Часть четвертая

«Домашняя книга» семьи Вечеллио

Доспехи герцога Урбинского вороненой стали, висевшие на деревянном манекене вместе со съехавшим набок шлемом того же металла, были извлечены из кладовой. Возвратившись в мастерскую, Тициан внимательно оглядел доспехи и убедился, что шпага и жезл командующего находятся на своем месте, а именно на крюке у пояса. Интересно, что подумал Джироламо Денте, когда Тициан объяснил ему, что герцогиня Леонора решила забрать боевое снаряжение мужа и, кроме того, потребовала его оставшийся в мастерской портрет.

Изящные, покрытые насечкой доспехи были сработаны на славу; Тициан, сидевший за своим большим столом перед открытой «домашней книгой», залюбовался блеском безукоризненно отполированной стальной поверхности. Он даже сравнил ее с кожей Венеры на белом покрывале и вспомнил, как мечтал об этом холсте герцог Урбинский, как хотелось ему развеять чрезмерно серьезную атмосферу, созданную в доме его ученой супругой.

Опустив взгляд на столбики цифр в «домашней книге», он с отвращением поморщился. В отличие от брата в нем не было ни малейшей склонности к скрупулезным подсчетам, и записи он делал с трудом и неохотно. Его память хранила все надежнее любого реестра: десять багатинов сапожнику за новые подошвы; получить сотню золотых дукатов от Джакомо де Перго за «Убиение св. Петра Мученика». Пришлось добиваться справедливости через адвокатов: после того как работа заняла свое место над алтарем Сан Джованни-э-Паоло, приор братства, такая каналья, затеял нудное судебное дело, надеясь избежать уплаты по договору.

Тициан читал: «…1537 — монашки из Санта Мария дельи Анджели в Мурано не уплатили 500 дукатов за „Аннунциату“».

«Эта хитрая лиса настоятельница, — подумал он, — решила объявить мне войну. Ничего, пусть обратится к Бонифацио де’Питати или Парису, посмотрим, что из этого выйдет. Хорошая живопись стоит денег».

Он разволновался и даже покраснел.

«Октябрь 1537 — Сенат требует закончить „Битву при Кадоре“ во Дворце дожей или немедленно возвратить 1800 дукатов, полученных за должность государственного посредника начиная с 1517 года. Эта должность теперь перешла к Порденоне».

Словно гребец на галере, сидел он всю зиму на стремянке перед огромным, как площадь, холстом и, выбиваясь из сил, писал лошадей и доспехи, мертвые тела и кровь во искупление своих нынешних и будущих грехов.

«1538 — герцог Эрколе II[113], прибывший в Венецию на празднества в честь нового дожа Пьеро Ландо, увидел портрет своего отца Альфонсо[114] и прислал 200 дукатов. Великолепная цена».

Понадобилось два года, чтобы молодой герцог по достоинству наградил художника.

На глаза попалась запись, посвященная королеве Изабелле, супруге Карла V. которой он послал в дар, по наущению Пьетро Аретино, «Аннунциату», но, получив картину, августейшие персоны и не подумали выразить благодарность. Они лишь распорядились, чтобы двор в Неаполе выплатил художнику триста мер зерна, торжественно обещанные в свое время императором. Прочих вознаграждений нужно было ждать еще два года и за это время написать для генерала д’Авалоса множество картин, прославляющих его военный гений. Может быть, тогда генерал соблаговолит оказать протекцию в получении сыном Тициана Помпонио обещанной должности каноника. Так сказал дон Лопе Сориа из Венеции; теперь и этого предстояло ублажить портретом или каким-нибудь пейзажем.

Тициан обладал способностью приносить людям такую славу, какой не было даже у Карла V. Он сделался в этом смысле истинным императором и, минуя министров с казначеями, даровал бессмертие тем, кого изображал.

Далее в «домашней книге» было написано: «…январь 1539 — скончался в Ферраре Порденоне[115]; говорят, выпил что-то ядовитое. Господь, прими с миром душу этого интригана, маляра-недоучки. К нему шли, потому что он дешево брал».

Вот и еще одна новость. «28 августа 1539 — главный канцлер Франчески заверил меня в том, что Сенат большинством голосов постановил вновь назначить Тициана государственным посредником с выплатой 100 дукатов в год».

Он поблагодарил в душе своего брата, который терпеливо в течение многих лет заносил в эту книгу факты и дела, но совершенно беспристрастно, без всяких оценок. Минули те времена, когда достаточно было подписанного договора: вот, мол, синьоры, полотно и вот сколько вы должны заплатить. Теперь же, даже имея в руках заверенные нотариусом бумаги, нельзя было спокойно жить. Тициан опять вспомнил об этом проходимце Джакомо де Перго, отыскал страницу с его именем и тут же со злостью перевернул ее. Он уже давно признался сам себе в том, что неспособен к написанию длинных бумаг. Проходили годы, а память удерживала все. Например, долг дядюшке Фиги — четыре маркетто за деревянную раму для «Ассунты» или жалованье сестре Орсе за шесть месяцев работы по хозяйству. Все удерживала память, в том числе и забывчивых должников. Можно было бы преспокойно сжечь эту книгу, не страшась потери ни единого багатина.

Он переворачивал страницы. Напротив даты 10 января 1542 года обнаружилась строка о том, что в свое время Герарди получил от него в долг два дуката и не отдал. Эта короткая, похожая на змеиный укус запись разбередила память, и вспомнилось, как в Венецию по приглашению Аретино приезжал Вазари[116], чтобы выполнить декорации к постановке «Таланты», пьесы, которую труппа «Семпитерни» собиралась показать по окончании карнавала.

Театр Каннареджо, где Тициан когда-то смотрел Рудзанте, почти не изменился, зал выглядел по-прежнему, однако Вазари украсил его в духе Микеланджело мифологическими сценами. Здесь были Нептун, Протей, Главк и прочие персонажи: святые, наяды и амуры со своими стрелами; рядом в нишах разместились аллегории: Щедрость, Согласие, Стойкость, Справедливость. На все это падал свет от установленных под потолком стеклянных шаров, наполненных водой, позади которых горели свечи.

Вазари, повинуясь вдохновению, замыслил сцену с римскими домами, дворцами, портиками в натуральную величину. Тициан как зачарованный наблюдал за его работой, завидуя легкости, с которой этот художник и инженер рисовал и монтировал ради каких-то двух дней сложное оформление спектакля — конструкцию из деревянных щитов и бумаги. Зато потом он сполна насладился представлением труппы «Семпитерни» с участием мальчуганов в роли Таланты, Альделлы, Оретты и темнокожей Лучиллы. Каскад переодеваний и непрерывные объятия с поцелуями приводили публику, особенно знатных дам, в полный восторг.

В один из этих дней, утром, после того как накануне показывали комедию «Зола», Тициан пришел в зал, чтобы еще раз посмотреть декорации. Сквозь распахнутые окна пробивался дневной свет, кругом стояли погасшие жаровни, валялись обертки от сладостей, и сцена показалась ему жалкой и невыразительной. Убиравшие мусор слуги с ехидством обсуждали актеров и их игру. По городу поползли скандальные слухи об истинной роли мальчиков в труппе; стало известно, что Совет Сорока был вынужден принять кое-какие меры, чтобы эти слухи пресечь.

Оформление спектакля произвело большое впечатление на венецианскую знать, и Вазари вместе со своими друзьями получил предложение расписать фресками в римском стиле дворец деи Корнаро в Сан Бенето; римский стиль нынче в большой моде. Вазари согласился, однако в росписях участия почти не принимал. За него работали Герарди с товарищами. Сам он целыми днями пропадал в компаниях художников и их друзей. Особенно его интересовали последние заказчики Джамбеллино, друзья Джорджоне, Пальмы и Лотто, который вел одинокую жизнь. Вазари не расставался с альбомом, куда заносил сведения и разные истории о жизни художников. Поначалу Аретино с большой симпатией помогал ему, но вскоре назойливый Вазари начал утомлять его своими расспросами о Порденоне, и писатель отослал его к Сансовино, а потом в Виченцу, Падую и Тревизо, посоветовав там собрать сведения о Санмикели[117] и Палладио[118]. Тициану порой казалось, что Вазари уже где-нибудь в Риме, но тот неожиданно возвращался прямиком из Виченцы или из Вероны в восторге от увиденных красот или из Падуи, вволю налюбовавшись бронзовыми скульптурами Донателло[119].

Вся эта беготня, расспросы и писания представлялись Тициану пустой забавой. Однако в один прекрасный день ему пришлось-таки уступить настойчивым просьбам Вазари, зная, что тому кое-что уже известно от Аретино, и рассказать о своей работе, о капризах заказчиков, о том, где и у кого находятся его полотна. При этом он чувствовал себя грешником в исповедальне.

Тициан захлопнул «домашнюю книгу». Теперь он наслаждался зрелищем предвечерней лагуны. В голове проносились сравнения придуманных Вазари декораций с архитектурой «Введения во храм». Что-то не удавалось на холсте и заставляло его часто возвращаться к этой картине, но почему-то с тяжким чувством пресыщения. Чем больше он сравнивал свое собственное олимпийское величие с грубовато-простой и потому более земной манерой коллеги, тем чаще вспоминал его слова: «Когда же вы соберетесь в Рим?»

О, Рим с папой Павлом III[120] и двором! Пора было решиться и увидеть наконец все это великолепие, пока зима не затуманила глаза.


Увидеть Рим, побывать в ватиканских станцах, познакомиться с художниками!

Аретино не оставлял своих увещеваний, зная наверняка, что рано или поздно художник не выдержит и отправится в путь. Интересно, на что он надеялся? Может быть, на то, что у его друга закружится голова, что он примчится в Бири, затолкает в баулы свою парадную одежду, ларец с графскими отличиями, а также картины в подарок папе Фарнезе, членам его семьи, монсиньорам и прочим, составит завещание, не забыв никого из родственников, и немедленно усядется в карету?

Да, конечно, в карету вместе с сестрой Орсой и детьми. Но не в Рим, а на свои любимые холмы Кастель Роганцуоло, что между Конельяно и Ченедой. Лето было в разгаре, и зловоние от воды во время отливов вызывало острую тоску по свежему воздуху; он мечтал о тропинках холма ди Манца, о яблоневых садах и виноградниках, принадлежавших местному настоятелю дону Казимиро Маренде, скучал по лесному ветерку на рассвете, по аромату луговых трав и терпкому, душистому запаху сена.

На холме ди Манца Тициан приобрел в 1542 году простой деревенский дом с небольшим земельным угодьем и видом на аббатство Сан Пьетро ин Колле. Он сумел договориться с доном Казимиро о полном ремонте дома в обмен на полиптих в честь святой Девы[121]. Не терпелось поскорее приспособить дом для жилья, перевезти туда Орсу и отучить детей от венецианской праздности. Он распорядился переделать в мастерскую старый хлев, побелить в нем стены и засыпать чистой землей пол, чтобы можно было ходить босым, как в детстве, перенес туда свои вещи, новые холсты, развесил по стенам наброски и поставил два стола со скамьями, которые подарил ему настоятель.

Добрый монах, потрясенный быстротой, с которой Тициан выполнял работу, заходил к нему на закате солнца и, не в силах вымолвить ни слова, взирал на холсты с выражением такой искренней благодарности на лице, какой художник и представить себе не мог.

В сумерках они отправлялись на прогулку по опоясавшим холм виноградникам, и, шагая по траве, Тициан просил настоятеля взять к себе Помпонио для духовного воспитания, поведать ему о боге, пречистой Деве и обязанностях юной души, готовящейся принять сан. Так, в заботах о доме и живописи, в беседах о священном долге перед Господом и о том, какой уродится нынче виноград, Тициан стал постепенно вновь обретать вкус к деревенской жизни среди природы, среди простого крестьянского люда, земледельцев. Вся округа уже знала знаменитого художника из Венеции.

Прогулки обычно заканчивались на площади перед церковью. Случалось, друзья заглядывали в остерию дель Форте подкрепиться стаканчиком вина.

В эти минуты Тициан отчетливо понимал, что не любит больше Венецию. Город с его нагромождением домов, лабиринтом похожих на щели улиц, сырых каналов и темных подворотен сдавливал горло. С некоторых пор он предпочитал менее узкие улицы, выходившие на площадь, как на арену, или садился в гондолу, ища отдохновения на широкой глади Большого канала.

Его душе достаточно было собственных фантазий, она нуждалась в одиночестве и покое. Дом в Бири стоял у воды, окруженный густой зеленью, вдалеке от шума и болтовни. Кастель Роганцуоло чем-то напоминал его. Но здесь раскинулись поля, леса, поросшие виноградом холмы. Словом, природа не поскупилась на прелести. Наконец, были дни, когда он ясно понимал, что предпочитает бесхитростную компанию дона Казимиро и крестьян в остерии дель Форте блестящему дому Аретино со всей толпой любопытных и всезнаек.

Эта крохотная остерия, где подавали в простой глиняной посуде дешевое вино и где субботними вечерами становилось людно, трогала сердце Тициана. Настоятель двумя-тремя колокольными ударами собирал в церкви небольшую толпу, возносившую молитвы Господу и нестройно певшую хвалебные гимны. Тициан, затерявшись в этой толпе, смотрел на то место над алтарем, где разместился его полиптих, а придя домой, глядел из окна на аббатство Сан Пьетро ин Колле и думал о том, что духовный сан освободит Помпонио от рабской зависимости и навсегда обеспечит ему надежный кусок хлеба.

Помпонио таскал за собой Орацио по полям и хуторам, подолгу не возвращаясь домой. Капризный и своенравный, он заставлял терзаться Орсу, которая была призвана следить за домом и воспитывать Лавинию по всем правилам приличия. Братья повадились слоняться по гумнам, где работало много девушек, и напрашивались помогать им. Приглядев себе какую-нибудь покрасивее, Помпонио давал волю рукам. Когда давили виноград, он совсем терял рассудок и пил без удержу. Не раз Орацио на своих плечах приносил его домой пьяного. Орса предрекала ему несчастья.

Тициан, бывало, негодуя на то, что приходится отрываться от работы, требовал к себе Помпонио, чтобы держал ответ. Но тот скрывался в близлежащих полях, прекрасно зная, что отцовский гнев недолог, представляя себе его раздраженный вид и крики. Бог даст, пронесет и на сей раз. Аминь.

Осень в Кастель Роганцуоло отмыла душу Тициана от городских треволнений. Кончался сентябрь, и уже холмы обнажались под порывами ветра и дождя; листья ложились на землю желтым ковром. Он распахивал окно. Утренний воздух был прозрачен как стекло. Пониже темнело аббатство, где непременно получит должность его нерадивый сын. Нужно было решить, кого из могущественных персон привлечь на свою сторону, чтобы осада архиепископа из Санта Северина увенчалась успехом.

Как-то ветреным утром, закутанный в плащ с капюшоном, Тициан вышел из дому и отправился поглядеть на принадлежащие аббатству окрестности. Дон Казимиро говорил, что пшеничные посевы и виноградники приносили архиепископу в год почти четыреста золотых дукатов, не считая щедрых подношений по случаю крупных религиозных праздников. Хозяин был достойным человеком, да и крестьяне работали неплохо.

Размышляя обо всем этом, Тициан шагал в сторону Сан Пьетро ин Колле. Свинцовое небо роняло первые капли дождя. Один из склонов Кансильо затянуло тучами. Глаз подмечал ухоженную землю и крупные, налитые колосья. Дождь полил сильнее. Виноградники спускались по отлогому склону холма, образуя подобие огромной лестницы, а дальше виднелась стена заброшенного монастыря и церковь.

Под навесом какого-то сеновала он остановился и встряхнул плащ. По лицу ручьями стекала вода. Его посетило странное чувство, будто он замышляет темное дело, посягая на чужое богатство, и стало смешно при мысли, что где-то вдалеке отсюда живет себе поживает и ни о чем не догадывается архиепископ.

Буссето и Павел III

Возвратившись в ноябре в Венецию, Тициан обнаружил на своем столе множество запечатанных писем.

Он не спешил углубиться в чтение. Сняв чехлы с картин, он подходил то к одной, то к другой, всматривался в них, будто в лица недругов, и разговаривал сам с собой. Эта привычка, появившаяся у него в Кастель Роганцуоло, вызывала досаду, как будто мыслям не хватало ясности и нужно было подкреплять их словами.

Среди писем на столе бросилось в глаза одно с почерком Джан Франческо Леони. Однажды этот юрисконсульт привел к нему Рануччо Фарнезе[122] и попросил написать его портрет. Теперь же, как думал Тициан, Леони интересовался, выполнен ли заказ. Решительно вознамерившись сбросить с души тяжесть, художник повернул к свету мольберт с портретом Рануччо и принялся за чтение письма.

Леони даже не упоминал о портрете. В послании сообщалось о том, что он переговорил о судьбе Помпонио с кардиналом Алессандро Фарнезе. Его преосвященство благосклонно просил передать Тициану, что тот мог рассчитывать на его милость и уважение к заслугам художника. Леони призывал друга не упускать случай и поступить на службу к кардиналу с тем, чтобы приобрести таким образом могучих покровителей и еще больший вес в обществе.

Поняв, что речь идет о новом приглашении в Рим, Тициан усмехнулся. В душе теснились новые фантазии, вызванные окружавшими его картинами, с которыми он не виделся в течение долгих месяцев: «Обнаженная Венера на диване»[123], поясной портрет Франциска I[124]. Картины загромождали углы мастерской. Он поставил на мольберт портрет женщины в шубе, затем в беспокойстве обернулся к большому холсту «Христос в терновом венце»[125], снова приблизился к наброску портрета Рануччо.

— Черт бы вас побрал, — простонал он наконец, опускаясь в глубокое кресло и закрыв лицо руками. — Не давите на меня. Дайте мне время.

Тем не менее письмо Джан Франческо Леони не давало покоя, и спустя несколько дней Тициан отправился за советом к Аретино. Он не доверял родственникам кардиналов, высоким чинам и их приспешникам, жужжавшим словно мухи над накрытым столом: не верил монсиньорам, которые на все лады уговаривали его подумать о могуществе заказчиков и о предназначении его картин. «Не превозносите чересчур громко ваших хозяев, — любил повторять Тициан. — Сегодня они в милости, завтра в опале. И потом: я работаю во славу Господа или во славу папы?»

Было понятно, что Павел III знал о нем.

— Ему наверняка наговорили про вас Бембо или Куирини, — предположил Аретино, — ваши давние поклонники. — И добавил, что, по всему было видно, в Риме Тициана ждали. С другой стороны, Рим с его дворцами и церквами Браманте и Сангалло[126], скульптурами Микеланджело, фресками в станцах и Сикстинской капелле требовали долгого и обстоятельного осмотра. Тициану предстояло завязать знакомства, заручиться выгодным покровительством и положить в карман несколько тысяч скудо, обогатившись к тому же представлением о новой для него живописи.

— Все их новшества, — запальчиво отвечал художник, — я прекрасно знаю, и эта церковная мода не по мне.

Аретино с удивлением смотрел на друга.

— Корреджо умер, — продолжал тот. — Андреа дель Сарто[127] и Пармиджанино[128] последовали за ним. Джулио Романо уже не тот, что прежде. Чему у них учиться? Не говоря уже о Венеции, где есть только Лотто, мизантроп, мечтающий, чтобы его оставили в покое. Я работаю не так, как того желают римские монсиньоры.

Аретино молчал.

— Я, может быть, недостаточно хорошо объяснил, — упрямо продолжал Тициан. — Попробую с другого бока. Хватит ублажать князей и кардиналов. Им нужен я, потому что именно моя кисть возносит их над миром.

— Браво! — воскликнул Аретино. — Все правильно. Но не забывайте, что вам необходимо заполучить духовную должность в аббатстве Сан Пьетро ин Колле для вашего новоиспеченного святоши Помпонио. И единственный, кто может сделать это, — Павел III. Так что езжайте в Рим как грешник на покаяние.

— Ради этого, конечно, придется согласиться, — задумчиво промолвил Тициан. — Остается ждать подходящего случая.

В феврале 1543 года пришло письмо от Бембо и вслед за ним короткая записка кардинала Алессандро Фарнезе, по-разному сообщавшие об одном и том же: папа собирается совершить поездку в Кастель Аркуато к своей дочери Костанце и, вероятно, посетит Болонью, Пьяченцу и Парму, если его святейшеству будет угодно. В этом случае художнику предписывалось прибыть куда укажут, чтобы выполнить портрет Павла III[129]. В те же дни Тициан узнал от Лопе де Сориа, что прибывающий в апреле из Испании император остановится в Генуе. Де Сориа загадочно добавил, что его святейшество, путешествуя по близлежащим провинциям, по-видимому, захочет воспользоваться этим обстоятельством для встречи с Карлом V. Тициан, который абсолютно не разбирался в дипломатических ухищрениях, был искренне удивлен, когда узнал, что королю и папе, совершающим, казалось бы, простые семейные поездки из одной резиденции в другую, необходимы внушительные свиты.

В апреле пришел неожиданный вызов в Феррару. Приехавший туда Тициан встретился с секретарем кардинала Фарнезе монсиньором Маффеи и вместе с ним присоединился к направлявшейся в Кремону папской свите, состоявшей из двадцати одного кардинала и двадцати одного епископа. Процессия находилась еще в пути в середине июня, когда стало известно, что Павел III и Карл V встретятся 21 июня в Кастелло ди Буссето.

Однажды утром, едва рассвело, Маффеи вызвал Тициана для аудиенции с папой. Тициан знал, что увидит достаточно пожилого человека, и представлял его себе тщедушным и усталым. Перед ним оказался нервный худой старик с похожей на веер белой бородой, стоявший возле открытого окна, из которого были видны поля с нескошенной нивой. На увядшую кожу его лица ложился отсвет от короткого одеяния, на тощих руках, изборожденных синеватыми венами, темнели пятна.

Тициан шагнул к нему и хотел было упасть на колени, но папа остановил его:

— Сын мой, ведь вы из Венеции, да? Счастливый! Как бы мне хотелось прогуляться по вашему городу, зайти в собор святого Марка! Но и одного моего желания вполне достаточно, чтобы вызвать гнев дожа!

— О, Ваше святейшество, если вы соблаговолите посетить Венецию, вам будет рукоплескать весь город, — ответил Тициан.

— Добрые люди, может, и будут рукоплескать, — сказал папа. — Я имею в виду народ. Но не Сенат. Ревностно оберегающие свою власть правители сами не знают, сколь хрупки их законы. Господь их покуда милует, хотя у него нашлась бы тысяча причин для кары. Вспомните хотя бы о еретиках, обретающих в Венеции убежище, потворство и деньги на недостойные деяния. А ведь это надругательство над церковью!

Тициан не знал, что отвечать по поводу еретиков. Ему и раньше приходилось слышать такие разговоры, но было невдомек, что упоминание об этом может вызвать столь откровенный папский гнев. Сидя на золоченом кресле, Павел III созерцал открывающийся из окна вид на окрестности. Тициан расположился в углу у мольберта с холстом и начал работу, прислушиваясь к потоку слов из уст старика. А тот неумолчно говорил и говорил о том, что война с ересью только начинается, что в Триенте вскоре откроется великий Собор[130], призванный очистить духовенство от скверны, сплотить его и укрепить души верующих. Церковь уже складывает поленницу для очистительного костра. Спасение уготовано лишь праведникам.

Художник видел, как поблескивают красноватые старческие глазки, как заросшие усами и бородой губы натужно растягиваются в зловещей улыбке. Папа говорил, что лютеране напрасно старались и похищали в Риме документы Собора, желая подвергнуть глумлениям таинства причастия и покаяния, которые церковь сохраняла за собой. Теперь они могут сколько угодно хулить порочный город у себя на площадях, в тавернах и с кафедр своих церквей. Римская исповедь уже не та, какую похитили лютеране. Она сделалась более торжественной. Воистину рука Господня направляла похитителей. Папа вдруг умолк, словно заметив, что Тициан целиком поглощен работой.

— Вы счастливый человек, — сказал он, — Господь одарил вас талантом изображать смертных.

Тициан, измученный жарой, обрел наконец самообладание и усердно трудился над портретом, выжидая удобный момент, чтобы произнести заранее приготовленные слова. И папа сам дал к тому повод.

— Необходимо во что бы то ни стало укрепить церковь истинными пастырями, — промолвил он.

— А вам не говорили, Ваше святейшество, о том, что мой сын готовится стать священником?

— Ах да, правда! — с живостью откликнулся папа. — Помню, мне говорил об этом мой племянник Алессандро. Ваш сын, кажется, претендует на церковный бенефиций. Скажите племяннику, чтобы еще раз напомнил мне. Или лучше попросите монсиньора Маффеи…

— Так, значит, я могу надеяться?

— Вы можете быть уверены в моем покровительстве.

Кисть Тициана заплясала по холсту. А Павел III вновь пустился что-то негромко говорить себе в бороду. Яркий свет пролился на поля и на деревья. Профиль Апеннин за окном затянуло туманной дымкой.

Набросок портрета был сделан на удивление быстро и с величайшей изобретательностью. Главным его деталям — лицу и рукам, выполненным поразительно живо, соответствовали края накидки и белая одежда. Поднявшись с позолоченного кресла и приблизившись к холсту взглянуть на свое изображение, пана смог вымолвить единственно: «Благослови вас Господь!»

В приподнятом настроении после полученного от папы обещания помочь с бенефицием Тициан прогуливался между лагерем курии и императорским становищем. Повстречавшийся монсиньор Маффеи шепнул ему, что в замке окончились переговоры о передаче Милана в обмен на триста тысяч скудо. И когда генерал Пьер Луиджи Фарнезе отклонил эту сумму, император с презрением напомнил ему речь в Риме и обличительное выступление против козней Франциска I.

Тициан, ничего не понимавший в этой игре, находил разногласия сторон мелкими и незначительными. Он попытался даже заговорить с Гранвеллой[131], но безуспешно. Молодого епископа постоянно окружала неприступная охрана; та же самая, кстати, которая уберегала и императора от всяких неожиданностей. Кое-кто поговаривал, что неизвестно, мол, находится ли Карл V в замке или уже отбыл.

Атмосфера раздражения и взаимной неприязни обеих сторон достигла предела, когда по окончании очередной встречи папа с королем повернулись спиной друг к другу. На рассвете 26 июня оба лагеря снялись с места: папа направился в Рим, а разгневанный император — в Аугсбург.

Тициан не спал. В сутолоке он пытался увидеть монарха хотя бы с балкона замка, думая, что можно будет махнуть шарфом или крикнуть что-нибудь приветственное в надежде, что его заметят наконец послы с казначеями, которые давным-давно должны были заплатить по справедливости за все картины, не дожидаясь писем с напоминаниями!

Уже рассвело, когда под звуки труб карета императора с опущенными занавесками прогремела под главной башней и выехала на дорогу к Парме.

Кардинал Фарнезе вызвал в Болонью архиепископа Санта Северина, но тот неожиданно прислал вместо себя своего брата Антонио, уполномочив его обсудить возникшие в связи с бенефицием вопросы.

Разумеется, кардинал добился бы своего, если бы не внезапная болезнь, по причине которой ему пришлось покинуть Болонью. Монсиньор Маффеи всячески заверял Тициана в том, что до заветной цели рукой подать, поскольку архиепископу Санта Северина предложили взамен другой значительный источник доходов, и он, конечно же, не откажется. Маффеи лично выплатил Тициану пятьдесят скудо на обратный проезд в Венецию.

Но Маффеи лгал, и Тициан шестым чувством уловил это, однако смолчал. Он был вне себя от бешенства из-за того, что пришлось в течение нескольких месяцев таскаться вслед за прелатом, намеревавшимся послать его в Рим без соответствующих гарантий. Какой там Рим, какая служба! Ведь сам папа собственной персоной пообещал назначить ему бенефиций, и, следовательно, незачем было умолять кого-то еще. Он ехал по Паданской долине в сторону Венеции, с тоской вспоминая о чистом свежем воздухе Кастель Роганцуоло и не желая больше слышать ни о каких поездках. Все эти нудные дела отвлекали его от главного и мешали остаться наедине с самим собой. В Венеции ему стало известно от Марколини, что Аретино, приехавший в Верону с венецианскими посланниками для оказания почестей Карлу V, скакал верхом бок о бок с монархом и любезно с ним беседовал.

Новость была ошеломляющей. Разумеется, Аретино не преминул раструбить о таком событии по всему городу от Риальто до Дворца дожей и разослал письма друзьям-герцогам с приглашениями в свой дом на бокал вина, чтобы поведать, о чем разговаривали он и император. Эту роль мудрого избранника Аретино любил. Он метал в Фарнезе свои приправленные ядом стрелы и с хмурой почтительностью говорил о папе и Соборе, утверждая, что «Тридентская война» явится выдающимся событием, которое переменит политику церкви и объявит Лютера вместе с его монахами порождением дьявола.

Празднество, состоявшееся в доме Аретино, — кстати, там Тициан встретился с Де Анной, фламандским дворянином, преданным Карлу V, — было на этот раз куда более пышным, чем обычно. Лишь глубокой ночью сытый, в бездумном настроении добрался художник до своего дома на Бири, где, в отличие от городского центра, ощущалась прохлада и свежесть. Он шагал по узким, погруженным во тьму улицам и жадно вдыхал широко открытым ртом морской воздух.

Два дня спустя Тициан уже был в Кастель Роганцуоло и вместе с детьми и Орсой сидел за накрытым в саду обеденным столом, наслаждаясь легким ветерком с холмов. Он устало смотрел на сестру, на обоих сыновей и на Лавинию, испытывая к ней особое чувство нежности. Когда он приехал, Орса, завидев установленный посреди мастерской портрет папы, запричитала:

— О Господи! Неужто вы его видели своими глазами? Он с вами разговаривал?

— Да, мы беседовали с ним, как сейчас с вами, — сказал Тициан. — Возможно ли молчать часами? Он сидел в кресле, а я писал его портрет.

Темнело. Дети куда-то отправились, а Орсе не терпелось поподробнее узнать о том, как брат встречался с папой римским, и она все расспрашивала его. Потом, помолчав некоторое время, заговорила о другом:

— Вы, конечно, не обязаны давать мне отчет о ваших поездках и работе, но я считаю своим долгом напомнить, что у вас взрослые сыновья и что Помпонио с каждым днем становится все несноснее. Мне одной с ним не сладить.

— Вот именно поэтому, ради его же будущего, я и затеял всю эту поездку к папе! Чтобы мой сын не зависел ни от каких хозяев и мог свободно жить вдали от мирских искушений. Я хочу добиться для него бенефиция здесь, в аббатстве Сан Пьетро ин Колле. Мне сказали, что оно приносит более четырехсот золотых дукатов в год. Это же прекрасно! Я попросил папу помочь мне, и папа дал обещание. Он сказал: «Вы можете быть уверены в моем покровительстве».

Орса молчала.

— Имея в кармане постоянную ренту, он сможет спокойно жить, как и подобает духовному лицу.

— Вы думаете, он имеет к этому наклонности? Спросите его учителей. Они порасскажут кое о чем.

— Что вы имеете в виду?

— А то, что хороший священник и хороший хуторянин — не одно и то же. Священниками становятся по зову Господа. Вот вы убеждены, что ваш сын станет добрым пастырем. А я-то вижу его каждый день и хорошо знаю, каков он есть, потому и сомневаюсь. Он такое говорит!

— Что говорит? Ну, рассказывайте.

— Ругается, словно бродяга и богохульник.

— Да бросьте. Мало ли что сорвется с языка у молодого парня!

— Ах, сорвется! Вот, значит, как вы это называете!.. Однако человеку, который собирается стать пастырем, не мешало бы вести себя прилично и уважать других. Он не желает учиться, не молится богу, не берет в руки книг. — Орса повысила голос: — Ничего себе священник! И вы хотите, чтобы у такого невежи был бенефиций, как у архиепископа?

— Я хочу освободить его от рабской мирской зависимости! — Тициан тоже повысил голос.

Орса имела привычку в подобные трудные минуты считать до двадцати. Так и сейчас, успокоившись, она ответила:

— Правильно, если бы он сам желал посвятить себя богу. Но он-то этого не хочет. А вы своими руками даете ему деньги на праздность и безделье.

Тициан не находил что ответить.

Орса продолжала настаивать:

— Вы проявляете излишнюю мягкость. Помпонио следует воспитывать так же, как вы работаете над вашими картинами: строго и требовательно. Он жадный, никого не слушается. Чуть что, прячется за спину Орацио, у которого добрый, покладистый характер… Почему вы не возьмете Орацио себе в помощники? Мальчику по душе живопись, и он мог бы помогать вам.

— Какая помощь! — закричал Тициан, вскочив с места. — Что от него проку? Это я должен помогать ему! Я всем должен помогать! До свидания, спокойной ночи!

Он взбежал по лестнице и, заперевшись в комнате, распахнул окно. На небе сияли звезды, и свежий ветерок остужал разгоряченное лицо.


Тициан вставал затемно и спускался во двор. К нему вновь вернулось свойство жителей гор не терять понапрасну ни единого часа, когда светло, и перед началом работы внимательно изучать небосклон, чтобы знать, какая будет погода.

Босой, он добирался по траве до края сада и, оглядев оттуда поля и голубоватые холмы, словно плывущие в тумане, возвращался назад. Его голова была целиком занята сюжетом «Се человек» для Де Анны[132].

Сцена, которая напоминала ему о мучениях, пережитых при создании композиции «Введение Марии во храм», была изображена в перспективе на листе бумаги и походила на проект декораций для римского театра. В числе персонажей фигурировали друзья: Аретино, сам Де Анна со своей сверкающей лысиной, Марколини, Солимано верхом на коне рядом с Альфонсо д’Эсте, крикливый торговец рыбой с Риальто и, наконец, Лавиния.

За окном постепенно светлело, словно в небе, так же как на море, совершался прилив. Тициан работал короткими, частыми штрихами, стараясь заполнить тушью все поры и шероховатости заранее промытой бумаги. Сощурив глаза, он видел перед собой на листе причудливые чередования темных и светлых пятен и распределял их в пространстве.

Из памяти не уходил разговор с Орсой накануне вечером. Он не стал отвечать на ее просьбу, чтобы случайно не вызвать ссоры, но самому себе признался: если уж и выбирать, то он, как ни странно, предпочитал Помпонио, скандального гуляку, и с улыбкой вспоминал себя в юности, столь же подвластного прихотям и мечтавшего о пылкой любви. В тихом и молчаливом Орацио не было искры божьей. Он не умел даже красиво выразить свои мысли. В лучшем случае из него мог получиться посредственный художник, который наверняка бросит тень на славное имя дома. Но когда за обедом отец увидел Помпонио, то схватил его за шевелюру с криком: «Я недоволен вами! — и переглянулся с Орсой. — Вы ведете себя не по-христиански и подаете дурной пример окружающим. Или вы сейчас же, прямо здесь исправитесь, или по возвращении в город я отдам вас на корабль капитану Амброджо Морозини!»

Угроза была явно неосуществимой, и хитрый Помпонио знал это лучше всех. Низко опустив голову, он, как заправский актер, ломал перед отцом комедию раскаяния. Тициану же этого было вполне достаточно. Он ждал от Помпонио только признания вины и с тоской желал как можно скорее вновь очутиться у своих картин.

В тот же день дон Казимиро Маренда, беседуя с Тицианом, развеял заблуждения художника относительно призвания сына. Его мнение было искренним и беспристрастным. Поначалу Тициан ничего не слушал. Дон Казимиро что-то говорил ему, а он видел перед собой только картину «Се человек» для Де Анны. Когда же до него все-таки дошел смысл сказанного, то он даже обиделся, решив, что священник нарочно заводит все эти разговоры по наущению Орсы.

Они шли по тропе, огибавшей холм, среди тяжелых спелых гроздьев винограда. Потом в мастерской Тициан долго перебирал рисунки, листал альбом с набросками. Взгляд задержался на изображении замка в Буссето, затем на наброске папы, съежившегося в своем кресле с подлокотниками. В памяти явственно прозвучал его голос, обещающий ренту.

Да, он отправится в Рим, хотя бы пришлось идти пешком, и, работая над портретом Павла III, вынудит старика написать нужную бумагу и никуда не уедет от кардинальского двора до тех пор, пока эта бумага не будет лежать у него в кармане.

Поездка в Рим[133]

Миновав перевал делла Сторта на Апеннинах, Тициан начал предвкушать, как въедет в Рим в карете герцога Урбинского с ее кожаными подушками и шерстяными покрывалами. По бокам скакали верхом офицеры и солдаты, сопровождавшие художника.

После бессонной ночи в Пезаро он дремал в карете. Когда после Ночеры дорога углубилась в лес, лошади стали взбрыкивать и замедлили шаг, наверное, почуяв диких зверей в зарослях под кронами черных дубов, застилавшими небо.

Весь день они скакали галопом, карабкались по лесным дорогам, быстро спускались к подножиям холмов, где под огромным небом расположились ближе к Сальвадене небольшие селения.

Стемнело. Подкрепившись чем бог послал в трактире на почтовой станции, Тициан устроился в карете на ночлег; он как следует укутался покрывалом и попросил офицера, чтобы утром его не будили, так как хотел проснуться уже в пути. Давненько не случалось позволять себе такую роскошь, и потому на вторую ночь он проделал то же самое. Стоял мягкий сентябрь. Холмы стали желтыми, коричневыми и красными.

Он всем телом ощущал приближение к Риму и воображал, как с высоты какого-нибудь холма ему откроется наконец лежащий в садах Вечный город. Офицер из сопровождения пообещал, что после полудня они приедут. За окном кареты проплывали спускавшиеся амфитеатром россыпи камней, замшелые мраморные глыбы, развалины колонн, полуразрушенные стены с масками и фестонами, поросшие дикой акацией и увитые плющом. Временами долину перерезал акведук, возвышалась какая-нибудь колокольня над кучкой приземистых домов с крышами из почерневшей соломы. Луговая зелень становилась густой и полноцветной в тех местах, где вода разливалась в пруды. Солнце понемногу садилось.

Тициан все подмечал жадным взором, но без малейшего удивления. На этот раз его не волновали ни станцы Рафаэля, ни Сикстинская капелла Микеланджело, ни творения Браманте, ни кардинальские дворцы. Он думал только о папе. Он изобразит его в точности таким, каким тот выглядит в описаниях Аретино: старой лисой, способной погонять былинкой и платить дубиной.

По обеим сторонам дороги шли, жевали что-то и весело переругивались босые оборванцы; они несли на головах корзины с фруктами и зеленью, возились с собаками. Их крики привели его в благостное настроение. Окна и двери бедных домов были распахнуты.

Город раскинулся на холмах, поросших густой зеленью, в которой утопали светлые черепичные крыши.

Монсиньор Маффеи разместил его в Бельведере. Он распорядился, чтобы слуги помогли гостю приготовить все что нужно в мастерской, где он будет работать, и шепнул ему на ухо, что через несколько комнат от него расположился сам папа; именно он пожелал разместить Тициана здесь, по соседству с собой, чтобы удобнее было заходить к нему или принимать художника.

Польщенный откровенным благоволением столь высокой особы, Тициан почувствовал себя свободным от церемоний. Устанавливая мольберты и ящик с красками, он обдумал свое поведение и решил, что оно будет тонким и непростым, а в разговоре о бенефиции решительным и ясным. Чтобы оживить холодные стены комнаты, он стал повсюду расставлять свои холсты. В это время в дверь просунулась голова служки, который, заикаясь, сообщил, что его святейшество незамедлительно удостоит художника аудиенции, воспользовавшись присутствием своих племянников.

Тициан стряхнул с одежды дорожную пыль.

Он вошел в небольшую библиотеку Павла III в тот момент, когда едва успела закончиться ссора в семействе Фарнезе. Алессандро был хмур и сдержан, Оттавиано кланялся, собираясь удалиться. Папа сидел между ними в большом золоченом кресле. Он бросил на Оттавиано яростный взгляд, чтобы тот остался, и дружески кивнул согнувшемуся в глубоком поклоне Тициану. Сделав знак приблизиться, папа заговорил, как и тогда, в первый раз, о Венеции.

Тициан слушал рассеянно, стараясь удержать в памяти облик трех особ, чей разговор был прерван его приходом. Несомненно, папа пожелал видеть художника, чтобы отвлечься от дел. А может быть, появление Тициана было удобным предлогом для прекращения ссоры? Павел III жестом отпустил племянников и проводил их взглядом. Глядя, как за Оттавиано закрывается дверь, он вздохнул своей впалой грудью и вполголоса произнес: «Наглец!»

Тициан молчал. Болтовня папы о жилище художника, о хорошей погоде, о трудах, занимавших его денно и нощно, пролетала мимо ушей, не затрагивая воображения. Возвратившись к себе в комнаты, он поставил на мольберт самое большое полотно.

Работал он очень спокойно, желтоватыми тонами, вводя тонкой кистью немного красного, — на холсте возникала сцена, которую он застал в первый момент своей встречи с тремя Фарнезе. Зажег свечи в большом канделябре. Мерцающий коварный свет пробуждал фантастические образы.

На дворе было уже совсем темно, когда он снял полотно с мольберта и поставил его в угол, повернув к стене. Зашел кардинал Алессандро Фарнезе (хотел что-то разнюхать?) в сопровождении Бембо, потом Вазари и Себастьяно дель Пьомбо, одетый в безукоризненную рясу. После объятий и приветствий Себастьяно обещал прийти утром и провести Тициана по станцам.

Он сдержал свое слово. Этот осмотр, обильно сопровождаемый теологическими и мифологическими объяснениями, чрезвычайно взволновал Тициана, Монах-художник с завидной легкостью и блеском объединял содержание фресок с историческими событиями. Он сообщил множество чудесных подробностей о «Диспута»[134] и «Пожаре в Борго», указал на идеи Платона относительно избранников в «Афинской школе» Рафаэля.

От волнения при виде этой великолепной работы Тициан не мог стоять и присел на скамью. Казалось, фреска гармонично вошла в него, завладев душой. Это произошло слишком просто и потому выглядело неправдоподобным. Он попробовал не поддаться обману и освободить себя от этого наваждения. В широкой, многоплановой композиции глаз не мог уловить ни единого диссонанса.

Себастьяно продолжал торжественно декламировать. Он расхаживал по комнате, указывая на фреску пальцем, словно учитель в школе. «Автором архитектурного проекта изображенной сцены, — говорил он, — был Браманте, и в знак признательности Рафаэль увековечил его здесь в образе Евклида: вот он вращает циркуль на доске в окружении греческих учеников с лицами Перуджино[135], Содомы[136] — закадычных друзей — и самого Рафаэля». Тициан изо всех сил старался не слушать его болтовни. «Согласно теориям греческого философа, художники и скульпторы не были достойны прославления наравне с гениями. Вот почему Рафаэль дал Платону и Аристотелю лица Леонардо и Микеланджело».

Тициану вдруг сделалась понятной рука мастера, он стал внимательно изучать следы ее строгих и в то же время полных жизненной силы движений. Там, где жесты становились чрезмерными, как бы кричащими без нужды, он ощутил присутствие чужой руки. Себастьяно подтвердил это: в «Пожаре» принимали участие Джулио Романо и другие. Что за чертовщина! Неужели Рафаэль сам не мог справиться? Как в тумане Тициан прошел по какому-то коридору в совершенном ошеломлении от увиденного. Подняв глаза, он понял, что находится в Сикстинской капелле.

Посреди капеллы на подмостках стоял Вазари и еще какие-то люди. Тициан присоединился к ним. «Страшный суд» звучал подобно зловещим раскатам грома на синем небе. Изображенному сюжету соответствовала торжественная героика жестов и форм. Он признался себе, содрогнувшись при виде стольких объятых ужасом, недвижно рвущихся куда-то гигантов, что замысел был превосходен, хотя и не строился на цвете. Все спустились с подмостков.

Он отыскивал во фреске сюжеты и события. Обнаружив в углу какое-то кресло, уселся в него так, чтобы его никто не видел, смертельно опасаясь, что Вазари начнет приставать с расспросами и вещать о потолке с сивиллами и пророками и об истории их создания. В груди что-то стеснилось. Захотелось подышать, и он направился к выходу.

На домах и деревьях лежал неровный свет. Тициана вдруг одолел страшный голод. К тому же хотелось отделаться от Вазари. Он попросил Себастьяно проводить его в какой-нибудь трактир с хорошей римской кухней, и Вазари, не терпевший трактиры, сразу отстал.

У Тициана гудела спина, в голове все смешалось настолько, что не удавалось связать двух слов. В атлетических фигурах «Страшного суда» он ощущал трагическую силу пророчества, а в угрожающем облике Иисуса Христа, обращенного к заблудшим, ясно виделось, что им уготованы вечные муки в геенне огненной.

Как слепой, покорно следовал он за своим поводырем по шумным улицам и переулкам до тех пор, пока Себастьяно не остановился перед заросшим плющом трактиром, стена которого нависала над Тибром. Зеленая речная вода, грязный стол, хлеб в корзинке и белое вино отвлекли Тициана от трудных раздумий. Он жадно прожевал кусок хлеба и не отрываясь выпил целый стакан вина.

«Как знать, — думал он, — попади я в Рим лет двадцать назад, быть может, мне удалось бы вызвать в этих формах бурю красок. Римские художники и представить себе такого не могут. Линия — удел скульптора, а живопись требует цвета».

С тех пор как он жил в Пьеве, ему не доводилось пробовать такой вкусный хлеб, пить такое вкусное вино. Он с наслаждением глотал мясо, пахнущее травами. Друзья потребовали еще кувшин вина. Себастьяно ел и одновременно с полным знанием дела рассуждал о чуде с просвирой в «Мессе в Больсене»[137], не замечая, что Тициану было вовсе не до того.

— Не верить, ни в коем случае не верить кардиналу Биббиене![138] Его страсть к ароматным ваннам с эссенциями стала притчей в городе. Он не только построил себе ванную из мрамора в своем доме, на третьем этаже Лоджий, окна которых выходили на двор Паппагалло, но и совершал в ней ежедневные омовения горячей водой.

Тициана разбирал смех. Когда поднялись из-за стола, он обнаружил, что голова отяжелела от выпитого вина.

К вечеру западный ветер разогнал облака. Странная все-таки погода: днем темно, вечером светлеет; днем жарко, как в хороший летний день, а на закате веет приятный легкий ветерок. Вокруг Бельведера в зелени листвы не смолкало птичье щебетанье. Потом откуда-то донеслась соловьиная трель. На рассвете Тициан был уже на ногах и готовился к работе.


Павел III, его дети и племянники жили не в ладу друг с другом. Пьер Луиджи, ставший к тому времени герцогом Пармы и Пьяченцы, слал из своего герцогства богохульные письма. Однако никто не принимал его слова всерьез: он страдал неизлечимой болезнью, и дни его были сочтены. Разногласия с племянником Оттавиано грозили вылиться в скандал. Алессандро занимал оборонительную позицию.

Оттавиано не скрывал сочувствия Лютеру и подстрекал кардиналов последовать примеру этого монаха; тем же, кто напоминал ему, что его супруга — дочь Карла V, он отвечал, что император в конце концов проникнется истиной, содержащейся в протестантстве, и признает свои заблуждения.

Папа, которому монсиньоры, как шпионы, доносили все о словах племянника по поводу грехов церкви и продажности духовенства, мечтал сослать его куда-нибудь в Палестрину.

Старик пришел к Тициану взглянуть на свой портрет и, отослав прислужников, остался наедине с художником, словно желая поведать ему некую тайну. Он постоял некоторое время у двери, прислушиваясь к удалявшимся шагам, потом тихонько приоткрыл ее и закрыл снова.

— В этом году был замечательный конец лета, — начал он. — Как вам понравился Рим?

— Поистине великий город! С чудесным сухим воздухом, напоенным целебными ароматами, — ответил Тициан.

— Да ведь и Венеция недурна…

— Венеция, Ваше святейшество, — зловонное место.

— Ну что вы, не может быть!

Он повернулся к портрету и указал на фигуру племянника на полотне:

— Этот Оттавиано — коварство во плоти. — Усмехнувшись, он уселся в свое позолоченное кресло с таким видом, словно, отвратив опасность, отдыхал перед новой схваткой. Начатый с превеликим трудом Собор приносил первые результаты.

Может быть, — говорил папа, удастся самому поехать в Триент и оттуда возвестить новое слово церкви в посрамление еретиков. И как знать, не получит ли он после этого от дожа приглашение посетить Венецию?

Во время этой встречи Тициану работалось спокойно и представился прекрасный случай напомнить папе о бенефиции для Помпонио, собиравшегося посвятить себя служению Господу.

— Ах вот как выполняют мои распоряжения племянники, на которых я полагаюсь! — со злобой в голосе воскликнул Павел III. — Завтра же утром буду говорить об этом на аудиенции.

Попрощавшись, он удалился мелкими шажками.

Чтобы не вызывать папской ревности, Тициан держал портреты Алессандро и Бембо[139] повернутыми к стене, а Данаю, которую посещает Зевс[140], превратившийся в золотой дождь, вовсе убрал. Сюжет, подсказанный ему Оттавиано, имел, по-видимому, смысл, ускользавший от Тициана. В минуты покоя герцог стал приходить к художнику, чтобы еще и еще раз взглянуть на это полотно. Он любовался рассеянным светом, льющимся от обнаженного тела, и как-то странно улыбался. Тициан отмечал про себя, что Оттавиано очень похож на папу. По-видимому, у них был одинаковый склад ума, не терпящий иллюзий.

Оттавиано появлялся ближе к полудню, убедившись, что художник один. Элегантный и надушенный, он входил своей кошачьей походкой, с улыбкой под темными усиками и подолгу, не отрываясь смотрел на обнаженное тело так, словно ласкал его взором и узнавал в золотом дожде над альковом знамение времени.

Воспитанный на доктринах платонизма, запрещавших ему разделять взгляды своего дяди, Оттавиано был склонен к глубокой меланхолии. Это можно было прочитать в его маленьких увлажненных глазах. Бесшумно, так же как и появлялся, он выскальзывал в дверь и исчезал, не забывая попрощаться с Тицианом признательным жестом.


Письмо Аретино прибыло в Рим в январе 1546 года. Среди высокопарных излияний вперемежку со слезами ясно читалось: библиотека, которую Якопо Сансовино строил на площади возле Сан Марко, рухнула в ночь на 19 декабря. Не успев узнать об этом, сам архитектор был арестован и заключен в тюрьму.

Обескураженный новостью, Тициан попросил Бембо о встрече. Вдвоем они пришли к выводу, что Сансовино, будучи блестящим знатоком всех строительных приемов, как античных, так и современных, не мог по небрежности допустить подобный просчет и тем самым обесчестить свое имя. Его достоинства великого мастера были выше любых оценок. «Мы должны написать его светлости, — решили друзья. — Дож Пьетро Донато справедливый правитель».

Бембо написал письмо и изложил мнение Тициана. К этому огорчению по поводу незаслуженной обиды, нанесенной архитектору, добавилась новая неожиданная неприятность: зависть друзей. Вазари и Перино дель Вага[141], о котором Аретино высказывался как о большом таланте, да и Себастьяно, легкомысленный болтун, — бесились при мысли о том, что Тициан может утвердиться в Риме и сделаться соперником, способным привлечь к себе главное внимание, почести и лучших заказчиков, в то время как сам Тициан мечтал только об одном: закончить стоявшие на мольбертах портреты и вытянуть из папы, пусть даже на коленях, бумагу, которая обеспечит его сыну Помпонио бенефиций в аббатстве Сан Пьетро ин Колле.

Заполучив такую бумагу, он ни минуты не задержится в Риме. Впрочем, помыслы папы, всех его племянников и прелатов были обращены исключительно на события в Триенте, куда непрерывно отправлялись курьеры в сопровождении надежной охраны и откуда прибывали таким же путем донесения и предложения в связи с реформой церкви.

Монсиньор Маффеи, несмотря на все свое сугубо дипломатическое окружение, которое, казалось бы, давным-давно должно было развратить его, оставался вполне простым человеком. Как он сообщил Тициану, Павел III хотел, чтобы Собор как можно скорее проголосовал за возобновление чуда инквизиции; папу одолевали приступы гнева на медлительность старых кардиналов, которым более молодые оказывали упорное сопротивление, а также на немецких и французских епископов и их поведение. Он лично писал тайные письма своим доверенным людям — Садолето с Карафой; мысленно уже назначал судьями таких же стойких монахов, какие сплотились вокруг Лютера; мечтал вербовать доносчиков из числа умных людей и пользоваться ими для ареста еретиков. Он требовал не останавливаться ни перед какими пытками, добиваясь признания от преступников, каковых, если не отрекутся торжественно от своей веры, приговаривать к пожизненному заключению либо сжигать на площадях.

Старый папа, которого Аретино изображал хитрой, жестокой лисой, рисовался Тициану в зловещих тонах. «Нечего и думать, что он помнит о каком-то там бенефиции», — говорил себе художник, узнав от Маффеи, что Павел III теперь проводит ночи напролет за составлением предписаний для нерадивых кардиналов, а на рассвете выходит в сад у Бельведера.

На следующее утро, ни свет ни заря, Тициан уже стоял на балконе и слушал, как начинают щебетать птицы. Откуда-то издалека донесся колокольный звон, за спиной послышалось шарканье ног. Он обернулся, силясь рассмотреть в темноте комнаты вошедшего человека. Это был папа.

— Ах, так вы тоже любитель птиц! — тихо и как-то задушевно проговорил тот, появляясь на балконе. — Я просто не в силах устоять. Каждое утро, еще не рассветет, растворяю окно. Слушайте, как поет славка!

Зашелестели листья под слабым ветром.

— Через несколько недель по ночам начнет куковать кукушка, — продолжал папа. — Говорят, она отсчитывает годы жизни, а когда умолкает, принимаются чирикать воробьи; потом к ним присоединяются зяблики, у них пение более замысловатое, вот послушайте. — Он стал тихонько насвистывать, подражая зяблику. — Опять славка. Ну и певунья!

Небо делалось светлее, голубел горизонт. Звезды погасли. Лишь на севере ярко горела, подрагивая, будто пламя свечи, одинокая Венера.


Тициан сполна получил то, что ему причиталось: речи на Капитолийском холме, где его объявили почетным гражданином Рима, лавры и панегирики, обещания крупных заказов от папского двора и… ничтожное количество дукатов. По той причине, что как римские патриции, так и монсиньоры казначеи с галантной рассеянностью обходили денежный вопрос.

Однако Павел III определенно помнил данное «своему Тициану» обещание. Это подтвердил монсиньор Маффеи, добавив, что как только у папы появятся в распоряжении несколько часов относительного покоя, бенефиций Сан Пьетро ин Колле немедленно сделается достоянием Тициана. Художник уже смирился с необходимостью ждать этого события вплоть до того дня, когда Господу станет угодно снизойти до смиренной просьбы раба своего. Не теряя даром времени, он заносил в свои альбомы все новое для себя, что удавалось увидеть, бродя по станцам и лоджиям. Он перерисовывал эскизы Рафаэля к коврам «Жизнь и деяния апостолов»[142], выставленные в залах Ватикана, переносил на бумагу наброски к «Афинской школе», а также к некоторым незначительным фрескам, где было ясно видно величие римской школы. Кроме того, не хотелось уезжать из Рима, не повидав Микеланджело. Сраженный тяжкой болезнью, скульптор почти не вставал с постели; однако, говорили, понемногу выздоравливал. Тициан через Вазари и Себастьяно дель Пьомбо попросил разрешения навестить его, но тот пожелал лично посетить Бельведер как-нибудь в солнечный день.

Они встретились, и Тициан остался доволен встречей. Землистое лицо, лихорадочно воспаленные глаза и впалая грудь Буонарроти выдавали недуг великого мастера; гость страдал одышкой. Перед портретом Павла III с племянниками и «Данаей» его глаза вдруг сузились в остром прищуре, и это не ускользнуло от Тициана.

Никто не знает, какие слова говорил Микеланджело провожавшим его домой Вазари и Себастьяно, какими делился откровениями относительно цвета и как отозвался о рисунке, которым венецианцы пренебрегали во имя достоинств тела, пышных одеяний и небес. Провожавшая компания наверняка обратила в свою пользу все замечания Микеланджело, и, может быть, потому Перин дель Вага распустил слух, что приезжий венецианец — выдающийся художник, но рисунком не владеет.

К счастью, до Тициана, занятого церемониями и прощальными визитами, эти слухи не дошли. Он успел побывать у кардинала Фарнезе, у Бембо, с кем-то прощался, кому-то просил передать привет и мечтал о Венеции. Несмотря на все старания монсиньора Маффеи, ему не удалось увидеться с папой и получить желанную бумагу. В первых числах июня, ветреным утром он уселся в карету и, свято веря в успех своих стараний добиться бенефиция Сан Пьетро ин Колле, пустился в путь.

Месяцы в Аугсбурге

Усердие, с которым Аретино выступал в защиту Тинторетто[143], вызывало глухое раздражение Тициана, тем более что, пока он находился в Аугсбурге[144] у императора, писатель разослал повсюду письма в поддержку «Чуда с рабом». Два из них были направлены Сансовино, не выносившему соперничества. Словом, Аретино приумножил поток восхвалений по адресу Тинторетто, снискав, разумеется, признательные рукоплескания с его стороны. Все это казалось Тициану возмутительным и наносящим ущерб их союзу.

Аретино пригласил Тициана на ужин в компании со своими друзьями Сансовино, Марколини и такими, как Агостино Рикки, с намерением объяснить при встрече свои столь неожиданные симпатии к другому художнику. Промочив вином пересохшее после жаркого летнего дня горло, собравшиеся слушали Тициана, который с мрачным видом говорил о том, что недоволен своей мастерской.

Он взял к себе этого Робусти несколько лет тому назад в качестве помощника и не замечал за ним большого рвения к работе, особенно к растиранию красок. Поручив ему однажды выполнить какую-то деталь в картине «Се человек» и увидев, что тот, словно бандит, вот-вот погубит картину, Тициан схватил его за руку и стал втолковывать, какие законы существуют в живописи. Нет нужды пользоваться битумом, нарушающим прозрачность, или очерчивать фигуры контуром. Рельефа следует добиваться игрой света. В другой раз, заметив, что Робусти чудовищно расправляется с архитектурой в «Благовещении» для Амелио Кортоны[145], Тициан, потеряв терпение, стал кричать, чтобы он отправлялся в Рим на выучку к Вазари, если хочет. «Уж не знаю, — закончил он, обращаясь к Аретино, — что за гений такой».

Писателю не хотелось разжигать ревность друга; наоборот, он жаждал услышать рассказ о его приключениях в Аугсбурге у императора и сказал только, что, по его мнению, молодой человек в целом был способным крепким мастером, который, несомненно, проявит себя в другой картине. Тициан более двадцати лет сохранял за собой первенство в Венеции. По-видимому, у Господа не нашлось времени создать в этом городе других столь же великих художников. Ну а теперь пусть Тициан расскажет о своей поездке в Аугсбург, о месяцах, проведенных с императором, о своих встречах и новых полотнах.

Аретино поудобнее устроился в кожаном кресле. Тициан предупредил, что рассказ будет весьма приблизительным, так как наслушался и насмотрелся он слишком много всего, чтобы запомнить каждую подробность. Император порой терял свою учтивость и становился подлинным тираном. Невзирая на возраст художника и на октябрьские дожди, он прислал за ним карету с тем, чтобы Тициан немедленно выехал в Аугсбург. Вместе с ним отправились Чезаре Вечеллио, Сустрис и два офицера, помогавшие ему в трудном переезде через горы.

Приор монастыря Новачелла в Брессаноне, где остановились путники, красочно описал победу Карла V при Мюльберге[146]; там император с помощью своей армии поставил на колени лютеранских князей. Монарх наверняка вызывал к себе художника, желая прославить эту победу в живописных творениях.

Наконец, после альпийских перевалов, после проливных дождей и шквальных ветров, им удалось благополучно добраться до Аугсбурга. Здесь однажды утром Тициан увидел императора, возвращавшегося откуда-то верхом. Карл V походил на мумию со стеклянными глазами и черной щелью рта над выдающимся вперед подбородком. На нем были великолепные доспехи и повязка Бургундского дома. Тяжелое облачение словно пригвоздило повелителя к седлу; он с величайшим трудом спустился с коня, и слуги посадили его в портшез. Тициан хорошо запомнил коня и облик самого императора, а позже потребовал, чтобы в «светелку», где он работал, принесли парадные доспехи и копье монарха.

В конце января, когда валил снег, Тициану понадобилось увидеть Императора, изучить его движения, его лицо. Он попросил аудиенции. Карл V немедленно предоставил ему такую возможность без обычных церемоний. Лицо его было хмурым, с желтизной. Император находился в домашней молельне, среди книг, и первым делом попросил Тициана подумать в ближайшее время над сюжетом «Святая Троица»[147] для него, дабы он смог утешиться от мирских горестей, уповая на милость божию. Его терзала мысль о разгромленных князьях, например о курфюрсте Фридрихе. «Я не стану больше воевать, Тициан, не хочу предстать перед Страшным судом в окружении невинно убиенных душ. Однако подданные должны иметь мой портрет в военном облачении на память о том, каким я был».

Тициан дал Карлу V обещание выполнить его портрет, изобразив повелителя верхом на боевом скакуне[148], закованным в грозный металл.

Удовлетворенный император заговорил о том, что хотел бы умереть, глядя на «Святую Троицу», в своем уединенном монастыре в Эстремадуре. Тициан не понимал, почему Карл V просил изобразить на этом холсте своих родственников; получалось, что они все на небесах. Разглагольствуя о войнах и победах, о залитых кровью полях, монарх сохранял ангельски безмятежное выражение лица и говорил о боге так, словно бог сидел по правую руку от него. Родственники должны были выглядеть блаженными. Тициан на все соглашался, а сам силился понять, в своем ли уме император или что-то затмило его разум.

Уходя, Карл V просил его работать быстро и вскоре пригласить взглянуть на конный портрет. Вместе с тем он дал художнику новое поручение. В марте прибыл пострадавший от императора великий курфюрст Фридрих, человек с гордой осанкой, с большим животом и шрамом на щеке. Он сидел в небрежной позе на широкой обитой кожей скамье, говорил мало, хотя и отличался зычным, как труба, голосом. Предстояло выполнить его портрет. Будучи пленником, он, по его же словам, оставался князем, и Карлу V надлежало возвратить ему Саксонию. Карл же начинал сомневаться в значении своей победы при Мюльберге, понимая, что она ничего не принесла. Побежденные саксонцы не изменили своих убеждений и оставались верны учению Лютера. Латинянин, и тем более испанец, не мог править их землями. С другой стороны, нельзя было допустить, чтобы столь знатный, благородный человек, каким был император, позволил кучке церковников сбить себя с пути истинного. Не мог же он, в самом деле, поверить болтовне Тридентского собора.

Тициан признавался, что ничего не понимал в лютеранстве. Кругом только об атом и говорили, а он работал себе среди всех этих людей и покачивал головой. Ему не хотелось огорчать курфюрста Фридриха, оказавшегося приятным, обходительным человеком, который без устали расспрашивал о Ферраре, о Ренате Французской[149] и был прекрасно осведомлен об обычаях города.

— И я подумал, — продолжал Тициан, — что вы, друг мой, — он обратился к Аретино, — никогда не рассказывали нам о Лютере, о Меланхтоне[150], курфюрстах и расправах над крестьянами. Владея столь обширными познаниями обо всем на свете, вы никогда не упоминали о войне между немцами и церковью.

Аретино рассмеялся. Даже если бы речь шла о настоящей войне на полях сражений, зачем обязательно говорить об этом? Он и в Венецию-то перебрался, так как Венеция держится в стороне от этого кипящего котла; здесь не торгуют религией заодно с маслом, вином и пшеницей. Наконец, что за нужда Тициану знать, каков исход войны между папой и немцами? Разве это поможет ему творить с еще большей красотой и блеском?

Разумеется, нет, говорил Тициан. Однако, имея более глубокие познания о религии, ему не пришлось бы то и дело попадать впросак и ломать голову над тем, как угодить прихотям властителя, который, судя по всему, страдал, запутавшись в своем отношении к богу, боялся ада и не сомневался, что попадет туда. Порой в страхе он посылал верных людей за советами к своему капеллану. И никому не доверял безоговорочно. Хотя, впрочем, доверял лишь одному: неграмотному слуге по имени Адриан — самому хитрому из всех, кого Тициану доводилось встречать. Тот все знал об императоре.

Тогда же придворные монарха проводили в «светелку» сестру Карла Марию, вдову венгерского короля[151]. Тициану надлежало сделать портрет этой женщины, бледной, сухощавой, чрезвычайно красивой, с лицом, хранившим печать страданий. На ней было домашнее монашеское одеяние, и во время своего первого визита к художнику она, сидя перед ним, держалась гордо и независимо, однако с беспокойным любопытством следила за тем, как Тициан работает, словно боясь, что тот сумеет разгадать некую тайну. Впоследствии Тициан узнал, что она вела себя так, потому что видела перед собой что-то новое, доселе неизвестное. Взглянув на набросок портрета, королева произнесла несколько вежливых слов. Она никогда не расставалась с книжечкой в красной обложке, написанной и напечатанной, по ее словам, в Венеции неким Эразмом[152], который своей мудростью навлек на себя громы и молнии римской церкви, презрение и ненависть протестантов. Ей тоже хотелось услышать побольше новостей: о Вероне, Ферраре, Венеции, о художниках и золотой мозаике Сан Марко; ее интересовало, правда ли то, что купцы торгуют картинами Джамбеллино, Леонардо и Рафаэля. Тициан подробно рассказывал все что знал. Потом Мария попросила разрешения взглянуть на портрет Иоганна-Фридриха. Князь, как она сказала, был гордым, упрямым и справедливым человеком. Он не отступил перед угрозами епископа Гранвеллы, когда тот от имени императора потребовал, чтобы Фридрих оставил лютеранскую веру. Не поддавшись на льстивые уговоры, Фридрих расстался с посланником, попросив передать Карлу V, что лишь тот, кто готов во имя веры поступиться собственными благами и жизнью, достоин именоваться христианином. «Я, — говорила королева Мария, — присутствовала при том, как епископ Гранвелла докладывал Карлу о результате своих переговоров с Иоганном-Фридрихом». Императора обуяло необычайное волнение. Было видно, что он начинал сдаваться перед таким упорством немцев, тем более что сам Гранвелла не скрывал восхищения «Loci communes» Меланхтона. «Мне так хотелось, — продолжала королева Мария, — просить императора, чтобы позволил наконец немцам молиться богу по их канонам». Потом из отдельных высказываний Карла ей стало ясно, что истины, провозглашенные римской церковью, огорчили и разочаровали его своей неубедительностью. Вселенский собор в Триенте был не в состоянии извлечь их из глубокой, вязкой трясины, чтобы просушить на солнышке. Евангелие, по мнению Эразма, было книгой воинствующей, поскольку призывало изменить старые законы, уничтожить древние привилегии, перевернуть существовавшие в веках отношения между слугой и хозяином. Оно несло с собой добро, мир и счастье всем людям. Римская церковь, напротив, стремилась возродить церковную иерархию и порядок продвижения священнослужителей по карьерной лестнице, создать новую литургию и вновь учредить суд инквизиции. Со своей стороны, немцы высмеивали римскую церковь за все эти обряды и церемонии, и если бы император захотел оружием заставить их признать папу наследником апостола Петра, ему пришлось бы всех умертвить.

Тициан продолжал говорить о том, как, ошеломленный этими откровениями, он жадными глазами художника ловил ее сияющий взор и был безраздельно захвачен ее обликом и потоком чувств, выражением лица и движениями, полными чудесной притягательной силы.

Понемногу раскрывалась суть всех этих интриг. Он брал с собой на приемы Сустриса, который, обладая подлинной фламандской хваткой, понимал все чужеземные языки. По воскресеньям они вдвоем являлись к мессе императора, встречались и говорили с высокопоставленными персонами его двора, принимали приглашения в богатые дома. В доме Якоба Фуггера[153] лютеранское кредо было само собой разумеющимся и, несмотря на то, что император вновь установил власть богатых и определил народу место прислужника, все свободно, без опасения высказывали новые идеи.

Пришла весна, продолжал Тициан, и началась охота.

Фердинанд Австрийский[154], брат Карла V, вызвал Тициана, чтобы сообщить ему не только о своей готовности позировать, но и о том, что считал погоню за собственными портретами пустым тщеславием. Он был многословен и под конец пригласил художника принять участие в «охоте на папу», заявив, что, как истинный католик, Тициан не может отказаться, и пообещал прислать за ним карету, а на охоте предоставить самую смирную лошадь. Несколько дней спустя Тициан и Сустрис выехали ранним утром в карете по направлению к густым лесам, протянувшимся вдоль реки.

Поначалу Тициан, чья голова была занята исключительно полотнами и красками, не вдумался в смысл выражения «охота на папу», решив, что наверняка речь идет о чем-то необычном и причудливом. На опушке в кустах он увидел собачью свору, множество слуг и псарей. Фердинанд в седле с ружьем наперевес громко приветствовал его. Спущенная свора рванулась в чащу, взвыли рожки. Тициану с Сустрисом подвели коней. Процессия двигалась верхом до тех пор, пока не сообщили, что свора подняла кабана. К счастью, Тициану повезло: обнаружив «папу», собаки после долгого преследования выгнали его на Фердинанда, который одним выстрелом сразил зверя. Воздев над головой дымящееся ружье, Фердинанд кричал на весь лес, что отправил на небеса антихриста со всеми его грехами. Трофей погрузили на повозку, накрыв красной попоной, и доставили в охотничью хижину, где уже был накрыт обеденный стол. Тициан говорил, что его оскорбила грязная символика этой охоты и хулительные выражения, в которых король Фердинанд отзывался о папе и церкви, якобы погрязшей во лжи и мошенничестве.

Королева Мария явилась взглянуть на свой портрет и, узнав об «охоте», не выказала признаков возмущения. Она смотрела на полотно, как бы лаская его глазами, и, казалось, испытывала гордость оттого, что явилась причиной столь высокого вдохновения, словно разгадав за красками подлинные чувства Тициана, сумевшего прочитать на ее лице тайны, которые она никогда никому не поверяла. Заметив на мольберте портрет своего брата Фердинанда, она сказала, что император не благоволит к нему, в особенности с тех пор, как тот возобновил отношения с Кранахом[155]. Карл V ненавидел этого художника за его «Страсти Христа и Антихриста», где художник изобразил папу наказанным за церковные обряды и повешенным вместе с кардиналами. Не будь Кранах столь известен, император не преминул бы бросить его за решетку.

Глядя на свой портрет, королева Мария попросила написать для нее что-нибудь на сюжеты древних легенд, например о Сизифе или Тантале[156], чтобы украсить дом в Мадриде. Тициан дал обещание.

Настало время подсчитать заработанное. Епископ Гранвелла также попросил о портрете[157] и оказался единственным, не считая королевы Марии, кто расплатился с художником. Все остальные кивали на императора, говоря, что, дескать, приказ написать их портреты исходил от его величества и он, конечно же, не забудет воздать должное своему Апеллесу.

В мастерскую пришла попрощаться королева Мария. Она прижимала к груди миниатюрную расписанную шкатулку с именем Тициана и после прощальных слов и обещаний, уже на лестнице, передала ее художнику с просьбой не забыть о «легендах» для дворца в Мадриде.

Без свиты, в сопровождении одного лишь Адриана, император явился наконец взглянуть на портрет. Слуга, увидев изображение своего владыки верхом на боевом коне и в доспехах, пал на колени. Карл же, ошеломленный нахлынувшими чувствами, неотрывно смотрел на холст. Его глаза блестели из-под полуприкрытых век. Он молчал, улыбался и вспоминал, наверное, битву при Мюльберге, громкие команды, конский храп и сабельный визг, мертвые тела, разбросанные на поле сражения и влекомые течением Эльбы. Тициан видел, как подрагивает его выдающийся вперед подбородок, как растягиваются в улыбке губы, приоткрывая черный рот. Обретя дар речи, император сказал:

— Вот мое истинное обличье, Тициан. Вы изобразили меня таким, каким я всегда мечтал себя видеть.

Он не позволил Тициану поцеловать ему руку и даже сделал какое-то неуловимое движение, словно сам хотел обнять художника.

Остальное было известно. Спустя два дня император пообещал ему еще одну пожизненную пенсию из миланской казны и, пригласив к себе епископа Гранвеллу, распорядился, чтобы тот узнал у кардинала Алессандро Фарнезе, как обстоят дела с бенефицием в Сан Пьетро ин Колле. И Тициан отбыл в Венецию.

Орса

Как-то мартовским вечером, незадолго до ужина, когда из сада доносился писк ласточек, стремительно взлетавших на карнизы соседних домов и тучами спускавшихся обратно, Орса неожиданно упала на пол без единого стона. Услышав грохот скамьи, Лавиния первая бросилась наверх; на ее крики о помощи прибежали с нижнего этажа Джироламо Денте и Орацио; послали за хирургом.

Холодная, с землистым лицом и сомкнутыми губами, женщина лежала на полу бездыханная. Попытки вернуть Орсу к жизни с помощью холодной воды и бальзамического уксуса, который с трудом влили ей в рот сквозь плотно сжатые зубы, ни к чему не привели. Ее подняли, перенесли на постель. Прибежавший со своими инструментами хирург прослушал грудь Орсы, приподнял веки, после чего сказал, что лучше, пожалуй, пригласить священника. Позвали дона Антонио Капоморо. Он перекрестил лоб и рот покойной и, произнеся краткую молитву, сказал: «Братья, мы лишились истинной христианки, добродетельной и милосердной женщины. Аминь». Тициан, вернувшийся из Массоло в Крочифери, где вел переговоры о «Мученичестве святого Лаврентия»[158], застал сестру на смертном одре под черным покрывалом. Горе ослепило его. Он бессмысленно кружил по комнате и вопрошал рыдающих родственников и соседей: «Как это случилось? Как?» Лавиния в слезах повторяла, что слышала только звук падения, а когда прибежала наверх, то застала Орсу мертвой.

Помпонио, узнавший о несчастье от священника, прибежал домой и теперь молился, стоя здесь же поодаль. В комнате толпились соседи. Помянув покойницу добром и перекрестившись, они уходили. Спустилась ночь. Вернулся дон Антонио Капоморо для чтения молитв. Родные и близкие собрались вокруг ложа и молились.

Тициан смотрел на лицо покойной, освещенное свечами, на ее выпуклый лоб и закрытые веки, на обтянутое тонкой кожей лицо с крупными ноздрями, на непокорные темные волосы, на ее красивый рот и навечно застывший подбородок. Орса удивительно походила на Грегорио: такая же крепкая, сбитая фигура, такой же рост. Он механически произносил молитвы вместе со всеми. Когда священник ушел к себе в церковь, возле Тициана остались Помпонио и Орацио. Отец велел им идти спать, сказав, что хочет побыть с сестрой наедине.

Он стоял в глубине комнаты у полуоткрытого окна. Из темноты доносилось журчание воды, шелест листьев в саду. Где-то чуть слышно прозвучал одинокий удар колокола. Послышался крик ночной птицы, похожий на скрип двери, и пропал.

Тициан приблизился к Орсе с безотчетным желанием коснуться на прощание ее рук, волос, но отшатнулся, увидев перед собой чужое, незнакомое лицо, не похожее более ни на Грегорио, ни на сестру: смерть исказила его до неузнаваемости. Сделалось не по себе. Он выдвинул ящик комода, где лежали ее платки и молитвенник; собрался задвинуть ящик обратно, как вдруг заметил шкатулку, достал ее и открыл. Там лежал большой кошелек, доверху наполненный деньгами. Он спрятал его в карман и поспешил в свою комнату.

Заперев дверь на ключ, он высыпал содержимое кошелька на ковер и неторопливо пересчитал деньги. Было сто пятьдесят два дуката. «Сбережения, — догадался Тициан. — Чтобы не нуждаться на старости лет. Наверное, из тех денег, что я давал ей, по два дуката в месяц. А еще кормил и одевал». Он положил монеты в кошелек и снова спрятал его в карман. Не время было доискиваться, как и когда Орсе удалось скопить столько дукатов; сестра, однако, предстала перед ним в новом свете, так, словно за этими сбережениями скрывался какой-то обман.

Теперь в ее застывшей улыбке, так ему казалось, таилась ирония, которой он раньше не замечал. Под прикрытыми веками ему чудился вероломный блеск. В воображении предстал перед ним священник дон Капоморо. «Странное дело, — говорил священник, — в ящиках усопшей не оказалось бумаги со словами о том, что она завещает свои сбережения церкви на милосердные деяния, во имя спасения души». Тициан в недоумении разводил руками. А тут еще Помпонио вторил священнику: ведь и ему с Орацио и Лавинией Орса еще давно обещала небольшое наследство. «Ишь чего захотели, — думалось Тициану. — Деньги останутся в доме, я возьму их себе. Орса, что ты скажешь, разве это несправедливо? Если бы не твоя внезапная смерть, кому бы ты оставила деньги, как не мне? Разве это не наше с тобой добро?» Открыв ящик и шкатулку, он убедился, что в ней не было никаких бумаг. Невероятно, чтобы Орса могла что-нибудь написать! Тициан погасил свечи вокруг тела покойной, оставив гореть лишь лампаду на столе, и вернулся к себе в комнату. Здесь он спрятал деньги в свой шкафчик, накрепко запер дверцу, после чего уселся писать письмо Франческо в Пьеве, где сообщал о постигшем их несчастье.


Помпонио криво ухмыльнулся и подмигнул Лавинии: ведь ей тоже приходилось слышать, что тетка откладывала деньги на черный день; потом, сощурившись, обернулся к Орацио, ожидая, что он скажет.

— Еще бы, — сказал Орацио, — бережливая Орса непременно должна была скопить за столько лет кучу дукатов.

Но никто не знал, где она их хранила. По-видимому, в каком-нибудь укромном месте, в тайнике.

Помпонио думал, что Орацио и Лавиния лишь притворяются наивными. Он-то был уверен, что, оставшись тогда ночью у гроба тетки, отец нашел ее дукаты и забрал их себе. В шкатулке лежали какие-то дешевые колечки. Следовало подстроить так, чтобы брат и сестра пристыдили отца, и потому Помпонио строго сказал, что, скорее всего, эти деньги тетка Орса предназначала для помощи бедным прихожанам. Нужно было выведать у дона Антонио Капоморо, не говорила ли она об этом на исповеди.

С наивным упрямством Лавиния продолжала твердить, что у Орсы не было вовсе никаких сбережений.

— Так почему бы тебе не поговорить со священником? — спросил Орацио у Помпонио.

— А почему бы вам, — ответил Помпонио, — не поговорить вначале с отцом? Иначе он может что-нибудь заподозрить.

«Верно, — подумал Орацио. — Наш отец знает все обо всех».

В тот же день за обеденным столом — Помпонио к обеду не явился — дети задали Тициану волнующий их вопрос, объяснив его всяческими возможными и невозможными причинами. Застигнутый врасплох Тициан поспешил надменно оборвать их. Орса не имела ничего своего. Она приехала из Пьеве в Венецию без единой монеты в кармане и никогда не стремилась что-либо иметь, поскольку рядом находился ее знаменитый брат, который ни в чем ей не отказывал. Непонятно, как могла она вообще что-либо скопить, если все свои доходы тратила на детей. Именно для них и для него Орса прожила свою жизнь. Господь уготовил ей место в раю среди святых душ.

Поучительный тон Тициана показался Лавинии неискренним. Орацио же, хотя и без задних мыслей, понял, что разговор пришелся отцу не по нраву. Может быть, случайно обнаружив деньги, он забрал их себе как свои собственные. Орацио не видел в этом ничего дурного. Вечером он передал Помпонио разговор с отцом, все немыслимо приукрасив. Возвратившийся из церкви брат ответил ему всепонимающим страдальческим взглядом священника, который разгадал обман, но вынужден молчать.

Загрузка...