Кони мчались на северо-восток, в тайгу.
Якут-ямщик перестал петь, перестал щелкать языком. Мы мчались в полусне навстречу рассвету.
Было лето, но по ночам было холодно…
Куда мы мчались? Зачем?
Казалось, что когда-то мы все это видели, что все это было.
Иногда мы решались взглянуть на тайгу, на ее стиснутую пасть, или на млечный путь, медленно тающий, или на белые мертвые тени, которые подымались от поверхности озер: все леденело в нашем сердце, и нам казалось, что оно не бьется уже и без трепета мчится в бездну.
Ах, эти белые озера, на дне которых тайны! Ах, эта таежная земля, заморозившая в своих недрах первобытную кровь.
Я прислушивался к этим вещим голосам, к полувнятному шопоту пустынных веков.
Мы подвигались среди белой мглы. Копыта коней сухо стучали по хворостинам гати.
Как было сладко, жутко, тревожно. И спутница шептала мне:
– Смотри, смотри…
И я смотрел…
Что это? Колонны? Привидения? Или, быть может, это древняя песня первобытного человека вытянулась, выросла из озера, как огромный белый цветок.
Вон там чернеет, дымится юрта. Согнулась, жмется к земле. Смотрит зорким глазом вглубь тайги и ждет. Чего она ждет?
Вот мы примчались к ней; и выползли из нее старые и малые якуты, толпятся вокруг повозки, распрягают лошадей и курят трубки.
Говорят друг другу «капсе», что значит «рассказывай» – и отвечают «капсе».
Подошла дряхлая старуха с провалившимся носом и трогает наши мешки и бормочет:
– Арги агал!
Но у нас нет водки, и мы отвечаем: «арги сох».
Засмеялась гнусавая старуха и замахала рукой – зовет в юрту.
А в юрте красным огнем пышет камелек, и вокруг него съютились, сплотились ребята и якутки-подростки, все голые, пропитанные копотью, с кошачьими глазенками.
Мы достаем из мешков жареное мясо. И тянутся к нам смуглые руки. Мы раздаем куски говядины. И чмокают здесь и там жирные губы. И каждый якут уже вытащил из голенища свой тонкий, острый нож и, притиснув мясо жадными резцами, ловко отсекает куски перед самым своим носом.
А в углу угрюмо и молча сидит поселенец-татарин. У него красная борода. На коленях у него винтовка.
Белый рассвет пробился через окошко, и лег холодным пятном на земляной пол.
Быстро, быстро говорят якуты. Достали с божницы бутылку арги и распивают ее поочередно. Малые ребята уже опьянели и кривляются, и задирают кверху ноженки. А якутка-имерячка легла на землю, там, где холодное белое пятно. Лежит имерячка прямо перед нами, гримасничает, передразнивает нас.
Из хотона понесло едким запахом.
Мы вышли из юрты. Был день. Вышел и татарин, погладил корявой рукой красную бороду, посвистал и сказал по русски, в сторону, как будто не нам.
– Лошадей нету. Придется тойону вечером ехать. Подождет тойон мало-мало.
Выполз из юрты и якут-хозяин, совсем пьяный. Говорит, ухмыляясь:
– Ат сох, коней сох!
А подруга мне говорит:
– Тайги боюсь.
Взошло солнце и сразу сделалось жарко. Из тайги широкой волной шел на нас смолистый запах. Трава, молчала. Все молчало. И только напряженно звенели солнечные лучи.
И хотя было очень ярко, все-таки что-то тревожное билось у меня в груди.
А у подруги моей в глазах появились две блестящие точки, и она странно улыбалась.
Идти в тайгу?
Ну что-ж, мы пойдем. Я вот захвачу ружье, и мы пойдем побродить.
Вот мы входим в нее, и тянутся к нам жадные ветки, стараются корявыми пальцами схватить нас за. платье. И тихо охает земля, шамкает сухими листьями.
От какой-то сумасшедшей травы ползет пьяный запах и щекочет сердце.
Кто-то идет на нас из таежной глубины грузными шагами, уверенно ломится, продирается сквозь чащу.
Уж не медведь-ли.
Медведя не боюсь: у меня ружье и якутский нож. Чего-то иного боюсь я.
Куда же повернул этот большой и тяжелый, который лез на нас из глубины чащи?
Все тихо, не зашелохнет. И даже золотые пятна на стволах сосен перестали дрожать и благоговейно внимают молчанию.
И мы не можем итти дальше, ложимся на землю, боимся пошевельнуться и смотрим на небо, сквозь странную сеть ветвей.
Из внятной тишины рождаются звуки; – тысячи, тысячи маленьких шершавых звуков! Они бегут, они кишат, как муравьи; цепляются друг за друга. И от их множества, как от сложного кружева, делается дурно и страшно. Звуки бегут по моей коже, как мурашки. Я беззащитен.
Но вдруг где-то упал тяжелый сук. И сразу погасли мелкие звуки. Начался хаос больших, крепких, почти медных вздохов. Это ветер ворвался в чащу.
– Милая! – говорю я моей подруге: – я положу свою голову на твои колени…
Закатилось солнце, и сразу сделалось холодно и жутко Маленькая худая собака с седыми бровями визжала и вертелась вокруг дрожащих лошадей. Все якуты были пьяны, и казалось, самый воздух пропитан водкой. Все заволоклось сизой мглой. Какая-то птица тяжело и сонно пронеслась у нас над головами.
Мы уже сидели в телеге; ямщик-на козлах; двое парней держали лошадей, одуревших от сумерек и от криков пьяных якутов.
Вот свистнул ямщик, расступились якуты, обезумевшие кони рванулись и помчались вглубь жадной мглы.
Направо – тайга, и налево-тайга. Не мчимся ли мы над бездной, над хаосом?
И где она, эта бездна? За таежной ли стеной, в мертвой глубине бескрасочного мира, или во мне, в моей изъязвленной душе?
И чей-то голос слышался мне, огромный, густой как тайга. Как будто темно-зеленые волны колыхались, как будто иногда набегали на нас.
Как мы дрожали, согнувшись и ожидая! Ямщик молчал, покачиваясь, и казалось, что он свалится сейчас, а мы помчимся одни, пока тайга не преградит нам пути и какой-нибудь шальной сук не разорвет нам грудь.
Мы мчались безмолвно и все ждали, ждали… И вдруг раздался выстрел; будто длинная раскаленная иголка проткнула темный воздух над нашими головами.
Это просвистала пуля.
Я вспомнил почему-то рыжую бороду, и стало мне весело, и загорелось сердце.
– Ложись, – крикнул я моей подруге и толкнул ее на дно телеги, а сам вскочил, вырвал возжи из рук якута и закричал, как дикарь.
Где-то эхо зычно подхватило мой крик, и охнула тайга.
А я в радостном смятении хлестал лошадей, бешеное веселье кружилось у меня над головой, и кто-то рядом – только не человек – хохотал…
И я думал: кто это хохочет так страшно и так весело? Кто это?