Для отслеживания изменений в поведении психически нездорового члена семьи может быть полезным вести дневник. Часто подобные изменения настолько незаметны, что родственников может застать врасплох острый приступ психоза. Дневник может помочь выявить психотическую вспышку на ранних этапах.
— С днем рождения, красавица, — не успев открыть дверь, воркует Брэнди голосом Бетти Буп. Она осчастливливает меня фальшивым объятием и чмоканьем воздуха у щеки — так приветствуют друг друга участницы женских объединений в колледжах, — затем отступает назад, чтобы я могла проникнуть в просторный, расположенный в центре города лофт, где она живет с папой и Кэролин.
Уроки отменили из-за того, что всех учителей погнали на какие-то курсы повышения квалификации, но я могла бы придумать миллион вещей, которыми предпочла бы заняться, вместо того чтобы тащится сюда, — например, можно было бы зажать голову в тиски или попросить кого-нибудь выдрать мне все ногти на ногах. Но сегодня мой день рождения, а это значит, что пора папе и Брэнди разыграть роли по-настоящему добрых людей, которые даже общаются с другой папиной дочерью.
Дверь захлопывается, и Брэнди картинно отдувается — «фью!», — приглаживает несколько выбившихся из «хвоста» светлых прядей и смотрит на меня своими огромными глазищами, которые больше подошли бы новорожденному младенцу.
— Люди из фирмы, организующей праздники, только что ушли. Я уже не надеялась, что они вообще появятся.
— Праздники? — повторяю я, похолодев. — Я не собираюсь ничего праздновать. Я папе это говорила. Надеюсь, вы никого больше не пригласили?
Брэнди кивает:
— Только ты, я, Кит и Кэролин. Но шестнадцать лет бывает лишь раз в жизни. — Она тянет за свою блузку, как будто так разрывается между мужем, сыном и сантехником, который приходит чинить их тошнотную ванну с гидромассажем, что не может даже найти времени, чтобы прикупить себе приличной одежды. Но дело-то в том, что ее блузка и юбка просто смердят дорогущим магазином, где она их и купила, и прекрасно подчеркивают ее подтянутую пилатесом талию и натренированные танцами ноги. — Больше никогда в эту фирму не обращусь. Они там не очень-то услужливы. — Брэнди закатывает глаза под отягощенные основательным макияжем ресницы.
Я бы могла сказать, что если бы я была на месте того, кто с ней разговаривал, то наверняка вышла бы из себя. Брэнди обращается с любыми поставщиками услуг так, словно они мальчишки, которые развозят заказы для захудалой пиццерии на углу. Я думаю, Брэнди бы сильно удивилась, если бы узнала, что очень даже способна обидеть кого-нибудь — меня, например, или маму, которая еще была замужем за папой, когда она нарисовалась на горизонте.
— Ты ведь любишь карри? — говорит Брэнди и, покачивая своей подтянутой попкой, идет в кухню с гранитными столешницами, травертиновым полом и абсолютно всеми кухонными принадлежностями, которые только было придуманы человечеством.
Мне больше нравится наш с мамой тридцатилетний оливковый холодильник.
— Привет, солнышко, — говорит папа, вываливаясь из спальни со светловолосой и явно чем-то недовольной Кэролин на руках.
Солнышко. Для меня это слово будто удар током. Потому что оно заменило мое настоящее имя, которое ему неловко произносить: Аура. Для него оно вроде татуировки, которую он опрометчиво сделал, когда ему было восемнадцать, и из-за которой он теперь всегда носит рубашки с длинными рукавам, даже в самую жару. Аура — слово из его растраченной впустую молодости, нечто, из чего он давно вырос.
— Мы сегодня немножко капризничаем, — говорит папа и целует Кэролин в макушку, а затем приглаживает ей челку.
— Показывают один из наших роликов! — кричит Брэнди из кухни. Она указывает на их идиотский телевизор, встроенный в дверцу холодильника, и принимается раскладывать по тарелкам индийскую еду. Не знаю, как кому, но, по-моему, от их карри слегка пованивает нестираными носками. — Обожаю этот ролик, — говорит она, пялясь в маленький экран. — Аура, ты его уже. видела?
Да спустись же на землю, в конце-то концов!
Единственное утешение во всем этом бардаке — я точно знаю, что родители Брэнди ненавидят папу. Даже так: ненавидят. Ведь их девочке полагалось выйти замуж за главу корпорации, или за нобелевского лауреата по химии, или — предел мечтаний — за президента какой-нибудь банановой республики. А не за жалкого страхового агента, у которого за плечами предыдущий брак и ребенок от него. Спорить могу, День благодарения ему нелегко дается. Я воображаю, как он вертится на семейном ужине (и размышляю о его неминуемом разводе с Брэнди, который гарантированно случится, как только она встретит своего нобелевского лауреата по химии), и это немного примиряет меня с сегодняшним убогим деньком.
— Ну, налетай! — Брэнди тащит тарелки к столу.
Напротив моего места на столе стоят две коробки — завернутые в подарочную бумагу явно еще в магазине, одна на другой, — и еще открытка с обязательными пятьюдесятью баксами. Но меня дерьмовые подарки не интересуют, я вся во власти того, что творится у меня дома. Где-то в желудке у меня застряла фраза: «Моя мама — это веревка, разматывающаяся в никуда», словно гигантская колония сальмонеллы. У меня такое чувство, что меня сейчас вырвет. Я хочу рассказать обо всем папе — просто выпалить все скороговоркой, — и пускай дальше как хотят. Хочу хоть кому-то рассказать, потому что Дженни уже вне зоны доступа. (Обижаюсь ли я на нее за это? Ведь на нее столько всего сейчас свалилось. Положа руку на сердце могу сказать, что да, обижаюсь.) Но я обещала маме — «больше никаких таблеток, никогда», — но именно о них папа сразу подумает. Если потребуется, ей свяжут руки за спиной и разожмут зубы воронкой. И еще я обещала не звать папу. Если я нарушу свои обещания, мамина любовь ко мне исчезнет, как будто она никогда и не принадлежала мне, как будто это всего лишь библиотечная книга, которую я должна была возвратить.
Наверное, думая обо всем этом, я смотрю на подарки слишком долго, потому что Брэнди говорит:
— Ну, вперед! Они теперь твои, можешь их открыть.
— Нет, я просто… — Запинаюсь. — Я…
Очень хочется рассказать. Я смотрю на папу умоляющим взглядом, но он повязывает Кэролин слюнявчик и ни на что не обращает внимания.
Мне вдруг приходит в голову, что, возможно, говорить вовсе не обязательно. Может, папа и сам все увидит, правильно? Ну, вроде как случайно. Поэтому я говорю:
— А вы с Кэролин не собираетесь в этом году выпрашивать сладости на Хеллоуин? Может быть, и к нам заглянете?
Папа молча смотрит на меня, явно оскорбленный тем, что я посмела упомянуть его старый дом. Как будто я решила вспомнить славные деньки и упомянула о том случае, когда он, еще учась на философском, напился и голышом бегал по футбольному полю.
— Мы с Кэролин едем в загородный клуб, — говорит Брэнди. Она отправляет в рот нечто коричневое и осклизлое и мычит от наслаждения: «М-м-м-м-м».
— В загородный клуб? — Я морщу нос и с недоверием смотрю через стол на папу.
— Кэролин уже достаточно большая для того, чтобы брать ее с собой на праздники, — светски рассуждает Брэнди. — Но по правде говоря, я жду не дождусь, когда она станет постарше. Я имею в виду, что, когда они вырастают, есть такое количество интересных дел, которыми можно вместе с ними заниматься. — Она прямо в лицо мне это говорит, как будто я какая-нибудь соседка, заглянувшая на чай. — А Кит прекрасно умеет проводить досуг. Некоторые мужчины совсем этого не умеют, но Кит не из их числа.
От этой ее речи у меня чуть волосы на голове не встают.
— Да уж, — говорю я, со злостью глядя на папу. — Прекрасно умеет. Особенно хорошо у него получается выбирать елки на Рождество.
Кухню окутывает пульсирующая тишина. В буквальном смысле пульсирующая, потому что мы с папой думаем об одном и том же: о том последнем Рождестве, когда он был еще моим папой. Мне тогда было тринадцать. Мама в очередной раз согласилась принимать таблетки — только для того, чтобы он чувствовал себя спокойно: у нее не было никаких миражей, как тогда на футбольном поле, и она не убегала из дому, чтобы поехать в Колорадо и забраться на гору (именно после того случая янтарные пузырьки выстроились на полке в ванной). Дома все было так хорошо, и, глупенькая, я правда думала, что под ногами у меня твердая почва.
Мы с папой разделились, чтобы как следует прочесать елочный базар, который, словно настоящий лес, вырос рядом с неработающей бензоколонкой. Когда я нашла ее — не слишком высокая, красивая и пушистая, — я повернулась, чтобы позвать его.
Но он был не один. С ним была женщина — светлые волосы, огромные глаза, которые больше подошли бы малышу, — и все был так очевидно, что не хватало только романтической музыки, словно в какой-нибудь мелодраме. Он завязал на шее Брэнди розовый кашемировый шарф, а я вдруг подумала, какой лживый запах у этих елок и сосен.
Как они улыбались друг другу… Господи, эти отвратительные сладкие улыбочки. И как они смотрели друг на друга. Бог ты мой, я кожей чувствовала этот взгляд, хотя была на другом конце базара. У меня лицо горело от этого взгляда.
Я сжала в кулак ладонь, которой держалась за ствол приглянувшейся мне елки, как будто хотела ее придушить. Как будто хотела его придушить.
Заметив, что я на них смотрю, Брэнди дала стрекоча через весь елочный базар, словно шкодливая кошка. Конечно, я тогда еще не знала, как ее зовут, и папа притворился, что тоже не знает.
— Никогда ее раньше не видел, — сказал он и несколько раз прочистил горло. — Просто девушка. Уронила шарф.
Однако я все прекрасно поняла. Веселого тебе Рождества, Аура!
Я ушла прямо в елочную чащу, отчаянно желая оказаться в дебрях настоящего леса, а не в центре дурацкой парковки у бензоколонки. Тогда я заблудилась бы среди одинаковых деревьев, и меня никто бы уже не нашел. Потому что он менял все правила — папа, я имею в виду, — и уже тогда я задумывалась, что произойдет с правилом, звучавшим примерно так: «Должен любить Ауру». И я думала о том, что папа и его пересмотрит. Или вообще вычеркнет из списка. «Вообще вычеркнет из списка, — думаю я, глядя на него через старинный, дорогущий обеденный стол. — Это уж точно».
— Да, — говорит Брэнди, которой плюнь в глаза — все божья роса. Сколько же тупости может поместиться в одной женщине? — Кит умеет выбирать самые красивые деревья.
— Да, — соглашаюсь я, еще увеличивая градус злости во взгляде. — Настоящие, спиленные бензопилой деревья, умерщвленные ради веселого праздника.
— И подарки, — говорит Брэнди и подмигивает папе.
— Подарки, — повторяю и качаю головой. Потому что тот папа, который жил со мной, был твердокаменным противником Рождества, по крайней мере Рождества в современном понимании. Он рассуждал о коммерциализации и о том, что мы никогда не пойдем на поводу у рекламы. И мы никогда не покупали друг другу подарки — никогда! — за все годы, что жили вместе. Сами делали во множестве, но никогда не покупали. И это было довольно круто, потому что любой может получить в подарок какой-нибудь свитер, а вот получи-ка попробуй «Амброз ориджинал».
Я уже открываю рот, чтобы спросить его: «А помнишь, мы когда-то избегали подарков, купленных в магазине, словно чумы?», но тут Брэнди говорит:
— А на Рождество мы собираемся на Карибское море.
— Вы… что?
— Ага. Это идея Кита, — улыбается она, похлопывая папу по руке. — Тропический рай. Белый песок и голубая вода. Это будет нашей новой семейной традицией. Встречать Рождество у океана. Когда-нибудь — вот только Кэролин чуть-чуть подрастет — мы все трое поплаваем с масками и трубками.
Моя вилка падает на край тарелки. Я чувствую себя так, будто на меня сверху упало «Амброз ориджинал» и расплющило в лепешку.
— И покатаетесь на досках для серфинга, так? — говорю я, подняв брови. — И поплаваете вместе с дельфинами?
Папа вздыхает и сердито смотрит на меня, как будто я намеренно делаю гадость.
— А как поживает твоя мать, Аура? — спрашивает Брэнди, как будто наша приятная беседа только что приняла восхитительное направление, и это так, если под «восхитительным» вы подразумеваете медленную пытку утоплением.
Я вся подбираюсь и, не думая, отвечаю:
— Нормально. — И только потом понимаю, что моя машинально сказанная ложь как раз противоположна тому, что я надеялась рассказать. — Нормально…
Я чертова лгунья. Но с другой стороны, им ведь все равно. На самом деле они знать ничего не хотят.
— Ну, ешь, — говорит Брэнди, — потому что я заказала кокосовый барфи на десерт.
— Кокосовый барф? — говорю я. — Что это?
Брэнди и папа покатываются со смеху, а я чувствую себя полной дурой.
— Бар-фи, — давясь хохотом, поправляет меня Брэнди. — Это вроде мягких конфет. Это вместо обычного скучного торта.
У меня горят щеки — я прекрасно это чувствую, — а папа смакует мое унижение, прямо как Брэнди смаковала карри несколько минут назад.
Я терпеть не могу карри, и Брэнди бы это знала, если бы хоть немного обратила на меня внимание на том вечере, на котором они с папой объявили о своей помолвке. Чтобы хоть немного отвлечься, я беру в руки коробки.
— Вот эта от меня, — гордо говорит Брэнди.
Я стряхиваю крышку, разворачиваю бумагу и нахожу внутри блузку. Дизайнерскую белую блузку.
— Тебе не нравится, — разочарованно тянет Брэнди.
— Она обтягивающая, — говорю я, глядя на швы по бокам, в такой шмотке моя грудь и будет похожа на две дыни. — Я не ношу обтягивающие вещи.
— Но, Аура, большинство девушек убили бы за такую фигуру, как у тебя. Или, по крайней мере, отдали бы крупную сумму пластическому хирургу.
— Вот именно потому, что у меня такая фигура, я и не ношу такую одежду, — говорю я и кладу блузку обратно в коробку.
— Ну, в таком случае… я могу забрать ее назад.
— Нет, не можешь, — гавкает папа. — Ты с таким трудом подобрала Ауре блузку, в которой она будет выглядеть как девушка, а не как двенадцатилетний пацан. — Он с презрением смотрит на мою кофту с капюшоном. — Я думаю, она ей очень пригодится.
Я чуть ли не кулаками запихиваю обратно все слова, которые готовы сорваться у меня с языка, и протягиваю руку к папиному подарку. Я знаю, что в коробке, даже еще ее не открыв.
— Дневники, — говорю я, открываю коробку, разрываю оберточную бумагу. Да, дневники. Целая стопка.
Вести дневник посоветовал какой-то мозгоправ, еще когда мы в самый первый раз посадили маму на таблетки. Мы. На самом-то деле, конечно, папа. Кто-то должен был записывать, как она себя ведет, чтобы мы знали, как выразился мозгоправ, «когда нам следует скорректировать дозу». Маму так это возмутило, что она даже ничего не сказала, только посмотрела на эскулапа, типа: «А себя ты не хочешь скорректировать?»
Я тогда проглотила смешок и покосилась на папу, надеясь, что он хотя бы закатил глаза. Но к тому времени он уже изменился — состриг свой «конский хвост» и отдал мне все записи «Секс пистолз». Он кривился каждый раз, когда мы с мамой шли на занятия в музей искусств. И каждый раз, когда он находил какой-нибудь из маминых кристаллов на кухонном столе, его лицо заливала краска. Это был уже не тот человек, который прочел все мамины книги по эзотерике. Это был не тот человек, который ассистировал маме, когда она пыталась меня загипнотизировать и выяснить, кем я была в прошлой жизни. Это был не тот человек, который целый месяц злился на меня после того, как я захихикала на спиритическом сеансе, который мы втроем устроили для того, чтобы мама смогла поговорить со своим умершим отцом. В тот день, в кабинете врача, папа был одним из тех идиотов, кто заглатывает эту чушь с дневниками, словно восьмилетний толстяк, дорвавшийся до еды из «Макдоналдса».
Я провожу пальцами по рубчатому переплету верхней тетради. Мне кажется, где-то в глубине души папа полагает, что сотня переплетенных чистых листов — вот все, что нужно, чтобы все оставалось в норме, раз уж его нет рядом. Эти листы как бы искупают тот факт, что мама находится полностью на моем попечении. Вроде: «Куплю красивый блокнот, и Аура не будет на меня злиться». Для папы быть отцом ничем не отличается от съемок в его глупых рекламных роликах: немного припудрим прыщи, улыбочка пошире… снято! Нормальная семья, хоть на обложку журнала помещай.
— Это чтобы ты могла отслеживать ее поведение, — говорит папа. Он повторяет одно и то же каждый божий год, когда передает мне стопку тетрадей. — Делай записи каждый день, Аура. Это очень важно.
Я киваю. Печальная правда состоит в том, что папа думает о маме так, как люди обычно думают о прежних, давно изживших себя отношениях. Ну, знаете, раз в год можно о них и вспомнить — вот ты растянулся в шезлонге летним вечером, поглядываешь на светлячков, потягиваешь холодное пиво и говоришь что-то вроде: «Вот бы узнать, как там поживает Адам Райли. Первый мальчик, с которым я пошла на свидание. Заразил меня ангиной, ублюдок. Надеюсь, он драит туалеты в „Вендис“ и у него сильно запущенный триппер». Вот в таком ключе папа вспоминает о маме. Только когда на него накатывает такое воспоминание, он отдыхает в загородном гольф-клубе, потому что вовремя подсуетился и женился на деньгах. И вот он нежится на ярком, теплом солнышке и думает: «Интересно, что там поделывает моя шизоидная первая жена? На что тратит мои денежки, которые я горбом зарабатываю? Чертовы алименты! По крайней мере, я не сплоховал и заделал ей ребеночка. Теперь за ней есть кому присмотреть, а мне останется только раз в год дарить дочурке пачку дневников. А что, неплохой подарочек на день рождения».
Брэнди вытирает рот белой льняной салфеточкой и спрашивает:
— А как ты сегодня к нам добралась? Тебя, случайно, не мама привезла? Если так, она ведь может зайти в дом.
Мне хочется спросить: «И что она тут будет делать? Сидеть на балконе, пока мы тут не закончим?»
Я качаю головой — мол, нет, — но мое «нет» означает, что мне теперь придется объяснять, как я добралась до их квартиры. Потому что старый добрый папочка никогда даже не предлагал поучить меня водить машину. А если я совру и скажу: «Ах да, папа, я только сегодня утром получила права. Мы с мамой сходили в контору, где их выдают, и, представляешь, я отлично сдала экзамены», он, ясное дело, захочет посмотреть на удостоверение. Или Брэнди захочет. Чтобы она могла поохать и поахать, а на лице у нее было бы отвратительно довольное выражение, которое означало бы, что на фотках она выглядит лучше, чем я.
Я внутри вся холодею, как тогда, когда папа поймал меня в гараже — я курила его «кэмел». (Интересно, когда папа писал заявление на страхование здоровья, он указал, что когда-то выкуривал по пачке в день? Скорее всего, нет. Ведь это все было с кем-то другим. С парнем, который женился на шизофреничке и назвал ребенка в честь энергетического поля, которое, как он уверял, окутывало голову его новорожденной дочери.) И что мне сказать-то?
— Я… Я приехала на автобусе. — Осталось помолиться, чтобы папа не увидел «темпо», припаркованного не так чтобы прямо возле дома, но и не так чтобы очень уж далеко.
Но папа хмурится, и я понимаю — Аура, ты идиотка! — где я прокололась. У них окна выходят на автобусную остановку.
— В это время здесь автобус не останавливается, — говорит папа. — То есть мы, конечно, на автобусе не ездим, но ведь из окна видно, и поневоле замечаешь…
— Ага, — говорю я, готовясь запустить ложь номер два. — Ладно. Меня мой парень подвез.
Старый добрый папаша — неплохо было бы выбить ему все передние зубы, чтобы так не сверкали, — молча смотрит на меня. Он вроде как потрясен.
— А почему это тебя так удивляет? — спрашиваю я. — Тебе что, удивительно, что у меня есть парень?
— Просто ты ведь другим занята, только и всего, — говорит папа.
— А, да. Не волнуйся насчет этого. Я могу заботиться о маме и при этом ходить на свидания. — Я замечаю фальшивую обеспокоенность, расползшуюся у него по лицу.
— Я не это имел в виду, — говорит он. — Я просто… ты ведь еще не совсем взрослая. Я имею в виду, чтобы начинать со всеми этими делами.
— Начинать?
И я понимаю, что папа совершенно не помнит, как позапрошлым летом я ушла, показавшись там буквально на пять минут, с дурацкого юбилейного торжества, которое он (а на самом деле Брэнди) устроил для своих тещи и тестя, — мы с Дженни должны были идти на двойное свидание, она с Эйсом, а я с Адамом Райли, мерзким картинным блондинчиком-футболистом, самомнение у которого прямо через поры сочилось. Да, с Адамом Райли, которого я терпеть не могла, но все равно пошла, только чтобы не бросать Дженни.
И он совершенно не помнит, как решил поиграть в хорошего папочку и заехать к нам, включил свет в подвале и обнаружил меня, Дженни, Эйса и Адама, играющих в дурацкие игры с поцелуями (меня тогда чуть не стошнило — Адам казался мне таким гадким). Не помнит, как он застыл в дверях и держал опоздавший на неделю подарок (очередная пачка тетрадей для записей). И как Адам вскочил на ноги и дал деру из подвала, а Эйс и Дженни хохотали как безумные, и Эйс кричал: «Беги, Адам, беги!»
Чего-то я в жизни не понимаю. Ну то есть неужели он и правда ничего не помнит?
«А об Адаме? — думаю я. — Об Адаме-то он хоть помнит?»
— И как зовут этого твоего парня? — спрашивает папа. Видно, что он сбит с толку — примерно так он выглядел бы, если бы я заявилась на это жалкое мероприятие в своем лучшем платье.
— Адам Райли, — говорю я, насупившись и глядя на папу из-под бровей.
— Надеюсь… надеюсь, он хороший парень, этот Адам.
— Нет. Он со мной ходит только потому, что у меня самые большие сиськи во всем классе, — говорю я. Сама удивляюсь своей. смелости и думаю: «Ну и ладно. Ты ведь вообще никакого внимания на меня не обращаешь. Ты уже давно не представляешь, кто я есть».
— Ну, э… Да, дневники… — в растерянности говорит папа. — Записывай поведение мамы, настроение… все, что тебе почему-либо запоминается. Вообще все. И если у тебя появится ощущение, что опять надвигается…
— Приступ. — Я заканчиваю предложение за него — он каждый год говорит одно и то же. К этому времени я уже начинаю закипать от злости.
— Правильно. Если у нее случится приступ… — Папа-папа, если бы ты только знал! — Ты обратишься к дневнику и сможешь рассказать доктору, что пошло не так. Имея эту информацию, он сразу со всем разберется. Он сможет…
— Скорректировать дозу. — Мы говорим это в унисон.
Я смотрю на папу через стол, над которым густо висит мерзкий запах карри, и думаю: «Хоть раз скажи, как есть на самом деле. Хоть раз скажи: „Вот тебе твои тетрадки, Аура. Пиши в них все-все, чтобы мне никогда больше не пришлось заниматься твоей матерью“. Скажи, что она полностью на моем попечении. А тебя это вообще не касается».