Я снова зашёл в квартиру и обнаружил Гувера, бередящего веки регулятором утюга.
— Только что был у доктора. Ну же, вскрой меня! — Я сел за крутящийся стол и поднял ручку. — Я плохо нарисованная картина крепкого здоровья. У тебя бывает ощущение, что трусы не дают реального преимущества, Гувер?
— Часто, сэр. Ничем не могу помочь, кроме как наблюдать, как вы водите ручкой по бумаге.
— Смерть грозит, Гувер.
— Вот как, сэр? Кто в опасности?
— Мрачный Жнец, собственно говоря.
— Смерть грозит Мрачному Жнецу. Сэр более чем обычно исполнен находчивости.
В тот момент почтовый ящик хлопнул, как голубь, и Гувер принёс письмо от тёти Мейбл с приглашением к ней в деревню. Чтобы собрать деньги на реконструкцию, она выставила на аукцион аметистовую поросячью свинчатку, и от общества требовалась массовая явка. Что меня ошеломило — похоже, у меня и выбора-то собственно не было. Она жила там, ослеплённая украшениями и болезненными поздравлениями паразитов-священников.
— Думаю, я в полной мере распоряжаюсь собственными мыслями, чтобы отвергнуть предложение, — сказал я Гуверу. О чём я немного думал — что у меня наготове, безусловно, лакомое убийство.
На ужин я прибыл так поздно, что остальные гости уже начали разворачиваться вовсю.
— А вечерний приём пищи, — объявила тётя Мейбл, — бесполезен, кроме как в качестве источника экспериментальной движущей силы.
— Есть такое дело, тётя, — заметил я с сияющим видом, но она только скривила рожу, словно полоумная.
Потом она повернулась, обращаясь к собранию.
— Разрешите мне познакомить вас с представителем Келтегана Шарпа на земле — Келтеганом Шарпом.
Первый час противоречил всем моим предпочтениям. Меня знакомили с господами, дамами и хищными тётками, напялившими достаточно украшений, чтобы финансировать религию.
— Господин Стем.
— Ну вот, — простонал я, терзая его руку.
— Не надо меня целовать, — сказал джентльмен. — У меня простуда.
Лицо у Стема какое-то бессистемное. На его месте я бы спрятал его под бородой, но он предпочёл одни усы.
— Отец Брейнтри.
Пастор с метилированной философией выплыл вперёд.
— Может, вы сможете мне помочь, Отец, — сказал я. — Этот ваш «Ад». Вроде бы огонь горит и горит, но проклятые никак в нём не гибнут, высовывают свои носы оттуда. Не слишком радостные вести для Всемогущего, правда? Мои вечные муки растут со скоростью прыщей, осмелюсь сказать — я хотел бы знать с определённой степенью точности, чего ожидать.
Островерхий и выдающийся, он пал жертвой слишком сильного отвращения для того, чтобы беседовать. Я же оказался лицом к лицу со строгим молодым очкариком с волосами, как острый конец навозных вил.
— Это Реджинальд Трейс из Донкастера, — сказала тётя Мейбл. — Что всё объясняет.
— Мой племянник Келтеган решил разориться на аукцион, — сказала она ему.
— Да, о тётиной поросячьей свинчатке говорит весь Лондон, а когда дело пахнет тупостью, пора уходить.
Тётю Мейбл отозвала очередная вкрадчивая карга, и Трейс тайно сообщил:
— Эти ваши отверстия приблизительно соответствуют человеческим ноздрям…
— Мои ноздри, да.
— Представляю, как жуки ползут оттуда в тёмный час. Не возражаете мне как-нибудь попозировать? Я художник. Я предлагал вашей тётушке выставить завтра на аукцион что-нибудь из моих работ. А, да, других вариантов нет, поскольку я участвую.
— Художник? Проказите с цветной грязью? Блик света достигает бессмертия на нарисованном яблоке рядом с ухмыляющейся девушкой, и что?
Но он уставился на меня, как человек на задании.
— Это мой слуга Гувер. Утверждает, что ни разу не видел голубей и торжества в мрачном прошлом. Нарисуйте его, если сможете. — Но едва я указал рукой, как Гувер растворился за дальней дверью. Я попробовал зайти с другой стороны. — Почему бы не съездить в пустыню Гоби? Они там рыскают по кустам в поисках такого таланта, как вы.
Ленивый, зевающий читатель — если бы я догадывался, что ждёт меня в комнате наверху, я бы нашёл более страстные доводы, чем этот. Но тем вечером я был сама невинность, когда домочадцы скрылись, и он проводил меня в кабинет, заполненный продуктами ущербного воображения. Каждый элемент обстановки нёс на себе холст, отягощенный несправедливо загубленным маслом.
— Вот это конкретно рисунок чего? — спросил я, тыкая пальцем.
— Базисная прихоть булыжника впечатляет милю зрителей, злоупотребляющих барбитуратами.
— А это?
— Залив лавы. Правда, есть мнение, что семьдесят яхт — это перебор.
— А как эта называется?
– «Мой экстаз бритья». -А та?
– «Как Я, В Радиусе Городского Зла, Начал Улыбаться».
— Что это в нижнем углу?
— Какой-то безвкусный ржаной хлеб. Это вам не дешёвое утверждение вазы, думаю, вы согласитесь.
— А что пытается показать эта?
— Кастаньетные листья, резиновые крестьяне, лесистые поместья вокруг мощных дворцов, сердитые уклонисты предполагаются по отдалённым окнам.
— А квадратная?
— Надземные летучие мыши визжат в солёном анклаве. Одиннадцать мышей обостряются всё дальше, видите? Угроза летучих мышей на самом деле чрезвычайно преуменьшена. Не двигайтесь. — И он шлёпнул по перевёрнутому холсту, пронзительно глядя на меня. — Эта картина называется «Слишком Поздно Было Доказано Наше Вероломство». Мой шедевр. Очевидно, быстрый тротуар на самом деле — ацетатное сусло. Разрешите мне объяснить.
Я изо всех сил пытался увильнуть, но Трейс начал рассказывать свою чудовищную историю. Как гимны детства взлетали к небу и состояли главным образом из увещеваний, чтобы Бог оставил его в покое. Что если бы безмолвие носило бороду, его имя было бы Отец. Что он каждый день продумывал, глядя в потолок круглые сутки. Что он отважился мечтать. И тут он запел:
Сосчитай всех противников
Человека безносого.
Когда он выберет, они
Смогут догнать его.
Эти нелепые вирши стали последней каплей. Я начал молотить руками, болтаясь по комнате из стороны в сторону в мазурке движения, которая, я был уверен, сумеет избежать глаза художника. Но вот он, кажется, всё больше жаждет запечатлеть эту деятельность.
— Оно! — выдавил он, мазюкая кистью по доске. — Наборные снопы показывают нам незанятые гимны! Рыдай, зверь, рыдай, зверь!
И я бежал по-ночным коридорам, вниз по широким лестницам, Трейс скакал следом с доской и кисточкой в руках. Пробегая через затемнённый танцзал, где должен был проводиться аукцион, я схватил аметистовую поросячью свинчатку с подиума, но махать ею воздержался. Трейс, скользя, остановился, но когда я осознал, что ему всего лишь нужна устойчивость, дабы рисовать жирные линии, на глаза упала красная пелена, и я швырнул себя на него — а он с воплем припустил от меня. Я же набросился на него, а он развлекался, выписывая зигзаги по полу, с самыми громкими криками, какие я только слышал. Около кухни я жахнул его свинчаткой. Более неудачный для Трейса момент я бы выбрать не смог — он отскочил от двери и, неподвижный, опрокинулся навзничь. Упал он ровно в центр белого кухонного пола, эдакий гигантский Джокер.
Я замолотил в дверь Гувера, и он появился, дворецкий до мозга костей, как если бы от этого зависела его жизнь.
— Что я натворил, Гувер, — я убил человека.
— Даже если и так, не в первый раз, сэр.
— Первый раз, последний раз — какая разница?
— Для полиции большая, сэр.
— Но полная херня для жертвы, Гувес. Вот тебе и так называемое правосудие.
Я отвёл его на место происшествия. Гувер наклонился к телу.
— Боюсь, он никогда не вернётся к комнатной температуре, сэр.
— А это что такое, во имя кипящего ада? — изнурённо спросил я, указывая на почти завершённое изображение, лежащее на полу за телом. Нарисован был я, лицо искажено убийств венной яростью, несусь вперёд с поросячьей свинчаткой, поднятой во имя насилия. За моей спиной по стене плывут плюшевые ангелы.
— Он был прав, мои орлиные черты имеют божественный оттенок.
Гувер объяснил с помощью слов и набора сложных движений рук и ног, что картину могут использовать как доказательство против меня. Жизнедеятельность Трейса ограничивалась кровотечением, его жидкости смешивались с краской там, где он шмякнулся на пол с редкостным рвением.
— Меня не поймают. Насколько трудно это будет?
— Для вас, сэр? — спросил он с судейским выражением. В этот момент из помещения слуг раздался взрыв шума, и мы с картиной оттянулись вверх по лестнице. Я нырнул в комнату Трейса и заменил работу на мольберте, слушая, как остальные просыпаются и спускаются вниз. Сквозь дом прозвенел вопль.
— Он мёртв!
— Мёртв? В такой час?
— Мейбл, у вас так принято?
— Убийца воспользовался поросячьей свинчаткой и разбил камень. Боюсь, теперь она ничего не стоит.
— О Боже, зачем же использовать моё украшение? По всему дому полно разных труб!
— И это то, что у вас принято считать убийством?
Итак, я забыл свинчатку на месте! Ухватив краски и изобличающий холст, я бросился к себе в комнату, где Гувер собирал вещи на тюремный срок.
— He надо, Гувес, — я переделаю картину, чтобы намекнуть на суицидальное отчаяние. Этот опасный псих как раз мог отколоть что-нибудь подобное.
— Сэр хоть раз в жизни вообще рисовал?
— В свой последний час Трейс рассказал мне больше, чем стоило бы знать. Он говорил, что художник обязан чахнуть в башне, заворожённый унынием. Этот человек и его самоцели лишились всех моральных прав на существование.
— Самоцели, сэр? — Гувер продолжал паковать вещи, а я выдавил краску прямо на кисть. — Мне жаль, но формулировки различаются.
— Самоцель, Гувер. Стремление показать, что твои слова или действия имеют куда больше ценности или смысла, чем на самом деле.
— Мои извинения, сэр. Однако он лишился их полностью.
Я услышал, как гости быстро произносят последовательные утешения и удаляются в кровать. Я же бросил лист на рисовальные принадлежности и начал громко храпеть, чтобы тётя Мейбл не вломилась ко мне, но она вошла и обнаружила, что свет включён, а я стою посреди комнаты и храплю, как бык.
— Я… объяснял вот Гуверу, как правильно паковать чемодан, и ужас как разозлился.
— Ладно, — сказала Мейбл, нахмурившись, — я просто зашла сказать, что у нас тут случилось леденящее кровь убийство.
— Убийство? В такой час? И кто же это?
— У тебя дела — лучше обсудим всё утром. Спокойной ночи, Келтеган.
Не раньше, чем она ушла, я вернулся к холсту, натирая кисточкой решительное зрелище, пока не убедился, что стиль Трейса несомненен, и никто не догадается.
— Я сделал это, Гувер, — грунтовка правды целиком и полностью покрыта коленями, ужасающими вспышками работы и архитектуры, чудесами и волосами, годами, сокрытыми в тенях, грустными сторожевыми псами, сердцами и дровами, красными масками, прославленными судьями, консервированными детьми, омерзительными горбунами, кишащим крысами багажом, туманом и легендами.
Но Гувер уверил меня, что больше похоже на клубящуюся курицу, ходящую, как во сне, в голубом пламени.
— Как тебе йоркширские пудинги рядом со шпилем, вот здесь?
— Разрешите мне, сэр.
Гувер взял кисть и за пару минут создал резкий портрет кислой дамы в форме ёлки, регенерирующей на сельских просторах.
— Нет, нет! — взвыл я. — Трейс был опасным психом! Я не смог добиться от ублюдка ни капли смысла — а я пытался со слезами, бегущими по щекам! Надо избавиться от этой твоей точности — дай-ка сюда кисть!
Я работал всю ночь, рисунки становились всё более странными с каждым часом. Двадцать одна подколодная гадюка греется на солнце в жаровне на берегу моря Эрл Грей, а по соседству высоченный священник заткнул уши, как гиппопотам. Любопытные торговцы выходят из безумного безделья, их рты — как клетки. На переднем плане я поместил качественное собственное изображение, размахивающее окровавленной поросячьей свинчаткой.
— Похоже, мы сделали полный круг, сэр, — мягко заметил Гувер.
— Что? О, почти утро, а что я наделал?
— Думаю, сэр, удар по лицу и рука…
И за пару минут он превратил мой портрет в Реджинальда Трейса, отскакивающего в воздух и бьющего себя по голове свинчаткой.
— Но почему движение вперёд, Гувер? И почему торговцы? Змеи? Стая, стая, стая… — И я начал трепетать, схватил холст и вонзил в него кисть, размазывая линии, разрушая всё подряд. Рисунок я швырнул в комнату Трейса, бросил дверь открытой и убежал. С меня довольно этой ерунды!
Холодное солнце вползло в дом.
Внизу гости столпились на месте убийства, где накрыли утренний чай с лепёшками. Отец Брейнтри пренебрежительно разглядывал тело. Лицо трупа превратилось в кровавый пудинг.
— Его вера, какой бы она ни была, не помогла ему выжить.
— Что бы ни случилось, в последние моменты жизни Реджинальд скакал, как первобытный человек, и разбивал семейные ценности. — Тётя Мейбл посмотрела на меня.
— Надеюсь, этот бедлам — не твоих рук дело?
— Моих, тётя? До сего момента я точно держал себя в руках. И я знаю, что творчество Реджи значило для вас очень много.
— Его творчество? Не сказала бы. Полагаю, именно оно и сбивало его с пути. Далеко от паствы — и гнилой плод.
— Не сказали бы? Что за святотатство? Эй, народ?
— Лорд Стем большой специалист, он утверждает, что Трейс рисовал, как грязный червь.
Но в этот момент Лорд Стем проскакал вниз по лестнице с холстом и счастливым выражением лица.
— Это выдающаяся картина, — объявил он, — свидетельство праздничного погружения Трейса в хаос и тьму. — Он показал нам картину, которую мы с Гувером создали в ранние часы. — Посмотрите на эти смертельные шипы, цвета мёда и ананаса. Пятнистое девственное успокоение, предложение шумных игр, истекающий линь, намёк на курицу на грунтовке, сам Трейс на переднем плане предсказывает собственное преднамеренное самоубийство, и, наконец, дикий шквал эмоций, размывающий линии, будто отбрасывающий в сторону и искусство, и самоё жизнь.
— Но какие кошмарные пропорции, — сказал я. — Это развалина.
— Это персик, и стоит он тысячу фунтов. То, что он мёртв и бледен, улучшает баланс парня.
Это просто праздник для меня, должен сказать. Забудь про поросячью свинчатку, Мейбл, — я заплачу тебе, сколько скажешь, за эту прелестницу.
— Значит, у нас тут не только нет убийцы под боком, — сказала тётя Мейбл, — но и решились мои финансовые проблемы. Оказывается, я настоящая покровительница искусства, а я и не знала. Похоже, один человек в вашем поколении всё-таки имел стоящий талант, а, племянник?
Гувер всплыл и многозначительно посмотрел на меня.
— Какая жалость, что потенциально прибыльная художественная карьера молодого человека навсегда перечёркнута кровью и обстоятельствами, а, сэр?
У меня родилось мрачное предчувствие, что сейчас я ударю его прямо в лицо. Но я удержался и подумал, что наши с Трейсом способности недалеко друг от друга ушли. Хотя мы оба представили наши варианты мира на суд и рассмотрение, факты не меняются.