Глава 2

Сильно постаревший Адам Михайлович Самусев, высокий, желчный мужчина, точный возраст которого никому из местных жителей не был известен, уже лет десять все теплое время года, от последних морозов до первых, жил в деревенском домике между Калугой и Серпуховом, на берегу живописной русской речушки Тарусы. Местные жители привыкли к его долговязой фигуре. Каждое утро, если не было сильного дождя и ветра, он запирал свой дом и через двор спускался к реке, до которой от калитки было метров сто. На реке у него имелось несколько излюбленных мест, где Самусев рыбачил в одиночестве.

Дом, купленный Адамом Михайловичем, был оформлен на брата его покойной супруги. Но это никого из местных не интересовало. Мужчина держался одиноко, в гости ни к кому не ходил и у себя дома никого из деревенских принимать не любил. Разве что фельдшера, пенсионера, мужчину почти одного с ним возраста, что‑то около шестидесяти пяти лет. В старости разница в пять лет может быть и незаметна. С бывшим фельдшером, который жил в деревне, раза три–четыре в месяц Адам Михайлович Самусев под нехитрую закуску из поджаренной рыбы выпивал бутылку водки. Они разговаривали о политике, о депутатах и министрах, о президенте и о тех конфликтах, которые сотрясали развалившийся на куски бывший Советский Союз, в прошлом великую и могущественную империю, «державу», как любил величать свою родину Адам Михайлович, и за которую, если верить ему на слово, Самусеву было обидно до слез.

Местные считали Адама Михайловича скрягой, и попытки одолжить у старика денег на бутылку дешевой водки, как правило, заканчивались полным фиаско. Денег в долг Самусев никому не давал. И вскоре местные жители поняли, что лучше у старика в долг не просить.

Этот теплый майский день был похож как две капли воды на все предыдущие. Самусев проснулся за полчаса до рассвета, за полчаса до того, как золотистый шар покажет свой край над зубчатым еловым лесом на противоположном берегу реки. Адам Михайлович налил из стеклянной банки кислого молока в большую кружку, отрезал ломоть черного хлеба. Подойдя к окну, любуясь голубовато–серой дымкой, укрывавшей реку, притаившуюся за ивами, он стоя выпил кислое молоко и сжевал ломоть черного хлеба. Затем взял со стола пачку папирос, закурил, жадно затянулся. И уже минут через десять звякнул замок, ключ нырнул в карман телогрейки.

В руках Адам Михайлович нес две пластиковые удочки с дорогими, но уже потерявшими товарный вид импортными катушками, аккуратный подсак и брезентовую сумку от противогаза. Тут же, на крыльце, Самусев подхватил голубое пластиковое ведерко с гладкой, отполированной дощечкой. И с этим нехитрым скарбом, поправив серую, видавшую виды, вылинявшую от ветра и дождя соломенную шляпу с широкими полями, направился через огород к реке. Уже через пять минут Адам Михайлович был на своем любимом месте, на мостках между двумя ивами.

Эти мостки Адам Михайлович самолично сколотил восемь лет тому назад и последние годы лишь подновлял. Каждый день Самусев ловил рыбу. Местные на увлечение пенсионера смотрели скептично, если можно таким литературным словом назвать отношение деревенских к городскому человеку, который поселился и живет в деревне почти безвыездно.

Размотав удочки, посадив на крючки червей, Адам Михайлович забросил снасти, положил дощечку на ведерко, устроился поудобнее. Извлек из кармана пачку «Беломора», закурил, с жадностью ноздрями втянул запах дыма, такой яркий и аро–вдатный в этой утренней свежести. Он смотрел на воду, на камыш, подрагивающий и еле слышно шелестящий. Река была спокойна, как расплавленное стекло, но не горячее, а холодное. Адам Михайлович опустил в воду левую руку и ощутил, как струи чуть слышно прикасаются к коже пальцев.

— Хорошо, — прошептал он, выпуская струйку голубоватого дыма.

Правый поплавок, застывший прямо у камыша, слегка шевельнулся, и рука Адама Михайловича легла на гладкое удилище.

— Ну же, ну, — сказал он, словно уговаривая невидимую рыбу.

И рыба, будто услышала просьбу, потянула наживку сильнее, и поплавок, качнувшись, медленно пошел под воду. Адам Михайлович сделал подсечку, аккуратную, уверенную. Кончик удилища дрогнул, напрягся, леска натянулась, как струна. Самусев, даже не привстав, чувствуя, какого размера добыча, быстро поворачивая рукоятку катушки, взялся выуживать рыбу. Он подвел ее прямо к мостку и уверенным движением бросил серебристого подлещика граммов на триста пятьдесят прямо на доски.

— Покажись‑ка…

Рыба несколько раз подпрыгнула, тускло блеснув серебристым боком. Адам Михайлович ногой подвинул ее к себе, взял в левую руку и, продолжая дымить папироской, извлек крючок из тонкой хрящеватой губы. Поправил червя, продолжая держать рыбу в руке, затем сдернул его с крючка, приподнялся, зачерпнул воды ведром. Делал он это уверенно, спокойно, без единого лишнего движения.

Его глаза стали влажными, словно папиросный дым причинял ему неудобство, а на небритом лице появилась довольная улыбка, немного глуповатая, детская.

— Ну вот, есть один.

Рыба булькнула в ведро, дощечка легла сверху. Адам Михайлович устроился на ней, из консервной банки достал нового червя, тщательно наживил и отправил снасть точно в то же место, откуда был вытащен подлещик. А затем мужчина вновь уставился на поплавки неподвижным взглядом.

— Ловись, рыбка…

Деревня понемногу пробуждалась. Слышались далекое позвякивание ведер, мычание коров. Дважды прокричал петух. Солнце поднялось над лесом, и Адам Михайлович расстегнул телогрейку. Все было как всегда в последние годы, ему сделалось хорошо и покойно. Он уже и думать забыл о том, что давно, поздним осенним вечером застрелил на даче из охотничьего ружья Муратова и его любовницу. Вины за это он не чувствовал: не убей он Муратова, тот бы сдал его следствию.

— Что‑то клевать перестало.

Из противогазной сумки он вытащил горсть распаренных зерен и швырнул прикормку в воду. Зерна упали на зеленовато–серую гладь, как короткий густой дождь.

— Сейчас опять рыба подойдет. Куда она денется, есть‑то надо каждый день!

И действительно, минут через десять поплавок ушел под воду. На этот раз повозиться пришлось подольше, подлещик оказался по крупнее и посноровистее первого. Он дергался, упирался, выгибался, и лишь после того, как Адам Михайлович смог поднять рыбу на поверхность, подлещик хватанул воздуха, пошел, скользя по воде боком. Подсак оказался под рыбой, Адам Михайлович ловко выбросил новую добычу на мостки.

— Ну вот, этот получше будет. Граммов на семьсот, не меньше.

Рыболов, спрятав рыбу в ведерко, осмотрел крючок. Из кармана телогрейки извлек маленький аккуратный брусочек, подточил жало крючка, нацепил червя. Но Забросить удочку не успел, второй поплавок скрылся под водой.

— Эка, черт тебя побери, взялась жрать! — удовлетворенно пробурчал Адам Михайлович, ловко подсекая рыбу и медленно выводя ее на поверхность — Стая подошла!

Подлещик был небольшой, чуть крупнее женской ладони. Возиться с ним долго Адам Михайлович не стал, выбросил прямо на доски. Рыба немного попрыгала, и крючок отцепился сам.

— Ловко я тебя, — хмыкнул рыболов, пряча рыбу в ведерко.

В ведре слышались оживленная возня и плеск.

- Ну, ну, задницу мне намочите еще! — Адам Михайлович поправил дощечку и, забросив две удочки, позволил себе закурить еще одну папиросу. Он чувствовал себя на вершине блаженства.

Когда в ведре оказалась целая дюжина подлещиков, Адам Михайлович настороженно, медленно обернулся. Прямо у его дома остановилась машина.

— Кого это черт принес?

Машина была ему незнакомая. Он видел лишь часть черного сверкающего кузова с хромированными ребрами багажника.

— Черт подери, черт подери! — забурчал рыболов, и его пальцы задрожали, делая неверные движения, крючок проколол извивающегося червя не так, как того хотелось Самусеву. — Кого это принесло? Вот червяк, ему ведь тоже жить хочется!

Наконец кое‑как проколотый червяк оказался на крючке, а снасть — в воде. Два поплавка застыли на поверхности в метре друг от друга, словно вмерзли в зеленоватую воду.

В автомобиле, остановившемся у дома Самусева, хлопнула вначале одна дверца, затем вторая. Мужчина в белом плаще выбрался на мягкую землю, посмотрел на свои черные, до блеска начищенные туфли с квадратными модными носами, затем на грязную траву, загаженную гусями и утками, недовольно поморщился.

Мужчина был лет пятидесяти пяти, по его виду сразу можно было догадаться, что у него во всех отношениях все в порядке: он богат, причем настолько, что может позволить себе многое. Его лицо, несмотря на май, уже было золотистым, словно он только–только вернулся с далекого южного курорта.

Мужчина посмотрел на замок, затем ковырнул носком палочку, валявшуюся у ног. Глянул на двух широкоплечих верзил с крепкими затылками в модных солнцезащитных очках, приехавших вместе с ним. Мужчины были коротко стриженные, крепкие, как буйволы или племенные быки.

— Вы, ребятки, тут потопчитесь, покурите, чайку выпейте, а я посмотрю, куда хозяин подевался.

Возле дома Самусева появился сосед. Он держал в руках велосипед, к багажнику была приделана корзина, плетенная из алюминиевой проволоки.

— Вы что, люди добрые, Михалыча ищете?

— Да, Михалыча, — ответил мужчина в белом плаще, по–хозяйски оглядывая окрестности, его взгляд словно говорил: «Захочу и куплю здесь все».

— Так он это, там…

— Где «там»? — веско прозвучал вопрос.

— У реки, на мостках. Я видел, как он на заре туда двинул.

— Чего это он там делает?

— Как чего, Михалыч рыболов, это у нас каждая собака знает.

— Рыболовом стал, говоришь?

— Рыболов, рыболов, — мужчина заискивающе усмехнулся двухзубым ртом, а затем, подкатив свой бренчащий и разбитый велосипед поближе, спросил: — А у вас,. может, папироска найдется, а?

— Дай ему сигарету, Николай,. — даже не обернувшись, бросил мужчина одному из своих парней.

Тот вытащил из кармана куртки твердую, широкую пачку, открыл крышечку.

— На, батя, покури.

— Ага, спасибо. Это что за сигарета такая? Дорогая небось?

— Тебе‑то какая разница? Дармовая она. На халяву, батя, и хлорка — творог.

— Как ты говоришь?

— Говорю, хлорка — творог, — мужчина открыл боковую дверцу, сел в джип и поставил ноги на хромированную ступеньку.

К соседу Самусева приезжие тотчас потеряли всяческий интерес.

— Сидите тут, а я пойду погляжу, что там Адам Михайлович поделывает.

Самусев сидел, втянув голову в плечи, высокий, костлявый, с четким профилем испанского конкистадора. Если бы у него на голове была не соломенная шляпа, а рыцарский шлем, а вместо телогрейки — латы, то он со своей удочкой в руке выглядел бы наверняка как ушедший на покой конкистадор.

Мужчина в светлом плаще неторопливо шел по узкой тропинке к реке, шел, оглядываясь по сторонам, хищно втягивая ноздрями деревенский воздух, пропахший молодой, едва появившейся листвой, сочной, примятой травой и близкой рекой. Когда до мостков оставалось метров восемь, старик Самусев резко обернулся, но со своего ведра не встал, так и остался сидеть, глядя на незваного гостя.

— Здравствуй, здравствуй, дорогой Адам Михайлович! Что, даже не встанешь, руки не подашь? — грузный мужчина тронул ногой мостки, те скрипнули. Лишь после этого он ступил на доски.

— Почему же не встану — встану, — Самусев тяжело поднялся, и приезжему даже показалось, что он услышал, как разом захрустели все суставы Самусева, захрустели так, словно бы Адам Михайлович был сделан не из костей и плоти, а из сухого дерева.

— Видишь, дело у меня такое, что руки грязные.

— А ты помыл бы руки, водичка‑то рядом.

— Сейчас помою, — Самусев опустил пальцы в речную воду, затем вытер грязной тряпкой и, слегка ехидно улыбаясь, подал узкую ладонь. — Здорово, Геннадий Павлович.

— Слава Богу, здоров, — сказал Барановский, с любопытством осматривая постаревшего со времени их последней встречи Адама Михайловича.

Тот был в черных поношенных галошах на босу ногу, в замызганных штанах.

— Что, рыбку ловишь? И все?

— Нормально, ловится, — Адам Михайлович наклонился как делают это люди с больной спиной, буквально переломившись в пояснице. Снял с ведерка досточку и показал гостю рыбу. — Видишь, ловлю рыбку. Свежая рыбка, свежий воздух.

— Хорошая у тебя жизнь. А что ж ты, Адам Михайлович, даже на похороны директора не приехал? Телеграмму тебе отбили.

— Да, получил, даже расписался за нее. Но знаешь, Геннадий Павлович, машина барахлила, да и сам я нездоров. Какие уж тут похороны! Одно расстройство.

— А зря! Много хороших людей собралось, тебя вспоминали чуть ли не через каждое слово.

— Вспоминали? Чего обо мне вспоминать? — и Адам Михайлович взялся сматывать удочки.

Барановский с нескрываемой брезгливостью смотрел, как Самусев сдергивает с крючков червей, как он их мнет в кончиках пальцев, разрезает грязными ногтями, и ему захотелось сплюнуть. Он не отказал себе в этом желании, плюнул прямо в реку, в чистую, медленно текущую воду. Провел взглядом до камышей белую пенку густого плевка.

Старик опять сполоснул руки. Именно стариком и считал Самусева пятидесятидвухлетний Геннадий Павлович Барановский.

— Пойдем в дом, потолкуем, — сказал он, еще раз заглянув в ведерко.

— Что ж, потолковать, оно, конечно, можно, только что впустую языком молоть?

— Не впустую. Неужели ты думаешь, что я все бы бросил, дела оставил и к тебе потянулся за сто верст, чтобы пустые разговоры разговаривать?

— Да уж, не думаю.

— И правильно делаешь. Пошли, — Барановский развернулся, мостки прогнулись, под досками хлюпнула вода. — У тебя тут и в реку недолго угодить!

— Осторожнее надо быть, осторожнее. Ступай вперед по тропинке.

Держа удочки, сачок и ведерко с рыбой, Самусев двинулся вслед за гостем.

— Я смотрю, ты не один приехал? — надтреснутым голосом осведомился Адам Михайлович.

— Конечно, не один, с помощниками. Хорошие они у меня ребята, если надо, голову в два счета открутят. Теперь один не хожу.Дорого стою.

— Экий ты резкий стал!

— Резкий, не резкий, а дела делаю.

— Так и делал бы свои дела, чего меня беспокоишь? Я же, видишь..

— Хочешь сказать, занят?

— А что, разве нет? Рыбку ловлю, газетки почитываю… Каждому свое.

— Значит, газетки читаешь?

— Читаю, а то как же. Раз в три дня почтальон приносит.

— Видел, торчат из ящика твои газетки. Подбор у тебя прессы странный.

— Чего ж странного?

— Такой человек, как ты, должен котировки валют, акций знать, а не обывательскую муру почитывать.

— Мне «Биржевые ведомости» без надобности. Зачем? Вот после обеда прилягу, почитаю, узнаю,что да как в мире.

— Глупо ты живешь, Адам Михайлович.

— Это смотря с какой стороны посмотреть.

— С какой ни глянь. Глупо, по–моему, живешь. А ведь мог бы жить не тужить, как говорится, припеваючи. Ел бы и пил бы на серебре.

— Почему ж это, Геннадий, на серебре, а не на золоте?

— Мог бы, между прочим, и на золоте. Мог бы кататься как сыр в масле. А ты уединился, словно крыса какая‑то, забился в дальний вонючий подвал.

— Эх, Гена, Гена, видно, жизнь тебя ничему не научила. Меня‑то она научила, —- мужчины разговаривали на равных.

— Открывай свои хоромы.

— Сейчас открою, не торопись. Это твое время дорого стоит, а мое — пенсионерское -копейки.

Самусев вытащил из кармана большой ключ, открыл замок, аккуратно повесил его рядом с дверью.

— Ну, проходи.

— Погоди. Ребятки, принесите‑ка коробку, что сидите, дурака валяете?

— Воздухом дышим, Геннадий Павлович. Говорят, он в деревне целебный.

— Успеете надышаться. А сейчас соорудите‑ка нам на стол чего.

Стол был накрыт на просторной, но захламленной веранде минут за десять, после чего хозяин и его гость вошли в дом.

— Странно ты живешь, Адам Михайлович. — Почему же странно?

— Слишком бедно.

— Пенсия у меня небольшая, ты же понимаешь. За такую пенсию не разживешься. Да и к чему мне богатство? Старый я, мне уже ничего не надо.

— Да какой ты старый, Михалыч! — на сытом лице Барановского появилась простодушная улыб‑ка, такая, как на фотографиях первых советских космонавтов или голливудских киноактеров. Улыбка, казалось, прилипла к его лицу, только не улыбались глаза, маленькие, запухшие, колючие и злые.

— Знаешь, Гена, мне скоро семьдесят, ты мне в сыновья годишься.

— Семьдесят? — удивился Барановский. — А я думал, тебе лет шестьдесят.

Сколько Барановский помнил Адама Самусева, он все прежние годы жил почти не меняясь, этакий человек без возраста, словно бы забальзамировался, застыл в одной временной точке, и ни вперед, ни назад.

— Бодрый ты еще, смотрю, живчик. Женился бы на молодой, что ли?

— К чему мне это?

— Одному небось тяжко?

— Я привык, — сказал Самусев.

Гость осматривал дом. Спальня. Две железные кровати, стол со стопкой прочитанных газет, очки. Все увиденное абсолютно не вязалось с тем Адамом Самусевым, которого Барановский знал раньше.

— Не пойму я тебя, Адам Михайлович, хитришь ты что‑то, ой хитришь!

— Да что мне хитрить?

— Хочешь сказать, что денег у тебя нет и где их взять, не знаешь?

— Признаюсь честно — нет их у меня, в твоем, конечно, понимании, — Самусев поскреб небритую щеку, она отозвалась сухим треском, словно бы он в пальцах мял лист плотной бумаги.

— А мне кажется, ты знаешь, где денежки есть, вернее, не сами денежки, а то, что можно в них превратить. Пойдем, перекусим, поговорим по душам. Может, я тебе чего подскажу, может, ты мне. Я же к твоим советам, Адам Михайлович, всегда прислушивался, ухо держал востро. Ты не успеешь подумать, а я уже сделаю в лучшем виде.

— Было, было, Гена, как говорится, были когда‑то и мы рысаками. А сам‑то теперь чем занимаешься? — поправляя на столе очки с поломанной дужкой, которая была просто–напросто скреплена клейкой лентой, глядя на отражение гостя в косо повешенном зеркале, пробормотал Самусев.

— Я‑то чем занимаюсь? Да всяким разным… Дел выше крыши, так сказать, деньги сами в руки плывут, только не зевай, думай и хватай.

— Красиво говоришь.

— А я и живу красиво, Михалыч, ни в чем себе не отказываю. Машины, квартиры, дом, за границей бываю несколько раз в году.

— Ну и зачем же ты ко мне приехал, Гена? — Самусев смотрел на гостя уже другим взглядом, твердым, жестким, испытывающим, прожигающим насквозь.

Этого взгляда Барановский боялся, этот прежний взгляд он помнил слишком хорошо.

— Хочу поговорить с тобой по душам. Только. Честно, не увиливай, Михалыч.

— От разговора я никогда не увиливаю. Поговорим, конечно,можно, только не знаю, чем тебе помогу, — Самусев подошел к стене между двумя окошками, взял гирьку часов и с хрустом поднял ее. Левым указательным пальцем тронул застывший маятник.- Из ходиков тотчас выскочила кукушка и издала вместо привычных звуков какой‑то душераздирающий скрежет, от которого у Барановского мурашки побежали по спине, и ему сразу стало не по себе, хотя он был мужчиной не робким и во всякие мистические заморочки не верил.

— Чего это она у тебя?

— Они отродясь так скрежещат, как на похоронах. Барановский передернул плечами, поправил дорогой плащ, запахнув полы.

— Пойдем за стол.

— Что ж, пойдем.

— Где у тебя руки можно помыть?

— На улице, на заборе умывальничек висит.

Барановский сполоснул кончики пальцев, брезгливо взглянул на грязное полотенце, висевшее тут же на огромном ржавом гвозде, но вместо того, чтобы воспользоваться им, вытащил из кармана плаща аккуратно сложенный белый носовой платок и вытер мокрые ладони.

— Вы, ребятки, погуляйте, воздухом подышите, а я тут с уважаемым Адамом Михайловичем поговорить хочу.

Водитель и охранник Самусева покорно покинули дом.

— Дверь закройте, — в спину им бросил Геннадий Павлович Барановский, осматривая, какой стул почище.

Стол был накрыт, надо сказать, обильно. Подобных явств Самусев не видел уже давно.

— Из ресторана, что ли, привез? — спросил он, осматривая снедь.

— Что из ресторана, что из магазина.У меня, между прочим, два своих магазина, продуктами торгую. Ты же знаешь, на чем хорошо делать деньги, — на вещах, так сказать, вечных — рождение, смерть, пища, питье и лекарства. Люди, родившись, всегда пить–кушать хотят, болеют…

—…а самое главное, как ни стараются, всегда помирают, а, Геннадий, правильно я говорю? — перехватив мысль гостя, буравя взглядом Барановского, сказал Адам Михайлович.

— Это точно, умирают.

— То‑то и оно, умирают. А деньги, Гена, с собой в могилу не утащишь. В гробу карманов нет. Зачем они тебе там, в земле, а?

— Не философствуй. Мы не на диспуте и не в тюремной камере. Это там хорошо про Бога, про смысл жизни рассуждать, а на свободе надо радоваться каждому хорошему деньку, каждому мгновению.

— Я и радуюсь, — опять перехватил мысль Барановского Адам Михайлович и вновь поскреб щеку, сглатывая слюну.

На столе стояли и копченая осетрина, и икра, и салаты, и мелко порезанная колбаса, а также розовая ветчина. Все это покоилось на пластиковых тарелочках, в пластиковых формочках. В центре стола, на потертой клеенке в мелкие цветочки, выстроилось рядком несколько бутылок — две с водкой, одна с коньяком и одна с вином. Все было привезено с собой: и минеральная вода, и вилки с ножами, и посуда.

— Давненько я такого не видывал, — беря в руку спелые, ярко–красные помидоры, произнес Самусев.

— Если не видел — посмотри. А ты мог бы каждый день все это видеть.

— Мог бы — видел, — Самусев вожделенно поглядел на бутылки.

Барановский его взгляд перехватил.

— С чего начнем, Михалыч?

— С чего хочешь. Ты привез, ты и наливай.

— Тогда с водки.

Хрустнула винтовая пробка, водка полилась в рюмки. Самусев сидел в торце стола, напряженный, втянув голову в плечи. Ветхую шляпу он все еще не снял. Смотрел из‑под седых, косматых бровей на внезапное изобилие, сглатывал слюну. И в то же время ему было страшно. Нет, он не боялся Барановского, он его слишком хорошо знал. Видел, если можно так сказать, насквозь, просвечивал его, как рентген–аппарат, и каждая потаенная мысль гостя была Самусеву понята и ясна, словно она писалась на бумаге крупным детским почерком. Все жизненные порывы Барановского были примитивны, в конечном счете сводясь к деньгам. Деньги являлись конечной целью, а все остальные рассуждения — антураж, нужный или ненужный, так сказать, сопутствующие мысли, как гуси или журавли, летящие клином в осеннем небе за вожаком.

— Ну и где ты пробавлялся, Гена, так долго?

— Далековато. Лучше об этом не вспоминать. Самусев знал: Барановский уже два года как вышел из тюрьмы.

— За встречу выпьем, что ли?

— За встречу.

Самусев, не чокаясь с гостем, опрокинул рюмку в рот, взял ломтик огурца и захрустел им. Барановский же наколол кусочек осетрины, прозрачный, словно раскатанный из воска, и принялся тщательно жевать, глядя на Михалыча.

— Ты икорки попробуй, рыбки съешь.

— Рыбки у меня, Гена, и здесь хватает. А вот огурцы появятся не скоро.

Охранники постояли у машины, покурили, затем направились к мосткам.

— Слушай, Коля, что это за дед такой странный, к которому мы перлись из Москвы?

— Важная птица какая‑то.

— Да какая важная, я его щелчком, как таракана, могу прихлопнуть!

— Если Барановский скажет, тогда, может, и прихлопнешь. Но он может сказать совсем другое, он тебя заставит с этого деда пылинки сдувать, и станешь ходить за ним, вертеться, перхоть с его телогрейки стряхивать. Дела у хозяина с этим дедом какие‑то намечаются.

— Ты не знаешь, случаем, кто он?

— Не знаю. Но вот тебе крест, птица он важная.

— А живет он как бомж самый последний. Даже колхозники местные, наверное, живут получше. Если бы мы с собой посуду не привезли, так у него, наверное, кроме железных кружек да алюминиевых тарелок, и не нашлось бы ничего.

— Бедная обстановка не всегда говорит о том, что хозяин человек никчемный. Может, он под дурака косит, а матрас у него баксами набит.

— Наверное, если хозяин все дела в городе оставил, на всех болт забил и сидит с ним, водку пьет на грязном стуле.

— Вот и я тебе говорю, важная он птица, этот дохлый дедок.

Охранники Коля Овчаренко и Алексей дошли до узких, в три доски, мостков, остановились.

— Красиво тут, тихо, мухи жужжат, — сказал Алексей. — Хорошо бы сюда с бабами приехать.

— Грязно здесь, — сказал Коля.

— Грязь убрать можно. Хорошо здесь…

— Ну так оставайся жить с этим дедом. Удочки ему будешь носить, червей на крючок цеплять. Может, он тебя и озолотит.

— Нет у него за душой ничего, по нему же видно. Человека, который при бабках, сразу можно заметить.

— Э, не скажи, Коля, — Алексей снял солнцезащитные очки, пристроил их на лбу и поморщился от Яркого солнца, дрожащего в воде. Затем опять спрягал глаза за темными стеклами.

А в доме разговор оживился. Мужчины уже выпили по три рюмки водки.

— Кажется мне, Адам Михайлович, — стуча вилкой по пластиковой тарелке, говорил Барановский, — знаешь ты куда больше, чем говоришь.

— Ну и что с того, Гена, что знаю я много? В великих знаниях великая печаль.

— Ну, ты опять, как в камере или как на прогулке в тюремном дворе, одно и то же талдычишь.

— Нет, Гена, уму–разуму тебя учу хотя делать это уже поздно. Человек ты, как говорили в мое время, сформировавшийся.

— Что ты хочешь этим сказать, Михалыч?

— Все в тебе ясно, и тебе все понятно.

— Ты же знаешь, зачем я к тебе приехал?

— Нет, не знаю, — Самусев неуклюже выбрался из‑за стола и, волоча ноги в галошах, направился С веранды в дом. Вернулся с железной миской, полной яиц. Яйца были грязные, со следами куриного помета. — Вот, деревенскими тебя хочу угостить. Полезная вещь, сытная, а главное — экологически чистый продукт. Поверь мне, чистый. Тут на полях удобрения уже давным–давно не сыплют, денег у колхоза нет.

Барановский взял яйцо, выбрав самое чистое, повертел его в коротких толстых пальцах. Затем ножиком проковырял дырку и, обильно сыпанув соли, в два приема выпил.

— Действительно, вкусно. Хотя сырые яйца я не очень люблю.

— Ешь, ешь, Гена, я тебе и с собой дам. Рыбку положу в мешочек, так что приедешь, своих угостишь.

— Я не за яйцами к тебе приехал, Михалыч, и не за рыбкой.

— Так скажи зачем. Может, смогу помочь, хотя, честно говоря, не уверен.

— Кажется мне, знаешь ты куда больше, чем я или кто‑либо другой.

— Да я и прожил, Гена, побольше твоего, поэтому, может, и знаю чего побольше.

— Где ниобий, где стержни?

Самусев медленно, очень медленно повернул голову, сдвинул брови и пристально, зло, цепко посмотрел на Барановского. Тот тоже был весь напряжен. Затем рука Самусева скользнула к голове, он снял шляпу. Редкие седоватые волосы прилипли ко лбу. Адам Михайлович ладонью вытер вспотевший лоб, провел ей по лицу, словно бы хотел стереть злое выражение. Но лицо осталось прежним, глаза под сдвинутыми седыми бровями сверкали, как два угля. — И Барановскому даже показалось, что пожелай Самусев, так его дорогой плащ может вспыхнуть, а тарелки с едой медленно и самопроизвольно начнут двигаться по столу, подскакивать, дрожать, как во время землетрясения.

Но сам Геннадий Павлович взгляд Самусева выдержал достойно, даже улыбнулся, оскалив крепкие широкие зубы.

— Не по адресу вопрос задаешь, Гена, не по адресу. Ой не по адресу!

— А у кого я, по–твоему, спросить должен? — Парановский напрягся, даже мышцы на шее вздулись, а на гладко выбритых щеках заходили желваки, под глазами и на скулах проступили красные пятна. — У кого мне спросить за эти четыре года, что я на нарах за колючкой провел? Кто мне ответ даст? За что я на четыре года свободы лишился? Четыре года! Ты, Михалыч, знаешь, сколько это дней, сколько часов, минут, секунд? Я каждый день там ,может быть,сдохнуть мог. - Но видишь, жив остался, — уже более благорозумно произнес Адам Михайлович. — Ты не напрягайся, кушай, Гена, расслабься. Вот выпей,съешь еще яйцо,успокойся.

- Нет,ты мне скажи,Самусев,кто мне за эти годы заплатит,за каждый день,за каждый час,за каждуюминуту,за каждую секунду?

— И сколько же ты хочешь получить?

— Сколько я хочу? — Барановский положил Локти на стол, тот качнулся, скрипнул, рюмки звякнули. — Много хочу, Михалыч, очень много. И если не все, то хотя бы половину: пятьдесят процентов мне, пятьдесят тебе.

— Не пойму я тебя, Гена, ой не пойму, о чем это ты? Какой ниобий, какие стержни, порошки, какие слитки? Все сгорело, все, все в пожаре тогда и сгорело.

— А сидел я за что? За что, по–твоему, срок мотал? Кто мне за это ответит, кто заплатит?

- Муратов, наверное, мог бы ответить, да с мертвого не спросишь.

— Муратов, будь он неладен! Неужели ты думаешь, Михалыч, что Муратов сам себе в рот выстрелил? Неужели ты так думаешь?

— А что мне думать, были следствие, экспертиза. Так что я здесь ни при чем. Он вначале бабу свою застрелил, а потом себя. И ты это знаешь, — с ехидной улыбкой произнес Самусев, — и я это знаю, и все, Гена, это знают. Так что копать в этом месте бессмысленно, все концы у Муратова были, все до единого.

— Ты, наверное, хочешь сказать, что совсем ни при чем, что тебе ничего не известно?

— Все, что я знаю, я тебе сказал. А если бы я знал больше, Гена, я бы тоже отсидел в тюрьме, срок бы отмотал.

— Вот что, Михалыч, ты подумай хорошенько, крепко подумай, обо всем подумай. Большие деньги на ниобии сейчас сделать можно, много миллионов, и концы у тебя есть. И если ты мне их не отдашь…

- То что тогда? Пугаешь, Гена?

— Нет, не пугаю, — уже прорычал Барановский, — не пугаю, а предупреждаю. Пока предупреждаю. Но лучше, Михалыч, давай по–хорошему сговоримся: пятьдесят процентов тебе, пятьдесят мне. Я все устрою.

— Что «все»?

— Все, — сказал Самусев. — И с таможней договорюсь, и люди у меня верные есть, кому сбыть можно, кому ниобий сейчас позарез нужен.

— Эх, Гена, моя бы воля, помог бы тебе! Будь у меня все эти металлы, отдал бы тебе все до последнего стержня, все до последнего слитка. Ты же видишь, мне и так хорошо. Рыбку ловлю, экологически чистыми продуктами питаюсь… — Самусев хотел скрыть волнение, но это удавалось ему с большим трудом. Руки дрожали, пальцы стали непослушными, и он почти минуту, пряча их под столом, вытряхивал из пачки папиросу. Затем смял мундштук, сунул папиросу в рот и дрожащими пальцами смог‑таки зажечь папиросу с третьего раза. Закурил, а затем выпустил, выдохнул струю дыма, словно за этим голубоватым дымом хотел спрятаться, Хотел отгородиться от Барановского и от той опасности, которая исходила от него.

— Я все обдумал, время у меня было. Я думал все те четыре года и пятнадцать дней, что выйду я на свободу, а ты, Михалыч, меня встретишь и скажешь: «Натерпелся ты, Гена, за дело пострадал. А теперь давай деньги заработаем и жить станем припеваючи». Но этого не произошло, Михалыч, не произошло. А я в тюряге каждый день об этом моменте думал. И потом, когда вышел,-Барановский грохнул кулаком по столу. Я все просчитал,все выверил.И по моим расчетам выходит,знаешь ты много,очень много. Если добром не отдашь… Если добром не отдашь..

— То что тогда? — свистя, сквозь губы, глядя В глава Барановскому, произнес Самусев.

— А тогда увидишь.

— Не пугай ты меня, Гена, не пугай. Не робкого я десятка.

— Я и не пугаю. Думал, ты меня найдешь, сам найдешь, но ты и ко мне не приехал. Смылся из города, словно чувствовал свою вину. Если бы ее не было, сидел бы ты в своей квартире, книжки бы читал. А так нет, страх тебя в деревню загнал, страх, и больше ничего! Боишься, Самусев, боишься!

— Чего же это я боюсь, Гена, а? — дрожащим голосом, с присвистом произнес Самусев, давя окурок «Беломора» в блюдце.

— Сдохнуть как собака боишься, вот ты чего боишься! Я к тебе через неделю приеду, понял? Через неделю я появлюсь у тебя! И, если ты опять хвостом крутить станешь, пеняй на себя. Я тебя не пугаю, я тебя предупреждаю. Видел моих ребят? Они с тебя шкуру живьем сдерут, живьем! От пяток начнут и вместе с твоими волосенками сдернут. Как с бабы колготки сдирают, так и они с твоей кожей поступят. Только пальцем на тебя покажу, только головой кивну, они у меня на все готовы.

— Ладно, Гена. Давай еще выпьем, не будем горячиться. Я подумаю, все взвешу и, может, через неделю и скажу чего тебе. Мне для этого, кстати, в Москву съездить придется, а у меня денег даже на бензин нет.

— У тебя нет денег? На бензин нет?

— Я же человек бедный, пенсионер. Пенсия у меня маленькая, и то нерегулярно дают. Ты же знаешь, как сейчас тяжко живется.

— На тебе денег на бензин, на жратву. На! — Барановский выхватил из внутреннего кармана плаща пухлый бумажник из желтой кожи с золотой эмблемой, вытащил из него солидную пачку российских денег, бросил на заставленный снедью стол.

— Ты деньги так не бросай, деньги — это вещь ценная.

Самусев аккуратно, двумя руками, как картежник складывает рассыпавшуюся колоду, сдвинул купюры, затем сбил их в одну стопочку.

— За деньги тебе, конечно, спасибо. Я подумаю, но ничего не обещаю. Пожар на заводе — дело давнее.

И после того, как Адам Михайлович взял деньги, Барановский обмяк, словно из него вышел воздух.На его толстых губах, влажных, как пиявки, прилипшие к кусту кувшинки, появилась блаженная улыбка,

— Ты согласен, Михалыч?

— Я тебе пока ничего не сказал.

— Согласен, согласен. Вижу, по глазам вижу, раз деньги взял, то все у нас с тобой получится. Ладно, давай выпьем.

Они допили бутылку водки, время от времени сквозь дым бросая друг на друга испытывающие взгляды.

— У тебя и телефона нет?

— Зачем мне телефон, Гена? Кому мне звонить? Сексом, что ли, по телефону заниматься?

-» — А если сердце схватит?

У меня сосед — фельдшер, если что, укол сделает. Да и я, вобщем‑то, пока на здоровье не жалуюсь. Свежий воздух он, Гена, целебный.

- Знаю я силу свежего воздуха. Ты мне об этом не рассказывай. Два года после тюрьмы свежий воздух нюхал и больше не хочу. Не хочу больбольше свежего воздуха! Может, тебе сотовый телефон оставить, а, Адам Михалович? Он возле трассы работает.

-Не нужен мне телефон.

- Значит, договорились. И больше базарить не будем Через недолю я к тебе приеду.

— Что ж, приезжай, гостю я всегда рад.

Барановский взял со стола большую пластиковую бутыль с минеральной водой, наклонил над стаканом.

— Погоди, не пей ты эту ерунду, я тебя родниковой угощу. Вода — как слеза, — Самусев поднялся, железной кружкой зачерпнул воды и поставил перед гостем.

Барановский жадно выпил воду и уже не платком, а рукавом плаща промокнул влажные губы. Его ребята стояли у машины и курили.

— Хорошая машина, красивая, — выйдя на крыльцо, произнес Адам Михайлович.

— Могу и тебе такую купить.

— Брось, Гена, зачем мне, старику, такая машина? С меня и «Жигулей» хватит. Вот только мотор немного отремонтировать, и все будет в порядке.

Коля, увидев, что хозяин спускается с крыльца, открыл дверь джипа.

Барановский обернулся, посмотрел на Самусева.

— До встречи, Адам Михайлович, — крепкая рука с короткими пальцами выскользнула из кармана плаща и двинулась к Самусеву. Тому ничего не оставалось, как пожать широкую ладонь с колючим перстнем на безымянном пальце.

Джип качнулся, когда хозяин сел в машину, взревел мотором и, развернувшись на деревенской улице почти на месте, как танк, выбросив из‑под колес темную землю, помчался к дороге.

А Самусев все стоял на крыльце, глядя вслед иномарке, черной и красивой, как дорогой гроб.

—- Будь ты неладен, мерзавец конченый!

Адам Михайлович вернулся в дом, налил себе еще полстакана водки, залпом проглотил, запил водой из ведра и принялся убирать со стола. Через десять минут уже ничего в доме не напоминало о визите гостей. Продукты были спрятаны в старомодный холодильник «ЗИЛ» с округлыми аэродинамическими формами, а на холодильнике тикал будильник, такой же старомодный.

— Тяжелая жизнь начинается, — пробормотал Самусев.



Загрузка...