16

Живу еще в гостинице. Мою будущую комнату все еще ремонтируют. Борис устроиться здесь на работу не смог — для этого нужно уволить давнишнего корреспондента «Правды» — горьковчанина. Приезжает каждые четыре-пять дней. Тетя Варя неделями на Лубянке, очереди по буквам, теперь у нас их три, и все в разные дни.

Боженька! Миленький! Помоги! Мне так трудно, я же никогда не играла крестьянок да еще и где! В театре с великолепными актерами, волжанами с сочным окающим говором!

А Шадрина актеру и играть не надо. Он сам и есть Шадрин — огромный волжанин, обаятельный, с ямочками на щеках, и говор! Говор! Широкий, певучий. Я рядом с ним акающая фитюлька. Переучиваюсь говорить, надели толщинки, убрали с лица гримом все городское, живу жизнью моей солдатки. В монологе о сне обливаюсь горючими слезами. Премьера. Борис приехать не смог. Публика на ура приняла спектакль. Горьковчане — патриоты своего театра.

Спектакль действительно получился и, несмотря на тему, набившую всем оскомину, волнует. На следующий день рецензия. Решила ее не читать до конца сегодняшнего спектакля. На спектакле ни один актер и бровью не повел, уже прочитав рецензию. В рецензии хвалят всё и всех, и только небольшой абзац, как бы извиняясь, в очень мягких тонах, корректно, что, мол, прибыла в театр такая киноартистка, ждали от нее многого, а ей не веришь, не смогла она мастерством пересилить свои данные и все сцены Шадрина с женой серые, скучные, и почему эту роль не играла артистка Ювенская, исполняющая такие роли отлично. Провал. Бегу к Волге. Сползла с крутого берега — черная дыра проруби. Нет, скорее обратно в гостиницу — повешусь, там светло, тепло. Яша, он же был здесь совсем недавно, был, жил, он перед моим приездом защитился, а теперь уехал в Москву искать работу. Одна, одна на всем белом свете. Наш милый Яша… когда ему негде было ночевать, он спал у нас под столом с Бишкой, больше негде было… милый, смешной Яша… Совсем одна… совсем одна во всем мире. В коридоре из номера слышны телефонные звонки. Влетаю в номер, голос Николая Ивановича:

— Где вы были? Мы с Антониной Николаевной ждем вас, только теперь уже выключено в городе освещение, город пустой, одной страшно, но вы бегом! Адреса не нужно, как вы в темноте будете искать нас, мы зажжем во всех окнах свет, идите на свет, от гостиницы бегом десять минут до набережной, а там третий дом от угла.

Поворачиваю за угол, в кромешной тьме сияют пять окон. Пусть Николай Иванович скажет мне еще более горькие слова, все равно все, что со мной происходит, невероятно.

Открывает дочь Николая Ивановича, тоже артистка нашего театра, интересная, пожилая, хорошо сохранившаяся и такая же величественная, как Николай Иванович.

Усадили в кресло, накрыли ноги пледом.

— Где были? Бегали топиться в Волгу? Ведь отлично сыграли, искренне, собранно. К этим борзописцам не всегда надо прислушиваться, мало кто из них разбирается в искусстве! Не мог я иначе пригласить вас в театр. Город высланных. Да, это роль Ювенской, но мы собрались, и Ювенская в том числе, и порешили, что для театра и для спектакля это не потеря, как бы вы ни сыграли, а в управлении культуры я сказал, что только вас вижу в этой роли и хочу пригласить в театр, я знал, что они не будут возражать, спектакль юбилейный, с Лениным. Я поэтому на просмотре и дал вам сыграть сцену из этой роли. Трудовую книжку вашу никто не видел, мы ее спрятали. Живите и работайте! Я вам всего этого не говорил до спектакля, хотел еще раз проверить, не ошибся ли я, хотел увидеть, как вы будете выкарабкиваться, для вас это прекрасная школа, на героинях вы уже набили руку… Да, профессионализма вам еще не хватает, но вот так, по ступенькам, вы и придете к нему!

В глазах Николая Ивановича свет, как из окон на набережной.

Сижу в большом кресле, гостиная, рояль, на столике ужин, ноги накрыты пледом… Позор! Я заснула, и хозяева не стали меня будить. Как уйти теперь тихонько, невозможно беспокоить их еще и утром! Ужин… Я так давно не видела такого вкусного! Ужин съела. Хорошо, что у них простой английский замок, без цепочек, без секретов, как в мещанских домах. И вот я на набережной! Мороз! Теперь увидела, что город действительно пустой, звезды редкие, далекие-далекие, как ночники, мне совсем не страшно… А я… Когда, где я была не чуткой, не доброй, не справедливой?!

Переехала в огромную полупустую комнату в общежитии, Борис привез Маму и Малюшку, и я уже не москвичка. Друзья не бросают меня, шлют письма. Борис привез «Послание к Тимоше», они сочинили его с Илюшей в пивном баре, уплетая все тех же раков, а с посланием — пакет, в нем раки из этого бара.

Послание к Тимоше (28 октября 1938 г., 12 ч. дня, бар на Страстной).

Илья:

Мой обожаемый Тимоша

(Увы — не мой он, а чужой!),

Проступок очень нехороший

Свершил я и скорблю душой…

Вослед мечтательному Борьке,

Глотая слезы, я глядел.

Он уезжал (ммммерзавец!) в Горький,

А я (дурак…)… в Москве сидел…

Мой быт — как прежде — одинаков,

Но мне не мил Господен свет:

В пивной и в баре нету раков

И… Тимофея тоже нет…

И, заливая горе пивом,

С Борисом мы в пивной сидим.

А жизнь могла бы быть красивой,

Но все прошло (как с белых яблонь дым),

Мой друг — единственный и близкий

Венец мечты и снов моих.

Я ем трагически сосиски

И запиваю пивом их!

О, что другое мне осталось?

Жизнь без Тимоши столь горька,

Что сердце мне сдавила жалость

Нет Тимофея-едока!

Над каждым блюдом воздыхая,

Никак ответа не нашел.

Моя любимая, родная,

С кем побегу я на футбол?

Что ж… Стоя у суфлерской будки

И смехом золотым звеня,

Вы улыбнетесь милой шутке

И вновь забудете меня.

Я не хочу! Я не согласен!

Я вас, как сто Отелл, люблю!

И в железнодорожной кассе

Я что ни ночь в мечтах стою!

Пусть жизнь моя сложна и гадка,

Но я поеду. Ветер, дуй!

И сразу Горький станет сладким,

Как мой влюбленный поцелуй!

Пока же Вас в письме целует

И, жизнь нелегкую кляня,

О Вас мечтает и тоскует

Вас крепко любящий Илья.

Борис:

Расстроен, пьян, убит, влюблен

С душою, как бутылка, гулкой,

Сии стихи писал Вийон

С Козихинского переулка.

Муж восьмерых зубастых жен,

Он одиноким был на свете.

В его душе — нетрезвый ветер,

В его карманах — тихий стон.

Таков приятель мой беспечный,

Таким он был и будет вечно!

Но Вы, прекрасная, но Вы!

Что общего у Вас с бродягой?

(Пусть не сносить мне головы,

Его предам я чище Яго!)

Его причуды не новы,

Смешны его нам передряги.

Чужих забот плохой начальник,

Он даже… — никудышный спальник,

За что был вовремя смещен.

Но до сих пор, как пес, влюблен.

Таков наш Франсуа Вийон

Поэт, пьянчуга и охальник.

Конечно, в баре на Страстной они назюзюкались — последние строки на папиросной бумаге карандашом… Они оба хорошо попивают, но не так, как Митя, а спокойно, весело, с юмором, никогда не напиваются.

Мой первый Татьянин день не дома, без Баби, Левушки и Папы. Приехала Тетя Варя, так было заведено с детства, что в этот день собирается семья и много-много гостей. Борис на севере в командировке. Мама испекла именинный пирог, Малюшку уложили спать, сели, глотая вместе с пирогом слезы, за стол, и тогда Тетя Варя, побелев, сказала, что Левушка нашелся — он в лагере на Медвежьей Горе в Карелии, статья «антисоветская агитация», срок — пять лет.

Ура! Левушка жив! И такой маленький срок! Я к нему поеду! Я его увижу!.. О Папе и Баби ничего, как будто земля разверзлась и поглотила их, в окошке все тот же ответ: «Ждите известий». Принесли фототелеграмму от Илюши:

Обычай старый вспомнить странно,

Но мы — работники искусств.

И в день единственной Татьяны

Я полон самых нежных чувств.

Позвольте фототелеграммой

Коснуться Ваших милых уст.

Я вас люблю, почти как мама.

Илья Вершинин-Златоуст.

Какое противное щемящее чувство оторванности от близкого, дорогого.

Борис наконец получил комнату на Калужской улице в трехкомнатной квартире. Соседи военные: один — семейный, халхинголовец, второй — какой-то герой-пограничник, холостяк, кутила, бабник, и Борис, не спросив меня и хорошо заплатив этому пограничнику, обменял нашу комнатушку на его хорошую большую комнату, так что у меня и моей комнатушки не осталось. Борис убеждает меня переехать в Москву и расписаться. И теперь я смогу поступить в любой театр, тридцать седьмой год уже забыт. Но здесь моему сердцу тепло, хорошо ко мне относятся, пришли и признание, и успех. Язык не повернется заговорить с Николаем Ивановичем об отъезде. И Малюшка: к отцу она безразлична, а Бориса не любит, не идет к нему на руки, плачет, дерется. Он, как и Митя, совсем не умеет обращаться с детьми. Обломается ли это со временем?

А театр? С Охлопковым тоже случилось несчастье: вскоре, после того как меня выгнали из театра, театр закрыли. Был очередной пленум ЦК по вопросам идеологии, и как тогда положили на полку фильм «Отцы», так закрыли и наш театр. Весь творческий состав не выбросили на улицу, а слили с Камерным театром под руководством Таирова: более разных театров и режиссеров придумать невозможно — это издевательство над ними обоими.

И сам Борис: моя благодарность ему искренна, он скрашивает мою ссылку сюда, и если даже не расписываться, все равно это уже настоящий брак.

И существовать без театра я теперь не могу. Теперь, когда я выхожу на сцену, мне хочется принести людям радость, успокоение, счастье, они должны просветлеть, тогда и я счастлива. Борис этого не понимает.

Как снег на голову — телеграмма из Киева: «Начинаю снимать на студии Довженко гоголевскую майскую ночь, не приглашаю требую на правах режиссера открывшего вас сниматься в роли Панночки искренне Садкович».

Противное поднялось в душе, но прошло семь лет от съемок «Отцов», может быть, Садкович изменился…

Вызывают к Николаю Ивановичу.

— Извините, Танечка, дали прочесть вашу телеграмму, но и без нее вызвал бы вас поговорить… Засиделись вы у нас. Прошло достаточно времени, вам надо вернуться в Москву, чтобы вас не забыли. Такой передышки не прощают даже уже состоявшимся «звездам», а вы — только еще робко засияли на небосклоне… Больно мне вас отпускать.

Прощай, Горький! Прощай, русский город на Волге, спасший меня, может быть, от безвозвратной катастрофы! И кровь моя, моя волжская кровь заговорила! Внутри все переворачивается от волнения, от тоски.

Антонина Николаевна и Николай Иванович устроили для меня настоящий бал. Пришли минуты прощания. Стоим в кабинете Николая Ивановича, смотрим друг на друга, я молюсь, я дала себе слово не проронить ни одной слезы. Смотрю в душу Николая Ивановича… в ней необъятная Русь… неподвластная осознанию… широкая… глубокая… сердечная… неизбывная… как бы ее ни били, ни уничтожали…

Николай Иванович поцеловал меня в лоб, благословил, и, как землетрясение, как лавина, из меня хлынули слезы.

Загрузка...