Гостеприимство — один из видов обмана. На самом деле — один из лучших. Доказательство — пудинг, разлетевшийся на моём бледном лице одним бодрым весенним днём в году от Рождества Христова 1928. В то утро я проснулся с привычным криком, отбив атаку призрачных церковников.
— Ох, оказаться в Англии в самый суровый месяц, сэр, — объявил Гувер, входя с чайным подносом и устанавливая его в стороне. — Я знаю, для человека нет милее зрелища, чем гибель его страны. — Он вцепился в занавески и распахнул их. Солнечный свет ворвался в комнату, будто вклинился в драку.
Гувер принёс с собой серебряный поднос с чаем «Эрл Грей», который я привык принимать внутривенно.
— Сэр кажется утомлённым, как листообразный морской конёк, — объявил он, — если сэр не будет возражать против моего замечания.
— Совсем нет, Гув, — сказал я, садясь. — Ты, как обычно, больше всего похож на пингвина. И я недавно слегка отстал. Моя жизнь — не тотальная фиеста, как представляют некоторые ублюдки, двадцать пять лет взросления, а дело просто висит передо мной, как шимпанзе.
Гувер и ближнее кресло обменялись снисходительными взглядами безразличия.
— У тебя сейчас волнующий период, Гувер? Говорят, жизнь начинается в сорок.
— Напротив, сэр, жизнь начинается там же, где и кончается — в пустоте.
Эта чёрная оценка моих шансов заставила меня ещё больше жаждать чая, и с помощью шприца размером с каноэ скоро я был удовлетворён так, что и представить нельзя. И только тогда я оделся и устроился в гостиной, дабы войти в колею с нелепой массовой индустрией, когда зазвонили в дверь. Мне пришлось опустить газету и спросить Гува, как он считает, какого лешего и кто припёрся.
— Это, как пить дать, ваш дядя Фибиан, сэр, который угрожал прийти в этот день и час.
Фибиан! Чуть ли не раз в неделю это бредящее двустворчатое заваливалось ко мне домой, принося с собой целый ад печенья и ясную очевидность. Мужик носил бетонную бабочку и штаны на шарнирах из олова. Считал одолжением позволить вам наблюдать за штопором своего рассудка. Что на миллион выжженных миль отстояло от моего представления о жизни. Я так же радовался ублюдку, как крысе на подушке.
— Я не собираюсь выслушивать нотации от человека, чей нос одного цвета с глазами, — объявил я, но Фибиан уже вошёл и стоял, позируя, как Избранный.
Три прогруженных часа спустя я сидел и хладнокровно внимал, тонкий, как паутинка, а Фибиан тем временем детализировал свою кукольно-ясную философию. Он с устрашающей эрудицией говорил про профессию бальзамировщика, делая паузы только, чтобы ухватить себя за бакенбарды, ну и изредка меня. Его голос скатывался до шипящей тишины, он говорил про человека, который возродит величие этой нации, невзирая на поедание свиного сала, а потом делал такое лицо, как будто подразумевалось, что он и есть тот самый человек.
Среди прочих свойств у меня в то время была предрасположенность отрубаться в некоторые моменты, если конкретнее, — в моменты кипящей ярости. Конечно, мы все при случае видим кроваво-красную тряпку, но, полагаю, в то утро я увидел её слишком отчётливо. Внутри всё превратилось в дрожь хвостика ягнёнка, и я стоял, трепещущий и затаивший дыхание, посреди обломков мебели, а Фибиан стелился по полу, шея сломана под непристойным углом, и поверх — аккуратный свет из окна. Сам Вермеер отказался бы рисовать эту сцену.
— Я убил его — убил дядю Фибиана! Гувер появился из кладовой.
— Он производит впечатление похвально экономного в дыхании, сэр.
— Будь проклята экономность! Он мёртв — мёртв, как окровавленный мусорный бак! — И я задвинул лицо и уши под каминную полку.
— Дверная ручка, сэр, — объявил Гувер, опускаясь на колени рядом с телом. — Мёртв. Как дверная. Ручка. — Он выпрямился с видом иссыхающего уведомления. — Что вы собираетесь делать дальше, сэр?
— Дальше? — возопил я.
Мой мозг работал с рёвом, представляя на обозрение дюжину бесполезных вариантов.
— Придумать, как извлечь из ситуации выгоду?
— Едва ли это срочно, сэр.
— Жить, ни в чём себе не отказывая?
— Я так вижу, мне придётся самостоятельно представить идею, сэр.
И это оказалась такая надувная свинья мира идей. Она заключалась в следующем: немедленно покинуть сцену, а старый Гувер обо всём позаботится путём вытаскивания тела и бросания его перед проезжающей машиной плюс урвёт причину, время и автора смерти.
— Всегда рад переложить проблему на Гува, — я выскочил за дверь, как борзая из ловушки. Летел по Зелёной Улице и размышлял, не зайти ли в клуб, когда кто-то прыгнул перед машиной, и я кубарем полетел через него. Отпрыгнув в ярости, я обнаружил дядю Фибиана на дороге и Гувера на тротуаре. Гувер глянул на меня так, что во взгляде я прочитал про «стягивающуюся паутину», «ткать» и так далее.
Тем временем полицейский скакал к нам сломя голову через улицу.
— Что случилось? — заорал он.
— Я споткнулся об этого идиота, — ловко объявил я, указывая на тело. — Он умер в этот момент, а не раньше.
Едва эти слова покинули мои уста, как Гувер притворился доктором.
— Да, офицер, — добавил он, щупая пульс трупа. — Этот неуклюжий дурак будет мёртв через пару минут, если не доставить его в больницу.
В мгновение ока ваш покорный слуга, Гувер и избитый труп оказались в машине и неслись по улицам с эскортом, состоящим из этой пародии на полицейского на мотоцикле с коляской.
— Наша единственная надежда, сэр, — заявил Гувер с убеждённостью, — это вам с дядей поменяться одеждой, пока мы едем в отделение скорой помощи. Тогда вы можете выпрыгнуть из машины в бетонной бабочке, все дела, и показать пограничный уровень здоровья, — тогда не возбудят никакого уголовного дела. Разрешите мне пересесть за руль.
Я счёл этот план достаточно приемлемым — пока не натянул нелепый костюм Фибиана. А Гувер указал на необходимость того, чтобы у меня был сломанный нос и кровь на лице, как у Фибиана там, на дороге.
— Буду рад служить вам, сэр, — крикнул Гувер через плечо.
— Надеюсь, я вполне в состоянии сломать собственный нос.
Но каждый раз, когда я пытался ударить свой портрет, какой-то импульс меня удерживал. Эдакий инстинкт самосохранения лица, наверно. Конечно, тут же болтался и Фибиан, пуговицеглазый, в моём пальто и шляпе, так что я схватил его за руку и махнул ею в сторону себя. Ужасающий удар послал меня через дверь машины на асфальт, нос — как кровавый взрыв.
К счастью, мы как раз остановились во дворе больницы — и ещё на счету счастья то, что полицейский видел этот удар зомби. Гувер урычал вдаль, а офицер припарковал мотоцикл и вспенился отваром гнева.
— Не переживайте, сэр, я записал номер, — уверил он меня, а я предположил, что пора позаботиться о собственном побеге, иначе я рискую носить эту нелепую бабочку и штаны до конца дней своих.
— Не беспокойтесь, офицер, — объявил я, сжимая собственный нос. — Я не буду выдвигать обвинение.
— Имя?
— Хм. Хм, Фибиан. Дядя Фибиан. Вот так, мистер Фибиан. И сроду не чувствовал себя лучше.
— И вы знаете человека, который вас ударил?
— А да, это мой племянник, Келтеган. Выдающийся талант, но чересчур легко впадает в ярость.
Офицер поднял брови.
— Вот как?
Но я уже получил преимущество — благодаря сердечности. Если бы не моё вежливое и на самом деле приветливое поведение во время этого обмена фразами, офицера не охватило бы удивление, когда я содрал его несуразную каску и воспользовался ею, чтобы вырубить его. Он бы ожидал чего-то подобного.
И дальше — дело техники — засунуть болвана в собственную коляску, так похожую на каску, что я разразился хохотом, уезжая прочь.
— Я взял на себя смелость накрыть констебля одеялом, пропитанным хлороформом, сэр, — сказал мне Гувер, когда я закончил переодеваться в костюм нормального человека. — Мёртвый джентльмен в кладовой. Я советую вам определиться с планом действий до завершения дня — его лицо уже стало бутылочно-синим.
Я подорвался в клуб, чтобы сдуть прочь все хитросплетения. Там чудили обычные приколы — всякое там топтание улиток. Я робко подкрался к Джемми Доджеру у стойки и спросил его, как начать испытывать угрызения совести. Он признался, что в первый раз слышит это выражение. Я поблагодарил его и смешался с толпой.
Уковылял прочь и добрёл до церкви. Признался во всём священнику, который упрямо оставался непоколебимо-божественным, невзирая на мой рассказ. В итоге — только время потерял.
— Бесполезно, Гувес, — крикнул я, возвращаясь в своё жильё. — Мои планы гибнут, как соня, которую навскидку выцелил помещик. Что поделаешь.
— Ну и ну, сэр, — ответил Гувер, игнорируя уши спаниеля. — Самые адекватные планы.
— Но если совсем честно, — сказал я, прихлёбывая из стакана, — ты тоже поджал хвост.
— Когда прекрасный лик угрозы встанет пред тобой, безумец бросится вперёд, мудрец спешит долой.
— Эти утконосые банальности весьма поучительны, Гувес, — но между тем в наших дрожащих руках есть мертвец — одна штука и спящий констебль — одна штука. Настал момент серьёзно поболтать. Нельзя, чтобы это свиное ухо подвесили у меня над головой, как альбатроса. Скандал встанет нам в фантастическую сумму. И тогда придётся завернуться в шарф и продавать жареные орехи.
— Есть ещё вопрос смерти через повешение, сэр.
— А что, Фибиану ещё недостаточно?
— Я имел в виду вас, сэр, привязанного к виселице во имя излечения от убийства.
— Убийство? Но ведь у меня отсутствует стержневой злой умысел. Простой недогляд.
— Недогляд, совпавший с недосердцебиением и недодыханием у вашего дяди.
— О, какой-нибудь безукоризненный старпёр поручится за меня. Кто там говорил, что великие истины жизни — это воск, из которого мы лепим разные фигуры?
— Безумный Шляпник, сэр?
Я начал хохотать, но натолкнулся за зловещий взгляд Гувера.
— О, ладно, Гувес, давай свой план — я весь внимание. Ни одно осознанное слово не сорвётся с моих губ. Тебе принадлежит моё безраздельное внимание.
— Благодарю вас, сэр. Итак, в течение его нескольких визитов от моего внимания не ускользнуло, что рассудок мистера Фибиана находится не там, где ему положено.
— Он тыкал пальцем в Цезаря, старый волк. Однажды застрелил сардину на официальном обеде, потом отбросил пистолет и с рыданиями бухнулся на колени рядом с телом. Каждая матросочка на суше знала, что он псих.
— В самом деле, сэр?
— Тем и был известен. Серьёзность поведения — единственное, что ему мешало.
— Ещё раз нарушение паче соблюдения, сэр, — серьёзность поведения констебля равноценно замогильная?
Смысл его слов манил, как испаряющийся джин. Но идея, выпадающая из свиноваляния его логики, была ослепительна.
Той же ночью я отмотоциклил Фибиана в доки и, подперев его в трудном положении, послал без преамбулы в реку. Ни один свидетель в этом сомнительном месте не стал бы тратить силы на то, чтобы поднять веки, потому что мы одели Фибиана в униформу констебля. На следующее утро я одел констебля в одежду Фибиана и, пока он ещё ничего не соображал, сдал его в дурдом. Они только взглянули на бабочку и забрали его из моих рук.
Раньше, чем я смог бы сказать «Блаватская», раздутое тело выкатилось на отдалённое побережье, и я вытерпел месяцы шторогрызного беспокойства, пока шло расследование — но, наконец, какой-то головорез под опекой полиции попытался сколотить свой честно отработанный приговор, разболтав о весёлом зрелище, свидетелем которого стал в доках. Полиция налетела на его слова, как на маразматическую бабку.
Естественно, тот факт, что в доках я был одет в известное облачение Фибиана, привёл их по следу в дурдом, и теперь уже неподдельно невменяемого полицейского констебля, орущего про невидимых змей, повесили раньше, чем он осознал, кто он и за что. Конец удовлетворил и полицию, и злодея — если последний термин можно применить ко мне, к которому обратились как к заслуживающему доверия джентльмену, чтобы подтвердить личность моего дяди в дурдоме. Разве могли ребята в синем ошибаться в таком вопросе?
— Конец ещё одной главы, а, Гувес? — крикнул я, откинувшись на диване.
— Самой последней для некоторых особ, сэр.
— Ладно тебе, старина, не будь таким торжественным. Бывают вещи и похуже, чем повешение.
— Например, сэр?
— Повешение в опере. Ха-ха-ха. Там — это наверняка. А теперь кинь-ка мне газету, старый волк. В ней статья про покойного.