Брак

Перевод Наталии Дьяченко


Где-то в вышине среди пушистых облаков два розовых маленьких ангела с печальными глазами сложили крылья, выждали минуту, затаив дыхание, а затем один из них несколько раз тихо и робко хлопнул в ладоши. В это время внизу, на земле, осыпались лепестки лета, вновь лопались распускающиеся бутоны, сладкие, удушливые ароматы через открытое окно вплывали в комнату, где двое праздновали свадьбу и скрепляли свой союз, соединяясь в тихом, усталом вздохе.

Они давно полюбили друг друга. Мужчина повстречал женщину посреди цветущего сада на окраине городка. В ту пору сад был весь усыпан пылающими пеларгониями; на веранде безучастно покашливал седовласый худой мужчина в запахнутом на груди халате, рядом возился бледный мальчик. К солдатикам, которых он складывал в большую деревянную шкатулку одного за другим, он обращался «дяденька», а лохматой собачке тихо говорил, держась за папин стул: «Собачка, будьте так любезны, уйдите отсюда!»

То были муж и ребенок этой женщины; и только алые садовые цветы как будто не принадлежали ей по-настоящему. Ведь внутри, в маленькой гостиной, все было сиреневым — каждый блик, каждая тень, каждый клочок ткани, — и в этой атмосфере мужчина и женщина впервые взяли друг друга за руки с печальным удивлением.

Они пытались быть друзьями. В то время женщина переводила чудесные шведские рассказы о бурных северных водах и рыбаках с большими голубыми глазами, читала их мужчине вслух, а тот садился за фортепиано, и мелодии, простые, но словно исходящие из волшебной пучины, сверкали и звенели под его пальцами. Но оба все чаще замечали, как вздрагивают их руки, как ласковые звуки пронизывают разум, как с тревогой пересекаются их взгляды, — а тот посторонний человек продолжал кашлять на веранде.

— Вам нужно уезжать отсюда, скорее, как можно дальше! — торопила его женщина. Еще какое-то время они горячо спорили. Мужчина в глубине души не очень-то и хотел именно того, что порой требовал так буйно, только чтобы в следующую минуту покаянно броситься на землю, приговаривая: «Вы правы, правы!» Женщина, подталкиваемая желанием одарить его милостью, порой поддавалась предательскому дурману, но в минуту опасности всегда отступала перед «грехом» со смертельным, почти животным страхом. Как хорошо нам знакомы эти сражения! Но вот однажды с чужбины пришли длинные серьезные письма: известия по работе, продвижение, слава, успех. «Итак, я уезжаю!» — сообщил мужчина. «Победа за мной», — печально прошептала женщина, и кто же из них был прав? Какое-то время они изводили друг друга пылкими любовными посланиями, но догадывались, что скоро неистовство этих воздушных баталий затихнет, и ничего не останется. А должно было остаться что-то такое, к чему они оба могли бы прибегнуть, спасаясь одна — от мрачной скуки одиночества, другой — от великой мечты и суеты жизни, от горячки сражений, от с трудом вырванных, безрадостных триумфов и дешевой эйфории. Они вновь стали «хорошими друзьями», и редкий опавший лист — страница из письма — рисовал картину отношений между матерью и сыном, нежную близость чистой привязанности. Но порой оба чувствовали, как на них нисходят великие летние вечера, опасные, полные стрекота сверчков и запаха скошенной травы — часы боли и тоски чистые, без единой тени, непривычно печальные и неотличимые друг от друга, как вечно повторяющийся сон, белый лебедь, плывущий по волнам, залитым лунным светом. «Это же моя мысль в чистом виде!» — шептал со светлой грустью мужчина, и ему не приходило в голову, что эту мысль так замечательно отмыли дочиста благословенные время и расстояние. «Однажды он вернется!» — бывало, упорно твердила женщина, но то была отвлеченная мысль, которая ничем не отзывалась в душе и лишь мелькала порой, когда она в сумерках бродила по саду, прижимая к губам большой красный цветок и вместе с ним прикусывая губы до крови.

Летели годы, события мелькали, сменяя друг друга, — и вдруг эта ничего не значащая история завершилась так, как никогда не завершались другие, похожие на нее. «Ошибка! — мог бы сказать наблюдатель. — Вот тут-то все и пошло не так!» Может, это и правда, — но думать об этом не стоит, должны случаться и ошибки, без них всё в мире будет оставаться неизменным. А произошло вот что: однажды мужчина в самом деле вернулся в дом с пеларгониями, но женщина уже носила траур, а мальчонка с испуганным глазами стоял перед ней на веранде.

— Папа уехал — далеко, в черной карете. Он больше никогда не вернется...

Мужчина обнял бедного малыша, а в вышине, среди белых как снег облаков иллюзий, уже шептались два серьезных ангелочка. С этого дня они начали приглядывать за ситуацией; их детские улыбки были полны мудрости и сомнения, как у малышей, которые боятся, что взрослые опять шутки ради обманут их. С любопытством, тихо, нерешительно они хлопали в ладоши, когда свежие летние лепестки осыпались на свадебном торжестве и усталый вздох любви таял в воздухе. Но затем маленькие ангелы разбежались играть в прятки среди больших пушистых перин облаков. Это было гораздо веселее, к тому же на некоторые вещи не стоит смотреть слишком долго. Что ж, кажется, этой сказке конец, а пока не началась новая, заслуживающая внимания, нужно чем-то заниматься.



*

Сказка закончилась. Они переехали в столицу и поселились в Буде, в районе Табан, у обрывистого края холма. В их маленький одноэтажный дом перекочевали все лиловые тени и драпировки, и только в саду росли бледно-желтые орхидеи на длинном стебле и крупные лиловые остролодочники. К этим цветам мальчик тоже обращался с почтением и подолгу разговаривал с ними. Он по-прежнему был очень тихим ребенком, таким его и любили. В первой половине дня мужчина давал уроки в престижной музыкальной школе на другом берегу, а во второй — тихо, со свежим юношеским восторгом нежно пробегал пальцами по клавишам и быстро набрасывал беспорядочные знаки на бумагу. Впервые в жизни он познал покой и безмятежность, гармонию; все это было ему внове, но благотворно влияло даже на работу, которой он был теперь занят. Он постепенно собирал воедино итоги многих лет странствований, воспоминания о бурях прошлого, нежные мелодии и дикие, отчаянные крещендо юности. На этом безмолвном и безмятежном песчаном берегу он вскрывал одну за другой раковины, с давних пор таившие жемчужины, — и каждая была порождением лихорадочной борьбы прошлого, биения волн, крошечных жалящих песчинок, мучительных ран, как и все жемчужины в мире. Он бережной рукой доводил до совершенства свое первое крупное произведение, заботливо, скрупулезно, испытывая приятную легкость. А что женщина? За это время и она познала некоторые вещи, навела к ним мосты через собственную душу, и люди стали прислушиваться к ней. В первой половине дня она работала за белым письменным столом, после обеда ей надо было идти в редакцию.

Так что мальчик слонялся по залитому солнцем саду, предоставленный сам себе, а в кухонном подвале время от времени на минуту затихали звуки кусачек для сахара или мешалки. В такие моменты из кухонного окошка, выходящего в сад, высовывалось лицо растрепанной, румяной поварихи Юлиш в белом платке.

— Что поделываете, Питю? Молодец, Питю, играйте-и-грайте!

На Юлиш — в общей идиллии ее личность тоже играла роль — наверное, зиждилось любое согласие. И она не зря занимала свое место. Юлиш была сметливой, толковой и спорой девицей, образцовым домашним животным, человеком, который будто от рождения знал, в каком порядке подавать блюда, сколько денег до середины месяца можно потратить на рынке и во сколько встанет счет из магазина. Так что их жизнь стала почти что идеальной, о да, весьма неплохой, и ее можно было бы, как картинку, вырезать ножницами и сдать в типографию вместе с дидактическими статьями для школьной хрестоматии, по которой учатся хорошие дети, — но тут два ангелочка вновь повстречались среди кучерявых облаков. Тот, что хлопал в ладоши, со смехом ткнул крошечным пальцем в пару, а второй серьезно, не отрываясь, пролистал от начала до конца книгу их уже облетевших дней.

— Спущусь-ка я к ним! — молвил он. — И сказка снова начнется, верно?



*

Но со сказкой пришлось попрощаться, на этот раз — окончательно. Ведь то, что произошло после, — дело совершенно глупое и ничуть не возвышенное, а такое, какое люди обычно выпускают из книг для чтения, да и в жизни выносят за скобки.

Около семи вечера женщина возвращалась с работы. Золотисто-бронзовый свет заходящего солнца следовал за ней вдоль Дуная, заливал светлое платье из батиста и элегантную шляпку, украдкой вплетал в каштановые волосы золотистые тени и ложился отсветом под прозрачную, но свежую кожу. Она лучилась спокойной радостью, которая теперь всегда исходила от нее, резко, торжествующе набирала воздух в грудь, как тот, кто наверстывает упущенное за долгие годы, когда приходилось втягивать его сквозь стиснутые зубы. Ее стройная фигура словно стала выше, спина выпрямилась, глаза улыбались, а жизнь, казалось, перестала грузом давить на плечи; куда бы они ни шла, люди смотрели ей вслед.

— Я вот-вот буду у него! — подумала она и чуть не начала напевать на улице, а затем вприпрыжку, как девчонка, забежала под прохладную арку ворот. Весело и звучно крикнула в сторону кухни:

— Юльча! Принеси нам что-нибудь поесть!

Никто не откликнулся, и женщина, по-прежнему улыбаясь, торопливым шагом пересекла веранду. Обеденный стол был накрыт только наполовину, из другой комнаты доносился тихий смех и странные грубовато-сиплые, сдавленные голоса. Совсем недолго. Неприятное удивление еще не успело пронзить ее нервы, она спокойно и быстро открыла дверь и произнесла ровным, мягким голосом:

— Ступай, накрывай на стол, милая!

Полная девица, вся пунцовая, отскочила от пианино, а мужчина внезапно громыхнул по клавишам — необыкновенно грубо, — и вид его в эту минуту стал весьма жалок. Девушка уже позвякивала вилками где-то снаружи.

— Мы долго тебя ждали! — сказал мужчина, не глядя на женщину.

Та потянулась к шляпной булавке тем же движением, что и вчера или позавчера. Как всегда — чтобы поскорее снять ее и прильнуть к нему, обвить мягкими белыми руками, щедро одарить всем своим чистым, благородным, утонченным существом этого человека — единственного, навечно первого, того самого. Она уже подошла к нему, но остановилась в слепом изумлении. Что случилось? Какая-то ерунда! Сюртук мужчины чуть выше локтя был белым от муки, а на пианино из эбенового дерева отчетливо виднелись крошечные снежные пятна. Да, Юльча ведь должна была сегодня просеивать муку...

Вздрогнув в испуге, женщина повернулась к дверям спальни, нестерпимо горячая волна крови прилила к лицу, ко лбу. Только не сейчас — нет, еще минуту! Она закрыла за собой дверь в затемненную комнату с альковом. Тишина. Лишь бы где-нибудь спрятаться — среди подушек, только быстрее, пока все не разлетелось на части, — и она в отчаянии бросилась на мягкую постель, зарывшись в белое ароматное белье. В ушах уже стоял тот тихий мелодичный звон, что предвещает беспамятство — наверное, все длилось не дольше нескольких минут.

Глухой стук потревожил ее. Маленькая ножка терпеливо, монотонно стучала в дверь.

— Мамочка! Выходи, мамочка! Ужин на столе.

Она вскочила и поправила платье:

— Сейчас, милый!

Она уже пришла в себя, все осознала. Села на край постели, прижалась лбом к деревянному изголовью. Да... служанка. Она носит плотную сермяжную блузу, которая уныло выглядывает из-под короткой кофты, и семь сборчатых юбок, одну поверх другой, из которых стирает время от времени только верхние, ноги у нее некрасивые, жилистые, отечные, с синими венами, глаза — веселые, смеющиеся, звериные, губы — пухлые и красные, тридцать два зуба — крупные и белые. Когда она шагает, то как-то по-особенному покачивает бедрами.

Она подняла голову, увидела себя в зеркале — бледную и измученную женщину со следами прошедших бесплодных лет, со всей утомленностью интеллектуального труда в выразительных, необычных чертах лица. Как нервно сверкают ее глаза, как нездорово выглядят залегшие под ними глубокие синие тени, как нелепа ее пышная корона густых каштановых волос вокруг лба без кровинки. Белая шея, нежный изгиб линии плеч, плавно покачивающиеся бедра — о да, эта девица мясистая, сильная, похожа на налитый румяный плод, и обнимать ее гораздо сподручней. Да, но ведь это — дело грубое и второстепенное, а ведь она может предложить этому мужчине все утонченные, благородные радости жизни. Но только ли в этом дело?

Ее с новой силой охватил горячий, мучительный стыд. Что делать? Сейчас бы. выйти из спальни, разгневанно и с достоинством выдворить это существо, которое превратилось для нее из полезного предмета мебели в полноценную «другую женщину». Изгнать ее, как Сарра изгнала Агарь, целиком и полностью в своем праве, — неколебимо гордая жена, ведь она защищалась в своей твердыне. Мужчина и слова бы не посмел сказать в защиту той, второй. И на минуту ей стало ясно, что такое поведение было бы единственно правильным.

Да, именно такое! Эффектно-резкое, жесткое и трезвое, оно могло бы заново наладить гармонию между ними и даже придать изменившейся ситуации нечто возвышенное. Оно превратило бы ее в здравую, благоразумную, чудесную молодую жену, которая смогла бы обернуть себе на пользу прогнивший порядок вещей, а мужа — в лукаво улыбающегося, но исполненного благочестивого стыда и раскаяния супруга, который, как в пьесе, на все был бы готов ради прощения и лишь втайне радовался тому, какой он большой проказник. Ей вспомнилась покойная мать. Она рассказывала похожие истории о том, как при помощи звонких затрещин восстанавливала порядок, подорванный подобного рода инцидентами. Как-то так и надо поступить.

Но женщина уже ощутила, что не сможет, не выдержит, что ей это до дрожи чуждо. Естественная, почти врожденная аристократичность чувств в ужасе сопротивлялась. Противостоять, сражаться, побеждать — в таком бою? Со служанкой, которая на четвертом месяце их брака прижалась крепким толстым плечом, юбкой, обсыпанной мукой, к человеку, который был создан только для нее, готовой на жертвы, понимающей, истинной второй половины? Нет, нет, она не сможет. Во что превратится их жизнь, прошедшие мгновения, полные тихого томления и нежности, каждая одинокая весна, каждое растраченное лето, все несорванные цветы и упущенные поцелуи, на которые ушла их юность и на которых было построено их недолгое счастье?

— Мамочка, выходи! — чуть не плача, умолял печальный детский голос, и дверь снова задрожала от негромкого, монотонного, неуклюжего стука.

— Иду, сынок!

В эту минуту она все осознала. Сам собой родился план на ближайшее будущее, истинное желание сердца; она догадывалась, что это неразумно, но знала, что не может поступить по-другому. Ее душа преисполнилась мученического самообладания, упрямого, горького и решительного. Она не будет устраивать сцен, лучше умрет, но будет выше этого — выше самой себя и той женщины. Только так и следует действовать. И это наполовину неосознанное решение предопределило грядущие дни и ночи и разрушило ей жизнь.

— Иду, сынок!



*

Муж уже сидел за столом, не отрывая взгляда от газеты. Он нежно коснулся руки женщины:

— Прошу!

Они даже поговорили. Обсудили скаредного редактора и новые декорации для оперы. Затем Юльча отправилась укладывать ребенка, а женщина медленно натянула перчатки и надела легкий серый плащ.

— Куда это вы собрались? — испуганно спросил мужчина сдавленным голосом.

— Прогуляюсь немного по бастиону. Что-то голова болит сегодня.

— Без меня?

— Без вас.

От этого, почувствовала она, стало больно, что совсем не соответствовало плану. Она уже и пожалела, но надо, надо было идти. Хотелось побыть одной. В темной одежде, неприметно, с опущенной головой, почти в рванье красться в сумерках по улицам, где еще недавно светило солнце, навстречу вечернему ветру с реки. Побыть одной, с чем-то рассчитаться, что-то завершить, изменить, навести порядок в мире внутри. Она вышла на улицу.

— Что случилось? Может быть, ничего такого — это-то и ужасно.

Женщина остановилась на минуту, чтобы осушить до дна чашу издевательских, горьких, здравых и донельзя банальных мыслей, которые проводили грубыми заскорузлыми ладонями по легкому трепетному пеплу ее души. Жизнь для нее была не тем, чем для других, не шахматной доской, по которой человеческие фигурки передвигаются, спотыкаясь, по белым и черным клеткам, повинуясь воле случая или в соответствии с замыслом; она никогда не могла воспринимать их со здоровым чувством юмора, как веселенькую мебель Шёберля[12], которая по необходимости может служить самым разным целям и идеям. Она хотела чего-то другого. Господи! Она так много, так долго страдала, что теперь была не в состоянии отказаться от своих требований. Жизнь задолжала ей многое: глубокую веру, нерушимость иллюзий и любовь, стоящую на котурнах, неземную, сказочную. Конец! Все ее мысли были навечно отравлены.

Она спустилась на нижнюю часть набережной и взглянула на вечные чистые волны. Так они и катятся уже бог знает сколько тысяч лет — ничто не происходит впервые, а только рождается снова и снова, как их однообразная пена. Однажды будто и она сама уже так стояла — опустошенная, обворованная — в давних сумерках на берегу реки. Но не в этой жизни. Это она уже знала. Ее жизнь прошла в домике с пеларгониями, где вспыхивали алым цветом вечные и однообразные пожары, порхали напрасные вздохи и где она с болезненным, летаргическим терпением выхаживала первого мужа: а в это время второй, человек сказочных мелодий, путешествовал дорогами чужих больших городов.

Большие города. Она испуганно огляделась и почувствовала, что зараза проникла уже и в прошлое. Насколько преувеличенно большими были ее вера, жертвенность, счастье, настолько же бурным оказался похоронивший их грязный поток разочарования, что обрушился на нее. Он перехлестнул через парапет, все осквернил и разрушил. Да, жизнь в большом городе. Теперь она ближе видела, угадывала и изучала жуткую «другую сторону» жизни, мимо которой до сих пор проходила с тем же безразличием, с каким слепой относится к цвету. Если она и слышала о грязи жизни, то всегда приходила в изумление: «Как, и такое бывает?» Но втайне всегда полагала, что все это — пустые пересуды; все сведения о звере в человеке — грубое преувеличение. А теперь она им поверила. Боже правый! Как много новых кошмаров с щупальцами полипов, шелестящих, невесомых, грязных платьев, сколько многообещающих широких улыбок, тяжелых ароматов, как дурно пахнет мутное море забвения, темного, резкого хмеля, разрешающего все проблемы. А сколько пухлых губ, с которых срывается тяжелое дыхание, стоит к ним только потянуться... Она словно прозрела — в памяти ожило все, что она читала или слышала о гнусных интригах, нервном перенапряжении, гадкой слабости, тайных, непостижимых пороках, теперь ее взвинченный мозг мог их разглядеть. Влажные красные губы, искривленные в усмешке, преследовали ее под светом многоцветных и чужих электрических фонарей, и среди этих голов медузы она видела того, кого любила, о ком со сладкой щемящей болью, которую лишь подогревало расстояние, думала, жаркими летними ночами подолгу пристально глядя на пыльную белую дорогу, теряющуюся в жемчужных облаках на небе. Оттуда, со станции, однажды приедет его экипаж. Каждое утро она доставала из тайника крошечную фотографию и, дрожа и краснея, как институтка, целовала его глаза.

Накатила усталость; она обернулась и разглядела в темноте наверху, у опоры моста мужчину. Глаза цвета стали; да, она и сейчас смотрела ему прямо в глаза.

— Я боялся, что вы замерзнете, Илона; я провожу вас.

В ней вскипело отвращение, захотелось ударить его в грудь, оттолкнуть; но она молча, не глядя, взяла его под руку.



*

Они вернулись домой, легли отдыхать в занавешенной комнате, где окно выходило в сад и подоконник заносило опадающими лепестками каждую летнюю ночь — но лето уже было позднее, сентябрьское.

Женщина лежала на спине и считала нити бахромы на занавесках. Как странно! Какая разница между вчерашней ночью и сегодняшней. А может, первая просто продолжается, и вся неразбериха этого дня — лишь сон? Но нет — вчера она хотела кое-что сообщить мужу, хотела поговорить о грядущем и о безмерно загадочном, вечно значимом ком-то, кто пока ещё Ничто — но в нём уже кроется целый мир возможностей. Она хотела тихо, с благодарностью сжать его руку, чтобы, расплакавшись, пообещать ему маленького ангела, который придет к ним, и из них двоих станет одно целое. Близятся сладкие муки, счастливый трепет, приятные хлопоты и чудо, великое чудо. Вчера она не рассказала ему, чтобы самой еще немного порадоваться заранее его восторгу, — а сегодня уже и не расскажет.

Внезапно ей в голову пришло одно совершенно разумное соображение. А что, если произошедшее на самом деле ничегошеньки не значило, а только выросло до таких размеров в ее помутившемся разуме из-за нервного перенапряжения? Да, это весьма вероятно! Она уже знала: в ее положении женщина не может полагаться на свое суждение. Но теперь она видит трезво. Теперь она будет рассуждать. Так что же могло случиться? Ее муж обнял служанку, наверное, в шутку, изображая несвойственное для него легкомыслие. В эту минуту он не был собой, отказался от нимба, которым его наделили девические мечты жены. Но разве он в ответе за этот нимб? Кто не поддастся влиянию момента? Может быть, он и поцеловал ее. В глазах всего света подобный поступок — ужасная пошлость, но почему? Только потому, что это произошло дома, со служанкой, там, где семейный очаг? Да, люди за это, конечно, осудят. Умная женщина должна принимать подобные вещи к сведению со снисходительной улыбкой. Так в этом все дело? Здесь ход рассуждений сбился. — Нет, это убедительно лишь для ума, а не для сердца!

Сон все не приходил в постель за ширмой, затянутой светлым шелком. Однажды — да, когда она еще была женой другого, — однажды и она дала этому человеку коснуться своих губ коротким, почти невинным, но несущим в себе миллион диких мыслей поцелуем — поцелуем на прощание.

Тогда она отбросила породившие жажду запреты, потянулась к нему, подставила лицо, заплаканные глаза, дрожащие губы, а мужчина нежно, с обожанием и мольбой едва коснулся их — да, она помнит — и безумно, резко, чуть не сломав, сжал ее руки. Тогда ей казалось, что она дала много, очень много, а теперь селянка с обочины предложила ему то же самое, и, может быть, он нуждался в этом не меньше. А ведь Юльча — хороший, добросовестный человек, прилежный, порядочный. Какая огромная от нее польза по сравнению с сотнями тех, кто в годы его скитаний щедро делился с ним всем, в чем сама женщина ему отказывала! Неужели жизнь так грубо проста? Один человек голодает, а для других на придворном пиру еда — лишь изысканное развлечение. Фу!

Ее бросило в другую крайность: наверное, любые губы, что умеют целовать, имеют одинаковую ценность. Отчего же тогда женщины так не думают, почему поцелуй рабочего, кучера для них бесчестье!

Мужчина по другую сторону ширмы пошевелился.

— Ты спишь, Илона?

— Уже почти заснула!

— Послушай, душечка! Послушай, я хочу тебе кое-что сказать. Я думаю, ты сегодня кое-что не так поняла. Это все была огромная глупость. Признаю, очень неприличная, но ты ведь умная и хорошая, а это все — не такое большое дело. Ты же не восприняла это всерьез, правда? Если хочешь...

Он говорил запинаясь, просительно, пристыженно, и тут женщина хрипло вскрикнула с отвращением. Ее словно подкинуло, она села на край кровати, бледная и дрожащая, и вытянула перед собой руку.

— Замолчи! Ради бога! Ни слова больше!

Муж хотел было кинуться к ней. Но когда он увидел, что ее трясет от омерзения, от ненависти, волнения и гнева, в страхе отпрянул, не смея ее коснуться.



*

Последовали недели, о которых и рассказать нечего. Каждый день они завтракали и обедали, работали и общались так же, как до этого, и выглядели как мирная, любящая супружеская пара, так что почти убедили в этом друг друга и себя самих, — но весь мир для них изменился. А бледный мальчик по-прежнему робко забирался к отчиму на колени, портной приносил осеннюю одежду, хозяйственная Юльча закупала овощи.

Эта жизнь обрушила на одного человека все мучения ада, и этим человеком был мужчина. Он чувствовал себя словно в тюрьме. Стены его камеры были из прозрачного мягкого тумана, но как только он пытался навалиться на них, чтобы сбежать, они превращались в твердые стенки земляного рва. Порой, когда он смотрел на серьезное, благородно спокойное, печальное лицо жены, ему хотелось со слепой ненавистью встряхнуть ее, придушить, ударить. Что она от него хочет?

«Да, нам надо поговорить! — решил он однажды по пути домой. — Нужно все прояснить — или-или, — так продолжаться не может. В нашем доме поселились неловкость, напряжение и стыд, настал конец спокойствию, и я больше не могу продолжать работу».

— Где мамочка? — спросил он у мальчика, который сделал шатер из спинки кресла и свисающего края шторы и тихонько сидел внутри: это был его домик.

— Мама там у себя, на диване!

Она и в самом деле лежала там, очень бледная и растрепанная, скорчившись от непонятной боли в теле. Когда он взглянул на нее, на глаза чуть не навернулись слезы. В эту минуту мужчина ощутил, как в душе воспряли все благородные любовные порывы, желание защитить и приласкать несчастное сломленное создание, позаботиться о нем. Его охватило смутное предчувствие — в чем дело? Женщина действительно выглядела бледной и слабой все эти последние недели, а он... может быть, не так понял... и, может быть?..

Он быстро шагнул к ней и почувствовал, что уже близок к тому, чтобы броситься перед ней на колени со всей захлестнувшей его нежностью и любовью и покаянно взмолиться: «Я подлая собака, делай со мной, что хочешь, наказывай, мучай, плачь, угрожай, только люби меня так, как я обожаю тебя!»

Но перед тем, как произнести эти слова, он взглянул ей в лицо. Он увидел плотно, изо всех сил сомкнутые губы, упрямо закрытые глаза, судорожно сжатые тонкие пальцы, зарывшиеся в темные локоны. Она не спала и, зная, что он стоит рядом, не открывала глаза. Ясно, что она хочет избежать разговора. Мужчина тихо вышел из комнаты с поникшей головой.



*

И снова летели недели, снова ничего не происходило, а если и происходило, то заметить было невозможно, потому что в душах супругов разворачивались беспощадные маленькие драмы дней и ночей. Желтые орхидеи в саду поникли, окно иногда покрывалось изморозью, и тихий мальчонка пальцем выводил узоры на мутном запотевшем стекле. Когда женщина каждый день воз-

вращалась домой и тихо здоровалась с мужем, который, сгорбившись, сидел в кресле-качалке у камина, на улице уже опускались серые сумерки.

— Сегодня первое! — однажды неуверенно сообщил мужчина.

— Да, первое.

— Я куплю на ужин мясную нарезку и что-нибудь еще. А то я зоне отпустил служанку — ничего страшного, да?

— Ну тогда я сама приготовлю.

Когда она подошла к плите, то уже поняла, какая злая, бездушная грубость прозвучала в этой паре слов, в жестком, равнодушном тоне. Ее уже занесло, она уже не могла продолжать быть «хорошей». Она уже подчинялась не сердцу, а только высокомерному, упрямому, унизительному для каждого человека сознанию долга.

Она пришла в боевую готовность, перебрала несколько чистых кастрюль и начала молча хлопотать над ними. Какой порядок, какая необыкновенная чистота царили на кухне Юлиш!

Мужчина зашел в кухню в верхней одежде и шляпе.

— Илона! Пожалуйста, не изматывай себя! Я лучше схожу в харчевню поблизости.

Женщина кивнула и услышала удаляющиеся шаги. Она уже села и положила голову на руки, когда снова послышались шаги. Вернулся.

— Илона, — сказал он почти умоляюще, — если хочешь пойти со мной, я подожду. Что ты будешь делать тут одна?

— Спасибо, но я сегодня лягу пораньше! Лучше возьми с собой Питю.



*

Она осталась одна в бескрайней неуютной тишине; минуты убегали, гонясь друг за другом. Женщина уже ощущала, очень смутно, что с виду спокойные, ритмично пульсирующие мгновения несут в себе бремя окончательных выводов. Почему сегодня? Она достигла предела, переполнилась, будто именно сегодняшняя холодность безвозвратно забрала все, что ей принадлежало, и ее саму тоже. Но она еще долго сидела у кухонного окна и смотрела на голые сухие стебли в саду, покрытые инеем молодые деревца, небо цвета мутного бутылочного стекла и перевернутые кувшины на заборе. Она знала: что-то должно произойти, даже если она не поторопится, не решится, даже если она не захочет. Она могла бы продолжать так сидеть, положив голову на руки, и все равно решение созрело бы сегодня, неминуемо, как побуждение слепого инстинкта.

И все же, когда уже совсем стемнело, она встала и пошла в свою комнату. Белый письменный столик, милые сердцу скрипящие перья. Да, она хотела написать, оставить письмо. Но что писать? Правду? Понятно ведь, что ее нынешние переживания и чувства принято называть «минутным помешательством». Она улыбнулась. Как же хорошо — никаких доводов, объяснений, никаких мыслей: это состояние поможет ей справиться с последней сложностью легко, как в дурмане, а главное — после настанет тишина. Надо спешить, пока длится это безмятежное странное помутнение. Она положила перо и с усталой улыбкой прижалась виском к стволу маленького револьвера. Дом был пуст, и никто ничего не услышал. Очень тихо — мелодичной капелью, друг за другом, — алые капли заструились на пол. В тупом опьянении жужжала поздняя осенняя муха, запутавшаяся в клочке волос, влажных от липкой крови.

Снаружи, в прихожей, поднялся шум. Топот детских ножек, прерывистое детское дыхание — это был мальчик, очень довольный тем, что шалость удалась и он добежал, обогнав отца. Но затем он опечалился оттого, что дверь закрыта, — и начал монотонно, тихо и терпеливо стучать.

— Мама! Ну открой, мама!

Загрузка...