня до исступления. Она полностью завладела мною, и в конце концов образ Консула растворился, стал смутным, неуловимым. Я потеряла его следы. Я знала, что он в пути, может, на каком-то острове или даже под землей.
Тюремная жизнь казалась мне вполне естественной. Я стала забывать о свободе и не испытывала потребности в ней. Заключение не угнетало меня. Я с готовностью шла на сближение. Ко мне приходили женщины с письмами, просили писать вместо них. Я была счастлива оказать им услугу, принести пользу. Мне дали маленький столик, бумагу и ручки. Я стала доверенным лицом, советчицей. У меня появилось занятие, позволявшее переступить порог моей собственной тюрьмы и дававшее внутреннее удовлетворение. А ночи мои все более стали походить на переезд, на смену жилья; мало-помалу они избавлялись от своих сомнительных, а зачастую и чудовищных постояльцев. Всем персонажам, скопившимся в моем сознании за целую жизнь, было предложено покинуть помещение. Я без малейшего колебания изгоняла их. Стоило мне закрыть глаза, и я видела, как они, похожие на призраков, покидают вагоны поезда в непроглядном тумане, настроение у них было прескверное. Одни протестовали, другие грозили вернуться и отомстить за себя. Их удивила столь внезапная перемена в обращении и отсутствие всякого гостеприимства. Я заметила, что все они были какие-то покалеченные, полусонные, растерянные и едва волочили ноги. Был среди них даже один безногий, передвигавшийся с невероятной быстротой и награждавший мимоходом тумаками зазевавшихся. В общем-то они должны были бы остаться довольны, что покидают этот разваливающийся на ходу каркас. Ночи мои напоминали заброшенный вокзальный перрон. Выпадая из моих ночей, персонажи исчезали во тьме. Я слышала их стихающие шаги, затем воцарялась тишина, а иногда доносился звук падения.
Днем я была полностью поглощена работой. А ночью занималась уборкой. Ибо после ухода моих персонажей осталась куча всякого хлама, который застревал в моей памяти, не давая вздохнуть спокойно.
Мне понадобилось немало времени, чтобы навести порядок в собственной голове. Это длилось несколько месяцев. Среди утраченных мною образов оказался и образ Консула. А между тем я не видела, как он уходил. Видеть не видела, но знала, что внутри его больше нет. Только воспоминание о наших слившихся воедино телах оживало время от времени. Можно забыть лицо, но нельзя полностью вычеркнуть из памяти теплое чувство, ласковый жест, звук нежного голоса.
Моя активная деятельность привела к тому, что тюремная администрация официально назначила меня «письмоводителем и секретарем». Мне надлежало также вести переписку директора, который умел писать лишь однотипные письма. Как служащая тюрьмы, хоть и из заключенных, я обязана была носить форму: серый пиджак и серые брюки, голубую рубашку, черный галстук, темно-синюю фуражку, черные носки.
Поначалу такое облачение стесняло меня. Но выбора не было. Подобная милость смахивала на приказ. Работа, а еще более форма помогли мне бежать от самой себя. Образ Консула все таял и таял и в конце концов превратился в подвижную точку, объятую пламенем. Воспоминания мои пропадали одно за друг им; я теряла их с поразительной и все возрастающей быстротой, так другие теряют, например, волосы. В голове моей все упорядочилось, и никакому воспоминанию не под силу было укрыться в ней.
Надевая утром форму, я глядела на себя в зеркало. И невольно улыбалась. На мне снова был мужской костюм. Но при этом никакого притворства. То была служебная одежда. Женщины одевались точно так же, как мужчины, — для большей строгости и поддержания авторитета. Мне никто не подчинялся, а между тем заключенные почтительно приветствовали меня, словно я была у них за старшую. Это было смешно. Некоторые, возможно, и не нарочно, говорили мне «господин». Я не поправляла их. Не рассеивала сомнения, но совесть моя была спокойна. Я никого не обманывала. Я следила за своим лицом. Красилась больше прежнего. Стала кокетливой. В тюрьме, несмотря ни на что, продолжаешь следовать правилам игры, хотя бы для вида. Правда, мне уже не хотелось играть, сердце не лежало.
Положение мое мало-помалу улучшилось. Я пользовалась некоторыми привилегиями. Ко мне уже не относились как к настоящей заключенной, но и административной служащей в полном смысле слова я тоже не была. Одни завидовали мне, другие меня побаивались. Словно связная, я свободно передвигалась между двумя лагерями.
Если писем было мало, я собирала заключенных, тех, кто этого хотел, кто интересовался еще жизнью на воле, и читала им старые газеты. События, потрясавшие мир, — войны, государственные перевороты — их не интересовали. Они требовали происшествий. «Крови! Любви!» — кричали они. Убийства из ревности — вот что они обожали. Сеансы чтения превратились постепенно в вечера, на которых я рассказывала разные истории, придумывая их по ходу дела. Схема была всегда одна и та же: невозможная любовь заканчивалась неизбежным пролитием крови. Мне нравилось придумывать образы и ситуации. Иногда я уклонялась от темы, пускаясь в рассуждения, которые аудитория решительно пресекала, слушательниц не интересовали мои комментарии. Они требовали голых фактов. Когда поднимался шум, я прерывала рассказ. Однако мой талант сказительницы скоро иссяк. Я рассказывала всегда одну и ту же историю, историю двух любящих, которых окружает тайна и подстерегает опасность. Потом наступала драма, обнаруживалось нарушение запрета, далее следовали наказание и месть.
Некоторые женщины приходили ко мне поодиночке и рассказывали о своей жизни. Воображение у них разыгрывалось; они считали жизнь романом, а свою судьбу — судьбой непризнанной героини. В тюрьме им не оставалось ничего, кроме слов, чтобы выжить. Вот они и не скупились, выдумывали напропалую. Изобретали полную приключений историю. Я терпеливо слушала. Жизненным опытом я похвастаться не могла. Зато из их рассказов много всего узнала о нравах нашего общества, о мелочности мужчин, о душевном величии и слабости. Я поняла, насколько в детстве и юности меня от всего оберегали: ни ветер, ни холод, ни голод мне были неведомы. Отец, видно, держал меня под стеклянным колпаком, сдувая пылинки и не позволяя прикасаться ко мне. Дышалось мне с трудом, ибо я носила железную маску и была пленницей семьи, которая, в свою очередь, жила в плену у болезни, страха и слабоумия. Моя жизнь в образе мужчины была не только грехом, но стала самоотрицанием, ошибкой. Если бы я была просто девочкой, такой, как все остальные, судьба моя, возможно, была бы суровой, но не жалкой, отмеченной печатью стыда, преступного воровства и лжи.
Средь серых стен мне не оставалось ничего другого, как снова и снова перебирать былое. Взор мой утратил способность видеть все в радужном свете. Он бездумно перебегал с предмета на предмет. Стал равнодушным. Мне случалось остро ощущать свою никчемность. Зато потом меня охватывал неистовый гнев. Но вот я снова очутилась в проклятом месте, где был похоронен мой отец. Я превратилась в зловещую тень. Я выкопала его и стала топтать ногами. Я обезумела. При мысли о свободе мне делалось плохо, пот прошибал меня.
Со временем у меня появились мелкие привычки, заставившие утратить многое: исчезли приступы дикой ярости, чувства притупились, началось угасание, то самое угасание, которое ведет к небытию, к медленному умиранию. Ощущения мои растворились в озере стоячей воды; тело остановилось в своем развитии; оно уже не менялось, перестав двигаться, оно увядало, ничего не чувствуя. То не было ни жадное, в полном расцвете сил тело женщины, ни тело мужчины, спокойное, уверенное. Я была чем-то средним, а вернее всего, порождением ада, да, я побывала в аду.