День, которого я с ужасом ждала, наступил. Отец должен был предстать перед судом по обвинению в изнасилованиях собственной дочери.
Моя мать, которая по-прежнему настаивала на роли жертвы в этом треугольнике, отказалась сопровождать меня на заседание суда. Вместо этого она, как обычно, отправилась на работу. Сержант, чувствуя, что мне необходима женская опора, сказал, что приведет свою жену, чтобы она присматривала за мной. Страшно волнуясь, я стояла у окна и ждала, когда они приедут.
Отец уже ушел в суд, оставив машину во дворе, и это лишь подтверждало слова его адвоката, который сказал мне, что отец уже не вернется домой и знает об этом. Что ж, по крайней мере, в то утро я была избавлена от его присутствия.
Я собралась в суд сразу, как только проснулась, за несколько часов до выхода. Надела серую юбку, блузку и школьный пиджак. Я не знала, имею ли право носить его теперь, но выбора у меня не было, поскольку не было и другого пиджака.
Нужно было вывести Джуди на утреннюю прогулку. Мой почти не тронутый завтрак давно остыл, когда звук подъехавшей машины возвестил о приезде сержанта. Одетый в свою будничную одежду — твидовый пиджак и серые брюки, он открыл передо мной дверцу машины и познакомил со своей женой, невысокой толстушкой, которая адресовала мне натянутую улыбку. Разговор в машине не клеился. Во время недолгой поездки до здания суда у меня перед глазами стоял холодный взгляд матери, с которым я теперь постоянно сталкивалась. Казалось бы, моя мечта о доме, где будем жить только мы вдвоем, была близка к осуществлению, но я уже давно поняла, что это не принесет счастья.
Наконец показалось суровое серое здание суда. Мои ноги вдруг стали ватными, когда я ступила в его огромный вестибюль. Адвокаты, барристеры и обвиняемые группками сидели на стульях, в которых не было ни эстетики, ни комфорта. Я устроилась между сержантом и его женой и задалась вопросом, где же отец, при этом радуясь тому, что не вижу его. Я ждала, когда меня вызовут, чтобы дать показания.
В то утро из зеркала на меня смотрело измученное, бледное, повзрослевшее лицо, в обрамлении аккуратной стрижки под пажа. Никакой макияж не мог замаскировать моей бледности и темных кругов под глазами, в которых не было ни оптимизма юности, ни подросткового восторга. Это было лицо девочки, в которой надежда и вера если не умерли, то, по крайней мере, в тот день отсутствовали.
Мне принесли чай, а потом дверь зала судебных заседаний открылась, и вышел одетый в черный костюм секретарь суда, которого я сразу узнала. Он быстрым шагом направился ко мне и сообщил, что мой отец уже дал показания и признал себя виновным, так что я буду избавлена от перекрестного допроса. Тем не менее у судьи был ряд вопросов ко мне, и секретарь провел меня в зал.
Мне дали Библию, чтобы я принесла клятву: «Говорить правду, одну только правду и ничего, кроме правды». Показали, где встать, и я оказалась лицом к лицу с судьей в парике, который с теплой улыбкой предложил мне присесть, что я и сделала с благодарностью. У меня пересохло во рту, и судья распорядился, чтобы мне принесли воды. Я пила воду маленькими глотками, смачивая сухое горло.
— Антуанетта, — начал он, — я хочу задать тебе несколько вопросов, а потом ты можешь быть свободна. Просто ответь, как сможешь. И помни, что тебя здесь никто не судит. Ты готова?
Зачарованная его белым париком и алой мантией, я прошептала:
— Да.
— Ты когда-нибудь рассказывала об этом матери?
Я ответила отрицательно.
Его следующий вопрос оказался неожиданным для меня, и я почувствовала в зале оживление, которого раньше не было.
— Ты имеешь представление о половой жизни? Ты знаешь, как беременеют женщины? — спросил он.
Я снова прошептала:
— Да.
— Тогда ты должна была бояться забеременеть?
Я посмотрела ему в лицо и вдруг догадалась, что ответ на этот вопрос очень важен.
— Он всегда чем-то пользовался, — произнесла я и расслышала вздох облегчения со стороны адвоката отца.
— Чем он пользовался? — был последний вопрос судьи.
— Это выглядело как воздушный шарик, — ответила я, поскольку с мальчиками не общалась и слово «презерватив» мне было не известно.
В тот момент я не знала, что мой ответ лишь подтвердил преднамеренность действий отца. Эти несколько слов обеспечили моему отцу тюремное заключение, а не содержание в клинике для душевнобольных, как на то надеялся его адвокат. Судья разрешил мне уйти, и я, избегая отцовского взгляда, покинула зал заседаний и вернулась на свое место в холле, где мне предстояло ждать вынесения приговора.
Я все смотрела на двери зала суда, и мне казалось, что прошло несколько часов, на самом же деле всего пятнадцать минут, прежде чем они распахнулись и оттуда вышел адвокат отца. Он сразу подошел ко мне.
— Твой отец получил четыре года, — сказал он. — При хорошем поведении его выпустят года через два с половиной. — В его голосе не было ни тени участия в судьбе своего подзащитного. — Он хочет тебя увидеть. Тебе решать, видеться с ним или нет. Ты не обязана.
Приученная к послушанию, я согласилась. Он повел меня в зал суда, где за решеткой на скамье подсудимых сидел отец. Страх покинул меня, когда я смотрела на человека, который мучил меня столько лет, и я ждала, когда он заговорит.
— Теперь тебе заботиться о матери, Антуанетта. Ты слышишь меня?
— Да, папа, — ответила я в последний раз.
Потом развернулась и пошла обратно, к сержанту и его жене.
— Судья хочет поговорить с тобой, — сообщил сержант, когда к нам подошел секретарь и жестом велел мне следовать за ним.
В тот день я во второй раз стояла перед судьей. Но теперь уже в его кабинете, где он был без парика и мантии. Он указал мне на стул и с серьезным видом объяснил, почему пригласил меня на приватную беседу:
— Антуанетта, со временем ты поймешь, а скорее всего, уже поняла, что жизнь несправедлива. Люди осудят тебя, а некоторые уже осудили. Но я хочу, чтобы ты внимательно меня выслушала. Я читал полицейские отчеты, видел заключения медиков. Я знаю, что произошло с тобой, и говорю тебе: ты ни в чем не виновата. Тебе совершенно нечего стыдиться.
Эти слова я надежно сохранила в своей памяти, чтобы извлечь оттуда, как только в этом возникнет необходимость. Закрытый суд может ограничить число присутствующих в зале, но не в силах заткнуть рот тем, кто остался на улице. Водители «скорой», медсестры, сами полицейские, не говоря уже о работниках социальной службы и двух учителях, — все они оказались в составленном матерью списке сплетников, когда она обнаружила, что весь город только о нас и говорит.
Люди не только говорили, но и делились на лагери. Коулрейн, родной город моего отца, колыбель упертого протестантства, обвинял во всем ребенка.
Я была развита не по годам, моя застенчивость воспринималась как странность, к тому же я говорила с английским акцентом представителя среднего класса, который никак нельзя было назвать популярным в Ольстере того времени. С другой стороны, мой отец был местным, прошел всю войну, вернулся домой с медалями и в глазах своей семьи, конечно, был героем. В Северной Ирландии, где не было воинской повинности, любой, кто добровольцем сражался в годы Второй мировой войны, считался храбрецом. Родные считали, что отец просто ошибся в выборе жены, взяв в спутницы жизни женщину, которая не только была на пять лет старше, но и свысока смотрела на его друзей и семью. Отец слыл компанейским парнем в пабах, чемпионом в любительском гольфе, блестящим игроком в бильярд — в общем, его одинаково любили и уважали и мужчины, и женщины.
Слово «педофил» в то время еще не было в ходу, да и в любом случае никто не осмелился бы применить его к моему отцу. Про меня же говорили, что я сама была не прочь, а когда забеременела, стала кричать об изнасиловании, чтобы спасти свою шкуру. Короче, довела родного отца до суда, свидетельствовала против него и вынесла полоскать грязное белье на улицу. Поскольку суд был закрытым, просочились лишь некоторые факты, но, даже если бы все они были напечатаны в газетах, я сомневаюсь, чтобы город поверил им. Люди, как я уже знала, верят тому, во что хотят верить, пусть даже это будет неправдой.
Впервые я столкнулась с реакцией городских жителей, когда пришла в дом кузины моего отца, Норы, матери пятилетней девочки, которая мне очень нравилась. Раньше я часто нянчилась с ней. И вот открылась дверь, и на пороге возникла Нора. Она стояла, подбоченившись, испепеляя меня взглядом, а ее дочка пряталась у нее за спиной и выглядывала из-под складок юбки.
— Тебе еще хватает наглости являться сюда. Неужели ты думаешь, что мы позволим своей дочери играть с такой, как ты? Нам все известно, о тебе и твоем отце. — От злобы и отвращения она едва не задохнулась, выплевывая мне прощальные слова: — Убирайся, и чтобы больше я никогда тебя не видела.
Я покачнулась, как будто меня ударили, и последнее, что я увидела, прежде чем перед моим носом захлопнули дверь, была маленькая девочка с удивленными голубыми глазами. Ошарашенная, я вернулась домой, чтобы встретиться с холодностью матери. Она ушла с работы и, как сообщила мне, больше не собиралась выходить из дома. Она не могла выносить это унижение — оказывается, дело получило огласку в прессе. Мое имя не упоминалось, и я по наивности думала, что это как-то защитит меня, но все и так знали, о ком идет речь, а теперь это было подтверждено официально.
Мать сказала, что выставила дом на продажу и нам предстоит переезд, но не в Англию, как я надеялась, а в Белфаст. Мы должны были переехать сразу, как только дом будет продан. А пока на меня возлагалась обязанность ходить по магазинам; она не собиралась выходить в город и слушать сплетни, а мне все равно уже нечего было терять. Еще мать сказала, что до отъезда я могу посещать школу, — по крайней мере, не буду маячить дома. Но в этом она ошиблась: меня исключили на следующий же день.
В вестибюле началась суета, стоило мне войти в школу: девочки избегали моего взгляда; девочки, которых я считала своими подругами, отворачивались от меня, все, кроме одной. Лорна, моя подруга из Портстюарта, у которой я часто бывала в гостях, посмотрела мне в глаза и улыбнулась. Я радостно пошла ей навстречу. Она смутилась и отвела взгляд; как выяснилось, ей поручили выступить от имени класса. Было заметно, что поручение ее вовсе не радует, и я видела, как она собирается с духом, чтобы выпалить заранее подготовленную речь:
— Моя мама сказала, чтобы я больше не общалась с тобой. — Сделав паузу, она добавила: — Мне очень жаль, но всем нам родители сказали то же самое.
Потрясенная, я стояла на школьном дворе, прижимая к себе рюкзак, когда увидела, что ко мне приближается завуч.
— Антуанетта, мы не ждали тебя сегодня. Мы же написали твоей матери. Разве она не получила наше письмо?
Я сказала, что почтальон обычно приходит уже после того, как я ухожу в школу, а она лишь поджала губы, и ее маленькие темные глазки скользнули куда-то поверх меня. Я молчала, все еще надеясь на то, что не услышу неизбежную неприятную новость. Наконец она снова заговорила:
— Ты не можешь посещать эту школу. Твоя мама сегодня получит наше письмо. — Должно быть, она заметила убитое выражение моего лица, когда с отвращением взглянула на меня, но ее ответом на мою немую мольбу стал очередной вопрос: — А чего ты ожидала после всего, что натворила? Нам все известно о тебе и твоем отце. Нам поступают телефонные звонки от родителей. Вчера вечером мы провели экстренное заседание педсовета и приняли единогласное решение: ты исключена из школы. Твои вещи из парты и раздевалки собраны. Они у меня в кабинете, пойдем, заберешь их.
Устав от бесконечных унижений, я попыталась возмутиться.
— Я ни в чем не виновата, — воскликнула я. — Это он меня заставил.
— Что, каждый раз заставлял? Не надо усугублять ситуацию враньем.
Выполнив свою неприятную миссию, она проводила меня до ворот.
— И не ищи контактов с девочками, их родители категорически против вашего общения, — были ее прощальные слова.
Я побрела прочь от здания, где провела столько лет своей школьной жизни. Это здесь я пыталась завязать первую дружбу, которая, как мне хотелось надеяться, продлится всю жизнь. Я закусила губу, чтобы не расплакаться, судорожно соображая, чем же заняться, чтобы оттянуть момент возвращения домой.
Я знала, что мама уже наверняка получила письмо. Какой будет ее реакция? Мне было страшно снова сталкиваться со стеной холода, которую она воздвигла между нами. Эта стена, кирпичик за кирпичиком, строилась все последние восемь лет. И теперь уже невозможно было ее снести. Последний камень был уложен, когда я призналась в своей беременности, и ледяное отчуждение матери было лишним доказательством того, что любовь, которую она когда-то испытывала ко мне, умерла. Я шла по улице, прижимая к себе рюкзак, плотно набитый учебниками, которые хранились в моей парте. Я робко думала о том, что уж бабушка меня не прогонит, ведь она любила меня, и с этой надеждой двинулась к ее дому.
Бабушка впустила меня и пошла на кухню заваривать чай. Меня так и не спросили, почему я прогуливаю школу, и мне стало ясно, что произойдет в ближайшие минуты. Она поставила передо мной чашку чая и села напротив. Выглядела она измученной от опустившейся на ее плечи тяжести вины сына, и ей предстояло принять решение, для нее непростое. Она нарушила семейную договоренность и попыталась уладить ситуацию миром:
— Я знала, что ты придешь сегодня. И знаю, что собирается сказать тебе Нора.
Должно быть, по выражению моего лица она догадалась, что я уже навестила кузину отца. Она вздохнула и, потянувшись через стол, накрыла мою руку своей.
— Антуанетта, выслушай меня. Твой отец — мой старший сын, и то, что он сделал, неправильно, я это знаю. Но мы не можем больше принимать тебя в своем доме.
Я непонимающе смотрела на нее. Она произносила слова, которых я больше всего боялась. Я отставила чашку и задала ей вопрос, на который и сама знала ответ:
— Вы все так думаете?
— Да, возвращайся к своей матери. Будет лучше, если она увезет тебя в Англию. Вы ведь оттуда родом.
Таким было наше прощание, потому что больше мы не виделись.
Я расправила плечи и, уходя, впервые не поцеловала ее. Я молча вышла из ее дома и пошла по улице, где никто со мной не здоровался. Я думала о теплом доме бабушки, о любви, которой меня там окружали. Вспоминала ее улыбку, когда она приветствовала нас по возвращении из Англии, и тут же перед глазами вставали ее поникшие плечи, согбенные под тяжестью вины сына. Я остро переживала потерю семьи, потому что знала, что мы расстались навсегда. Я понимала, что со временем отца простят, а вот меня нет, потому что любили меня не так сильно, как его. Больше мне некуда было идти, и я, загнав эту последнюю потерю в дальние уголки памяти, пошла домой, где меня ждала встреча с матерью.
Недели, пока мы ждали продажи дома и отцовской машины, проходили в холодном молчании, так что даже осуждающие взгляды и пересуды горожан, сопровождавшие меня в походах по магазинам, были не так страшны, как одиночество вдвоем с матерью. Я все время ждала хотя бы капли понимания и сочувствия от взрослых, но в конце концов оно пришло из совсем уж неожиданных мест. Наши соседи, которые, должно быть, в прошлом не раз слышали отголоски отцовских бурь, пригласили нас на ужин. Муж предложил свою помощь в мелком ремонте дома, чтобы продать его по более выгодной цене, а жена вызвалась помочь в упаковке вещей. На наше горе, откликнулся и хозяин местного магазина, единственный, кто осмелился заговорить со мной.
— Я всегда тебе рад, — сказал он. — Я слышал твою историю и хочу сказать, что у меня свое мнение на этот счет и оно не совпадает с тем, что говорят другие. Если кто-то будет груб с тобой, ему не место в моем магазине. Об этом я уже всех предупредил.
Но никто и не был со мной груб — меня попросту не замечали, как будто я была невидимкой, когда, с гордо вздернутым подбородком, не оглядываясь по сторонам, я ходила по магазину, выбирая покупки.
Моя мать сдержала слово и, если не считать случайного визита к соседям, которых прежде она считала людьми второго сорта, так и не выходила на улицу. Только когда дом был продан и мы были готовы двинуться в Белфаст, она соизволила рассказать мне о своих планах. Она договорилась об аренде маленького домика в пользующемся дурной славой квартале Шанкхилл, поскольку ничего лучшего мы не могли себе позволить. Вернуться в Англию она не могла: ей совсем не хотелось посвящать свою семью в подробности случившегося и говорить, что муж в тюрьме, и по этой же причине нельзя было отправить в Англию меня одну. Мне предстояло найти работу в Белфасте, с чем, собственно, я уже давно смирилась. Я решила, что буду искать работу вместе с жильем, чтобы убить сразу двух зайцев. Это дало бы мне независимость и позволило жить отдельно от матери. Я понимала, что Джуди не сможет остаться со мной, и знала, как буду скучать по ней, но моя мать тоже ее любила, и я не сомневалась в том, что она будет за ней ухаживать. Моя потребность сбежать от постоянного чувства вины перевешивала все остальное. Давняя мечта жить вдвоем с матерью, без отца, теперь превратилась в ночной кошмар. Я все еще любила ее, ждала от нее понимания и нежности, но она, замкнувшись в депрессии, совсем отдалилась от меня. Спустя два месяца после суда мы переехали в Белфаст.
Улочки с домами из красного кирпича, двери которых открывались прямо на тротуар, напомнили мне Коулрейн, но все-таки были шире и интереснее. Здесь было много магазинов, на каждом углу пабы и постоянный людской поток. Моя мать возненавидела город с первого взгляда, что было предсказуемо. Она чувствовала, что это конец ее мечты о счастливой жизни в Ирландии: она оказалась на самом дне, причем не по своей вине. Теперь в ней закипала ярость, подогреваемая общим недовольством жизнью. И это недовольство было вызвано, прежде всего, мною. Прошло два дня после нашего переезда, когда я объявила ей о том, что начинаю искать работу.