С неприличным поведением можно справляться двумя способами: (1) рассказать своему родственнику, с чем вы не намерены мириться, и (2) попытаться понять, почему вы позволяете себе быть такой размазней, которая обижается по поводу и без.
— Куда ты собираешься? — спрашиваю я, когда мама появляется из своей комнаты одетая — не приняла душ, но, по крайней мере, одетая, в просторном летнем платье, в котором ее слишком худое тело выглядит как ершик для чистки трубки.
Она улыбается:
— Ты сказала, я на каникулах до субботы, верно? Сегодня суббота. — Она хлопает по газете на кухонном столе, указывая на дату.
И на минуту вспыхивает надежда, как только что зажженная спичка. Я имею в виду, что мама все еще поддерживает связь с внешним миром — а что, если она смотрит на этот мир как на давно потерянного друга, который уехал много лет назад? Поддерживает связь, все еще поддерживает связь… правда?
И тогда я понимаю, чего мама хочет, и холодок бежит вниз у меня по спине, как будто я стою под сосулькой, начавшей таять.
— Ты собралась идти в класс?
— Я всегда по субботам хожу в класс.
— Но, мама… я не думаю… что ты уже готова. Еще несколько дней…
Уголки маминого рта мягко поднимаются вверх, ее глаза сверкают.
— Я люблю тебя, — говорит она мне. — Ты моя девочка.
— Ты думаешь, так я от тебя отстану? — спрашиваю я.
— Я думаю, что ты понимаешь, — вздыхает она. — Ты понимаешь. Мне нужно, слышишь? Мне просто нужно.
В первый раз в жизни в тот момент, когда мама смотрит на меня умоляющим взглядом, сжимая мои руки в своих, я действительно понимаю, что это значит — когда ты отчаянно любишь алкоголика и вдруг видишь его перед собой на коленях, умоляющего дать ему ключ от мини-бара. Один глоток. Мне нужно это, мне нужно это. Я люблю тебя, ты понимаешь, ты видишь меня насквозь, ты знаешь, каково это, так не отказывай же мне, пожалуйста, нет, нет…
На мамином лице появляется бесовская ухмылка.
— Когда ты родилась, у тебя были самые ясные глаза и самая прекрасная темно-синяя аура. И я знала, я назову тебя Аура, что-. бы мир узнал, что ты совершишь великие вещи. — Она целует меня в лоб. — Ты ведешь машину, помнишь?
— Это плохая шутка, — говорю я ей. И как дура хватаю ключи со стены.
В Академии я провожу маму мимо преподавателей — умники из художественного колледжа без денег, которые водят по залам экскурсии, чтобы заработать на свои веерообразные кисти, скребки для холста и гончарные инструменты. Один из них внимательно смотрит, хмурясь, на мамино летнее платье, которое открывает слишком много кожи в холодное октябрьское утро.
— Грейс? — произносит он тем неопределенным, ты-в-порядке, тоном, которого я надеялась избежать.
Я веду маму в класс, где она с неприязнью сбрасывает мою руку со своего плеча.
— Садитесь, — гавкает она, как озлобленный доберман.
Я не хочу, но весь класс — в нем равномерно смешались седые волосы и вулканические прыщи — уставился на нас этим ужасным шокированным и одновременно напуганным взглядом. И я занимаю место на задней парте, откуда могу наблюдать за мамой, откуда смогу спасти ее, если будет нужно, если она совсем свалится с того утеса. Но выдержат ли ее мои руки? Я прикидываю и прикусываю нижнюю губу.
Мама шагает внутрь комнаты, хватает несколько пустых листов и идет прямо ко мне. Швыряет бумагу на парту перед моим стулом.
— Было бы здорово, если бы ты вспомнила о своем альбоме для рисования. — Она говорит со мной так, как будто мы вовсе не родственники. Как какая-нибудь стерва-математичка с пучком на макушке, которую не волнует, что происходит в моей личной жизни: пора бы подзубрить уравнения.
«Что случилось с моей прекрасной синей аурой?» — хочется спросить мне, но слова застревают в горле, словно куриная кость.
— Если ты собираешься повсюду за мной таскаться, тебе придется поработать, — говорит она.
«Повсюду за тобой таскаться», — повторяю я. Не могу поверить, что не ослышалась. А эта бумага для рисования, которую она положила передо мной, это яд — я вижу черепа и скрещенные кости на верхней странице. Разве она не понимает, что она делает? Разве не видит, как мы похожи на Пилкингтонов? Разве не осознает, что она наркоманка и хочет и меня подсадить на иглу?
Разве ты не помнишь своего отца, писателя? Мне хочется закричать. Разве не хочешь, чтобы кто-нибудь удержал тебя тогда от того, чтобы взять в руки в первый раз кисть? Разве не видишь, что с нами делает искусство?
Мама стучит по столу кулаком, хватает меня за руку и заставляет подняться.
— Пошла вон, — шипит она мне и толкает к двери.
Я волоку ноги, цепляюсь резиновыми подошвами по плитке. Но мама сильнее меня — не понимаю, откуда берется эта сила. Она просто вышвыривает меня за дверь.
— Убирайся и дай мне работать, — говорит она и захлопывает дверь у меня перед носом.
Мне хочется броситься и распахнуть дверь, вернуться обратно, приглядывать за мамой. Но я знаю, что это только спровоцирует ужасную сцену. И я бегу мимо доцентов и несусь наружу, чтобы сесть под кленом, откуда я смогу наблюдать за мамой через окно.
Не успеваю я присесть, как она замечает меня. Она хмурится и опускает жалюзи. У меня опускаются плечи — словно рушится башня из кубиков. Я проиграла. Я опускаю лицо на ладони.
— Ты доделала мою доску?
Я поднимаю глаза, и мое сердце пикирует прямо к земному ядру. Джереми Барнс. Он садится рядом со мной, так близко, что, когда ветерок треплет его волосы, они щекочут мою щеку.
Я фыркаю и качаю головой, потому что в такой день, как сегодня, когда — кто знает, что там происходит за оконными жалюзи! — это кажется таким же романтичным, как в тот раз, когда Адам Райли полез ко мне целоваться у меня в подвале, а я сидела и думала, когда же это кончится.
— Ты неправильно подсчитал, — говорю я, но Джереми только ухмыляется, и его мушка подпрыгивает.
— До сих пор работаешь над ней? Должно быть, очередная Мона Лиза или вроде того. Скорее бы посмотреть.
— Джереми, я просто не…
Конец фразы повисает у меня на языке, не хочет выскакивать изо рта. Не могу. Он не представляет, о чем просит. Он не знает, что моя жизнь не такая простая, как его бусы. Что некоторые люди терпеть не могут солнце.
Джереми поднимается на ноги, низко нагибается и начинает подкрадываться к кусту у кирпичной стены, как будто он кот и охотится на белку. Потом бросается обратно ко мне, сложив ладони в чашу, словно внутри нее что-то есть, что-то хрупкое, и он не хочет его раздавить.
— Ты знала, что бабочки переносят желания на своих крыльях? — спрашивает Джереми, снова усаживаясь рядом со мной, даже ближе, чем раньше, его колени утыкаются мне в бедро, красные кленовые листья шелестят над головой, словно они — рты, разносящие сплетни. Джереми и Аура сидят на дереве…
Я поворачиваюсь к нему и пытаюсь оттолкнуть его руки — они не дальше дюйма от моего носа, — и понимаю, что это такая шутка, вроде тех, на игровой площадке в начальной школе, которые мальчики отпускают в адрес девочек, подкидывая жуков им в волосы или швыряясь грязью в чистюлю Мэри Джейнс.
Но Джереми подносит руки еще ближе к моему лицу и говорит:
— Я серьезно. Давай. Прошепчи свое самое сокровенное желание, и эта бабочка отнесет его прямо к богам. Одно из верований коренных американцев, мне кажется. Давай! Много ли бабочек ты видишь в это время года? Его вообще не должно здесь сейчас быть. Она просто слонялась тут поблизости, ждала тебя. Я ведь знаю, что это такое. — Он дразнит меня, подталкивая локтем. — Давай загадывай желание.
Ладно, это ужас как глупо, но от этого все мое тело расслабляется. То, как он говорит это… на минуту мне кажется, что в мире нет ничего несокрушимого. Даже мама… на самом деле и с ней можно справиться. И я наклоняюсь и быстро шепчу желание в щель между его длинными, артистическими пальцами. Я говорю бабочке, что больше всего на свете мне хочется, чтобы моя жизнь стала по-настоящему, очень-очень нормальной.
Нормальной. Это сильно сказано, я не уверена, что узнаю нормальное, если оно позвонит нам в дверь.
Когда Джереми открывает ладони, бабочка-данаида, вся черно-оранжевая, сидит у него на его ладони. Бабочка пару раз хлопает крыльями, перед тем как вспорхнуть.
Я смеюсь, смотря, как она взлетает, и мой смех блестящий, как мыльные пузыри. Джереми так близко, что я могу почувствовать запах мыла и геля для душа. И когда я снова закрываю глаза, его губы прикасаются к моим, но не так, как это делал Адам. Нет, Джереми касается меня, касается чего-то хрупкого… розового цветка яблони… так, будто осторожно ласкает его, зная, как легко его можно поранить.
Его поцелуй сворачивает весь мир в одно мгновение. Я наклоняюсь вперед, дотягиваясь до него, я не хочу, чтобы он отодвигался от меня, потому что, когда его губы на моих губах, я ощущаю себя девчонкой, у которой во всех карманах есть право на ошибку. Девчонкой, которая таскается по плохим парням и нарушает запреты… и сбегает ночью из дому, чтобы позависать с друзьями. Девчонкой, которая ощущает себя бунтаркой, прикуривая сигарету, потому что мама почувствует запах дыма на ее одежде и будет ворчать на нее еще лет пятьдесят. Девчонкой, которая никогда за всю свою жизнь не чувствовала себя паршивее, чем когда жвачка прилипала к подошве.
Но наши головы отлетают друг от друга, когда распахивается парадная дверь музея, грохает о здание с силой тротиловой бомбы.
— Пожар! — я слышу мамин крик. — Пожар! Есть только один выход!
Когда я поворачиваюсь, мама вцепляется в плечо древнего ошеломленного студента в вязаном свитере и кричит:
— Вперед! Здесь один выход!
— Пожар? — удивляется Джереми, уставясь на дверь. — Серьезно?
Но тут один из преподавателей с акварельным рисунком в руке — оранжево-красно-желтым — кричит маме:
— Рисунок, Грейс! Это нарисовал твой студент! Вот и все!
— Что? — спрашивает Джереми, косясь на нее, как будто пытается понять, в чем дело. Постепенно его взгляд превращается в усмешку. Он начинает смеяться.
Злость взрывается внутри меня, потому что он такой тупой! Коллекционер Ауры, как он бы себя назвал. Верно. Конечно. Звучит неплохо, Джереми собрал факты, спрессовал их у себя в голове, как лепестки сухой розы в дурацкой старой книжке со стихами. Я должна была знать, что это все чушь.
Ты ни хрена не знаешь, ты слабоумный придурок, мне кажется, я кричу. Потому что, кроме того, что он считал «коллекционированием» Ауры, он вообще не представляет, как меня на самом деле пугает мама. Он не знает, что, когда я смотрю на нее, я смотрю не на человека, а в зеркало. Я вижу себя — точно такой, какой буду в будущем.
Я отталкиваю Джереми, ору на него:
— Неудачник. Ты гребаный неудачник. — Из-за смеха мне кажется, что мое сердце попало в терку для сыра. — Отвали от меня.
Я вскакиваю на ноги так, как будто он вовсе не парень, а кусок протухшего мяса.
— Аура, — говорит Джереми, качая головой и хмурясь, косясь на меня, как будто я карта, которую он пытается прочитать.
— Уходи. Отвали от меня! — Я кричу, размахивая руками, словно передо мной бродячий кот, которого мне надо прогнать.
Когда он начинает пятиться назад, на его лице появляется то же самое замешательство, что и у маминых студентов, а я бросаюсь к двери Академии. Господи, я чувствую себя такой дурой, ведь я не смотрела за ней, как должна была, — я была снаружи… что я там делала? Флиртовала с парнем?
Это полностью моя вина.