Первый день мая, да к тому же воскресенье, внезапно, как по мановению волшебной палочки, преобразил окутанный скучной серой мглой город на Эльбе; все искрилось, сверкало, переливалось под щедрыми лучами долгожданного и все же неожиданно засиявшего солнца. Безоблачное небо было залито таким ослепительным светом, будто молодое весеннее солнце растеклось по всей его лазури. Зиму, не только необычно суровую в этом году, но еще и затяжную, сменил унылый в своем тоскливом однообразии дождливый апрель. Не верилось, что еще вчера на улицах, точно в горных ущельях, бушевали неуемные морские ветры: воздух был так неподвижен, так тих, словно сама природа, изумленная этой внезапной переменой, затаила дыхание. От деревьев и кустов шел крепкий дурманящий аромат, и, казалось, было слышно, как лопаются набухшие почки.
А людской поток в центре Гамбурга, на нарядных набережных озера Альстер! Все, кто только мог вырваться из своих четырех стен, вышли приветствовать вновь народившуюся весну. Даже у самых угрюмых посветлели лица, даже у самых изверившихся затеплилась надежда.
И каждый открывал в старом и давно знакомом что-то новое и радовался кокетливым, белым, как лебеди, пароходикам и множеству лодок на озере; радовался девушкам, высыпавшим на улицы показать свои весенние наряды и сияющими глазами оглядывающими мир; радовался и высокой гордой колокольне св. Петра, доблестно выстоявшей под всеми зимними бурями и теперь блистающей великолепием своей позеленевшей от времени бронзы.
Особенно много гуляющих толпилось у ослепительно белого павильона, окруженного высокими темно-зелеными платанами и вздымавшегося, как крепость, над озером. Предприимчивый ресторатор расставил в саду чуть ли не до самой набережной столы и стулья. И расчет его оправдался — все было переполнено, павильон и сад не могли вместить всех желающих провести здесь часок-другой воскресного досуга, поболтать с приятелями и послушать музыку. С веранды неслись трубные звуки «Зигфрида на Рейне», они гремели над пестрой толпой и, смешиваясь с ее тысячеголосым рокотом, тонули в уличном шуме.
Завидя золото и серебро офицерских погон, какой-то фронтовик с едва затянувшимся кроваво-красным рубцом через всю щеку и ухо, с крестом ганзейского легиона на мундире внезапно перешел на гусиный шаг и, несмотря на толчею, торжественно промаршировал, высоко вскидывая ноги. Блистательные, офицеры, сидевшие за столиком, с надменной снисходительностью ответили на приветствие фронтовика.
Особое внимание гуляющих по Юнгфернштигу привлекала гигантская фигура «Железного Михеля», высившаяся на круглой площадке среди цветочных клумб, неподалеку от Альстерского павильона. Поверхность этой грандиозной деревянной статуи, носившей черты боготворимого немцами фельдмаршала, была сплошь покрыта шляпками вбитых гвоздей. Затея с гвоздями диктовалась в ту пору вовсе не эстетическими соображениями: это была просто-напросто форма военных поборов с населения. Малоимущим по карману были железные гвозди, людям среднего достатка и зажиточным продавались серебряные, а богачам — золотые. Простым людям таким образом предоставлялась честь одеть в броню из гвоздей весь корпус рыцаря, мелким буржуа — щит и шлем, а толстосумам — меч. Выручку от этого предприятия — более пяти миллионов марок — поглотила ненасытная казна военного времени. Железные гвозди давно покрылись ржавчиной, так что «Михель» был теперь скорее ржавый, чем «железный», но щит и шлем отливали под весенним солнцем серебром, а меч сиял золотом.
Два юных существа, не проявлявших ни малейшего интереса ни к грандиозной фигуре, одетой в броню из гвоздей, ни к кипящему вокруг нее людскому водовороту, прокладывали себе дорогу сквозь толпу. Они шли, держась за руки, и даже своим внешним видом отличались от всех окружающих. Он — в коротких штанах, в сандалиях на босу ногу, в куртке с шиллеровским отложным воротником. Девушка — тоже в сандалиях, в васильковом платье, перехваченном под грудью и отделанном вышивкой.
— Бобер! — громко вскрикнула вдруг девушка и кивнула своему спутнику, от которого ее отделила какая-то многодетная семья. — Бобер! — повторила она, бесцеремонно указывая на важно шествующего господина в сюртуке, обладателя остроконечной седеющей бородки. — Видел? Теперь у меня восемьдесят пять!
Юноша, бросив на нее укоризненный взгляд, сердито ответил:
— Как ты можешь заниматься сейчас такой чепухой!
— Вот еще! Ты говоришь так потому, что не ты первый его увидел. Во всяком случае, у меня восемьдесят пять очков!
— Ну и радуйся. А мне не до этого. Только бы нам не опоздать. А вдруг совещание уже кончилось? Что тогда? Тебя, я вижу, это совсем не волнует?
— Глупости! Как это может не волновать меня?
— Ну, тогда бежим.
Юноша устремляется вперед, подается то вправо, то влево, стараясь не задеть гуляющих, минует сначала Старый, затем Новый Юнгфернштиг и быстро идет вдоль ряда густых, развесистых каштанов.
Только на Большой Театральной он, остановившись, оглянулся. Не отстала ли его спутница? Но нет, она нагоняет его, хотя и запыхалась.
— У-ух! Как же ты летишь!
И вот они сидят на скамье в полутемном коридоре и ждут. За высокой дверью, украшенной богатой резьбой с символическими изображениями различных ремесел, идет совещание представителей социал-демократической партии и профессиональных союзов. Вальтер, приложив ухо к двери, отчетливо различает хриплый клохчущий голос Шенгузена, в минуты возбуждения подымающийся до визга.
— Хорошо, что они еще не разошлись.
Пауза.
— Согласится ли он? От этого все зависит.
— Прижму-ка я большие пальцы на счастье! — И она показывает ему свои маленькие кулачки с крепко зажатыми внутрь большими пальцами.
— Ну конечно, теперь нам нечего беспокоиться! — говорит он снисходительно.
Они сидят и ждут…
Скучно, однако, все время сидеть со сжатыми кулаками. Она начинает приглаживать растрепавшиеся от беготни волосы. Кокетливым жестом перебрасывает косы на грудь, распускает их и вновь заплетает.
— Не забудь только, что зал надо получить бесплатно, — напоминает она.
Юноша, задумчиво глядевший в одну точку, неожиданно резко, почти грубо набрасывается на нее:
— Эти переговоры вообще дело Гертруд. Ее прямая обязанность.
Девушка проводит руками по косам и спокойно возражает:
— Ты ведь слышал, что она сказала. Теперь все не так просто. Мы сами должны похлопотать, иначе ничего не выйдет.
Он явно с этим не согласен и жестом выражает свое недовольство, но молчит и упорно рассматривает массивную, светлого дуба дверь, всю покрытую забавными фигурами: здесь и пекари в высоких колпаках, и плотники, взбирающиеся на леса, судостроители, мастерящие лодку, литейщики с большими литейными ковшами, печатники, стоящие перед наборными кассами…
— Надо решить, — говорит она, — кто начнет, ты или я?
— Ты ведь староста группы. Разумеется, начинать тебе.
— Совсем не разумеется. Ведь литературной секцией ведаешь ты. В сущности, это твое дело.
— Ну что ж! Пусть так.
Оба долго молчат.
Потом, уже гораздо мягче, она говорит:
— Гертруд рассказывала, что он неравнодушен к молодым девушкам. Может быть, я ему понравлюсь?
— Желаю успеха.
Она осторожно, искоса взглядывает на него.
— А не сделать ли книксен?
— Что… что ты сказала? — Юноша резко повернул голову и в упор посмотрел на нее. Глаза его стали совершенно круглыми. — Ты в своем уме?.. Ты… ты хочешь так унизиться? Заявляю тебе — старостой после этого тебе не бывать! Это уж будь уверена. Полная гарантия.
Она улыбается и ничего не отвечает.
Он все еще качает головой:
— Книксен! Что придумала!
Помог им — о чем они, конечно, и не подозревали — один из представителей левого крыла. После его выступления Шенгузен прервал заседание, он хотел до принятия резолюции проконсультироваться по телефону кое с кем из отсутствующих членов президиума. У двери ему преградил дорогу представитель профсоюза печатников, Ян Овердик.
— Луи, там, в коридоре, тебя дожидаются двое… от молодежи… Парнишка и девушка. Они хотят поговорить с тобой.
— Не могу! У меня нет ни минуты! Ну и заседание! Сплошные неприятности! Ты же сам знаешь…
Он собирался уже улизнуть.
Но от Овердика не так-то легко отделаться: у него в молодежной организации дочь, и он знает, с каким поручением пришли Вальтер и Грета.
— Да ты, по крайней мере, выслушай их, Луи. Славные ребятки. Воскресенье, а они сидят и ждут тебя полдня. Пойдем! — И он потянул за собой упиравшегося Шенгузена.
— Ну, ребята, выкладывайте, что у вас на душе. Вот товарищ Шенгузен, к которому вы так рвались. — И Ян Овердик подтолкнул девушку вперед.
Шенгузен между тем обдумывал очередной ход против левых. Не назначить ли новую редакционную комиссию?
От сильного смущения маленькая Грета все-таки присела в глубоком реверансе. Она заговорила, запнулась, снова начала. Наконец поток слов прорвался:
— Товарищ Шенгузен, мы хотели вас просить, нас послала моя сестра Гертруд, у нас, знаете, родительский вечер, и мы давно уже готовимся, и теперь нам нужен зал, как раз к следующему воскресенью, — на воскресенье вечером, и моя сестра Гертруд говорит…
Вальтер бесцеремонно и довольно энергично оттолкнул свою приятельницу, выступил вперед, прямо посмотрел в лицо влиятельной особе, глядевшей куда-то поверх его головы, и без малейшего оттенка просительной любезности в голосе сказал:
— На следующее воскресенье у нас назначен родительский вечер. Я староста литературной секции. Мы к вам — от нейштадской группы. Нам нужно подходящее помещение, и мы просим предоставить нам большой зал. Мы будем аккуратны и, как кончим, так сразу все и уберем. Вам, право же, нечего беспокоиться.
Ян Овердик растроганно улыбнулся. Родительский вечер? Шенгузен внимательно, строго посмотрел на юношу и недоверчиво насупился. Вечер молодежи? Время военное. У него, Шенгузена, принцип — как можно меньше каких бы то ни было вечеров и собраний. Он раздраженно спросил:
— Что там еще за вечер такой?
— Родительский. Программу мы уже подготовили.
— А тема какая?
— Тема?.. Немецкая песня, товарищ Шенгузен, — робко сказала Грета.
— Да, — подтвердил Вальтер. — Я сделаю доклад. Потом мы споем несколько песен. Мы все прорепетировали.
Шенгузен опять уже думал о своем. Что, если он не застанет Штольтена? Действовать тогда на свой страх и риск? А вдруг они будут недовольны, что он не согласовал все заранее? Ну, что там еще? Ах да! Гм! Песни немецкого народа… Против этого как будто нечего возразить. Немецкая песня…
— Ну, Луи, что ж ты молчишь? Согласись — и делу конец.
Шенгузен нетерпеливо кивнул.
Овердик погладил Грету по голове.
— Вот и хорошо. Разрешение есть.
— Но у нас нет денег! За наем зала нам нечем заплатить! — воскликнул Вальтер. — Вход у нас будет бесплатный!
Шенгузен уже уходил.
— Что? Плата за наем? — Он отмахнулся. Если он не разыщет по телефону Отто Штольтена, он тут же позвонит в штаб военного округа. Не вредно будет придать сегодняшнему делу большее значение, чем оно, быть может, заслуживает…
— Видите, ребятки, товарищ Шенгузен согласился. Берите, значит, большой зал и устраивайте — да потолковей! — ваш родительский вечер. Но маленькую плату за вход я бы на вашем месте все-таки установил. Вы так богаты, что ли?
— Какое там богаты, — ответила Грета, вновь обретая присутствие духа.
Ян Овердик шутя потянул ее за косу.
— Не сомневаюсь, что вечер будет замечательный.
— Конечно! — воскликнул Вальтер. — Приходите к нам непременно.
— Посмотрим! Посмотрим! Если только время позволит. — И, прощаясь, он протянул Грете правую, Вальтеру левую руку.
Между тем участники совещания вышли из зала и разбрелись по коридору; всё пожилые, бородатые, солидные люди. Среди них Грета и Вальтер, тоненькие, юные, светлые, напоминали мальчика и девочку из сказки, нечаянно попавших в царство гномов. Взявшись за руки, они стремительно кинулись к лестнице и, громко смеясь, понеслись вниз.
— Победа! — ликовала она. — Наш вечер обеспечен!
Юноша бежал, все время чуть опережая ее.
— И все сошло гораздо легче, чем мы думали.
Так мчались они до самого Альстера. Здесь, снова взявшись за руки, они смешались с поредевшей к вечеру толпой гуляющих и уже медленнее пошли по берегу озера.
— Грета, а не сделать ли нам круг по Альстеру?
— С чего это вдруг?
— Ну, хотя бы потому, что сегодня такой чудесный день… И — Первое мая! Вот мы и отпразднуем, устроим с тобой демонстрацию.
— Это, как тебе известно, запрещено. Слушай, если бы он отказал, тогда — о, тогда я бы его отбрила, уверяю тебя. У меня уже все было обдумано… Еще как отбрила бы!
— Ну, интересно, что же ты сказала бы ему?
— Я?.. Я?.. Ты же меня знаешь! Я бы такое наговорила! Чудовище вы, сказала бы я! Изверг! Отвратительное толстокожее животное, сказала бы я ему. В вас нет ни искорки любви к молодежи! Хотите знать, на кого вы похожи, спросила бы я его. Хотите? Ну, так я вам скажу. Вы как будто только что из первобытного леса выскочили. Вы… вы страшилище! Слышишь, это все я бы ему сказала, непременно, непременно!
Юноша ничего не ответил, погруженный в свои мысли. От отца он очень хорошо знал, что за субъект этот Шенгузен. В кругу друзей отец не раз открыто высказывал свое мнение о нем. Уже не впервые Вальтер встречается с профсоюзными руководителями, и сегодня у него снова то же чувство неприязни… До сих пор он верил, что люди с таким идеалом в сердце, как социализм, не могут быть плохими людьми. Вот почему, в числе других мотивов, он стал социалистом; ему казалось, что социалист — это прежде всего справедливый, честный, порядочный человек. А между тем большинство этих всесильных профсоюзных руководителей всегда, вот как и сегодня, вызывали в нем антипатию. Шенгузен — социалист? И даже один из ведущих? Этот желчный, недоверчивый человек — социалист?
— Что с тобой, Вальтер? С чего это ты так помрачнел? И молчишь? Ведь все так хорошо кончилось!
Вальтер рассеянно кивнул…
И разве только Шенгузен? А Бонзак, Примель, Ладебрехт, Хальзинг? Где у них дерзание, отвага, мужество? Где стремление к новому, к социализму? Им, видно, не хватает самого важного — любви к людям. Станут такие жертвовать собой?.. Как бы не так! Стоит на них посмотреть, послушать их, и тебя невольно берут сомнения, и ты начинаешь думать, что они полны ненависти, презрения к людям, что они не доверяют даже друг другу…
Это были уже серьезные размышления, занимавшие юношу в этот солнечный майский день.
— Ты все думаешь о нашем вечере? Или тебя уже лихорадит перед докладом?
Вальтер поднял глаза и взглянул на подругу.
— Пока еще нет. Трясти начнет, вероятно, только перед самым выступлением. — И чтобы отогнать невеселые мысли, он сказал: — Посмотри-ка, ни одного свободного местечка в Альстерском павильоне.
— А ты не прочь бы зайти?
— Мы с тобой, пожалуй, будем там белыми воронами.
Он незаметно подтолкнул ее и, показывая с лукавой улыбкой на высокого господина с великолепной окладистой бородой, прошептал:
— Бобер!
— О-о! — Она в упоении разглядывала этот из ряда вон выходящий экземпляр.
— Да, такую бороду можно постелить у кровати вместо коврика, а? За нее мне не меньше десяти очков, согласна?
Длиннобородый, по виду — преподаватель гимназии, смотрел с высоты своего огромного роста на молодых людей, не сводивших с него глаз.
— Да, борода замечательная, — великодушно согласилась Грета. — Значит, у тебя теперь сто пять, так?
Она что-то мысленно прикинула и спросила:
— А сколько очков, если такую длинную бороду потрогать?
Вальтер громко расхохотался.
— Посмей только! Тебе здорово влетит…
— А все таки сколько?
— Ну, если потрогать такую расчудесную бороду, то по крайней мере — двадцать пять. За бороду попроще — пятнадцать или даже двадцать. Бороды родственников, конечно, не в счет.
Тактика ее состояла в том, чтобы, отвлекая его вопросами, самой высмотреть подходящую бороду. Сначала ей не везло. Мужчины попадались навстречу редко, да и те по большей части бритые или же только с усами, но без бороды.
На углу Альстердамма она вдруг громко взвизгнула:
— Бобер! Бобер! — и, подпрыгивая от удовольствия, указала на немолодого коренастого человека, который стоял у парапета набережной и смотрел на воду. У него была роскошная, действительно необыкновенная борода: подстриженная полукругом, волнистая на щеках.
— Черт побери, вот так бородища — лес дремучий, — признал Вальтер. — Морской волк, наверное. За него я даю тебе пятнадцать. Она даже лучше моей последней.
— А теперь — смотри! — сказала Грета с необычайной серьезностью. Она отошла от Вальтера и смело направилась к бородачу.
Заложив руки за спину, девушка остановилась перед ним и открыто посмотрела ему в лицо. Заметив ее, бородач несколько удивленно, но приветливо улыбнулся. Грета спросила:
— Простите, господин капитан, вы, может быть, знаете про игру в бобра?
— Нет, милая девочка, я такой игры не знаю.
— О-ох, как жалко! Играют в нее так: кто первый увидит бороду, тому полагается очко. Понимаете? Мы играем в эту игру. У моего товарища уже за сто очков, а у меня только восемьдесят пять. Но вашу бороду, господин капитан, увидела первая я, и у меня теперь сто. И я обыграла бы его, если бы вы разрешили мне только один разочек потрогать вашу бороду. Мне зачтется тогда по меньшей мере двадцать пять очков… Можно?
Лоцман Асмуссен из Бланкенезе внимательно выслушал длинное объяснение и весь затрясся от неудержимого хохота:
— Ну и дела! Значит, за мою бороду ты получишь пятнадцать, а если потрогаешь ее — двадцать пять! Какая же знатная игра! Может, и меня примете? — Глаза у него наполнились слезами от хохота. — Но где же твой товарищ?
— Вон он стоит за деревом и смотрит на нас. — Маленькая Грета заразительно рассмеялась.
Лоцман Асмуссен обстоятельно вытер глаза и сказал серьезно и торжественно:
— В таком случае, хватайся за бороду и хорошенько потрепли ее. — Он даже чуть наклонил голову, чтобы ей было удобнее дотянуться.
Грета сделала знак Вальтеру, который укрылся за раскидистым каштаном и оттуда широко открытыми глазами смотрел, что эта отчаянная девчонка вытворяет. А она уже поглаживала и осторожно подергивала бороду смирно стоящего лоцмана.
— Большое спасибо, господин капитан!
Лоцман хитро подмигнул Грете еще влажными от слез глазами и сказал:
— Хватайся еще раз за бороду, тогда у тебя будет пятьдесят.
И дерзкое создание вторично погрузило пальцы в густую курчавую бороду. Затем, сделав книксен и кусая губы, чтобы не расхохотаться, Грета помчалась к Вальтеру, совсем уже скрывшемуся за стволом каштана.
— Ну, что ты скажешь? Сто пятьдесят у меня!
— Ты сошла с ума! — прошипел он.
— Сто пятьдесят!
— Да ведь стыд какой…
— Сто пятьдесят!
— Люди кругом. Ты видела, как над тобой потешались?
— Какое мне дело до людей! Пусть радуются, мне не жалко. Капитан — молодец! Понимаешь, он сразу согласился. Я могла бы еще десять раз подергать его за бороду.
— Скорее бы только ноги унести отсюда. Идем! — И они, схватившись за руки, помчались по Альстердамму.
Потом уж и Вальтер смеялся про себя; он был восхищен смелостью Греты. Такой прыти он от нее не ожидал. Но, конечно, виду он не показывал, а по-прежнему старался изобразить блюстителя строгих нравов. Сердито хмурясь, он буркнул:
— Я больше не играю в бобра.
— А почему? — вызывающе спросила Грета.
— За тобой не угонишься. Твои приемы… это нечестная игра.
— Ты просто не переносишь проигрыша.
— Ты девушка, и поэтому каждый мужчина с удовольствием подставит тебе свою бороду. Я — дело другое. Как же мне выиграть при таком неравенстве?
— Ну, тогда давай играть без дерганья, — предложила она примирительно. И, помолчав, добавила: — А эти пятьдесят считаются или нет?
— Гм. На этот раз, пожалуй, считаются. В виде исключения.
— Кстати, Вальтер, я подумала, что там, у профсоюзников, бородами хоть пруд пруди. Странно, что ни ты, ни я не обратили на это внимания. Правда, если память мне не изменяет, там все бородки были клинышком, но ведь с паршивой овцы хоть шерсти клок. Мы не меньше тридцати очков прохлопали.
Лицо Вальтера мгновенно омрачилось. Он опять увидел перед собой всех этих вожаков профсоюзного движения, увидел и скуластую, низколобую физиономию Шенгузена. И юноша вдруг резко остановился, притянул к себе подругу и чуть не с угрозой в голосе произнес:
— Давай дадим друг другу слово, что никогда не станем такими. Никогда, слышишь?
— Ты о чем, Вальтер? — спросила она, удивленная суровостью его потемневших глаз.
— О чем? Я хочу, понимаешь, чтобы мы с тобой поклялись никогда и ни за что не опускаться… до того, чем стали эти старики. Поняла?
— Смешной ты, Вальтер! Разве можем мы превратиться в таких, как они? Разве мы мало об этом говорили?.. — В испытующе устремленных на нее глазах Вальтера она старалась прочесть истинный смысл его слов. — По-моему, — продолжала она, — они иными и не могут быть. Мы же, ты и я, мы ни за что не станем такими. Согласен? Мы не хотим этого.
— Вот именно! — воскликнул он. — Не хотим! И дадим себе слово, что не захотим никогда.
— Но, Вальтер, ведь это само собой разумеется!
— Нет, мне страшно. По-настоящему страшно! Дай мне сейчас же твердое обещание! Клянись!
— Ну и чудак же ты, право! Что с тобой? Какое нам дело до стариков? До этих… Нет, это просто смешно. Я бы шагу с тобой дальше не ступила, если бы хоть на минутку могла допустить, что ты станешь когда-нибудь таким, как они… Вздор!
— А ты? Ты никогда не станешь модной куколкой? Не будешь бегать по танцевальным залам и стрелять глазками в мужчин? И высокие каблучки, и шляпа с доброе колесо, и ужимочки, кривлянье…
— Никогда, никогда, никогда! — Она звонко рассмеялась. Потом серьезно сказала: — А ведь ты меня обижаешь. Какого же ты мнения обо мне?
Через минуту они уже снова дружно и мирно шагали по берегу озера мимо раскидистых благоухающих акаций.
Ему, однако, не так легко уйти от своих мыслей. Он все думает о Шенгузене, и вдруг вместо лица этого профсоюзного деятеля перед ним всплывает лицо отца. Такое же полное, круглое и усатое, хоть и не такое тупое. И он невольно вспоминает о письме из Нейстрелица, о жалобной просьбе отца раздобыть и прислать ему несколько золотых монет и сигары. Золотые монеты сулят ему отпуск, сигары — более сносное существование. Было бы у него достаточно сигар, пишет он, ему не пришлось бы терпеть унижения и издевки, а возможно, посчастливилось бы даже самому обучать новобранцев… Похоже, что он готов унижать и мучить других, лишь бы самому избавиться от унижений… Вспомнилось Вальтеру и другое письмо, где отец писал, чтобы мать сходила к Шенгузену и спросила, не может ли тот добыть на него броню. А ведь раньше он для Шенгузена доброго слова не находил. Какие, однако, трусы все, и беспринципные вдобавок. Даже отец! Горе с этими стариками — обросли мохом, заплыли жиром, всего боятся.
— Ты опять о чем-то задумался?
— А, пустяки! Что бы ты сказала, Грета, если бы мы часок покатались с тобой по озеру? Там, на лодочной станции, найдутся, наверное, свободные лодки.
— О, это было бы чудесно. А у тебя разве есть деньги?
— На лодку хватит. Вот только с залогом как быть? Что мы могли бы оставить?
— Гляди-ка, вон Гертруд!
Гертруд Бомгарден, старшая сестра Греты, была не только бессменной руководительницей нейштадской молодежной группы все десять лет ее существования, но и одной из ее основательниц. Ей не было еще и двадцати пяти лет, но во всем ее облике, несмотря на косы, свернутые улитками на ушах, платье «реформ» и низкие каблуки, было что-то от старой девы. Однако в группе к этому относились снисходительно, Гертруд пользовалась всеобщей любовью — все ценили ее добросердечие.
— Все устроилось, Трудель! — крикнула Грета, идя навстречу сестре. — Получили. И без всякой платы. До чего же просто это оказалось! Верно, Вальтер?
— Вот и хорошо, очень рада! — Гертруд Бомгарден крепко пожала руки друзьям.
— И, знаешь, я набрала на целых пятьдесят очков больше, чем он. На Юнгфернштиге я первая увидела одного чудесного моряка и два раза подергала его за бороду. Жалко, что тебя при этом не было.
— Ты сочиняешь!
— Нет, нет, правда, — подтвердил Вальтер. — Люди кругом немало посмеялись.
— Неужели ты осмелилась? — Лицо старшей сестры выразило растерянность и испуг.
— Что ж такого? Капитан так охотно подставил свою бороду, что я могла ее дергать сколько угодно.
— И тебе не стыдно, Грета? Ты хоть никому не рассказывай. Что о тебе подумают?
— Вот еще! Велика важность! Пусть думают что хотят, меня это мало волнует. А Вальтеру все-таки не нагнать меня!
— Что вы собирались делать? — спросила Гертруд.
— Хотели покататься на лодке, — ответил Вальтер. — Едем с нами. Часок, не больше.
— Нет, нет! Увольте! Я — от воды подальше. Вы уж без меня. Что-то я хотела сказать тебе, Вальтер? Да!.. Значит, родительский вечер состоится? Прекрасно! Ах да, вот что… Я просмотрела конспект твоего доклада. Знаешь ли, мне кажется, что он… что он несколько односторонен. Смотри, как бы не было нареканий.
— Почему?
— Я полагаю… Понимаешь, доклад твой называется «Немецкая песня», не так ли? Но ты показываешь лишь одну сторону немецкой песни, ее антивоенную направленность, отрицание войны в ней. А это ведь необъективно. В немецкой песне, и в народной, и в литературной, представлены две стороны.
Юноша остановился, он внимательно слушал. Лицо его медленно краснело. Он сказал с иронией:
— Уж не предлагаешь ли ты мне агитировать за военную песню? «Гремит призыв, как гром с небес» или «Славься, победой увенчанный»?
— Нет, этого от тебя не требуется, но нужно упомянуть, что есть немецкие песни и такого рода, иначе тема твоя не будет развернута полностью.
— Упомяну, можешь не сомневаться. Ведь именно военной песне я противопоставляю антивоенную.
— Все это очень правильно, Вальтер, но не забудь, что у нас война. Если ты в своем докладе займешь очень уж одностороннюю позицию, это может повлечь за собой неприятности. Надеюсь, ты это понимаешь?
— Нет, — резко возразил он. — Ничего не понимаю. Ты называешь это объективностью, а, по-моему, это трусость!
— Пойми же, что так можно подвести партию.
Гертруд спокойно, по-матерински терпеливо пытается переубедить Вальтера или, по крайней мере, объяснить ему свою точку зрения. Но нет, он не поддается ни уговорам, ни убеждению. Он твердо стоит на своем.
— Еще скажешь, что я могу подвести Шенгузена!
— Конечно, его в особенности!
— Так, так! — Юноша презрительно смеется. Он напряженно думает, борется с собой, словно от содержания его доклада бесконечно многое зависит. Одно мгновенье он колеблется, но нет… он не пойдет ни на какие уступки.
Грета, до сих пор молча слушавшая его разговор с сестрой, берет его за руку и говорит мягко и примирительно:
— Подумай хорошенько, Вальтер, может быть, Трудель все-таки права.
— Нет! — Он вырывает свою руку и еще запальчивей повторяет: — Нет! Либо я скажу то, что считаю правильным, либо ничего не скажу.
Руководительница молодежной группы смотрит на него грустными глазами, чуть-чуть улыбается и кладет ему руки на плечи:
— Зачем же сразу вскипать, Вальтер? Ведь с моей стороны это было только предложение… и просьба. Я ничего не собираюсь тебе предписывать. Единственное, чего я хочу, это чтобы наш родительский вечер удался на славу. Именно теперь, когда у всех столько забот и так мало радостных минут. Ну, отправляйтесь кататься. Но будьте осторожны и не слишком долго оставайтесь на воде. Ведь сегодня первый теплый день, вечер будет еще очень прохладный.
Гертруд Бомгарден ушла, а юноша, задумавшись, не трогался с места.
Грета сделала движение, пытаясь снова взять его за руку.
— Пойдем же, Вальтер!
Спокойно, словно произнося окончательный приговор, он сказал:
— И она уже в лагере стариков.
Грета возмущенно возразила:
— Вздор! Она нам только добра желает, Гертруд всей душой с нами.
— Ах, вот как! В таком случае ступай к ней. Беги! Ты ее еще догонишь!
— Но… но мы же хотели с тобой покататься.
— Нет, мне уже не хочется. — И еще запальчивей: — И вообще никого не хочется ни слушать, ни видеть. Ни Гертруд, ни тебя. Ступай к своей сестре! Ступай же!
С этими словами он повернулся к Грете спиной и убежал.
Вальтер терзается сознанием, что он совершил несправедливость, большую глупость. С мучительной ясностью он представляет себе, что Грета стоит там же, где он ее оставил, недоумевая, почему он убежал. Все в нем властно требует: «Вернись! Вернись!» Но против воли он несется вперед. «У меня тоже есть самолюбие, — убеждает он себя. — Грета глупа и не понимает меня. Разве Трудель не вела себя как настоящая обывательница? Так могла бы говорить любая из моих теток. А Грета — держит сторону сестры». Но чем больше он разжигал в себе негодование, тем явственнее слышал и другой голос, который с неумолимой настойчивостью нашептывал: «Ты всегда вот так: мгновенно вскипишь — и теряешь все самое лучшее».
У Даммтора он заколебался: подняться ли по Рингштрассе и идти прямо домой или… или пойти через Валентинкамп. Он сворачивает к Валентинкампу. Но снова и снова острее прежнего борются в нем раскаяние и упрямство. Неужели уступить, когда ты прав? Неужели унизиться перед девчонкой? Возможно, что Гертруд уже дома и опять начнет поучать. Нет, Гертруд он сегодня не желает больше видеть, Гертруд — ни за что! Решено. И он прошел мимо сапожной мастерской Вильгельма Бомгардена, даже украдкой не заглянув в окно. При этом он иронически бормотал про себя:
— Не подводить партию! Ах ты боже мой! Видно, это вроде оскорбления величества. Как бы не вышло неприятностей! Только не это! Прежде чем действовать, заручись одобрением постового полицейского. Лишь бы не утратить его расположения! Ну и социалисты! О-ох!
Насмешка облегчила ему душу. Вальтер шел все быстрее и быстрее. Сами собой расправлялись плечи, и он вновь ощущал в себе силу ни с чем не считаться, всему противостоять. Он даже почувствовал какое-то уважение к самому себе.
Но не успел Вальтер дойти до Хольштейнской площади, как его снова обуяла тоска. Угрызения совести не давали ему покоя. Что ему, в сущности, делать дома? Не пойти ли на Векштрассе, в кино? Там идет новая картина с Буффало Биллем. Правда, смотреть такую картину так же непристойно, как читать, скажем, детективные книжонки Ника Картера или лорда Перси Стюарта, но все равно сегодняшнее воскресенье испорчено вконец. А лучше всего поехать бы окружной дорогой на Репербан и там побродить. Лишь бы уйти от всего привычного, приевшегося. Что уж хорошего в нем? Особенно сегодня?
Но вот он скользнул взглядом по своему костюму, и им овладела немая покорность судьбе. С голыми икрами, в апостольских сандалиях, в коротких штанах не очень-то ловко шататься по Репербану. Да и в кино, того и гляди, портье скажет: детям вход воспрещен!
Значит, все-таки домой…
А дома — гости. Тетки пришли. Только их и не хватало. В это злополучное воскресенье — одни неприятности. Тетя Цецилия, вертлявая, словоохотливая, и тетя Гермина, толстозадый деспот. С ними дядя Людвиг, молчаливый, бледный и такой тощий, точно он создан из ребра своей дражайшей половины.
Началось с того, что мать встретила Вальтера в дверях:
— Где ты шатался весь день?.
— Хорошо ты меня встречаешь! Я как раз в подходящем настроении.
— Подумайте-ка! У этого господина уже настроения! Какая тебя муха укусила? Ну-ка, улыбнись полюбезнее и иди поздоровайся.
Вальтеру показалось, что мать как-то необычно оживлена.
— Ты, видно, рада гостям, а? Жаль, что отца нет.
— Замолчи, невежа! — зашипела на него Фрида. — Ступай в столовую и веди себя как следует.
Да, таковы женщины! Ни памяти, ни чувства собственного достоинства. Чего только не выкидывала Гермина! Как помыкала ею! На людях оскорбляла и поносила. А сейчас они опять сидят за одним столом и улыбаются друг дружке. Будто, кроме этой милой родни, никого не существует на свете. Нет, стариков не поймешь. Как они глупы, как сами себе портят и отягчают жизнь!..
— Ну вот наконец-то и он! — воскликнули обе тетки, словно они только и ждали Вальтера. С гневом в сердце, с гневом в горящих глазах, он обошел всех, пожимая руки, произнося «здравствуйте», «да-да» и «нет-нет».
— Как он вырос, — сказала тетя Цецилия, которая была чуть не на полголовы ниже племянника, хрупкая и тоненькая, как фарфоровая статуэтка.
— Не коротковаты ли штаны? — сказала тетя Гермина после критического осмотра.
— Да-да, — поторопился поддакнуть дядя Людвиг, — хотя бы до колен доходили.
— Хотя бы! Хотя бы! — вскинулась тетя Гермина. — А волосы? Нет, Фрида, как хочешь, волосы слишком длинны.
— Это ты о моих волосах? — спросил Вальтер.
— О чьих же еще?
— Достопочтенная тетя Гермина, может быть, тебе интересно услышать, что мне не нравится в тебе?
Гермина Хардекопф замолчала, переводя беспомощные коровьи глаза с юноши на его мать, потом — на мужа, точно ожидая, что кто-нибудь из них придет ей на выручку.
Фрида промолвила в смущении:
— Я ведь вам говорила, что сей господин сегодня не в духе. — И, обращаясь к Вальтеру, добавила: — Постыдился бы!
— Оставьте меня в покое, пожалуйста, — буркнул Вальтер, встал и вышел из комнаты.
— Ты не находишь, Фрида, что он ведет себя безобразно?
— Да, да, Гермина! И ты совершенно права — эти короткие штаны ужасны.
— Повсюду одно и то же. Нет мужчины в доме. После войны воспитание безнадзорных станет серьезной проблемой.
Фрида в отчаянии повернулась к Цецилии.
— Скажи, разве длинные брюки не придают более мужественный вид? Но он меня совершенно не слушает.
— Пусть его, — снисходительно сказал дядя Людвиг. — Пусть носит короткие штаны, если это ему нравится. Успеет еще поносить длинные.
Когда интерес к Вальтеру иссяк, опять заговорили о болезни Густава Штюрка, страдавшего почками, и о тяжелом ранении шурина Гермины Рудольфа Хаберланда, которому пришлось ампутировать обе ноги. Гермина сказала с особым ударением:
— Зато он получил Железный крест первого класса! Да!
Затем голоса понизились, — ведь мальчик поблизости и может все услышать, — перемывались косточки соседской дочери Анни Букельман: еще не помолвлена, а уже ждет ребенка. Тетя Гермина сказала важно:
— Вновь привить людям нравственное поведение будет одной из труднейших проблем после войны.
Около десяти часов гости ушли. Неизвестно, кто был больше рад — мать или сын.
— Зачем ты их все еще приглашаешь?
— Не могу же я их гнать, когда они приходят.
— Почему же? Надо им сказать прямо — пусть не трудятся оказывать тебе честь своими посещениями.
— Ну, что ты болтаешь? Ведь Людвиг мой брат.
— О дяде Людвиге я не говорю. Тетю Цецилию тоже еще можно терпеть. Но эта толстуха, которая так тобой помыкала…
— Ну, ладно, в этом ты ничего не смыслишь. Хватит о них. Они ушли и, надо надеяться, не скоро вспомнят о нас.
Фрида Брентен была сегодня в хорошем настроении, такой оживленной Вальтер ее уже давно не видел. Она шутила и смеялась, отпускала остроты насчет Гермины и Людвига, которых называла «клубочком и ниточкой». Эта великолепная пара зашла сначала за Цецилией, одни они прийти не решились.
— Знаешь что, сынок, не выходи-ка ты завтра на работу. Завтра ведь день твоего рождения. Какую-нибудь отговорку мы уж придумаем.
— Чудесно! Так и сделаем, мама!
Вальтер был в восторге от такого предложения.
— Пойми, ведь мне пришлось бы завтра встать на полчаса раньше — нужно отнести объявление о вечере в типографию «Эхо», тогда оно завтра же появится в вечернем выпуске. А так можно выспаться на славу. Замечательно!
Утром, как он и ожидал, на столике возле кровати стоял именинный пирог с шестнадцатью горящими свечками. Рядом лежала пара носков, спортивная рубашка с шиллеровским отложным воротником; пучок ландышей в вазочке нежно благоухал. Но это было еще не все — на большом столе Вальтера ждали и другие подарки: чудесные шахматы и букет сирени. В букет была воткнута карточка — «От Греты». У мальчика вспыхнули щеки — то ли от неожиданной радости, то ли от смущения. Грета писала: «Крепко жму руку, чудище ты…» Подарок она, значит, принесла еще вчера вечером… «Чудище?» Нет, Грета, я не чудище, нисколько, — смиренно защищался он. А это что? Три чудесных тома в переплетах о кожаными корешками: Август Бебель — «Моя жизнь». И надпись на первом томе: «Шлем лучшие пожелания к шестнадцатому дню рождения. Нейштадская группа», — и все поставили свои подписи. Да, вот это подарок. И еще букет полевых цветов от Гертруд Бомгарден. Все помнили о нем. Как прекрасно, когда тебя окружает столько хороших людей и все они твои друзья.
— С добрым утром, сынок! От всего сердца поздравляю! Что, порадовали тебя? — И мама Фрида обняла своего взрослого сына. За ней прибежала вприпрыжку малютка Эльфрида. Она пролепетала поздравление и без особой охоты протянула плитку шоколада своему большому брату, которого и так одарили сегодня сверх меры.
— О, как славно! Где ты такую раздобыла? Ну, мы живо с ней разделаемся. — Плитку мигом разломили на три части, и ликующая крошка получила свою столь желанную долю.
— Отец прислал десять марок и письмо… Вставай, я приготовлю кофе.
Вальтер встал не сразу, Он лежал в постели и, жуя шоколад, читал письмо отца из Нейстрелица. Как и следовало ожидать, в письме не было ничего особенного. Поздравления, пожелания. Отец спрашивал, нравится ли ему работа. За этим полились все те же знакомые жалобы. Как будто Вальтер, которому сегодня исполнилось шестнадцать, мог помочь отцу освободиться от солдатчины!
Юноша отложил письмо в сторону. «Что он вообще знает обо мне? Спрашивает о работе на заводе, будто это самое главное. Только о себе и думает, даже в этом поздравительном письме. Раздобыть золотые монеты… Где? Откуда их взять?.. К Шенгузену я не пойду ни за что! Но как несчастен, очевидно, отец, если он готов унизиться даже перед таким человеком…»
За праздничным завтраком, за именинным пирогом из серой муки военного времени, мать и сын говорили о сигарах и золотых монетах. Сигары, сотня за сотней, целыми ящиками, сколько можно было раздобыть, они уже давно посылали в Нейстрелиц. Но где взять золото?
Читая письмо, Вальтер вдруг громко расхохотался. Отец уверял сына, что ему самому почти не приходится курить, что все сигары идут на то, чтобы сделать жизнь сколько-нибудь сносной. Его начальники, писал он, на все закрывают глаза, если время от времени сунуть им в руку горсть гаванских сигар. Случалось, что сигара спасала его от учений, вместо полигона он получал наряд на уборку казармы… Представить себе только, как маленький, аккуратный, все еще довольно толстый Карл Брентен скребет и моет! Мать и сын хохотали до слез. Конечно, в любую минуту дело могло принять серьезный оборот, отца могли послать на фронт, надо было хорошенько подумать, где и как найти средства и способы предотвратить это. До сих пор выручали сигары, сейчас, видно, все спасение в золоте…
Фрида собиралась сегодня же, не откладывая, как только придет бабушка, оставить на нее малютку, а самой обежать всю родню, раздобыть несколько золотых монет. Особенно больших надежд на успех она не питала, но, кто знает, может быть, Вильмерсы, поняв серьезность положения, откроют заветный ларец ради своего младшего и, как они постоянно твердят, любимого брата. По сути дела, они ничего не потеряют, это ведь простой обмен бумажных денег на золотые. Карл не нуждается в подачках.
И Фрида поехала в Эйльбек к сестре своего мужа Мими. Уже на пороге ее встретили целым потоком восторженных восклицаний, преувеличенно радостным удивлением и учтиво ввели в комнаты.
— Нет, вы подумайте, собралась все же к нам. Вот это сюрприз! Как я рада! А Хинрих как обрадуется… Снимай пальто. Я сейчас велю Марии подать чай. Входи, пожалуйста, располагайся.
— У вас есть прислуга? — удивленно спросила Фрида.
— Да. Для черной работы. Никак не управлюсь одна. Ты скажешь, с чем тут управляться, детей нет… Но в такой большой квартире возни не оберешься. И потом — закупка провизии. Все теперь стало так трудно. А Хинрих требует, конечно, чтобы на стол было подано минута в минуту, чтобы в доме все сверкало, вот мы и взяли служанку. Но что же ты стоишь? Садись, пожалуйста. Я только распоряжусь на кухне.
Фрида осмотрелась. Зеленая плюшевая мебель, софа, у окна кресло, огромные стоячие часы, громоздкие, как шкаф. И ценные, по словам хозяев, картины. «Все это, может быть, и красиво, но неуютно», — решила Фрида.
Золовки пили чай. «Настоящий цейлонский», — не забыла мимоходом подчеркнуть хозяйка. Появилась на столе и ваза с печеньем. Мими была само радушие.
Фрида наконец заговорила о цели своего прихода.
— Да что ты говоришь, его там так мытарят? Позор! Бедный, бедный Карл. Как ужасно, что именно с ним так получилось, — ведь душа человек! Хинрих будет страшно огорчен, когда узнает. А что касается золота, то ты же понимаешь, моя дорогая. Будь у нас хоть сколько-нибудь, для Карла уж, во всяком случае, мы не пожалели бы. Особенно в его теперешнем положении. Но, господи, ведь Хинрих давно обменял в банке все золотые деньги. Как только в газетах появилось обращение относительно обмена. Помнишь? В этом смысле наш зять Гейнц невероятно добросовестен. Такой верноподданный, как он, никогда не простил бы нам, если бы в такое время мы не отдали все наши золотые деньги… Ах, мы всей душой рады бы помочь Карлу. И для этого ты приехала к нам, пустилась в такой далекий путь?
— Я думала, именно потому, что у вас зять банкир, он мог бы, пожалуй, обменять…
— Что ты вообразила? На бесчестный поступок он…
— Почему бесчестный, я думала только…
— Нет, нет, невозможно. Совершенно невозможно! О, ты не знаешь Гейнца. Это сама добросовестность. Он скорее даст себе руку отсечь, чем согласится на малейшую спекуляцию.
— Какая же спекуляция? Ты все еще меня не понимаешь…
— Я прекрасно тебя понимаю. Но уже одно предположение такого рода его обидит… Я напишу Карлу, он поймет. Он не может не понять, ведь он тоже был коммерсантом.
Фрида поднялась.
— Ты уже уходишь? Не хочешь дождаться Хинриха?
— У меня еще много дела.
— Верю. Верю. Мы все так замотаны. Сумасшедшее время… Но вот что я хотела у тебя спросить… Не можешь ли ты устроить Хинриху несколько ящиков сигар? Он заплатил бы подороже, теперь так трудно достать хорошие сигары.
— К сожалению, все наши запасы кончились.
— Ну-у, уж что-нибудь у вас припрятано. Хинрих ведь ваш постоянный покупатель.
— У нас были-то пустяковые запасы. И пополнять почти нечем. Но я посмотрю, сделаю, что можно.
— Очень мило с твоей стороны, Фрида. Хинрих будет страшно рад. Не забудь от всех нас передать привет Карлу. Ах, бедняга! Охотно верю, что казарма ему не по душе. Ведь он уже не мальчик. Тяжелые, ах, какие тяжелые времена!..
Фрида Брентен села в трамвай и поехала в Эппендорф. Там жил теперь Пауль Папке, который недавно женился. Расплывшаяся, неопрятная женщина открыла Фриде дверь.
— Кто вам нужен? Папке? Мой муж, значит. Его нет дома.
— Не знаете ли вы, фрау Папке, где можно найти вашего мужа?
— Как мне не знать? Он в театре.
— Большое спасибо.
Фрида поехала на Даммторштрассе.
Швейцар, стоящий у служебного хода, ни за что не хотел ее пропустить. Лишь после длительного препирательства он согласился попросить господина инспектора сойти вниз.
Фрида долго ждала.
Наконец явился Папке. Он был немало удивлен, увидев жену своего старого друга.
— Что-нибудь стряслось? — крикнул он, выкатив глаза, и как бы нехотя протянул ей руку.
— И да, и нет, господин Папке. Карл кланяется вам.
— Слава богу! — вырвалось у инспектора. Он патетически схватился обеими руками за голову. — Я уж думал, не случилось ли с ним чего.
Фрида улыбнулась.
— Нет, господин Папке, ничего ужасного, но достается ему изрядно… — И она, рассказав о письмах Карла, о его мытарствах, изложила свою просьбу.
— Золото! — воскликнул Папке, словно свалившись с неба на землю. — Дорогая моя, многоуважаемая фрау Брентен, откуда теперь у нашего брата золото? Рад бы и бумажкам, да и тех нет. Как бы ни хотелось помочь Карлу, но… — Он погладил себя по остроконечной бородке, опять выкатил глаза и заорал: — Душу я отдал бы своему другу, если бы это могло помочь ему! Жизни своей не пожалел бы! Вы знаете, что я способен на жертвы, фрау Брентен, но золото…
— Да, да, конечно. Простите, что я вас побеспокоила. Карл просил меня повидать вас.
— Никто не может дать то, чего у него нет. Золота у меня нет. Прошу вас, передайте Карлу тысячу приветов. Вам, вероятно, известно, что в день объявления войны между нами произошла маленькая размолвка. Но вы меня знаете, милейшая фрау Брентен, я не злопамятен. Все забыто. Итак, прошу приветствовать Карла. Был бы страшно рад получить от него несколько строк.
Фрида поплелась к Штюркам. Штюрк-то уж не станет отделываться пустыми словами, в этом она уверена. Однако именно к нему ей не хотелось идти, его добротой люди слишком часто злоупотребляли. Но больше не к кому было обратиться.
Как он постарел! Это была ее первая мысль, когда она вошла в маленькую столярную мастерскую, где ее зять Густав Штюрк работал у верстака среди клеток с птичками. Сколько лет ему, в сущности? Да, пожалуй, и шестидесяти еще нет.
— Здравствуй, Фрида! Каким добрым ветром тебя к нам занесло?
— Не добрым, а злым! — И она неуверенно улыбнулась.
— Садись и рассказывай! — Он пододвинул ей табурет. — Наверху у Софи уже была?
— Нет, я прямо сюда.
— Ну, выкладывай, где жмет, что болит?
— Ты не знаешь, Густав, как мне тяжело обращаться именно к тебе. Но все глухи к моим просьбам, а мне так хочется помочь Карлу.
И она рассказала о жалобах Карла и о своих тщетных попытках достать денег у Вильмерсов, у Папке.
Густав Штюрк слушал, облокотившись на верстак, и внимательно смотрел на Фриду. Когда она заговорила о Папке, в морщинках вокруг глаз старика мелькнул слабый отсвет улыбки. Фрида сидела перед ним, как маленькая девочка, не смея поднять глаз.
Но вот она замолчала.
Молчал и Штюрк. Слышно было только веселое чириканье птичек.
Наконец Штюрк медленно выпрямился и положил свою большую руку Фриде на плечо.
— Это еще не такое большое горе, Фрида. Нынче бывают несчастья похуже, — сказал он и направился к маленькому шкафчику для инструментов. Открыв его, он достал деревянную шкатулку. Через секунду на верстаке лежали две блестящие двадцатимарковые монеты.
— Это последние, Фрида. Я с радостью отдаю их тебе и Карлу.
Глаза у Фриды наполнились слезами. Ей было стыдно. О, да, бывают несчастья похуже. Кто-кто, а Штюрк имел право так говорить. Из трех сыновей, угнанных на фронт, двух он уже потерял. В первые же дни войны был убит его старший сын, любимец, которому он мечтал передать мастерскую. Да, ей было стыдно, и она призналась в этом старику.
— Глупости, — возразил Штюрк и стал уговаривать ее взять золото. — Я ведь вижу, как тебе это нужно. У тебя камень с души спадет. — Ему пришлось насильно сунуть монеты ей в руку. — А теперь ступай к Софи. У нее еще найдется несколько зерен кофе. Подкрепись немного. — И он тихонько подтолкнул ее к выходу.
Квартира Штюрков находилась во втором этаже того же дома, и едва успела Фрида войти и поздороваться с невесткой, как та уже достала из кухонного шкафа кофейную мельницу и, без умолку расспрашивая о тысяче вещей сразу, принялась молоть кофе.
— Что пишет Карл? Что делает Вальтер? Как здоровье крошки Эльфриды? Как чувствует себя старая Хардекопф? Все такая же бодрая и подвижная? Бог ты мой, как редко теперь видишься с кем-нибудь.
— Да, — согласилась Фрида. — А вообще, все, слава богу, в порядке. Вальтер усердно работает. Малышка здорова, мамаша Хардекопф тоже. — Потом она рассказала о Карле и о золотых монетах, от которых зависит его отпуск.
— Верно, верно! — вставила словоохотливая невестка. — Густав на днях сказал мне то же самое. И мы раздобыли две монеты, чтобы послать их Адольфу, — пусть бедный парнишка хоть на несколько дней вырвется домой. Последнее письмо от него было из Македонии. Но их часть как будто отправляют на Западный фронт. И он пишет, что, когда их будут перебрасывать, он мог бы, если только мы вовремя пошлем ему золото, отпроситься в отпуск на несколько дней. Вот уж семь месяцев…
Фрида Брентен поднялась. Она стояла, неподвижно глядя в пространство.
— Что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь? Да говори же.
Маленькая Софи подбежала к невестке, которая все еще стояла в каком-то оцепенении.
— Не беспокойся! Ничего, ничего, — прошептала она, быстро вышла из кухни в переднюю и устремилась к выходной двери.
— Но куда же ты, Фрида?
Фрида уже спускалась с лестницы.
Софи Штюрк была изумлена и растеряна. Она хотела побежать вслед за невесткой. Но предварительно надо было снять кофейник с плиты. Что за чепуха! Такого случая еще в жизни у нее не бывало. И вдруг она заметила на кухонном столе, у того самого места, где сидела Фрида, две золотые монеты.
Тут ее осенила смутная догадка.
Она схватила монеты и бросилась в мастерскую…
Фрида Брентен написала мужу письмо: длинное, полное горечи, упреков, резких замечаний. В заключение она заявила:
«К твоему брату Матиасу я и не подумаю пойти. На такое унижение я не способна. Я с ним едва знакома, а между вами все эти годы были такие отношения, что он, наверно, меня и на порог не пустит».
Она хорошо сделала, отказавшись идти на поклон к брату своего мужа. Ее ждала бы там плохая встреча, в особенности в эти майские дни, когда таможенный инспектор Брентен глухо почувствовал, что почва, на которой он стоял и которая казалась ему твердой, вековечной, как гранит, вдруг заколебалась у него под ногами. Всеобщее разложение проникло даже в его собственную семью, и всему виною были до смерти ненавистные социал-демократы.
Случаю было угодно, чтобы вечер нейштадской молодежной группы дал новую пищу червю разложения, заползшему в семью таможенного инспектора, и чтобы Карл Брентен, даже не подозревая того, получил наконец столь вожделенные золотые монеты из тайных запасов враждовавшего с ним брата.
Таможенный инспектор Матиас Брентен отстегнул саблю, опустил ее в одно из гнезд подставки для зонтов, снял шинель и, вложив в нее деревянные плечики, бережно повесил. Потом он подошел к зеркалу, висевшему над умывальником, провел щеточкой по бровям и по взъерошенным, как у Бисмарка, усам — частое употребление щетки способствует росту волос! — и стал внимательно всматриваться в свое мясистое лицо.
Это свое обыкновение он называл «пожелаем себе доброго утра».
Девять все еще не пробило. Даже удивительно! Как-то необычайно быстро прошел он сегодня привычный путь от станции надземной железной дороги. Видно, его подгоняли утренний холод и пронизывающая сырость тумана. Днем уже пригревало солнце, но по ночам и утром холод прохватывал до самых костей. Он потер озябшие руки.
Прежде чем приступить к исполнению служебных обязанностей, надо было выполнить церемонию, ставшую для него традицией. Заложив руки за спину, он прошел в смежную с его кабинетом просторную канцелярию и остановился перед картой Европы, закрывавшей почти всю среднюю стену. На этой карте — от Ла-Манша к западной границе Швейцарии, а оттуда через Альпы, Балканы, Румынию и Россию вверх до Балтийского моря — бежала волнистая линия маленьких черно-бело-красных флажков, обозначавших фронт. Перед этой картой таможенный инспектор каждое утро совершал свое утреннее моление. С заложенными за спину руками он простаивал перед ней долгие минуты, предаваясь размышлениям, рассуждениям, соображениям. Если в газетах сообщалось о каких-либо переменах на фронте, он благоговейно переставлял флажки. В эти дни гигантская битва за Верден приближалась к развязке. Все господствовавшие над этой крепостью форты уже были заняты, и падение Вердена считалось вопросом дней. По мнению инспектора (ибо так писали газеты), оно означало бы, что разрушен крепчайший оплот неприятельской обороны и весь франко-английский фронт поколеблен.
Таможенный инспектор Брентен приблизил лицо к карте и стал внимательно рассматривать гористую территорию Аргонн. Он находил названия, знакомые ему по газетам. Переставлять флажки, однако, не имело смысла — на карте успехи были едва заметны. Горделивым, властным взглядом окинул он карту. Там, на юге, у Изонцо, мозгляки-австрияки неплохо дрались против итальяшек, гораздо лучше, чем против русских. Разумеется, и этому фронту придано было несколько германских дивизий, без такого железного костяка тут тоже ничего путного не вышло бы. По сообщениям газет, русские, стремясь восстановить равновесие, перешли в наступление. Но это — безнадежное предприятие. И Матиас Брентен перевел глаза на штришки, обозначающие Припятские болота. Мгновенье — и взгляд его устремился на Балканы, где германские войска заняли почти всю Албанию. А еще дальше, на Ближнем Востоке, в Малой Азии, турки лупят англичан, славно лупят, по заслугам.
«Но главное, выдающееся событие, — размышлял инспектор, — не менее, а может быть, и более важное и решающее, чем Верден, — это, несомненно, усиление подводной войны. Тут мы решительной хваткой взяли неприятеля за глотку». И таможенный инспектор Матиас Брентен с особым удовольствием остановил взгляд на голубой поверхности океана и Северного моря.
Затем он быстро повернулся на каблуках и, держась прямо, как на параде, торжественно прошагал к карте, висевшей на противоположной стене, — карте мира, выпущенной объединенными судовладельческими кампаниями Германии. Бесчисленные разноцветные линии перерезали моря и океаны земного шара во всех направлениях; отправными точками были Гамбург и Бремен, в особенности Гамбург. Судя по этой карте, вся мировая торговля шла через эти два братских города на Эльбе и на Везере. На линиях, обозначавших различные навигационные рейсы, были нарисованы маленькие пароходики. Особенно толстые пучки разноцветных нитей вели в Северную и Южную Америку, потоньше — к Азии и вокруг Африки.
Перед глазами инспектора возникла гавань, такая, какой он ее некогда знал, с судами, бросающими якорь и отплывающими, судами всех видов, из всех стран земного шара; прежняя гавань с ее грохотом и лязгом, с протяжными гудками пассажирских пароходов, буксиров, барж, грузовых баркасов, с ее стапелями, кранами, пристанями.
Таможенный инспектор Матиас Брентен отнюдь не был беспочвенным романтиком или пустым мечтателем: он знал, что эта война не что иное, как гигантская битва между двумя конкурентами — Англией и Германией, что ставками с обеих сторон были миллионы — и не только золотом. По его представлениям, такая война являлась естественным результатом законов природы. Германии предначертано стать владычицей мира:
…Владычица мира. Какая цель! Игра стоит свеч! Тут не жаль ни трудов, ни жертв. И разве не говорит все за то, что еще до конца года мечта станет явью? Наново переделить и перестроить мир на немецкий лад. Гамбург — центр мировой торговли. А тогда он — Матиас Брентен, — возможно, уже директор таможни, и через каких-нибудь десять лет пенсия и собственный хорошенький домик в Бланкенезе…
Такого рода перспективы вызывают прилив жизненных сил, возвышают человека в собственных глазах. Таможенный инспектор выпрямился и выпятил грудь. Верность в сердце, храбрость в бою, сознание служебного долга — предпосылки победы. Всем немцам, до единого, надлежит привить солдатский образ мыслей. И тогда, как только мы победим, все разрушительные и оппозиционные силы, которые, надо думать, еще кое-где притаились, будут беспощадно сметены с лица земли.
Матиас Брентен молодцевато повернулся; перед его глазами опять распростерлась Европа. Взглянув на карту, он мысленно нанес на нее новые границы. На западе он присоединил к Германии Голландию, Бельгию и Люксембург; стоит ли прихватить немецкую часть Швейцарии, он еще окончательно не решил. На юге он завладел промышленным районом Северной Италии и генуэзским портом. Ведь Ломбардия искони была германской оборонительной зоной. На Балканы заявит, вероятно, претензии Австрия. Та же участь постигнет, надо полагать, и Румынию. Что касается Украины, то она отойдет под протекторат Германии. Прибалтийские государства, само собой разумеется, войдут в состав Империи, равно как и русская часть Польши и Финляндия. Империя получит, таким образом, нефть, хлеб, железо, уголь, лес — и все это в таких количествах, что она сможет господствовать над всем остальным миром.
Необычайно приятное чувство охватило Матиаса Брентена. Кончиком языка он облизнул губы, будто проглотил лакомый кусочек. В это утро Матиас Брентен, против обыкновения, еще раз подошел к зеркалу. Лицезрение собственной персоны доставило ему удовольствие. Бережно провел он щеточкой по густым бровям, по кончикам усов. Какая досада, что зубы у него плохие, гниют один за другим. А зубных врачей он всю жизнь боялся даже пуще начальства. Зато голый, блестящий, будто отполированный, череп, который, как его не раз уверяли, придавал ему сходство с Бисмарком, казался ему весьма внушительным. Такая лысая голова — залог великолепной карьеры.
Взгляд, брошенный на старинные швейцарские часы, подтвердил то, что подсказывало ему чутье, — пора начинать обход.
Он надел шинель, фуражку, которую жена подбила изнутри ватой, не спеша тщательно натянул серые замшевые перчатки, подаренные дочерью Агнес, бросил прощальный взгляд на свой холодный служебный кабинет и, зорко глядя по сторонам, прямой и надменный, вышел из таможни.
А не мелькнул ли там кто-то за складами?
Таможенный инспектор остановился и стал всматриваться. Не должно быть ни малейшего движения ни между складами, ни на набережных, ни даже на судах, стоящих на якоре. Но никакого движения и не было. Даже собаки не бегали вокруг складов. Черные подъемные краны замерли, Над водой друг подле друга призрачно вздымались огромные океанские пароходы, Ни одно колесо не вертелось, ни один звук не нарушал тишину, ни души не видно было на палубах. Железнодорожные рельсы вдоль погрузочных площадок, между которыми буйно разросся бурьян, покрылись толстым слоем ржавчины: давно канул в вечность день, когда здесь в последний раз прошел поезд.
Гигантская гавань застыла, точно погруженная в мертвый сон волею злого волшебника.
Это было царство таможенного инспектора Брентена. Каждое утро он важно шествовал сквозь этот призрачный мир и следил, чтобы все оставалось таким, как есть. И сам он в своей темно-зеленой шинели, с саблей, волочащейся по земле, походил на старую, разжиревшую, покрытую пылью фигуру из паноптикума.
Его размеренные твердые шаги гулко раздавались среди каменных стен складских помещений. Порою слышался ритмичный всплеск волн и урчащий звук отлива. Левой рукой держась за эфес сабли, правую засунув под борт шинели, он осматривал в своем инспекторском обходе сто восемьдесят шесть пакгаузов и складов, тридцать одно океанское судно, восемь парусников, шестьдесят четыре крана и лебедки, проделывая в общей сложности расстояние в три с половиной километра.
Лишь в конце своего участка, на Брокторской набережной, Матиас Брентен увидел людей. В одном из казенных складов работало восемь рабочих. Дважды в неделю с верховьев реки приходила баржа с казенным грузом из Саксонии или Магдебурга, разгружалась и затем, захватив отсюда новый груз, отправлялась в обратный рейс внутрь страны.
В числе этих восьми постоянных рабочих был сосед Брентена по дому, хромой Антон Флеш. По наблюдениям Брентена, приводившим его в ярость, Флеш за время войны по-настоящему разбогател. Этот человек был ему глубоко противен. Но жена и дочь заступались за соседа. Когда Матиас Брентен однажды в кругу семьи сказал, что он когда-нибудь основательно прощупает этого Флеша и что его обследование вряд ли окажется безрезультатным, обе, и жена и дочь, стали заклинать его не делать этого: у Флеша, мол, семья, жена его — милейшая женщина, и пусть Тиас бога ради оставит его в покое.
С тех пор сосед еще больше раздражал Матиаса. Когда же до него дошло, что Флеш стал социал-демократом и теперь в разгар войны, подписался на социалистическую газету, неприязнь его перешла в открытую вражду.
— Здрасте, господин инспектор!
Антон Флеш так громко рявкнул свое приветствие, что Матиас Брентен, заглянувший в настежь открытый склад, невольно вздрогнул от столь назойливой почтительности. Машинально приложил он руку к фуражке и ровным шагом продолжал свой путь. Проходя мимо баржи, на которой высилась гора белоснежных мешков, он наметанным глазом прочел на них надпись: «Военный груз — кофе».
И таможенный инспектор опять вздрогнул: сегодня утром он пил чистейший натуральный кофе.
Долго еще перед глазами удалявшегося Брентена стояли слова: «Военный груз».
Когда казенные склады остались далеко позади, он тяжело перевел дух и пошел дальше, мимо безмолвных и безлюдных строений.
К Зандторской набережной приближался, пыхтя, моторный катер портовой полиции. Это обер-вахмистр Репсольд совершал свой утренний объезд. Инспектор Брентен прошел между двумя пароходами на дальний конец мола: Репсольд поздоровался с ним, и Брентен в ответ благодушно приложил руку к фуражке. Каждое утро и почти всегда на одном и том же месте они так здоровались. Что бы там ни было, а механизм полицейской службы был педантично точен, полиция не отставала от таможни; пусть идет война, пусть жизнь в гавани замерла — никаких изменений в ходе этого механизма произойти не может.
День близился к концу. Точно откуда-то издалека инспектор Брентен, сидя в кабинете, услышал удары колокола на «Михеле» и стал считать: …три, четыре, пять… Пять часов. Через полчаса Людерс сменит его. Брентен спокойно поднялся, поставил стул на место, достал из кармана шинели кожаные перчатки. В это мгновение из корпуса швейцарских часов выскочила кукушка, коротко и резко прокуковала пять раз и — хлоп! — снова исчезла в своем гнезде.
Инспектор Брентен не спеша натянул перчатки и поправил саблю. Странно, но его томило предчувствие какой-то неприятности. Ему даже не хотелось уходить. Он еще помедлил у порога.
Чувство долга победило; прямой как палка, он вышел из здания таможни.
Через несколько минут навстречу ему показались рабочие с Брокторской набережной. Все восемь человек. Он уже издали узнал хромого Флеша. Они грузили кофе, подумал Брентен. Военный груз. Военный груз.
Инспектор Брентен почувствовал легкую тошноту. Чуть-чуть закружилась голова. Он тяжело дышал. Он отчетливо слышал голос Флеша, что-то рассказывавшего товарищам, которые громко захохотали. Может быть, они смеются над ним, Брентеном. Даже наверняка.
Таможенный инспектор хотел пройти мимо, сделав вид, что не замечает Флеша, но после вызывающе громкого «Добрый вечер, господин инспектор!» — он уже не мог не поднять глаз. Кровь ударила ему в голову. Гнев исказил лицо. Разжирел, как боров, этот Флеш. Бесцеремонен до наглости. Проклятый негодяй, пусть все к черту летит, а я тебя накрою! Матиас Брентен заскрипел зубами и с перекошенной физиономией, точно подгоняемый чужой волей, шагнул прямо к дерзкому расхитителю военного добра.
Флеш испугался, побледнел и остановился, вопросительно глядя на таможенного инспектора. Он собирался было шепнуть Брентену, пусть, мол, подумает, что делает, и опомнится… Но раньше, чем он успел произнести слово, Брентен, в самое последнее мгновение, овладел собой и наскочил не на Флеша, а на его напарника.
— Прячешь контрабандные товары, а? — бешено гаркнул на него Брентен.
Тот, запинаясь от испуга, ответил, что никакой контрабанды у него нет.
Инспектор Брентен тяжело поднял руку к козырьку, повернулся и медленно зашагал к таможне.
Позади него, на мосту, слышался гулкий топот шагов уходивших рабочих, а потом и взрывы сдерживаемого смеха.
Пока Брентен шел домой, в нем так разбушевалась ненависть, что его даже лихорадить стало. От таблеток и горячего чая, предложенных женой, он отказался и вообще попросил оставить его в покое.
— Что с тобой приключилось вчера, Тиас? — спросила наутро фрау Брентен.
— Да так, неприятности, — буркнул он.
— Залей-ка их чашкой хорошего кофе, — посоветовала жена.
Кофе? Кофе?
У Матиаса Брентена набухли жилы на лбу. Он был страстным любителем кофе, но этот кофе… Он втянул в себя воздух: да, натуральнейший. Как жаль, что военное добро нельзя распознать по запаху. Флеш, конечно, за один день наворовывает столько, сколько таможенному инспектору в месяц не заработать. Что же, выходит, надо, радоваться и закрывать глаза на все?
Хоть Брентен и не радовался, но все же промолчал. Оа увидел засунутую за кухонный шкаф газету, вытащил ее и расправил. Едва заглянув в нее, остановился, пораженный. Что это?.. Посмотрел еще раз, уже внимательней. Нет, он не ошибся, он прочитал правильно: Брентен.
Это было объявление, выделенное особым шрифтом.
«В воскресенье 8 мая, — значилось в нем, — нейштадская молодежная группа организует большой родительский вечер. Доклад на тему «Немецкая песня» сделает Вальтер Брентен».
Брентен… Матиас Брентен поднял тяжелую голову и взглянул на жену, которая, ничего не подозревая, хлопотала у плиты. Он перевернул газету. «Гамбургское эхо». Социалистическая газета. В его доме! За кухонным шкафом! Он стиснул кулаки и прижал их ко лбу. Этот мерзкий, крамольный листок в его доме!.. В первое мгновенье у него мелькнула мысль о брате Карле. Уж не он ли заходил а его отсутствие и оставил этот листок? Но нет! Этого не может быть. Спазм сжал ему горло, он задыхался. Все понятно: кофе из военных запасов был завернут в эту газету. Украденный, в гавани украденный кофе, завернутый в социалистическую газету, здесь, в его доме!..
— Как попала к нам эта газета? — Он протянул газету жене.
Она побледнела.
— Боже мой, Тиас… Это… это чистая случайность… Право же, чистейшая случайность… Я… Мне… надо было кое-что завернуть.
— Ты взяла у Флеша?
— Возможно, Тиас… Очень может быть… Возможно, что это фрау Флеш. Она вчера заходила к нам… Верно, я попросила у нее ненужную бумагу.
Ложь. Сплошная ложь. Брентен опустил голову. Какой смысл продолжать разговор, задавать вопросы? Ему лгут в его собственном доме. Его собственная жена лжет ему.
В кухню вошла Агнес, больная дочка Брентенов. Она поймала предостерегающий взгляд матери, посмотрела на отца, державшего в кулаке смятую газету, и тихо, стараясь не шуметь, села к столу. Ей было любопытно, чем все это кончится.
Матиас Брентен тихо спросил жену?
— Тебе принесли ее, чтобы показать объявление? — Он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку.
— Какое объявление, Тиас?
Голова его снова поникла. Он ничего не ответил.
Нет, по-видимому, все так и есть. В эту газету было что-то завернуто. Скрыли от него лишь одно — что именно было завернуто.
Фрау Минна поторопилась накрыть стол к завтраку. Она высыпала молотый кофе в кофейник и заварила его кипятком.
Брентен сидел, подперев голову обеими руками, Минна поставила перед ним пузатую чашку, до краев наполненную кофе, и он невольно вдохнул крепкий щекочущий аромат.
— Кофе?
— Да, Тиас, натуральный кофе.
Он резко отодвинул чашку, поднялся и, стуча сапогами, вышел из кухни.
— Что тут произошло? — спросила Агнес.
— Тс… тс… — Вся дрожа, фрау Минна прислушалась. — Из-за этой проклятой газеты. До чего глупо, что я не сожгла ее сразу.
С шумом хлопнула наружная дверь.
— Ушел… Без завтрака, не попрощавшись. — Фрау Минна, совершенно убитая, опустилась на стул мужа.
— Что там было, в этой газете? — Агнес подняла ее с полу, разгладила и принялась читать.
— Какое-то объявление!
Девушка пробежала глазами объявления. Они едва заполняли половину полосы. В «Гамбургер нахрихтен», которую получали Брентены, объявления занимали добрых несколько страниц.
Агнес не нашла в газете ничего особенного и отложила ее в сторону.
Этот инцидент нисколько не повлиял на прекрасный аппетит дочери Матиаса Брентена. Она приготовила бутерброды с повидлом и налила себе чашку кофе.
— Возьми овсяной каши, — сказала фрау Минна. — На плите стоит.
Агнес неожиданно вскрикнула:
— Мамочка, скажи, как зовут сына нашего дяди-социалиста? Не Вальтер?
— Что?.. Да, Вальтер! Почему ты вдруг спрашиваешь?
— Вот, погляди-ка: Вальтер Брентен. Делает доклад о немецкой песне… Да нет, не может быть. Он, по-моему, совсем еще мальчишка.
— И это напечатано в газете?
— Вот тут, прочти!
Фрау Минна прочитала и вздохнула:
— Боже ты мой, это, наверно, отец и прочел. Теперь все понятно. — В голосе ее послышалось облегчение.
— Это сын дяди Карла? Ты уверена? Сколько же ему теперь лет? Пятнадцать или шестнадцать, не больше ведь?
— Кому же и быть, как не ему. Конечно, он. И надо же, чтобы именно эта газета попалась отцу на глаза!
Минна Брентен, взяв для мужа завтрак, направилась в таможню. Ее дочь Агнес, усевшись в гостиной у окна, принялась внимательно изучать социалистическую газету, виновницу стольких неприятностей. Всю первую страницу она прочитала от первого до последнего слова и, к своему разочарованию, не нашла там ничего предосудительного. Все было, по ее мнению, очень благопристойно, чинно и даже вполне понятно. Ни одного недоброго слова о кайзере или правительстве, ни звука против войны, и вообще — ни следа вражды или ненависти к кому бы то ни было. Возвращение каперского судна «Чайка», о котором недавно сообщали, отмечалось и этой газетой, причем по адресу команды расточались щедрые похвалы, а капитан корвета граф Дона-Шлодиен был назван осмотрительным, храбрым и удачливым моряком. Агнес недоумевала, почему столько людей, в том числе и Тиас, так возмущается этой газетой? Совершенно так же, как и в «Нахрихтен», здесь сообщалось, что «Чайка» потопила четырнадцать вражеских кораблей, установила сто мин и привезла на родину из своего каперского рейса богатую добычу — золотых слитков на миллион. Успехи германского оружия в Албании тоже вызвали ликование газеты. Правда, в большой статье под названием «С открытым забралом» содержались нападки на канцлера Бетман-Гольвега, которому вменялась в вину неопределенность его позиции. Подумаешь! В верноподданнической газете «Нахрихтен» Агнес читала статьи и не с такими еще выпадами против канцлера. Она была разочарована. Она ждала куда более волнующих открытий.
Когда мать вернулась, Агнес засыпала ее вопросами. Прежде всего ее интересовало, почему брат Тиаса, этот самый дядя Карл, стал социал-демократом.
— Да откуда же мне знать, детка, — сказала фрау Брентен. — Я с ним почти незнакома, знаю о нем больше понаслышке. Не помню даже, сколько лет мы не встречаемся, понятия не имею, что он делает, чем занимается. Мы ведь всегда старались держаться подальше от родни.
— Очень жаль! А какой он внешне? Похож на Тиаса?
— Не приставай ко мне. Уж сегодня-то я совсем не расположена говорить о дяде Карле.
Агнес замолчала. Начала кашлять. Все сильнее, сильнее. За кашлем последовали стоны.
— Что с тобой? — озабоченно спросила мать.
— Ничего. Ровно ничего.
Однако приступ кашля и стоны не прекращались.
Встревоженная мать поспешила на кухню согреть молока.
Когда она вернулась, Агнес, бледная как смерть, лежала на диване.
— Бог мой, деточка, что с тобой? Ты ведь как будто неплохо себя чувствовала?
— Если ты со мной так дурно… — приступ кашля, — так дурно… — новый, еще более длительный приступ, — так дурно обращаешься…
— Это я-то с тобой плохо обращаюсь! — воскликнула с изумлением и с некоторой обидой фрау Брентен.
— Ну да! Я тебя спрашиваю, а ты… — кашель, — …ты так свысока отве… — отчаянный кашель, — отвечаешь… — снова кашель. — Ты на меня вообще все меньше и меньше обращаешь внимания.
Ах, как она страшно кашляет! Фрау Брентен признала свою вину. Она пообещала дочери, что этого больше никогда не будет, и пусть Агнес спрашивает ее сколько душе угодно.
Она принесла в гостиную картофель и миску и присела на пуф против больной, которую сразу же перестал мучить кашель. Затаив дыхание, Агнес слушала Мать.
— Дядя Карл? Да, лицом он похож на Тиаса. Маленький, коренастый, пожалуй, еще ниже ростом, чем Тиас. Голова у него такая же лысая, а усы еще пышнее, закручены кверху, как у кайзера…
— Ох, и смешной же он, наверно! И усы, говоришь, как у кайзера? Мне казалось, что социал-демократы против кайзера.
— Против, конечно. Но вряд ли против его усов. Говорят, что Карл очень веселый и живой человек, любит компанию, не прочь выпить. Вот он и состоит в певческом ферейне и еще в каком-то… увеселительном… И когда…
— Все социал-демократы веселые?
— Все ли соц?.. Не знаю. Нет, не думаю, чтобы все. Вот, например, Флеш. Он ведь тоже социал-демократ. Разве он веселый? Не пьет, не курит и почти никуда не ходит. А твой дядя Карл промотал все отцовское наследство. И когда у него ничего не осталось, он сделался социал-демократом.
— Социал-демократы хотят все разделить, верно?
— Да, всех остричь под одну гребенку: чтобы не было ни бедных, ни богатых и у всех было бы поровну.
— Фу, какое безобразие! — возмущенно воскликнула Агнес. — По-моему, это непорядочно, сначала все промотать, а потом требовать, чтобы другие с тобой делились.
— Такие уж эти социал-демократы… Незадолго до войны дядя Карл, говорят, стал хорошо зарабатывать, и ему неплохо жилось. Он открыл табачный магазин, а его сын — тот самый Вальтер — поступил в Городской театр. У него будто бы хороший голос.
— В Городской театр? Он ведь еще совсем мальчик.
— Да, он был тогда еще ребенком. Ведь в Городском театре играют иногда и дети.
— Значит, он артист! — воскликнула потрясенная Агнес.
— Ну, не знаю. Так уж сразу и артист, — с сомнением в голосе сказала мать.
— Ага, понятно! Вот он и делает доклад о немецкой песне.
Мать ничего не ответила и продолжала чистить картофель.
Агнес тоже замолчала и задумалась. В ней зрел тайный замысел. Она сказала:
— В сущности, очень интересная семья, эти Брентены. Ты со мной согласна, мамочка?
Мать и на этот раз ничего не ответила дочери.
Большой родительский вечер…
В украшенном цветами нарядном зале Дома партий сидела благоговейно-внимательная публика, главным образом матери, одни постарше, другие помоложе. Их сыновья и дочери, члены нейштадской молодежной группы, теснились в глубине зала: стулья предназначены были для родителей, а их пришло больше, чем рассчитывали.
Вальтер кончил свой доклад; горячие аплодисменты, которыми его наградили слушатели, стихли не скоро. Грета Бомгарден, староста группы, поднялась, одобрительно подмигнула раскрасневшемуся от напряжения, волнения и радости Вальтеру и, обращаясь к «дорогим родителям и друзьям Союза рабочей молодежи», объявила пятнадцатиминутный перерыв, после которого, сказала она, начнется художественная часть.
Вальтера окружили друзья; все наперебой уверяли его, что он прекрасно говорил, что многое даже для них было открытием, а уж для родителей и подавно.
Грета украдкой крепко пожала Вальтеру руку. Только лучший друг Вальтера Ауди Мейн, торговый ученик, поморщился и скроил неодобрительную гримасу.
— Да-да, — сказал он, — мне очень жаль, но я вынужден влить ложку дегтя в этот мед успеха. Слишком много страстности. Неуместный подъем. Такая тема требует сухо-научного, делового, я бы сказал, академического подхода. Ты же говорил о гердеровском сборнике народных песен, словно хотел воодушевить слушателей на революцию.
Все горячо возражали Ауди. Пусть критикует по существу! Прижатому к стене оппоненту пришлось сказать: по своему содержанию доклад вполне приемлем.
В коридоре, в одной из оконных ниш, заместитель председателя комиссии по рабочему просвещению отчитывал руководительницу группы, Гертруд Бомгарден, в таком же возбужденном, далеко не академическом тоне:
— Поверьте мне, товарищ Бомгарден, все это кончится скандалом. Чистейшее пораженчество. Совершенно в духе этого помешанного — Либкнехта. Доиграетесь до того, что молодежный союз запретят, и все тут. Чем такая история угрожает нашей социал-демократической партии — мне вам объяснять не приходится. Я обязан доложить об этом комиссии по просвещению. И от вас потребуют ответа.
— Не пойму, товарищ Францик, с чего вы так горячитесь. Видите ли, я сначала тоже опасалась. Но потом подумала, что у нас, социал-демократов, есть свой долг…
— Который вы грубо нарушили. И я…
— Товарищ Францик, ведь не публичное же это выступление.
— Кто вам сказал, что не публичное, товарищ Бомгарден?
— Это родительский вечер!
— На который каждый мог прийти. Если военные власти послали сюда своего наблюдателя, то вашей группе конец. И думаю, не только вашей группе.
— Ну-у, товарищ Францик, все обойдется.
И Гертруд Бомгарден продолжала терпеливо уговаривать этого разволновавшегося человека, увлекая его подальше от собравшихся, которые уже начали поглядывать на них с любопытством.
Сквозь тесное кольцо молодежи протиснулась девушка. Она потянула Вальтера за рукав:
— Я хотела бы поговорить с вами с глазу на глаз.
Вальтер удивленно взглянул на нее:
— Пожалуйста!
Он прошел к окну, и незнакомка последовала за ним.
— Очень прошу извинить меня, — начала она, глядя на него с искренним восхищением. — Я только хотела попросить у вас текст одной песни, о которой вы упомянули в своем докладе. Той, что начинается словами: «Ужели в расцвете я жизни умру?..». Вы не откажете?
— Что вы! С удовольствием!
Вальтер вытащил из своих записей текст песни.
— Вот, возьмите. Для себя я еще раз перепишу.
— Спасибо! Да, вот еще что… Ведь мы с вами родственники, но до сих пор даже не были знакомы. Моя фамилия тоже Брентен. Агнес Брентен. Вы мой двоюродный брат.
Вот потешная неожиданность! Двоюродная сестра, о существовании которой он и не подозревал. Изумленный Вальтер, широко открыв глаза, разглядывал эту поразительно бледную девушку. Одна из Брентенов. Он смущенно молчал.
— Вы… Ты и не знал, не правда ли? Я тоже ничего не знала, и только случай… Отцу, конечно, неизвестно, что я здесь, ведь он против социал-демократов. Я же… одна песня мне особенно понравилась.
Вальтер чувствовал, что надо наконец заговорить и ему, — но о чем? В смущении он бормотал какие-то общие фразы. Он очень рад… Он ошеломлен… Он просит ее еще когда-нибудь заглянуть к ним, народ они веселый, наперекор войне и всему прочему.
— Да, я вижу, — отвечала она. — Мне все здесь понравилось: и доклад, и люди — все. Но часто я приходить не могу, не то отец узнает.
— Вот еще! С желаниями отцов считаться нечего, — живо воскликнул Вальтер. — Дожидайся от них чего-нибудь путного!
— Верно. Ах, я бы с удовольствием поговорила с тобой подольше. Если ты не возражаешь.
— Ну конечно нет. Я буду очень рад.
Одной капли достаточно, чтобы переполнить чашу. Капля эта ничем как будто не отличается от остальных, и все же она особенная. Родительский вечер, устроенный нейштадской молодежной группой, был такой особенной каплей среди капель-донесений, полученных штабом IX военного округа Гамбург-Альтона.
На следующее же утро на столе председателя объединения профессиональных союзов Луи Шенгузена лежал большой пакет с хорошо знакомой ему желтой полоской и надписью: «Секретно! Только для служебного пользования».
Вряд ли это что-нибудь утешительное. Приглашения, например, или одобрительные отзывы, благодарности сообщались по телефону; пакеты же обычно сулили какую-нибудь неприятность. Черт его знает, что там опять стряслось!
Он выслал секретаря из кабинета и в полном одиночестве вскрыл запечатанный пятью сургучными печатями пакет. Ох уж этот красный лак сургуча — как пролитая кровь.
И Шенгузен прочел; «По вопросу об антивоенных выступлениях в социал-демократическом Союзе рабочей молодежи».
Он сжал кулаки. Ах, черт! Этого он давно ждал. Хорошо, пусть наконец генерал примет решительные меры. Сентиментальность побоку! Надо же когда-нибудь проучить этих болванов, этих безответственных молокососов.
Он продолжал читать. Он читал о фактах, уже известных ему. Экскурсия бармбекской молодежной группы в Ганнерберг — по существу, скрытая антивоенная демонстрация… Так называемый увеселительный вечер эйльбекской молодежной группы — нелегальное выступление против кайзера и за Карла Либкнехта. Постановка сцены с яблоком из «Вильгельма Телля» — Гесслер с кайзеровскими усами… В эймсбюттельской молодежной группе на так называемых культурно-просветительных вечерах — публичное чтение спартаковских брошюр. На состоявшемся в минувшее воскресенье родительском вечере в нейштадской молодежной группе под видом доклада на тему «Немецкая песня» — замаскированное антигосударственное выступление против войны и правительства.
Луи Шенгузен поднял свое заплывшее жиром лицо. Он что-то припоминал… Нейштадская группа… Немецкая песня… Перед ним возникли две юные фигуры, точно Ганзель и Гретель. Дети обратились к нему с просьбой. И он сам предоставил в их распоряжение парадный зал! А они позволили себе оппозиционные выступления! Спартаковскую пропаганду! За его спиной!..
Стиснув большие кулаки, он держит их перед собой на огромном письменном столе так, точно каждую секунду готов обрушить на головы провинившихся.
Он сидит, думает. Наконец начинает листать приложенные к письму документы и материалы. Он ищет доказательств противоправительственной деятельности нейштадской группы. Родительский вечер. Немецкая песня. А вот цитаты из исполненных на вечере немецких песен. Луи Шенгузен прочел:
Коль тысячи отцов, невест и братьев,
Счастливых пред войной,
Вдруг дали б волю стонам и проклятьям
И счет свели со мной?..
Коль мор и голод, веселясь в могиле,
Где сгнили друг и враг,
Там в честь меня плясали б и вопили
На высохших костях?..
Но только ночь лежит кругом,
Мы молча мчимся вдаль верхом,
Мы скачем на погибель…
Народ, поверив суверену,
В чьей власти и седок и конь,
Благочестиво и смиренно
Идет под пушечный огонь.
Возобновляют кнут и шпага
Союз Священный, чтобы вновь
Европа пала ниц пред стягом
Победоносных юнкеров.
Вы обманули нас, злодеи!
Но минет срок — поймет народ,
Что злейший враг стоит на Шпрее,
И «Вахт ам Рейн» вас не спасет!
Тут уж Луи Шенгузен не выдержал. С сокрушающей силой стукнул он кулаками об письменный стол.
— Неслыханно! Невероятно! Это же форменная государственная измена!.. «Злейший враг стоит на Шпрее»!.. Корни, конечно, тянутся от этого… этого Либкнехта: «Главный враг внутри страны» — и тому подобное… Да, немедленно принять решительные меры! За решетку весь этот сброд! Без всякой жалости! Почему, почему, черт возьми, генерал медлит!
Шенгузен решил написать генералу тщательно продуманный ответ и детально разработать свои предложения — пункт за пунктом.
Погруженный в такие размышления, он сидит ссутулившись и обводит взглядом комнату, словно ищет, на чем бы сорвать злобу. Глаза его задерживаются на одном из портретов, висящих на стене, — на добром и умном, но уже усталом, стариковском лице Августа Бебеля.
«И этот немало виноват, — думает Шенгузен. — Немалую создал и оставил после себя сумятицу, а наш брат расхлебывай кашу».
И на противоположной стене висит большой портрет: красивая, как у Аполлона, курчавая голова Людвига Франка, обведенная черной рамкой, — Франк первый из депутатов рейхстага добровольно ушел в армию и был убит на Западном фронте. Шенгузен благосклонно кивнул ему. Вот истинный, достойный представитель молодого поколения; он мог бы стать вторым Лассалем. Вот кто понимал дух времени! Это тебе не книжник, не начетчик, который сыплет цитатами и живет устаревшими идеями времен «исключительного закона» против социалистов.
Темными, грустно-романтическими глазами глядел Людвиг Франк на своего визави, Августа Бебеля. А тот… Гм!.. Только теперь Шенгузен заметил, что взгляд у старика явно иронический, даже, пожалуй, недовольный, и смотрит он на Людвига Франка как-то косо.
Этого Шенгузен больше не потерпит. Он положит конец подобному безобразию, и немедленно! Надо же, черт возьми! Еще и после смерти с дерзкой иронией смотреть на происходящее. И Шенгузен тут же придвинул стул к стене. Хорошо бы вовсе избавиться от портрета Бебеля. Однако убрать его он не решился, опасаясь вызвать недовольство. Но он не допустит, чтобы этот старый радикал оскорблял Людвига! Прочь его со стены!
В кабинет вошел секретарь.
— Хорошо, что ты пришел. Помоги-ка мне. Портрет висит абсолютно не на месте. Он плохо освещен. Подержи. Так, теперь мы его перевесим. Пожалуй… пожалуй… вон туда, над письменным столом.
«Вот и прекрасно, — думал Шенгузен. — Пусть уж лучше его обозревают мои посетители, лишь бы не я».
— Но эта стена останется голой, — сказал секретарь.
— Достанем еще какой-нибудь портретик. Мало, что ли, их у нас в подвале. Повесим… повесим туда, скажем, Лассаля. Кстати, он к Людвигу Франку гораздо больше подходит. Да, вот что: кто руководитель нейштадской молодежной группы?
— Сейчас справлюсь, товарищ Шенгузен.
— И выясни, кто в прошлое воскресенье сделал там доклад «Немецкая песня». На родительском вечере.
Портрет Бебеля висел теперь между окнами, за спиной Шенгузена. Шенгузен повернулся в кресле и взглянул вверх. Старик Бебель грустно смотрел на него со стены. Шенгузен самодовольно ухмыльнулся.
Взгляд его упал на три больших аквариума, стоящих у окон его кабинета. Он сегодня еще не поглядел даже как следует на своих рыбок. Приходится заниматься всякой чепухой, черт знает на что тратишь силы.
Он отодвинул стул и отдался созерцанию своих любимых золотых рыбок. Великолепные светло-розовые вуалехвосты и огненно-красные, без единого пятнышка, золотые рыбки, одни легкие, быстрые, другие — пузатые, медлительные. Его особой гордостью были три солнечные рыбки, редкие и дорогие экземпляры. Переливаясь всеми цветами радуги, они, точно маленькие сверкающие звездочки, спокойно скользили в воде.
Часами мог простаивать Шенгузен перед аквариумами, восторгаясь чудесными созданиями. Созерцая, как тихо и безропотно они коротают свой век, он отдыхал душой от неприятностей, которые ему непрерывно причиняли неугомонные люди.
Вошел секретарь.
— Ну? — спросил Шенгузен, не оборачиваясь. — Выяснил?
— Руководительница нейштадской молодежной группы — товарищ Гертруд Бомгарден.
— Вызвать ее. Пусть явится завтра же утром. Рыбки покормлены, Килинг?
— Покормлены, товарищ Шенгузен… А парень, который делал доклад о немецкой песне, — Вальтер Брентен.
— Что? — Шенгузен подскочил. — Брентен? Интересно! Отпрыск Карла Брентена? Ну да, естественно. Как говорится, Килинг, яблоко от яблони недалеко падает. Из семейства Брентенов, значит! Ну, дружок, мы тебе загодя обрежем крылья. Вышвырнем тебя, как и папашу! Форменное гнездо анархистов эти Брентены!