Несчастье! Заболела Софуля, серьезно, тяжело, похоже на то, как я болела гнойным плевритом в Джезказгане. Зима распахнула свои объятия, и нас несколько дней назад выкапывали из-под снега часа два, и Софуля очень промерзла. Первый врач сказал — воспаление легких, дал лекарства, антибиотиков не оказалось.
Сегодня у нее температура 39, а главное, мы мучаемся на крохотных вахтах, потому что лагеря подряд мужские, в больницу Софулю положить нельзя, и каждый день ее надо укутывать в одеяла и вести в следующий лагпункт.
Говорю Филину:
— Софью Карловну немедленно дрезиной надо отправить на базу в «Мостовицу» и положить в больницу, сегодня температура 39.
— Вы же знаете, что дрезиной распоряжается только майор.
— Позвоните майору.
Он нагло расхохотался:
— По таким пустякам я тревожить майора не стану, через два дня доберемся до «кукушки».
— Но два дня могут оказаться решающими.
Он осклабился:
— Ничего, выживет!
Я могу убить человека! Филина могу! Зажмурю глаза, отвернусь и выстрелю, чтоб такая гадина не калечила Землю.
А что может сделать Гладков? Такой же раб, его даже не впустили к нам на вахту, и я выскочила к нему. Умоляю Александра Николаевича пойти к начальнику лагпункта и, пользуясь вчерашним успехом в концерте, просить принять меня, не предупреждая о том, что я хочу говорить по телефону с майором. Жду. Присылают конвой. Рассказываю, понимаю, как глупо говорить о том, что человек может погибнуть, и прошу его соединить меня с майором. Он так заволновался, как будто его должны повести на расстрел, и — наверное, только силой искусства можно объяснить — соединил.
Майор как будто не знает, что Софуля в таком состоянии, сказал, что приедет сам, и я струхнула: я даю ему повод быть в кабинете со мной наедине, я его боюсь, он ненормальный, с такими глазами нормальных людей не бывает, и когда он приезжает на концерт, я сама не своя.
Через час за мной присылают конвой и ведут к майору: свежевыбрит, мундир действительно как на вермахтовском офицере, впился в меня глазами — нет, я его глаз до конца не рассмотрела: в тине, там где-то, глубоко, у затылка мерцают болотным огоньком, как у черта, две змеиные бусинки.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, что случилось?
— Каменская очень больна…
— Знаю. Почему не через Филина?
— Он отказался говорить с вами по такому пустяковому поводу.
Проглотил.
— А почему это вы так взволнованны?
— Не знаю, что вам на такой вопрос ответить. Человек может умереть, и надо его спасти.
— Вы лесбиянки?
— Нет. Мы подруги.
— Это не повод так волноваться за подругу. — Он покрылся красными пятнами.
— Для меня — повод, для меня дружба выше всего…
— Выше любви?
— Да.
Если он сделает шаг ко мне, кричать бессмысленно — никто никогда в дверь не войдет, дрожу от страха, но смотрю в упор в его болотные глаза.
— Вызовите немедленно конвой.
Он шагнул.
— Потом пожалеете, другого такого шанса, как сегодня, у вас не будет! — Он проскочил мимо меня, кулаком распахнул дверь и заревел: — Конвой!
Я все-таки надеюсь и жду, что дрезина придет. Через несколько часов надо собираться на концерт.
Софуля лежит тихо, температура уже 39,6, по секундам даю ей лекарство, сознание она не теряет и только смотрит неотрывно своими большими, лихорадочными глазами в мои, как будто хочет узнать в них свою судьбу.
На воспаление легких не похоже, она совсем не кашляет, что это, инфекция?
Я веселюсь и рассказываю ей байки, анекдоты, и абсолютное чувство юмора заставило Софулю все-таки улыбнуться уголком рта: людоеды — муж и жена ложатся спать, и муж, задремав, начинает метаться, вскакивать, выкрикивать какие-то слова, жена будит его и укоризненно говорит: «Сколько раз предупреждала тебя не есть интеллектуалов на ночь».
Часы бегут.
У Софули тоже дочь повзрослела без нее, но у чужих людей, очень дальних родственников в Тарту, которые выдали юную семнадцатилетнюю Изольду за сорокапятилетнего вдовца. Изольда ни о чем плохом не пишет, но между строк это по-детски прорывается.
Ждать больше нельзя. Дрезины нет. Посылаю за Филиным:
— Если немедленно Каменскую не отвезут в больницу на «Мостовицу», я петь сегодня в концерте не буду и вообще, пока Каменскую не положат в больницу, петь не буду.
У него вылезли из орбит глаза, побежал. Мужчины все узнали, началась паника, дрезине идти к нам полчаса, жду, что будет.
Дрезина пришла. Погрузили Софулю, а самим надо грузиться на волокушу на концерт.
Написала Люсе на «Мостовицу» записку, чтобы из-под земли достали антибиотики, чего бы это ни стоило, и выходили Софулю. Люся — порядочная девочка и нашего круга. Мы вот-вот должны выбраться к «кукушке», а значит, к «центру», к станции, вокруг которой управление лагерем и женские лагпункты, и один из первых концертов должен быть именно на «Мостовице».
С волнением жду встречи с Алешей: неужели он будет упрекать меня, устроит сцену, повысит голос, он не смеет меня огорчить, он во всем мире самый прекрасный.
Алеша подбегает со слезами на глазах, при всех обнимает, целует:
— Любимая! Прекрасная! Героиня наша! Только бы жертва не была напрасной! Мы все будет молиться за Софулю! Она выживет.
И я счастлива, а я не героиня вовсе, выхода не было, никто же, кроме меня, ничем помочь не смог бы.
Как в критических ситуациях всё проверяется, какими все на волокуше стали близкими, солидарными, как все волнуются за Софулю, за меня, и, оказывается, все давно знали о нашей с Алешей любви и смеются, потому что сияние от нас исходит на километры.
Что может быть со мной: высылка в другой лагерь; страшный БУР — барак усиленного режима, это фактически лагерная тюрьма, ужасная, там политических нет, там царят уголовницы, бандитки, грязь, вонь, холод, голод, но оттуда можно за взятку выкупить: оказывается, взятки берут не только свои в зоне, а и начальство, вплоть до высшего. Или могут создать второй срок, чуть ли не за поднятие бунта, если наши немедленно ни кликнут клич по лагпунктам, чтобы заключенные молчали, ни гугу, чтобы не покатилась волна возмущения, тем более протеста против моего изъятия из бригады. И последний, самый невероятный вариант — простят, сделают вид, что ничего и не было.
Тайну лагерного телеграфа не могу постичь: как из Магадана, сюда, на запад, приходят известия? Как в Ассирии или Вавилоне? Из уст в уста? Но как здесь?! Ночью, уже к середине концерта, мы узнали, что Софуля в больнице, воспаление легких, достали антибиотики… ведь бесконвойные ночью не имеют права передвигаться… значит, через конвой… тоже за взятки?
А мы с Алешей целуемся напропалую, а ну его, этого майора, к дьяволу, к чертям собачьим, Филина с нами нет, никто оскорбить не может, а наши такие смешные: чтобы на нас не смотреть, смотрят в потолок, больше смотреть-то ведь некуда, и я ласкаю Алешины волосы, трогаю глаза, губы, я счастлива, я опять женщина, и уж так мы с Алешей выступили, что даже наши аплодируют, а на волокуше сидим рядом, как сиамские близнецы, и длился бы, длился бы этот путь в бесконечность…
У вахты дрезина. Майор? За мной конвой: на выход с вещами.
Алеша! А он уже бежит как безумный, соскальзывает с трапа, увязает в снегу, рыдания заглушают слова, упал на колени, целует ноги, за ним бегут все мужчины, женщины тоже выскочили, нас оторвали друг от друга.
…чьи это поверх моих такие знакомые, большие, такие красивые теплые варежки… не знаю… дрезина катится, мороз трещит, под сорок, небо из сажи, звезды — бриллиантовая россыпь, луна сияющая, желтая, с полнеба, елки тоже сияют, как рождественские… ноги закутаны в казенное одеяло, за него же кого-то посадят в карцер… что же Алеша и мужчины сошли с ума… бежали ко мне по зоне после отбоя, в них могли стрелять с вышки… жить не хочу… не хочу жить… конец… Мама… девочки… Алеша… клятва написать книгу… все это уже по ту сторону добра и зла…
— Не дури!
Я вздрогнула, я забыла: напротив меня конвоир, в тулупе с поднятым воротником, и голос раздался оттуда, из тулупа, лица не видно совсем, голос прокуренный, уставший, немолодой.
— Чай не девочка!
Говорит на «о» — или волжанин, или вологжанин, на севере, кажется, все говорят на «о»…
— Выдюжишь!
Обдало горячей волной.
— Пела вчера хорошо, душевно, как у нас в деревне, такие долго живут!
Во мне буря, ломает, переворачивает: откуда, как этот темный деревенский мужик может чувствовать, что я на краю… что это… я сама… там напротив в тулупе… это моя кровь… моя исконная родина… мой народ…
— Не волнуйся, к поезду тебя везу.
Лермонтов… Джинджер и Фредо… Вагнер… Тютчев… Хемингуэй… Обухова… Бунин… Девушка с соболем… Грета Гарбо… моя любовь… все кружится, поет! Жить! Стерпеть и выжить.