из книги «ГРОЗНЫЙ ГОД» 1872

ПРЕДИСЛОВИЕ

Осадное положение неразрывно связано с Грозным Годом, и оно еще до сих пор не снято. Вот почему вы найдете в этом томе строки, замененные точками.[1] По ним впоследствии можно будет определять дату появления сборника.

По той же причине некоторые стихотворения, предназначенные для этой книги — главным образом для разделов: апрель, май, июнь и июль, — пришлось отложить. Они появятся позднее.

Времена меняются. Теперь у нас республика. У нас еще будет свобода.


Париж, апрель 1872

ПРОЛОГ 7 500 000 «ДА» (Опубликовано в мае 1870 г.)

О нет, мой дух толпе хвалу не запоет!

Толпа всегда низка — всегда высок народ.

Толпа — лишь призрак стен с развалинами рядом,

Лишь цифра мертвая, числа бесплотный атом,

Лишь тень неясная, что нас в ночи страшит.

Толпа спешит, зовет, рыдает и бежит;

На горести ее прольем слезу участья.

Но в час, когда она, слепая, станет властью,

Мы в этот грозный час с бестрепетным лицом

О праве скажем ей на языке мужском.

Теперь, когда она хозяйка, непреклонно

Напомним ей, что есть нетленные законы,

Которые душа читает в небесах.

Толпа свята, но лишь в лохмотьях и цепях.

Угрюм и одинок, не льстец, а прорицатель,

Выходит на борьбу с толпою созерцатель.

Со взором пламенным, в котором гнев блистал,

«Восстаньте!» — к мертвецам Иезекииль взывал;

Сурово Моисей скрижали поднял в тучах;

Был гневен Данте. Дух мыслителей могучих,

Неистов, яростен, глубокой тайны полн,

Как смерч, что башни Фив грядой песчаных волн

Покрыл и поглотил, как океан — обломки, —

Неукротимый дух, сметающий потемки, —

Томится и живет заботою иной,

Чем льстить в полночной мгле, беззвездной и глухой,

Толпе — чудовищу, сидящему в засаде

С проклятой тайною в непостижимом взгляде.

Испуган бурею бунтующий колосс;

И не от ладана у сфинкса вздернут нос.

Лишь правда — фимиам суровый и несладкий,

Которым мы кадим перед толпой-загадкой,

Чья грудь, которая за брюхом не видна,

И гневом праведным и алчностью полна.

О, люди! Свет и тьма! Бездонных душ смятенье!

Порою и толпа способна на горенье,

Но, сирота судеб, она сама собой,

Едва лишь свистнет вихрь, изменит облик свой,

И, пав в навоз клоак с сияющей вершины,

Предстанет Жанна д'Арк в наряде Мессалины.

Когда на рострах Гракх разгневанно встает

Иль Кинегир суда бегущие грызет;

Когда у Фермопил с ордою азиатов

Дерутся Леонид и триста спартиатов;

Когда союзный Швиц, дубину в руки взяв,

Смиряет Габсбургов высокомерный нрав;

Когда, чтоб путь открыть, бросается на пики

Бесстрашный Винкельрид, надменный и великий;

Когда Манин воззвал — и открывает зев

Сонливец бронзовый, венецианский лев;

Когда вступают в бой солдаты Вашингтона;

Когда рычит в горах Пелайо разъяренно;

Когда, разгромленный крестьянином в бою,

Лотрек или Тальбот бежит в страну свою;

Когда восходят, бич монаха-лицемера,

Гарибальдийцы — рать воителей Гомера —

На скалы, что воспел когда-то Феокрит,

И, вольность, твой вулкан, как Этна вновь кипит;

Когда Конвент, страны невозмутимый разум,

Бросает тридцати монархам вызов разом;

Когда, объединясь и ночь с собой неся,

Как океан на мол, идет Европа вся,

Но разлетаются во прах ее угрозы

О вас, живой утес, солдаты Самбры-Мезы, —

Я говорю: «Народ! Привет, народ-герой!»

Когда же, волочась по грязной мостовой,

Целует посох пап бездельник-ладварони;

Когда, не устояв в упорной обороне,

Под тяжестью убийц раздавлены во тьме

Отвага Колиньи и разум Ла-Раме;

Когда над гнусною громадой эшафота

Появится палач и голову Шарлотты

Поднимет, осквернив ударом кулака, —

Я говорю: «Толпа!» И мне она мерзка.

Толпа — количество, толпа — стихия злая

И в слабости своей и в торжестве слепая.

И если этот сброд из рук своих опять

Захочет завтра нам владыку навязать

И душу нам согнуть пощечиной позорной, —

Не думаете ль вы, что мы смолчим покорно?

Всегда священен нам великий форум масс.

Афины, Рим, Париж, мы чтим, конечно, вас, —

Но меньше совести и правды величавой.

Дороже праведник, чем целый мир неправый.

Не может шторм сломить великие сердца.

Толпа безликая, добыча наглеца,

Готова зверствам ты предаться упоенно,

Но, внуки Гемпдена и сыновья Дантона,

Мы говорим, враги всесилья твоего:

«Ни тирании Всех, ни гнета Одного!»

Народ-боец на смерть идет прогресса ради,

А чернь корыстно им барышничает сзади

И, как Исав, берет за старшинство свое

Похлебку ту, что Рим готовит для нее.

Народ Бастилию штурмует, беспощадно

Рассеивает мрак, а чернь глазеет жадно,

Как мучатся Христос, Зенон, иль Аристид,

Иль Бруно, иль Колумб, и плюнуть в них спешит.

Народ избрал себе супругою идею,

И сделал чернь террор наложницей своею.

Незыблем выбор мой: я славлю идеал.

Народ сменить февраль вантозом пожелал,

Он стал республикой, он правит, он решает,

А чернь Тибериев венками украшает.

Я за республику, не нужен цезарь мне.

Квадрига милости не просит у коней.

Закон превыше Всех; пусть буря гневно ропщет —

Его не повалить; над будущностью общей

Ни Одному, ни Всем не властвовать вовек.

Народ — король страны, но каждый человек —

Хозяин сам себе. Таков закон извечный.

Как! Мной повелевать захочет первый встречный?

А если завтра он на выборах слепых

Задумает меня лишить свобод моих?

Ну нет! Над принципом порой толпа глумится,

Но вал уляжется и пена разлетится —

И право над волной поднимется опять.

Кто смел вообразить, что вправе он попрать

Мои права? Что я считать законом буду

Чужие низости иль вздорную причуду?

Что сяду я в тюрьму, раз в одиночке он?

Что в цепи стать звеном я буду принужден,

Коль сделаться толпе угодно кандалами?

Что должен гнуться дуб вослед за камышами?

О, человек толпы! Поговорим о нем —

О жадном буржуа, о мужике тупом.

Он революцию то славой осеняет,

То преступлением кровавым загрязняет;

Но, как на маляра могучая стена,

Взирает на него с презрением она.

Им переполнены Коринф, и Экбатана,

И Рим, и Карфаген; он схож с водой фонтана,

Что в яму сточную сбегает, превратясь

Из влаги девственной в вонючий ил и грязь.

Он после дней борьбы, исполненных величьем,

Умеет потрясти животным безразличьем

Того, кто видел сам его высокий пыл.

Сегодня он Фальстаф, а прежде Брутом был.

Он славу утопить спешит в распутстве пошлом.

Спросите у него, что знает он о прошлом,

Что сделал Вашингтон и как погиб Бара, —

Не помнит он о тех, кого любил вчера.

Вчера он возрождал предания былого,

Он бюсты воздвигал героям-предкам снова:

Риэго, Фокион, Ликург — он славил их,

Чтоб завтра позабыть об именах таких.

Неведомо ему, что был он чист недавно;

Не замечает он, как жалко и бесславно

Созданье рук своих унизил он, творец;

Еще вчера герой, сегодня он подлец.

Невозмутим и туп, на каждом перекрестке

Он белит кабаки остатком той известки,

Которой он вчера гробницы покрывал.

Скамейкой стал его гранитный пьедестал.

На латы доблести взирает он со смехом

И называет их заржавленным доспехом.

Вчера играючи он шел на смертный бой;

Хохочет он теперь за это над собой.

Он сам себе теперь — позор и оскорбленье;

Он к рабству так привык, что, полный возмущенья,

Не хочет прошлому поверить своему;

И смелость прежняя внушает страх ему.

Но разве океан ответствен за циклоны?

Но как виной толпы считать голов мильоны?

Кто станет осуждать за темные пути,

Которыми ему приходится идти,

Великий смерч людской, живую тучу, — словно

Стихия может быть невинной иль виновной?

К чему? Пускай ему рассудка не дано, —

Париж и Лондон в нем нуждаются равно:

Предшествуя огню густым и зыбким дымом,

Толпа творит прогресс, а мы — руководим им.

Пускай английская республика мертва, —

По-прежнему звучат Мильтоновы слова.

Пусть толпы схлынули, — стоит мыслитель смело;

Довольно этого, чтоб не погибло дело.

Пускай злодей сейчас счастлив, надменен, чтим, —

Восстанет право вновь и верх возьмет над ним.

Сразило небо Рим, но озарились своды

Глубоких катакомб святым огнем свободы.

За сильного — Олимп, за правого — Катон.

В Костюшко вольный дух Галгака возрожден.

Ян Гус испепелен, но Лютер остается.

Чтоб светоч подхватить, всегда рука найдется.

За правду жизнь отдать мудрец всегда готов.

Без принуждения, без ропота, без слов

От скопища рабов, что вкруг него теснится,

Уходит праведник в святую тьму гробницы,

Гнушаясь не червей, а низости людской.

О, эти Коклесы, забытые толпой,

Герои-женщины, умершие без стона:

С Тразеем — Аррия и с Брутом — дочь Катона, —

Все те, кто смел душой, чей полон света взор:

И Люкс, и Кондорсе, и Курций, и Шамфор, —

Как горд был их побег из жизни недостойной!

Так над болотами взмывает лебедь стройный,

Так над долиной змей орел, взлетев, парит.

Явив пример сердцам, в которых ночь царит,

Сердцам преступным, злым, корыстным и ползучим,

Они уснули сном угрюмым и могучим,

Закрыв глаза, чтоб мир не возмутил их вновь;

Страдальцы пролили во имя долга кровь

И молча возлегли на ложе погребальном,

И доблесть сжала смерть в объятии прощальном.

Как ласков кажется священный мрак могил

Тому, кто чист и добр, велик и светел был!

Для тех, кто говорит: «Нет правды и не будет!»,

Для тех, кто силы зла и беззаконья будит;

Для Палласов, Каррье, для Санчесов, Локуст;

Для тех, чье сердце лжет, чей мозг от мысли пуст;

Для праздных болтунов, погрязнувших в витийстве, —

Урок и приговор в таком самоубийстве!

Когда нам кажется, что жизнь сейчас умрет;

Когда не знаем мы, идти иль нет вперед;

Когда из толщи масс — ни слова возмущенья;

Когда весь мир — одно молчанье и сомненье, —

Тот, кто сойдет тогда в глубины черных рвов,

Отыскивая прах великих мертвецов,

И головой к земле в отчаянье склонится

И спросит: «Стоит ли держаться, верить, биться,

Святая тень, герой, ушедший навсегда?» —

Услышит тот в ответ из гроба голос: «Да»,

***

Что это там вокруг во тьме ночной летает?

То хлопья снежные. Кто их пересчитает?

Как охватить умом мирьяды мириад?

Темно. В пещеры львы с добычею спешат.

Зловещий нивелир, покров снегов глубоких,

Уже сровнял с землей вершины гор высоких,

И кажется, что дней остановился бег;

Тех, кто уснет сейчас, не разбудить вовек;

Поля и города лежат оцепенело;

Нечистое жерло клоаки побелело;

Лавина катится по мрачным небесам;

Вселенная во льдах. И нет предела льдам!

Не различить пути. Опасность — отовсюду.

Пусть так. И все ж, едва на снеговую груду,

На эту пелену, что с саваном сходна,

Прольется первый луч, — растопится она!

" Я начал свой рассказ про грозный год страданий, "

Я начал свой рассказ про грозный год страданий,

И, опершись на стол, я полон колебаний.

Могу ли все сказать? И продолжать ли мне?

О, Франция! Звезда померкла в вышине!


Я чувствую, как стыд мне сердце заливает…

Смертельная тоска. Чума чуму сменяет.

Что ж! Будем продолжать Историю, друзья!

Наш век перед судом. И здесь свидетель я.

СЕДАН

1

Тулон — пустяк; зато Седан!

Паяц трагичный,

За горло схваченный рукой судьбы логичной,

Раб собственных злодейств, вдруг увидал в глаза,

Что стала им играть, как пешкою, гроза,

И рухнул в глубину бездонного позора,

И неотступный блеск карающего взора,

Свидетеля убийств, последовал за ним.

Вчера еще тиран, сегодня призрак, дым,

Он богом брошен был вглубь черного провала,

Каких история дрожащая не знала,

И поглотил его зловещей бездны зев.

Все предсказания превысил божий гнев.

Однажды этот шут сказал: «Надев порфиру,

Не ужас я внушил, а лишь презренье миру»

Когда же стану я властителем земли?

Пред дядею моим дрожали короли.

Маренго я не знал, но знал денек брюмера.

Макиавелли ум или мечту Гомера

Мой дядюшка умел в жизнь воплощать равно.

Мне хватит первого. Мне Галифе давно

Принес присягу. Мне верны Морни, Девьенны,

Руэры. Я не взял ни Дрездена, ни Вены,

Ни Рима, ни Москвы, — что ж, надо взять скорей.

Я флаг андреевский сгоню со всех морей

И заберу себе владенья Альбиона.

Вор — прозябает лишь без мирового трона.

Великим стану я; служить мне прибежит

В тиаре папской Пий, в чалме Абдул-Меджид,

Царь в пышной мантии, в собольей шапке старой.

Ведь если я сумел обстреливать бульвары,

Я Пруссию согну; и, право, труд один —

Тортони штурмовать и штурмовать Берлин;

Взял банк я — Майнц возьму без всякой лишней драки.

Стамбул и Петербург — две гипсовых собаки;

Эммануил и Пий схватились за ножи;

Дерутся, как козлы, столкнувшиеся в ржи,

Ирландцы с бриттами; Вильгельм полу-Аттила

И псевдо-Цезарь Франц, однако полный пыла,

Вцепились в волосы; весьма горячий град

Испанцы Кубе шлют. Я крикну всем: «Назад!» —

И, некогда босяк, паяц, я — ходом хитрым —

Над всеми тронами вдруг сделаюсь арбитром.

И без труда почти мне слава суждена:

Быть всемогуществом, всплывя наверх со дна,

Великим Карлом стать из лже-Наполеонов —

Недурно. Надо что? Взять несколько мильонов

Взаймы, — не в первый раз! — дождаться темноты,

Когда повсюду спят и улицы пусты,

И, как халиф Гарун, бродивший столь беспечно,

Вдруг счастья попытать. Удастся ведь, конечно,

Рейн перейти, когда был пройден Рубикон.

Пьетри гирляндами украсит свой балкон.

Он умер, Сент-Арно; что ж, заменю Базеном.

Мне Бисмарк кажется плутом обыкновенным,

И втайне думаю, что я получше плут.

Пока я достигал удачи там и тут.

Помощник мой — обман, и счастье мы с ним стащим;

Я трус — но побеждал, подлец — но слыл блестящим.

Вперед! Я спас Париж и должен мир спасти,

Я не остановлюсь теперь на полпути.

Мне остается лишь метнуть шестерку ловко.

Но надо поспешить, удача ведь — плутовка!

Мир скоро будет мой, как я давно мечтал;

Из шара этого мне сделают бокал.

Я Францию украл, украсть Европу можно.

Декабрь — вот мой мундир, и тьма — мой плащ

дорожный.

Нет у кого орлов, тот коршунов найдет.

Неважно! Всюду ночь. Воспользуюсь. Вперед!»

Но всюду белый день — над Лондоном, над Римом;

Лишь этот человек считал себя незримым.

Насмешку затая, его Берлин стерег.

Лишь будучи слепым, он в ночь поверить мог.

Всем яркий свет сиял, лишь он во тьме скитался.

Увы! Он ни с числом, ни с местом не считался.

Вслепую, ощупью, вися над пустотой,

Своей опорою считая сумрак свой,

Самоубийца тот, свои войска построив,

Послал историей прославленных героев —

Без хлеба, без вождей, без пушек, без сапог —

Туда, где бездною зиял безмолвный рок.

Спокойно сам их вел — все ближе, ближе к краю.

«Куда ты?» — гроб спросил. Он отвечал: «Не знаю».

2

Да, в Этне Эмпедокл исчез, а Плиний был

Убит Везувием: их, мудрецов, манил

Загадкой блеск жерла. Да, в Индии брамина

Жрет невозбранно червь, и муки той причина —

Стремленье рай обресть. Да, свой непрочный челн

Ловец кораллов мчит среди коварных волн,

Как кошка лижущих, меж островов Липари,

Чья лава пурпуром горит в его загаре, —

От мысов Корсики и до корфийских скал.

Да, мудрым пал Сократ, Христос безумцем пал,

Один — рассудочный, другой — в выси паривший.

Да, вопиял пророк, Иерусалим клеймивший,

Пока удар копья его не умертвил.

Да, в море Лаперуз и в воздух Грин поплыл.

Да, к персам Александр пошел, Траян к дакийцам.

Понятно это все! Подвижникам, убийцам,

Героям — было что искать! Но в бездне лет

Видал ли кто-нибудь безумный этот бред,

Нелепый балаган, — видал ли идиота,

Кто, нисходя с вершин триумфа и почета,

Держась за нитку ту, в конце которой гроб,

Могилу б рыл себе и, отирая лоб,

Под нож, таинственный и страшный, сам, с разгону,

Подсунул голову, чтоб укрепить корону?

3

Когда комета вновь летит в небытие,

Следят созвездия последний блеск ее;

И дьявол свергнутый в своем паденье грозном

Хранит величие, оставшись духом звездным;

Высокая судьба, избранница веков,

Горит сиянием последних катастроф.

Так Бонапарт: он пал, но грех его огромный,

Его Брюмер, не стал позором бездны темной;

Господь его отверг, и все ж над ним не стыд,

А нечто гордое и скорбное горит,

И грани светлые сильнее мрачных граней;

И слава с ним навек средь муки и рыданий;

И сердце, может быть, в сомнениях, смогло

Простить колоссами содеянное зло.

Но горе тем, кто стал творить злодейство в храме,

С кем снова должен бог заговорить громами.

Когда титан сумел украсть огонь с небес,

Любой карманный вор ему вослед полез.

Сбригани смеет ли равняться с Прометеем!

Теперь узнали мы, — и в ужасе хладеем, —

Что может превзойти великого пигмей,

Что смерча гибельней отравленный ручей,

Что нам еще грозят слепой судьбы измены —

Тяжеле Ватерло, больней святой Елены.

Бог солнцу черному мешает восходить.

И совесть грозная велит нам искупить

Брюмер и с ним Декабрь, еще одетый тайной,

О звездах грезящий в грязи необычайной, —

Чтоб ужасы тех дней из памяти изгнать,

Велит нам на весы последней гирей встать,

Чтоб тот, кто всех давил, предстал бы для вселенной

Не жертвой царственной, а падалью презренной!

Тогда, о род людской, урок ты обретешь,

Тогда презрение в твою вольется дрожь,

Тогда пародия придет взамен поэмы,

И с омерзением тогда увидим все мы,

Что нет трагедии ужасней и гнусней,

Чем та, где шествует гиганту вслед пигмей.

Он был злодей, и рок так сделал непреложный,

Чтоб все ничтожество стяжал он, весь ничтожный;

Чтобы вовек ему и ужас и позор

Служили цоколем; чтоб роковой сей вор,

Чей воровской притон стал троном величавым,

Добавил мерзости — в них погрузясь — канавам;

Чтоб цезарь, отпугнув зловонием собак,

Припадок тошноты вдруг вызвал у клоак!

4

Что Рамильи теперь? Что поле Азинкура

И Трафальгар? О них мы только вспомним хмуро.

Обида ли — Бленгейм, и скорбь ли — Пуатье?

Не скрыто ли Кресси навеки в забытье?

Нам Росбах кажется теперь почти успехом.

О Франция! Вот где твоим ниспасть доспехам!

Седан! Могильный звук! Там оборвалась нить.

Отхаркни же его, чтоб навсегда забыть!

5

Равнина страшная! Два стана ждали встречи.

Два леса подвижных — сплошь головы и плечи,

И сабли, и штыки, и ярость, и напор —

Навстречу двинулись, смешались, взор во взор…

Крик! Ужас! Пушки там иль катапульты? Злоба

Всегда смятение родит у края гроба —

И это подвигом зовется. Все бежит,

Все рушится, и червь добычу сторожит.

И смертный приговор монарших правосудий

Здесь над людьми, увы, должны исполнить люди!

Убийство ближнего — вот лавры там и тут.

Фарсала ль, Гестингс ли, Иена ли — несут

Одним триумф, другим — отчаянье разгрома.

О ты, Война! Тебя на колеснице грома

Безумно жеребцы невидимые мчат.

Ужасен был удар. Кровавой бойни ад

У всех зажег зрачки — как раскалил железо.

С винтовкою Шаспо боролся штуцер Дреза.

Дым тучею валил, и тысячи горгон

Метнули скрежет свой в кровавый небосклон, —

Стальные гаубицы, мортиры, кулеврины;

Взметнулись вороны вкруг роковой долины:

Им праздник — всякий бой, пир — всякая резня.

Кипело бешенство средь дыма и огня,

Как будто целый мир в бой погрузился тоже —

От трепетных людей до веток, полных дрожи,

До праха жаркого равнины роковой.

Меняясь натиском, развертывался бой.

Там Пруссия была, здесь Франция родная.

Одни — с надеждою прощались, умирая,

Другие — с радостью постыдною разя;

Всех опьяняла кровь, безумием грозя,

Но не бежал никто: судьба страны решалась.

Зерно каленое по воздуху металось:

Картечь горячая хлестала все кругом;

Хрипевших раненых давили каблуком;

И пушки, грохоча в мучительной надсаде,

Бросали по ветру седого дыма пряди.

Но в недрах ярости, как благостная весть,

Сияли — родина, долг, жертвенность и честь.

Вдруг в этом сумраке, где отдаленным эхом

Свирепый призрак — смерть встречала пушки смехом,

В безумном хаосе, в эпическом аду,

Где сталь врубалась в медь, ломаясь на ходу,

Где опрокинутых разили сверху бомбы,

В рычанье, в грохоте зловещей гекатомбы,

Под непрерывный плач взывающих рожков,

Где каждый наш солдат, сражаясь, был готов

Сравняться с предками, увенчанными славой, —

Внезапно строй знамен вдруг дрогнул величавый,

И в час, когда бойцы, покорствуя судьбе,

Дрались и падали в неистовой борьбе,

Раздался страшный крик. «Я жить хочу!»

И разом

Смолк рев орудий; бой, уже терявший разум,

Стих… Бездна адская свой суд произнесла.

И когти напряглись у Черного Орла.

6

Тогда вся Франция, — любой великий подвиг, —

Ее отвага — Бренн, ее победа — Хлодвиг,

Титаны галльские с косматой головой,

Сраженья гордые — Шалона славный бой,

Ужасный Тольбиак, кровавая арена

Ареццо, Мариньян, Бувин, Боже, Равенна,

Свирепый Аньядель на боевом коне,

Форну, Иври, Кутра, Фонтенуа в огне,

Денен и Серизоль — бессмертные удары,

В чьем взоре молнии и в крыльях — пламень ярый,

Маренго и Ваграм — ревущее жерло,

Последнее каре на поле Ватерло,

И все вожди: и Карл, великий средь великих,

За ним — Мартелл, Тюренн — гроза тевтонов диких,

Конде, Виллар — бойцов надежда и пример,

И Сципион-Дезе, и Ахиллес-Клебер,

И сам Наполеон, векам сложивший сагу, —

Рукой разбойника свою отдали шпагу.

Вианден, 5 июля

ВЫБОР МЕЖДУ ДВУМЯ НАЦИЯМИ

ГЕРМАНИИ

Нет нации, тебе подобной, на земле.

Когда весь мир еще лежал в суровой мгле,

Меж сильными одна была ты справедливой.

Тиара сумрака венчает горделиво

Тебя, но блещешь ты страной восточных снов.

Как небо синее — глаза твоих сынов.

Ты, озаренная туманным нимбом славы,

Европе темной свет являешь величавый,

Что в Исполиновых зажжен тобой горах.

И как не может жить всегда в одних морях

Орел морской, так ты — не обновлять усилий:

И реформаторы апостолов сменили,

И Шиллеры идут на смену Барбаросс.

Вершины горные страшатся ярых гроз,

И императоры трепещут молний духа.

Когда-то из твоих лесов, шумящих глухо,

На Карла нашего твой Видукинд восстал,

Но франка грозный меч твоей же славой стал.

Нередко видели согбенные народы,

Как ты, бесстрашный враг любых врагов свободы,

Несла с собой зарю; и Августа разбил

Арминий, и Мартин святых отцов громил.

Как дуб лелеет плющ, вокруг него обвитый,

Ты побежденному тогда была защитой.

Как в бронзе — олово, и медь, и серебро,

Народ единый встал, где вихрились пестро

И гунны дикие, и даки, и бастарны;

От Рейна золото тебе, и клад янтарный

От серой Балтики. Твое дыханье — та

Святая музыка, где сила, чистота,

И жаворонка трель, и мощный орлий клекот.

Порою видятся неясно и далеко

Над башнями твердынь, завещанных тебе,

Воитель и дракон, сплетенные в борьбе.

Как свежи, зелены, светлы твои долины!

Туманы зыблются, их луч пронзает длинный;

Деревня мирно спит у замка под крылом,

И дева юная, склонившись над ручьем,

Стоит, на ангелов похожа белокурых.

Германия — как храм, построенный на хмурых

Столбах — на двадцати безжалостных веках.

Из их теней — лучи, и тень умрет в лучах.

Земля тевтонская, героев мать суровых,

Растит своих сынов под сенью темнобровых,

Звездой и молнией сверкающих небес.

И копья острые щетинятся, как лес.

Победы ей трубят, и быль ее седая —

Уже не быль, уже легенда золотая.

В Тюрингии, где был владыкой грозный Тор,

С косой разметанной в священный темный бор

Гадать о будущем ходила Ганна, жрица.

На реках медленных, где пела водяница,

В волнах мерцал огонь — нездешний, странный свет;

Таунус и мрачный Гарц, которые велед

Вещанья слышали, пророчиц босоногих,

Полны их отзвуков, таинственных и строгих.

В ночи Шварцвальд похож на сумрачный эдем;

От призрачной луны становится совсем

По-новому живой листва, где шепчут феи.

Возносятся у вас гробницы, как трофеи, —

Геройских пращуров огромные следы.

Тевтоны, будьте же и славны и горды!

Вся пышность рыцарства, блиставшего когда-то,

Знамена и гербы вам золотит богато,

Мифический титан по вас равнял бы шаг,

У римлян Коклес был, у вас же был Галчак.

Бетховен — ваш Гомер. Вы — сила молодая,

Величье гордое…

ФРАНЦИИ

О мать, о мать родная!

2 января

ЧЕРТ НА ДЬЯВОЛА

***

Меж императором и королем — война.

«Что ж! Революциям откроет вход она, —

Мы думали б. — Война! Но в ней — родник величий.

Желает лавров ад, желает смерть добычи.

Монархи поклялись свет солнца угасить;

Алеющая кровь должна весь мир залить;

Людей пойдут косить, как бы траву на поле;

Быть победителям в грязи, но — в ореоле…»

И мы, желавшие крепить меж наций мир

И землю для плугов хранить, не для мортир,

Взывали б, скорбные, но гордые: «Пруссаки!

Французы! Что вам в той — голландца с немцем — драке?

Оставьте их, царей. Свершится божий суд.

Бой Вишну с Индрой мы узреть мечтали б тут —

Преображение из светопреставленья

И пламень благостный, пронзающий затменье!

О схватках яростных мечтали б мы ночных,

О диком хаосе раскатов громовых,

Где безднам ураган грозит; где в схватке тесной

Гигант с архангелом сплетен, с его небесной

Кровь черную свою сливая; мнился б он —

Левиафана в тьму прогнавший Аполлон.

Воображали б мы бред и безумье мрака.

Мы сталкивали бы свирепою атакой

Иену с Росбахом, с ордой вестготов Рим;

Наполеон бы шел за Фридрихом Вторым.

Мы верили б, что к нам, сквозь ужасы и беды,

Как ласточки, спешат крылатые победы

И, как в гнездо, летят из глубины небес

Туда, где Франция, где право, где прогресс!

Мы верили б, что нам — узреть крушенье тронов

И роковой распад одряхших Вавилонов,

Что над материком растоптанным, горя,

Свободы вскинется прекрасная заря,

Что, может быть, во тьме разгромов и возмездий

Родится новый мир из рухнувших созвездий!

Так думали б мы. Пусть, сказали б, нам стократ

Арбелу, Акциум и Зару воскресят —

В крови, но в славе. Пусть над бездной, над провалом

Опять повиснет мир, как при Лепанто алом,

При Тире, Пуатье и Тольбиаке. Три

Угрюмых призрака, пучины вратари, —

Мощь, Ярость, Ночь, — пускай разверзнут зев могилы,

И Север с Югом пусть сойдут в тот мрак застылый,

Пусть племя — то иль то — исчезнет в глубях рва,

Где разлагаются князья и божества!

В раздумье, блеск побед провидя и удары

Боев, какие встарь вели бойцы Луары,

И славу Лейпцига сквозь мерзость, и Ваграм,

И слыша, как Нимрод, и Кир, и Цезарь к нам

Идут, — мы вздрогнули б от смутных ожиданий…»

Вдруг чья-то, чувствуем, рука у нас в кармане.

***

Суть в том, чтоб кошелек спереть у нас. — Пустяк!

***

Давно уж сказано, что Бонапарт-голяк

Был жуликом и млел в приятнейшей надежде

Ограбить Пруссию (нас он ограбил прежде).

Он трон украл. Он подл, и мерзок, и лукав.

Всё так. Но мы мечту хранили, что, напав

На старца-короля, кто горд веками трона,

Кому кирасой — честь и лишь господь — корона,

Он встретит одного из паладинов тех,

Что в годы Дюнуа сражались, чей доспех

Турниры украшал и ныне мнится в тучах,

Исполненных зари и ропотов летучих…

Все чушь! Иллюзия! Совсем другой наряд!

Свистки разбойничьи, а не рога, звучат.

Ночь. Дебри дикие, сплошь полные клинками.

Стволы ружейные сверкают меж ветвями.

Крик в темноте. Врасплох! Засада! Кто там? Стой!

Все озаряется, и в заросли густой

Разверзлись просеки, где свет багряный льется.

Стой! Череп раздробят тому, кто шевельнется.

Ложись, ложись! Никто чтоб не вставал! Ничком!

И — денежки теперь давайте, целиком.

Вздор, коль не нравится, что вас по грязи стелят,

Обшаривают вас и в лоб из ружей целят.

Их — пять на одного; оружья — до зубов;

Кто заупрямится, немедленно «готов»!

Ну! Исполнять!.. Приказ — как будто из берлоги.

Что ж! Кошелек отдать, согнуть в коленях ноги,

Упасть, покорствуя, лежать на животе,

Не смея двинуться, — и вспомнить земли те,

Что звались Гессеном, Ганновером и Польшей…

«Готово». Можно встать… И денег нету больше,

И вкруг — сплошной Шварцвальд!.. Тут ясно стало нам,

Неподготовленным к изменничьим делам,

Невеждам в таинствах правленья, нам, профанам,

Что наш Картуш войну затеял — с Шиндерганом!

ДОСТОЙНЫЕ ДРУГ ДРУГА

Вот поглядите: здесь — кровавый дурачок;

Там — радостных рабов подмявший под сапог,

Зверь божьей милостью, святоша, враг скандалам,

Рожденный для венца, оставшийся капралом.

Здесь — жулик, там — вандал, короче говоря.

Притон за глотку сгреб Второе декабря.

Тут — заяц трепетный, а там — шакал трусливый.

Овраг разбойничий с берлогою блудливой,

Как видно, — колыбель иных монархов. Бред!

В самой Калабрии рубак столь страшных нет.

Грабеж — вот их война! Искусство их разгула,

Пленяя Пулайе, Фолара бы спугнуло.

Все это — как в ночи на дилижанс наскок.

Да, низок Бонапарт, ну а Вильгельм жесток.

И не было глупей у подлеца капризов,

Чем нагло брошенный бандиту злому вызов.

Один пошел ни с чем в атаку, а другой,

Дав подойти, взметнул вдруг молнию рукой,

В кармане скрытую с предательской усмешкой.

Он императора избрал гремушкой, пешкой,

Манил его, смеясь: «Иди, малыш!» Болван

Шел, расставлял силки — и угодил в капкан.

Резня, отчаянье, измена, трупов горы

И громом полные зловещие просторы!

И в этих ужасах, которым нет числа,

Слепит мыслителя неведомая мгла.

О небо, сколько зла! О, грозный час расплаты!

О, Франция! Встал смерч — и во мгновенье смяты

И призрак цезаря и призрак войска с ним…

Война, где был один — огонь, другой же — дым.

ОСАЖДЕННЫЙ ПАРИЖ

Париж, история твои прославит беды.

Убор твой лучший — кровь, и смерть — твоя победа.

Но нет, ты держишься. И всякий, кто смотрел,

Как цезарь, веселясь, в твоих объятьях млел,

Дивится: ты в огне находишь искупленье.

К тебе со всех концов несутся восхваленья.

Ты много потерял, но ты вознагражден

И посрамил врага, которым осажден.

Блаженство низкое есть то же умиранье.

В безумстве павшего, тебя спасло страданье.

Империей ты был отравлен, но сейчас,

Благополучия позорного лишась,

Развратников изгнав, ты вновь себя достоин.

О город-мученик, ты снова город-воин.

И в блеске истины, геройства, красоты

И возрождаешься и умираешь ты.

Париж, ноябрь 1870

" Я, старый плаватель, бродяга-мореход, "

Я, старый плаватель, бродяга-мореход,

Подобье призрака над бездной горьких вод,

Средь мрака, гроз, дождя, средь зимних бурь стенанья

Я книгу написал, и черный ветр изгнанья,

Когда трудился я, под гнетом темноты,

В ней перевертывал, как верный друг, листы.

Я жил, лишен всего, — лишь с честью непреклонной.

И видел город я ужасный, разъяренный:

Он жаждал, голодал — и книгу я ему

На зубы положил и крикнул так во тьму

Народу, мужество пронесшему сквозь бури;

Парижу я сказал, как клефт орлу в лазури:

«Ешь сердце мне, чтоб стать сильнее в ураган!»

Как смертный вздох Христа услышал Иоанн,

Как Пана стон дошел до Индии далекой,

Хоть он и прозвучал мгновенно, одиноко,

Так дрогнула земля от африканских скал

До нив Ассирии, когда Олимп упал.

Как, цоколь потеряв, вдруг рушится колонна,

Так дрогнул весь Восток с паденьем Вавилона.

Коснулся ужас нас, забытый с давних пор:

Качнулось здание, лишенное опор.

Все в страхе за Париж. Над ним тевтон глумится.

Погибнет целый мир, когда умрет столица.

Он больше, чем народ, он — мир, что короли

Распятым на кресте погибнуть обрекли.

Нет, человечеству не жить уже в покое!

Что ж, будем биться мы! Нуманции и Трое

Париж дает пример. Да будет дух наш тверд!

Тиранов посрамив, отбросим натиск орд.

Вернулись гунны к нам, как в дни старинных хроник,

Хоть враг орудия к стенам Парижа гонит,

Мы город отстоим, — пусть преданы, в плену, —

Неся тяжелый труд, спасем свою страну.

Пасть, не склонив чела, — уже победа. Это

Для славы в будущем достойная примета.

Сиять отвагою, добром, избытком сил,

Чтобы потомок вас своей хвалою чтил, —

Вот честь людей, страны, что ввек неодолима!

Катон велик вдвойне, когда он выше Рима:

Рим должен подражать ему, сравниться с ним,

Рим побеждал врагов, Париж — непобедим.

Наш труд окончится победы жатвой правой.

Сражайся, о Париж! Народ мой величавый,

Осыпан стрелами, без пятен на гербе,

Ожесточенным будь и победи в борьбе!

Париж, октябрь 1870

" И вот вернулись к нам трагические дни, "

И вот вернулись к нам трагические дни,

И знаки тайные с собой несут они

О том, что мир идет к какой-то страшной эре.

Творец трагедии и бледный Алигьери,

Вы, очевидцы войн с бесстрастною душой,

Один в Флоренции и в Аргосе другой,

Умы, орлиною овеянные славой,

Писали строки вы, где отблеск есть кровавый

Еще сокрытых гроз, грядущих бед печать,

И вас без трепета никто не мог читать.

Вы, мудрецы, чья речь слышна нам из могилы?

«Мы боги средь людей, провидцы тайной силы»,

О Данте и Эсхил, глядите!

Жалок трон,

И слишком узок лоб носителей корон.

Вы б презирали их! В них нет и стати гордой

Того, кого терзал ваш стих — и злой и твердый.

Не Греции тиран, не Пизы феодал, —

Живет в них дикий зверь, так каждый бы сказал.

Потомки варваров, их облик сохраняя,

Ордой из своего они приходят края

И гонят на Париж саксонских семь племен.

Все в касках, в золоте, в гербах со всех сторон,

Убийством, грабежом привыкшие кормиться;

Эмблемой хищную они избрали птицу,

Иль зверя дикого на шлеме боевом,

Иль вышитых химер, что дышат только злом,

Иль гребень яростно поднявшего дракона.

А их верховный вождь взял на свои знамена

Окраски траурной ужасного орла,

Чья тень чернеет днем, а в ночь, как день, бела.

С собою в грохоте влекут они заране

Орудия убийств всех видов, всех названий —

Тьму пушек, митральез — к уступам наших стен,

И бронзовый Немой, прервав молчанья плен,

Наполнив ревом зев для дела разрушенья,

Вдруг исполняется неистового рвенья

Рвать камни города, с земли его стереть,

И злобной радостью как будто дышит медь

И жаждет мстить за то, что человек когда-то

В ней матерьял нашел для самых гнусных статуй,

И словно говорит: «Когда-нибудь народ

Во мне, чудовище, владыку обретет!»

Трепещет все кругом. Семь венценосцев вместе

Напали на Париж. Его подвергли мести.

За что? Он — Франция, и целый мир притом,

Он у обрыва бездн горит живым лучом,

Он факел свой вознес рукою Прометея

И льет в Европу свет, высоко пламенея.

Парижу мстят они — Свобода, Разум он.

Парижу мстят они — ведь здесь рычал Дантон,

Сверкал Мольера стих, был едок смех Вольтера.

Парижу мстят они — ведь в нем вселенной вера

В то, что должно расти и крепнуть с каждым днем,

Он светоч, что горит под ветром и дождем,

Идея, рвущая завесу тьмы растущей,

Прогресс, сиянье дня средь ночи, всех гнетущей.

Парижу мстят они — за то, что тьме он враг,

Что провозвестник он, что правды он маяк,

Что в грозной славе их он чует смрад гробницы,

Что снял он эшафот, смел трон и стер границы,

Преграды, распри, рознь, что войн смирил он гром,

Что будущее — он, когда они — в былом!

Но то не их вина. Сил черных порожденья

Ведут их в тьме ночной лишь к славе преступленья —

Кир, Каин и Нимрод, Рамзес, Тимур хромой.

Они попрали честь, любовь и свет дневной;

Не став великими, они уже уроды.

Им страшно, что Земля, — в объятиях свободы

И счастья вечного, — горя любви огнем,

Вступает в мирный брак с немеркнущим умом.

Они хотели бы, чтоб бились насмерть братья,

Народ шел на народ; и в том для них проклятье,

Что все их помыслы для ада зажжены,

Во имя дьявола, но для небес темны.

О изверги цари! Не раньше тяготенье

Остынет в вас к мечу, к позорной жажде мщенья,

К коням и вою труб, грозящему бедой, —

Чем птицы вить гнездо откажутся весной,

Сдружится с ними тигр, и позабудут пчелы

Над ульем, им родным, кружить свой рой веселый!

" Семерка. Страшный знак. Число, где провиденье "

Семерка. Страшный знак. Число, где провиденье

Скопило, как в тюрьме, людские преступленья,

Нассау, Мекленбург, Бавария, пруссак,

Саксонец, Вюртемберг и Баден! Страшный враг!

Они, на город наш ползя ордой упорной,

Семь траурных шатров разбили ночью черной:

Смерть, злобу, стужу, мор, болезни, голод, страх.

Полузадушенный Париж — в семи петлях.

Как в Фивах, семь царей с него не сводят взгляда.

Какое зрелище! Звезда в объятьях ада.

Ночь приступом идет на Свет, и страшный крик

Звезды в ответ на смех Небытия возник.

День Слепота теснит, и Зависть дерзновенно

Жизнь хочет расплескать, разбить сосуд священный,

Великий пламенник, звезду средь звезд родных.

Светила говорят в просторах мировых:

«Как! Что случилось здесь? Небесное сиянье

Ушло. Стон ужаса бежит средь мирозданья.

Спаси, господь, звезду! Ты некогда туман

Рассеял, где, таясь, залег Левиафан».

Но поздно. Началось бесчестное сраженье.

Как средь опасных скал горит предупрежденьем

Маяк, так из звезды поднялось пламя — знак

Того, что ад встает, что ночь сгущает мрак,

Что бездна черная растет стеною дыма,

Где армий движется поток неудержимый.

Сгущается туман, где блещет сталь штыков,

Где преисподней гул, вой адских голосов —

Смешались в страшный рев бушующего ада,

Где рыку хищников подобна канонада.

Бесформенная топь, куда залег Тифон,

Растет, и катится, и длит ужасный стон.

Всю злобу хаоса звезда встречает эта.

Он — пламенем разит, она — лучами света.

У бездны — молния, а у звезды — лучи.

Тьма, буря, ураган, круженье туч в ночи,

Все пало на звезду — еще, еще и снова,

Чтобы душить, гасить свет утра молодого.

Как знать, кто победит? Надежда? Страх? Беда?

Прекрасный лик звезды бледнеет иногда

Под ярым натиском и тьмы и урагана.

Тогда она дрожит, тускнеет средь тумана,

Покрыта бледностью, почти свой гасит взор!

Ужели над звездой свершился приговор?

Но кто дерзнул на то, и кто имеет право

Гасить священный свет, души свет величавый?

Ад страшную свою разверз над нею пасть —

И в небе нет звезды… Ужель ей должно пасть?

Но сквозь завесу туч пробившееся пламя

Вдруг гривой огненной, разодранной ветрами,

Встает!..

Она, звезда, горит и гонит прочь,

Прочь ослепленную ее лучами ночь,

Встает во всей красе, сиянием одета,

И заливает тьму безмерной пеной света.

И хаос побежден? Нет… Сумрак гуще стал;

Прилив кипящих бездн вновь катит черный вал,

И, кажется, сам бог отчаялся, и снова

Неистовством стихий, круженьем вихря злого

Звезда поглощена. Ловушка! Где же свет?..

Остановилось все и ждет. Ответа нет.

Мир стал свидетелем позора, преступленья.

Глядит вселенная, как бездна в исступленье

Из непроглядной тьмы, разъяв ужасный зев,

На солнце без конца свой извергает гнев.

ВЕЧЕРОМ, НА КРЕПОСТНОЙ СТЕНЕ ПАРИЖА

Черным-чернел восток, но светел был закат.

Казалось мне — рука костлявая, сухая,

На траурных столбах простерла пышный плат,

Два белых савана по небу развевая.

Так надвигалась ночь и все брала в полон.

И птицы плакали, и листья трепетали.

Я шел. Потом опять взглянул на небосклон —

Он был полоскою окровавленной стали.

И мне почудилось: окончен страшный бой.

Какой-то светлый бог сражался против змея,

И меч небесных сил, грозящий, роковой,

На землю тяжко пал — и вот лежит, алея.

ПАРИЖ ПОНОСЯТ В БЕРЛИНЕ

Рассвет для мглы ночной — ужасное виденье,

И эллин — варвару прямое оскорбленье.

Париж, тебя громят, пытаясь делать вид,

Что некий приговор тебе за дело мстит.

Педант и солдафон, объединив усилья,

Бесчестят город наш геройский. В изобилье

И бранные слова и бомбы к нам летят;

Продажный ритор лжет, бесчинствует солдат:

Париж, мол, оскорблял религию и нравы.

Потребна им хула, чтоб оправдать расправы;

К убийству клевета удобно подведет.

Сенату римскому подобен твой народ,

О город, вынь же меч для подвигов победных!

Строитель мастерских, защитник хижин бедных,

О, город равенство изведавших людей!

Пускай беснуется орда тупых ханжей —

Защита алтарей и тронов, лицемеры,

Позорящие свет во славу темной веры,

Спасатели богов от мудрости земной.

Сквозь всю историю нам слышен этот вой

На римских площадях, в Мемфисе, Дельфах, Фивах,

Как отдаленный вой и лай собак паршивых.

ВСЕМ ЭТИМ КОРОЛЯМ

Князья тевтонские! Стремясь к успехам славным,

Не подражаете вы пращурам державным:

Они старались быть, круша врагов своих,

Не многочисленней, а доблестнее их.

Другой обычай — ваш.

Без шума, понемногу,

Во мраке тайную прокладывать дорогу

В соседнюю страну, обманывать дозор,

Как это делают любовник или вор,

Среди кустов, нигде открыто не маяча,

Прокрасться, доползти, фонарик слабый пряча,

Потом внезапно, вдруг, крича: «Ура!» и «Хох!»

И обнажив клинки, мильоном грубых ног

В азарте боевом топтать поля соседа…

Тому же лишь во сне пригрезится победа:

Нет войска у него, бездарный генерал.

Мартина Лютера торжественный хорал

С молитвой слушали недаром деды ваши:

То были воины, и из подобной чаши

Не стали бы они вино победы пить, —

Им честь была важней, чем радость победить.

А вы на всем пути к Версалю от Седана,

Пути жестокостей, коварства и обмана,

Успели натворить немало гнусных дел:

От гнева бы, о них услышав, покраснел

Суровый предок ваш, бесстрашный рыцарь-воин.

Ни песни меч войны, ни славы не достоин,

Когда предательство ему расчистит путь,

Когда обману он крестом украсит грудь.

Вильгельм — и Бисмарк с ним: при Цезаре — ворюга,

Обрел Великий Карл в Робер-Макере друга!

Уланам, рейтарам, пандурам отдана

В добычу Франция. Да, некогда она

Великой армией к народам приходила;

Огромной бандою к ней вторглась ваша сила.

Спешат, и пропасти они перед собой

Не видят. Так медведь на льдине голубой

Не чует, что она растрескается скоро.

Да, Франция в плену. Но от ее позора,

От Страсбурга — бойца, чей не угаснет пыл.

От Меца, — вами он за деньги куплен был, —

Получите вы то, что взять насилье может

От женщин, распятых на оскверненном ложе:

Нагое тело их и неуемный гнев.

У гордых городов и непорочных дев

Для тех, кто их терзал, насильно обнимая,

Есть только эта плоть — холодная, чужая.

Так убивайте же побольше: Гравелот

И Шатоден — поля, где жница-смерть идет,

Чтоб красным вы могли гордиться урожаем.

Хвалитесь: «Мы Париж блокадой удушаем!»

Орите: «Никому теперь пощады нет!»

Знамена треплются, надувшись от побед.

Но в шуме празднества недостает чего-то;

Не открываются небесные ворота,

Чтоб выпустить лучи; и лавры на земле

Зачахнут, кажется, в кровавой вашей мгле.

А сонмы горних Слав молчат; не слышны клики,

Опущены крыла, угрюмо-скорбны лики.

Смотреть и узнавать и слышать не хотят,

И видно нам с земли, как, темные, скорбят

Они над трубами поникшими своими.

И правда, ни одно не прогремело имя

Средь гула стольких битв! О слава, кто герой?

Как! Победителей великолепный строй —

Надменных, дерзостных, своим успехом пьяных,

Но — диво-дивное! — каких-то безымянных?

И доля наша тем постыднее, что так

Ужасен был разгром и так ничтожен враг!

БАНКРОФТ

Что это с Францией? К ничтожествам презренье

Трагическое ей внушает ослепленье.

Она не хочет знать, что говорят о ней

На нищих чердаках иль в залах королей.

Будь вы бродягою или министром властным,

Ее величию вредили б вы напрасно.

Не в силах Франции вы сделать ничего.

Хотите вы клеймить — подумайте, кого?

Среди своих торжеств и горестных волнений

Она не видит вас, вы для нее лишь тени.

Когда б пред ней предстал Тиберий, Чингисхан,

Завоеватель-бич иль человек-вулкан,

Она подумала б, уместно ль счесться с вами,

Презреньем вас казнить. Прославьтесь же делами!

Тогда увидим. Нет? Идите прочь! Червяк

Все ж будет червяком, хотя б всегда, как враг,

Копил он злобы яд. Что сделать мелочь может,

Хотя тупая злость ее всечасно гложет?

И что ничтожеств власть? Она лишь миг живет.

Чем может повредить колоссу, что встает

Среди песков пустынь, гиен трусливых стая

Иль птицы жалкие, что, низко пролетая,

Стремятся запятнать тот горделивый лик,

Который в свете звезд недвижен и велик?

Париж, январь 1871

" Твердить все о войне, мир утвердив сперва! "

Твердить все о войне, мир утвердив сперва!

«О мудрость, лживые ты говоришь слова! —

Сказал мудрец. — Когда ты столь жестокой стала?

Иль ты ослеплена, иль разум потеряла?

Что с Братством сделано тобою? Ты встаешь,

Чтоб Каина убить, вонзить в Аттилу нож». —

«Нет, Человек, ты мне поверить можешь смело.

Где Скупость начала, кончает Щедрость дело;

Нас Ненависть ведет к Любви, зима к весне,

Ты вздумал отрицать — и утвердил вполне»,

Противоречия свои плодя бессчетно,

Блуждают истины в таком тумане плотном,

Что глубиною их совсем мы смущены.

Вот отчего пути судьбы всегда темны.

И Ночь, святая Ночь густое покрывало

Из мириад светил таинственно соткала.

ЕПИСКОПУ, НАЗВАВШЕМУ МЕНЯ АТЕИСТОМ

Я атеист? Пойми, о поп, не много толку

Разыскивать в моей душе такую щелку,

Через которую ты разглядеть бы мог,

Насколько верю я, что миром правит бог.

Шпионить, уличать меня по сплетням, слухам,

Подсчитывать грехи по дьявольским гроссбухам —

Все это тщетный труд. Мой символ веры прост.

Готов перед тобой предстать я в полный рост;

Я выложу все сам и ничего не скрою.

Да, если бог — старик с предлинной бородою

И восседает он, как сказочный король,

На троне золотом, как бы играя роль

В большой феерии: святой пророк ошую,

Голубка на плече, архангел одесную,

А на руках Христос… И если этот бог,

Един и тройственен, завистлив и жесток,

Действительно таков, каким иезуиты —

Гаррас ученый, Плюш, Трюбле, Ноннот маститый —

Представили его в писаниях своих:

Бог, угнетающий свирепо малых сих;

Казнящий правнуков за древний грех Адама

И разрешающий куренье фимиама

В честь царственных убийц; сказавший солнцу: «Стой!»,

Едва тем не сломав порядок мировой;

Весьма посредственный географ и астроном;

Бог, созданный людьми и ставший их патроном,

Их грозным судией и злобным палачом;

Привыкший наобум разить своим мечом;

Всегда карающий и редко милосердный;

Казнящий часто тех, кто молится усердно;

За щедрые дары прощающий блудниц;

Владыка, правящий державой без границ

И подражающий порокам человека;

Тиранами людей терзающий от века;

Бог, допускающий злодейства, подлость, ложь…

В такого бога я не верю ни на грош!

Но если бог — вещей предвечное начало,

Обозначение иное идеала,

Который хаосу единство придает

И в коем мир себя как личность познает;

Вселенская душа, чьим пламенем чудесным

Возжен бессмертный свет в моем земном, телесном

И обреченном в прах вернуться существе;

Когда он — Абсолют, с которым я в родстве;

Тот голос внутренний, который возвещает,

Где истина, и злых деяний не прощает,

Дает мне знать, какой из сил враждебных двух

Я к действию влеком; свободный ли мой дух,

Животный ли инстинкт — мой подлинный водитель;

И коль он бытия таинственный зиждитель,

Кем полнится душа в неизреченный час,

Час взлета к небесам, когда святой экстаз

Ей крылья придает и, чуждая метаньям,

Стремясь творить добро, готовая к страданьям,

Она взмывает ввысь, ветрам наперекор,

Чтоб вырваться из туч на голубой простор,

Влечется тем сильней, чем тьма черней и гуще,

За горизонт, к заре, и славит день грядущий;

Коль божий промысел — такая глубина,

Которой ни постичь, ни обнаружить дна

Не в состоянии попы мастей различных;

Коль не разъять его и не расчесть первичных

Частей, слагающих понятье «божество»;

И в образе людском нам не узреть его —

Затем что он есть бог безликий и незримый

И в сыне божием отнюдь не воплотимый;

Отнюдь не «бог-отец», но жизни всей родник,

Источник юности, а не брюзга-старик;

Когда он тот, о ком создатели религий

Не знают ничего, о ком молчат их книги,

Но ведают о ком младенец и мертвец,

Которым явлен он, как сущего венец;

Коль съесть его нельзя при таинстве причастья;

И если он не враг любви, земному счастью;

Когда собой он все объемлет существа;

Коль он есть Целое, которое едва

Помыслить можем мы без головокруженья,

Но чувствуем душой в минуты озаренья;

Когда его нельзя сковать, вогнать в канон;

Коль катехизисом он не узаконен;

А речь его слышна нам в грохоте циклона —

Не в бормотании с церковного амвона;

Коль он в величии своем для нас незрим,

Но есть во всем, везде — везде неуловим —

В былинке крохотной, в безмерности надзвездной…

Коль небо — храм его, вероученье — бездна,

Когда им созданы гармония светил

И равновесие присущих духу сил

И волею его пребудут в постоянстве

Добро, Любовь, Мораль — как и миры в пространстве;

Когда он столь велик, прекрасен и высок,

Что жалким кажется и слабым слово «бог», —

Тогда, епископ, мы меняемся ролями!

С тобою мы идем различными путями:

Тебя влечет во тьму, где смерть, и тлен, и зло,

Меня — туда, где жизнь и где всегда светло.

Тогда, епископ, ты плутуешь, как картежник;

Тогда я верую, а ты вот — злой безбожник!

27 июля

" А! Это — дикий бред! Не примиримся, нет! "

А! Это — дикий бред! Не примиримся, нет!

Встань, с яростью в душе, с мечом в руке, средь бед,

О Франция! Хватай дреколья, камни, вилы,

Скликай сынов, полна решимости и силы!

О Франция, тобой отвергнут был Мандрен, —

Теперь Аттилу бог послал тебе взамен.

Покончить пожелав с народом благородным,

В ком род людской явил свой пламенный восход нам,

Опять, как искони, орудьем рок берет

Чудовищ и зверей невиданных пород

О Франция моя, ты ль покоришься? Ты ли

Согнешься? Никогда! Конечно, заслужили

Мы участь горькую — врагу попасться в пасть!

Но горше будет нам, коль скажут: «Мнили пасть,

Как некогда Мемфис, Солим, Афины, Троя, —

В громах и молниях эпического боя!

И — чувствуют себя среди могильной тьмы

Немыми жертвами насилия, чумы,

Разбоя, голода, — бессмысленны и тупы!»

Мы ждали грозных львов, а оказались — трупы!

" О, что за жуть! Народ — палач народа-брата! "

О, что за жуть! Народ — палач народа-брата!

А нашего родства издревле узы святы!

Из чрева одного мы вышли, и слита

Ты с Галлией была в давнишние лета,

Германия! Деля и радости и беды,

Как братья мы росли — и в том была победа.

Росли мы дружною, счастливою четой,

И Каин Авеля не донимал враждой.

Велик был наш народ, и Тацит не впустую

Сказал о нас и вас, германцы, повествуя:

«Они горды. У них лишь женщина скорбит,

Мужчина ж — учится не забывать обид».

Чуть Рим орлов своих вносил в наш край, бывало,

Клич вендов боевой подхватывали галлы,

И консул погибал, сражен ударом в тыл,

И к Ирменсулу Тевт на помощь приходил.

Опору верную в столетьях пронесли мы —

Удар меча и взмах крыла неукротимый.

Пред алтарем одним, во глубине лесов,

Распластывались ниц, услыша тайный зов,

Бретонцы нантские и кельнские тевтоны.

Когда сквозь мрак неслась валькирия смятенно,

Одну и ту ж звезду, что на ее груди,

Наш Бренн и Герман ваш видали впереди.

Высокомерье сбавь, германец, и взгляни-ка

На дальний небосвод! Покуда в галла дико

Ты всаживаешь нож, победой опьянен,

Покуда топчешь ты и право и закон,

Венчаясь лаврами отпетого бандита, —

Там наши пращуры посмертной дружбой слиты.

ПОСЛАНИЕ ГРАНТА

Как! Провозвестница невиданной весны,

Ты, кем Франклин, и Пени, и Фультон рождены,

Страна, где воссиял свободы свет когда-то,

Приветствия шлешь тьме? С бесстыдством ренегата

Благословляешь ты немецкую картечь

И в ризы белые пытаешься облечь

Чернейшие дела, отступница свободы!

Зачем же некогда фрегат французский воды

Атлантики рассек и храбрый Лафайет

На помощь поспешил к повстанцам в Новый Свет?

Ты, факел погасив, во тьме провозгласила:

«Кулак — вот божество! Всего превыше — сила!

Мы отменяем всю историю земли.

Растоптанный прогресс пусть корчится в пыли!

Мы перл создания: народом-эгоистом

Нам подобает быть. Меж чистым и нечистым

Нет грани никакой, и кто силен, тот прав,

Свободу, долг, закон и истину поправ.

Пусть, прусским кованым примята сапожищем,

Стенает Франция над горьким пепелищем.

Все выбросить пора: Вольтера и Христа…

Пусть правит солдафон ударами хлыста!»

О ты, чей эшафот своей зловещей тенью

Затмил Америку, обрек ее крушенью,

Джон Браун, мученик, веревку палача

Сорви с себя, воспрянь и отхлещи сплеча

Того, кто, сея зло измен и преступлений,

Навеки заклеймен проклятьем поколений!

Да! Франция пришла Америку спасти:

Свой обнажила меч и вольность обрести

Ей братски помогла в суровую годину.

Америка же ей кинжал вонзила в спину!

Допустим, что дикарь, издав победный клич,

Скальпировал врага, подбитого как дичь,

И, человечины дымящейся отведав,

Пред прусским королем, главой всех людоедов,

Простерся ниц; его я оправдать готов:

У них один закон — закон глухих лесов.

Когда же человек, в котором воплощенье

Мы видим истинно гуманного правленья,

Который озарен сиянием лучей

Америки — страны прославленной своей,

На брюхе ползает пред скипетром державным,

Пятная Новый Свет деянием бесславным;

Великий свой народ постыдно предает

И Франции в лицо бессовестно плюет;

Когда он делает народ свой сопричастным

Победам мерзостным и торжествам ужасным;

Когда — убийцам друг и честным людям враг —

Он втаптывает в грязь свободы гордый флаг;

Когда Америку он делает блудницей;

Когда она, склонясь пред гнусной колесницей,

Целует сапоги злодея-короля, —

То содрогается от ужаса земля!

Встревожены в гробах борцов великих тени:

Костюшко гонит рой чудовищных видений;

Волнуется Спартак, и стонет Джефферсон;

Линкольн сегодня вновь злодейски умерщвлен!

Америка! К твоей я совести взываю!

Я тяжко оскорблен. Я плачу, я рыдаю…

Я слишком горячо любил тебя всегда.

Светила миру ты, как юная звезда, —

Нет, не одна звезда, а целое созвездье!

Поруган звездный флаг! Он требует возмездья!

Когда-то Вашингтон пустил коня в галоп,

И где он проскакал, там искр блестящих сноп

Взметнулся до небес; на знамя искры пали,

И вот — тринадцать звезд над миром засверкали!

Теперь, увы, их свет почти совсем померк…

Проклятье же тому, кто вероломно вверг

Народ Америки в пучину дел позорных

И знамя превратил в созвездье пятен черных!

ПУШКЕ «ВИКТОР ГЮГО»

Внимай. Придет пора — твое услышу слово.

Орудие! Гроза! Боев герой суровый!

Дракон неистовый, чей раскаленный рот

Однажды пламенем и грохотом рванет!

Громада грузная, отлитая из молний, —

Слепую смерть пошли и строгий долг исполни:

Мой город охрани. Вот мой завет тебе!

В братоубийственной безмолвствуя борьбе,

С родного рубежа — рычи! Вчера из горна

Ты вышло, гордое, сверкая непокорно.

«Красавец!» — женщины тебе шептали вслед.

Тевтоны под стеной. Из блеска их побед

Ползет позор. Париж, великий брат свободы,

Князьям грозит призвать в свидетели народы.

Нам предстоит борьба. Приди, мой сын! Припав

Друг к другу, мы с тобой в один сольемся сплав,

Мы обменяемся с тобою, мститель черный:

Мне в сердце бронзу дай, влей в медь мой дух упорный!

Он близок — день: с валов твоя раздастся речь.

В зарядном ящике уже лежит картечь.

Гремя по мостовой за восьмерной упряжкой,

Меж радостной толпы, ты повлечешься тяжко

Среди разрушенных домишек бедноты —

Занять почетный пост, где высятся форты,

Где, саблю сжав, Париж встречает натиск вражий.

Там непреклонно стой на неусыпной страже!

И так как я всегда, насколько было сил,

Прощал, и снисходил, и кротостью лечил;

И между буйных толп, — бродя ль в изгнанье сиро,

На форум ли придя, — я сеял зерна мира

Под вечный спор людской, средь гула и тревог;

И цель великую, что дал нам кроткий бог,

Я всем указывал, смеясь или печалясь;

И мне, мечтателю, кто ведал скорбь, казались

Единство — библией, евангельем — любовь, —

Ты, страшный тезка мой, лей беспощадно кровь!

Ведь перед ликом зла любовь должна стать злобой:

Не может светлый дух склониться пред утробой,

Не может Франция стать варварству рабой;

Величье родины — вот идеал святой!

Теперь он стал, наш долг, столь ясным и великим —

Быть непреклонными пред ураганом диким

И охранить Париж — и всю Европу с ним —

Своею твердостью и мужеством своим!

Ведь если Пруссия избегнет должной кары,

На все прекрасное падут ее удары:

На братство, равенство, надежду и прогресс;

Кто Францию громит, тот гонит свет с небес

И тигру отдает народ на растерзанье!

И надо возвести, во тьме заслышав ржанье

Аттилиных коней, несущих смерть и плен,

Вокруг души — кольцо несокрушимых стен!

Так Рим, чтоб мир спасти, стоящий под ударом,

Быть должен божеством, Париж — титаном ярым!

Вот почему, строфой лазурной рождены

И лирой встречены, орудия должны

Направить на врага зияющие глотки;

Вот почему поэт, задумчивый и кроткий,

Творить зловещее из блеска принужден;

Пред злобой королей, лакеев бездны, он,

Желая мир спасти от наступленья ада,

Узнал, что не мечтать сейчас, а драться надо,

Сказал: борись, рази, разбей, громи, гори! —

И создал молнию из трепета зари!

ФОРТЫ

Как свора верных псов, наш город сторожат

Могучие форты: ведь мог же гнусный гад

Порою доползать до самых стен Парижа!

Хитер опасный враг; его орда все ближе.

Их девятнадцать здесь, на кручах, на холмах;

Тревожно ждут они, врагу внушая страх,

И, чтоб не удались коварные затеи,

Всю ночь вытягивая бронзовые шеи,

Бессонно стерегут людей, объятых сном,

И в легких бронзовых клокочет смертный гром.

По временам холмы внезапно в тьму густую

Бросают молнии — одну, потом другую.

И снова ночь, — но вот почуяли они

Угрозу в тишине, в покое — западни.

Напрасно кружит враг, — он лишь теряет время;

Они же — бдительны и сдержат вражье племя

Орудий, рыщущих вдали, сквозь плотный мрак.

Париж — могильный склеп, темница, бивуак,

Средь мира темного безмерно одинокий,

Стоит, как часовой, покуда сон глубокий

Его не свалит с ног. Покой объемлет всех —

Мужчин, детей и жен. Стихают плач и смех,

Стихают площади, мосты, колеса, топот

И сотни сотен крыш, откуда сонный шепот

Исходит — голоса надежды, что твердит

О вере, голода, который говорит

О смерти. Смолкло все. О, сны! О, души спящих!

Тишь, забытье… Но их не усыпить, грозящих.

И вот внезапно ты очнулся… Страх и дрожь…

Прислушался едва дыша — и узнаешь

Густой, глубокий гул, как будто стонут горы;

Селенья вздрогнули, внимает мрачный город,

И вот на первый гром ответствует второй —

Безжалостный в своей угрюмости, глухой,

И новые во тьме раскаты возникают,

И громы тяжкие друг друга окликают.

Форты! В густых зыбях полночной темноты

Отчетливы для них зловещие черты:

Они заметили орудий очертанья,

Заметили в лесу, чье мертвое молчанье

Нарушил птиц ночных встревоженный полет,

Передвижение чужих полков и рот,

Огни в кустарниках — как волчьи злые очи…

Вы славно лаете, форты, во мраке ночи!

20 ноября 1870

ФРАНЦИИ

Кто за тебя? Никто! Все в сговоре! Гладстон

Спасибо говорит твоим убийцам. Он

Не одинок — есть Грант и Банкрофт есть, которым

Привычно поносить, клеймить тебя позором.

Один — трибун, другой — солдат; а там — судья,

Там — поп: на севере, на юге; и твоя

Кровь растекается, и, на кресте распятой,

Тебе плюют в лицо. Но в чем ты виновата

Перед народами? Рыдавшим в мире зла,

Слова Надежды ты всем нациям несла:

То — Мир и Радость. Ты взывала благородно:

«Цвети, Америка! Будь, Греция, свободной!

Италия! Ей вновь великой стать пора.

Я этого хочу». Ты отдала, щедра,

Той — золото, той — кровь; для всех была ты светом,

Прав человеческих защитницею; в этом

Ты видела свой долг пред каждою страной,

Как с водопоя бык бредет к себе домой,

Так люди собрались под кровлею одною,

Тобою слитые, великой их сестрою,

Твоей заботою, твоей борьбой за них.

Ах, знак их низости — неблагодарность их!

Да что там! Слышен смех — довольна их орава,

Что горе у тебя, что на ущербе слава

И ты, обнажена, под молотом невзгод

И кровью залита, взошла на эшафот.

Французов им не жаль — сынов, которым надо

Краснеть за мать свою. У палачей досада,

Что ты не умерла, что быть тебе живой.

Склонила в темноте ты лик лучистый свой.

Ночной орел твою расклевывает печень

И, побежденную, тебя прикончит, встречен

Восторгом королей — убийц с больших дорог, —

Европы, мира… Ах, когда б я только мог

Не быть французом, чтоб во дни мученья злого

Я, Франция, тебя мог предпочесть и снова

Провозгласить, что ты, чья бурно льется кровь,

Мой край, мой гордый лавр и вся моя любовь.

НАШИ МЕРТВЫЕ

Простерты на земле безгласной и суровой,

Они лежат в крови запекшейся, багровой.

Живот распоротый им вороны клюют.

Огонь сражения, чудовищен и лют,

Обуглил их — прямых, давно окоченевших

И черных среди трав, завянуть не успевших.

Снег белым саваном облепит всех зимой

Вот череп — как валун, холодный и слепой.

Рука сраженного — она еще готова

Зажатой шпагою пронзить кого-то снова.

За ночью ночь они, без речи и без глаз,

Оцепенелые, валяются сейчас.

И столько ран на них и рваных сухожилий,

Как будто лошади их рысью волочили.

Переползают их червяк и муравей.

Тела в земную твердь врастают — вглубь морей

Так погружается корабль, терпя крушенье.

Над бледными костьми и сумрак и гниенье,

Как Иезекииль изрек о мертвецах.

Они лежат везде — то в сабельных рубцах,

То в ранах ядерных, то в штыковых, багряных.

Над крошевом их тел в увечиях и ранах —

И моросящий дождь и ветер ледяной.

Завидую тому, кто пал за край родной!

1-е ЯНВАРЯ

О внуки, скажут вам, что дедушка когда-то

Вас обожал, что он был долгу верен свято,

Знал мало радостей и много горьких бед,

Что были вы детьми, когда был стар ваш дед;

Что он, добряк, не знал слов гнева и угрозы,

Что он покинул вас, лишь распустились розы,

И умер в дни весны беззлобным стариком,

Что в трудный, черный год, под вражеским огнем,

Через ночной Париж, где громыхали пушки,

Он пробирался к вам и нес с собой игрушки —

Паяцев, куколок, в корзинку уложив.

Вздохните же о нем в тени могильных ив…

ПИСЬМО К ЖЕНЩИНЕ (Отправлено воздушным шаром 10 января 1871 г.)

Париж сражается. Сейчас он весел, страшен,

В нем жив народ, жив мир, дух доблестью украшен.

Здесь каждый служит всем, не мысля о себе,

Хоть и без солнца мы, без помощи в борьбе.

Все будет хорошо, хоть сна у нас — ни тени.

Пусть публикует Шмитц пустые бюллетени —

Эсхила б иезуит так перевел, губя.

Семь франков — два яйца! Купил не для себя,

Для Жоржа моего и для малютки Жанны.

Мы ели лошадей, мышей — и было б странно

Иное: ведь Париж зажат в кольцо врагом.

Ковчегом Ноевым желудок свой зовем;

Нечистой, чистой там уже немало твари:

С собачиною кот, пигмей с колоссом в паре,

И крыса и осел там рядом со слоном.

Бульваров больше нет: срубили топором;

Уж Елисейские Поля горят в камине.

Мы дрогнем в холоде, всегда на окнах иней,

Не развести огня, чтоб высушить белье,

Рубашке смены нет. По вечерам в жилье

Доходит смутный гул из мрака городского.

Там движется толпа ворчливо и сурово:

То пенье долетит, то возглас боевой.

По Сене медленно плывут за строем строй

Обломки тяжких льдин; за канонеркой смелой,

Идущей среди них, след остается белый.

Живем ничем и всем, не клоним головы,

И на столе у нас, где голод ждет, увы,

Картофель — это царь, покоившийся в Крипте,

А луковица — бог, как некогда в Египте.

Угля нет, но зато наш хлеб черней в сто крат.

Без газа спит Париж, гасильником прижат.

С шести часов темно. Привыкли к гулу, вою,

Когда снаряд врага летит над головою.

Чернильницей давно осколок служит мне.

Но город-мученик не дрогнет в тишине,

И горожане здесь на страже у предместий;

Под пулями — отцы, мужья и братья вместе;

В военной форме все, окутаны плащом,

На жестких досках спят иль мокнут под дождем.

Да, Мольтке нас бомбит, сулит нам Бисмарк голод,

А все ж, как женщина, Париж и свеж и молод.

Весь обаяния и силы полный, он

С улыбкою глядит, мечтая, в небосклон,

Где голубь кружится с воздушным шаром рядом.

Беспечность, красота соседствуют в нем с адом.

Я здесь. Я тем горжусь, что город мой не взять.

Я всех зову любить, с врагом лишь враждовать,

С ним биться до конца. Кричу перед другими:

«Я больше не Гюго, и Франция — мне имя!»

И не тревожьтесь, друг, за женщин. В час беды,

Когда все клонится, они у нас горды.

Все то, что доблестью считалось в древнем Риме, —

И святость очага, и дом, хранимый ими,

И ночь за прялкою, и труд, что грубым стал,

И мужество, когда так близок Ганнибал,

А братья и мужья встречают смерть на стенах, —

Все это есть у них. Пруссак, гигант надменный,

Париж зажал в кольцо и сердце мира в нем,

Как тигр, когтями рвет в неистовстве своем.

В Париже, где беда гнетет неотвратимо,

Мужчина — лишь француз, а женщина — дочь Рима.

Парижа женщины выносят всё: и страх,

И гаснущий очаг, и ломоту в ногах,

И гнет очередей у лавок ночью черной,

Холодный ветер, снег, валящийся упорно,

Бой, ужас, голод, смерть — и видят пред собой

Одну лишь Родину и долг священный свой.

Сам мог бы Ювенал их мужеством гордиться!

Врагу огнем фортов ответствует столица.

С утра бьет барабан, вдали поет рожок,

И гонит сон труба, чуть бросит луч восток.

Из тьмы встает Париж, огромный, горделивый;

Фанфар по улицам струятся переливы.

Все братья — верим мы в победу до конца,

Грудь отдаем огню и мужеству — сердца,

А город, избранный несчастием и славой,

Встречает ужас свой осанкой величавой.

Что ж! Стужу, голод — всё мы вынесем сполна.

Что это? Ночь. Но чем окончится она?

Зарей. Все вытерпим, и это будет чудом.

Да, Пруссия — тюрьма, и стал Париж Латюдом.

Мужайтесь! Наш народ, как в древности, суров.

Лишь месяц — и Париж прогонит пруссаков.

Я твердо убежден, что буду с сыновьями

В деревне жить, куда поедете вы с нами,

И в марте на родной все отдохнем земле, —

Когда не будем мы убиты в феврале.

НЕТ, НЕТ, НЕТ!

Нет, нет, нет! Как! Нас немцы разгромят?

Как! Наш Париж, святой, подобный лесу град,

Необозримое идей жилище это,

Влекущее к себе сердца снопами света;

Гул, что творцам наук познание дает,

Средь толп живых зари блистательный восход!

Париж! Его закон, и воля, и дерзанья —

Передовым борцам завет и приказанье;

И площадь Гревская, где Лувра смыт разврат,

То страхов, то надежд исполненный набат;

И в лабиринте стен союз такой несродный —

Рабыня Нотр-Дам и Пантеон свободный;

Как! Бездна эта, где, блуждая, бродит взгляд,

Тот сказочный, в лесах незримых мачт фрегат!

Париж, что урожай свой жнет, растит, лелеет,

В величье мира свой посев чудесный сеет —

Науку мятежей, что он преподает,

Гром кузницы его, где чудо он кует…

Как! Все, что плавил он в поту своих усилий…

Как! Мира будущность в сени его воскрылий, —

Исчезнет это все под пушек прусских гром?

Мечта твоя, Париж, забытым станет сном?

Нет, нет, нет, нет! Париж — прогресса пост опорный.

Пусть катит с севера Коцит поток свой черный,

Пришельцев толпы пусть наш град сквернят пока…

Пусть час — против него, но за него — века!

Нет, не погибнет он!

О, в реве урагана

Уверенность моя лишь крепнет неустанно,

И слышу я, куда мой долг меня зовет,

И к истине любовь в душе моей растет.

Опасность, что пришла, ведь есть не что иное,

Как повод, чтоб росла в бойцах готовность к бою

Страдания крепят колеблемый закон,

И ты тем больше прав, чем более силен.

Что до меня, друзья, мне трудная задача —

Понять бойца, что вдруг находит повод к сдаче;

Искусство чуждо мне пред боем отступать,

Надежду потеряв, скулить, рыдать, дрожать,

Отбросить честь и стыд, мне трудно стать унылым

Все эти подвиги мне, право, не по силам!

Париж, январь 1870

ГЛУПОСТЬ ВОЙНЫ

Работница без глаз, предательская пряха

Качает колыбель для тлена и для праха,

Ведет она полки, ведет за трупом труп,

И, опьяненная безумным воем труб

И кровью сытая, потом с похмелья вянет,

Но человечество к своей попойке тянет.

Нагнав ораву туч и накликая ночь,

Все звезды, всех богов она сшибает прочь

И вновь безумствует на черных пепелищах,

В пороховом дыму, в тяжелых сапожищах

Распространеньем зла, как прежде, занята,

Животных выгонит, но предпочтет скота

И может лишь одно придумать бестолково.

Снять императора, чтоб возвести другого.

Я ТРЕБУЮ

Не троньте Францию с ее бессмертной славой!

Вам направлять ее? Но по какому праву?

Хоть смелый воин вы, однако же не прочь

Просить угодников, не могут ли помочь.

И для Парижа вы, чей ореол могучий

Уж пробивается сквозь мерзостные тучи,

Для гневной нации — чрезмерно вы полны

Терпенья, благости. Они нам не нужны

Во дни опасности, поднявшейся над миром.

Не думаете ж вы взаправду стать буксиром

Светила дивного, встающего из тьмы,

Которого в тюрьме сдержать не в силах мы?

Оставьте Францию! Косматою звездою

Она появится, разгонит сумрак боя.

Для королей и войск соседних с нею стран

Она опустошит сверкающий колчан,

В боях с пруссаками окажется счастливой

И, гневная, тряхнет своей горящей гривой

И каски медные, глаза под низким лбом

И души все пронзит карающим лучом!

Но эта ненависть, порыв ее священный

Вам непонятны, нет. Ночь встала над вселенной,

И надо, чтобы мы, прогнав ее, спасли

Лазурь грядущего, встающую вдали,

И с темной пропастью сражались без пощады.

Париж, в огне, велик, — вы опустили взгляды.

Вы ограниченны, и близорук ваш глаз,

Как демагогия, страшит сиянье вас.

Оставьте Францию! Ее пожара пламя

Не угасить. Оно, усилено ветрами,

Пронзает молнией окрестных туч валы.

Пускай же каются князья бегущей мглы,

Что, солнечный вулкан забрызгав мраком ила,

Они великое разгневали светило.

Для гнусных, мерзостных, кровавых королей

Встающая заря чем дале, тем страшней.

Так дайте же расти сверкающей богине!

Ваш путь — на поводке идти при господине.

Оставьте сбросивший ярмо свое народ!

Вот Марсельезы зов; она уже идет

На бой, уже звучит ее припев могучий.

Луч — это тот же меч. Он ударяет в тучи,

Как некогда таран бил в крепостной гранит.

Уйдите в сторону, пусть солнце отомстит.

Не помощь вы ему. Оскорблена свобода,

И дивным будет гнев великого народа.

Когда коварный мрак покроет все вокруг

И станет кладбищем казаться вешний луг,

Речонка — пропастью, а роща — вражьим станом,

И под покровом тьмы все, что живет обманом,

Вся тварь презренная, ничтожный каждый гад

На волю выползет, упиться кровью рад,

И лисьей хитрости и волчьей злобе — воля,

Когда шакал и рысь, дремавшие дотоле,

Гиена и змея зарыскают в ночи, —

Тогда как мстители являются лучи,

И восходящий день исполнен возмущенья.

Лишь призрак — Пруссия, Вильгельм — лишь привиденье.

Пусть свора королей несытых, пусть орда

Жестоких хищных птиц стремит свой лет туда,

Где началась резня, пускай царит над миром

Война, являясь нам то гидрой, то сатиром,

Пускай вослед за ней глубокий мрак идет,

Скрывая от людей лазурный небосвод, —

Оставьте их, солдат, священникам любезный,

О, Франция сама сумеет встать над бездной,

Окрасит пурпуром окрестных гор зубцы

И, залпами лучей разя во все концы,

Одних ввергая в прах, другим неся защиту,

Освободит лазурь до самого зенита!

БОМБА В ФЕЛЬЯНТИНАХ

Что ты такое? Как! Ты возникаешь в небе?

Как! Ты — свинец, огонь, убийство, страшный жребий,

Коварный, скользкий гад, взлелеянный войной?

Ты — неприкрашенный, невиданный разбой,

Ты, брошенная нам владыками мирскими,

Несущая разгром и горе, ты, чье имя —

Страх, ненависть, резня, коварство, гнев, — и ты

Вдруг падаешь на нас с небесной высоты!

Лавина страшная металла, взрыва пламя,

Раскрывшийся цветок из бронзы с лепестками,

Горящими огнем! Людской грозы стрела,

Ты мощь разбойникам, тиранам власть дала.

Продавшись королям, ты злому служишь делу.

Каким же чудом ты с небес к нам мечешь стрелы?

Как настоящий гром, разишь ты с высоты;

Ад породил тебя, так как же с неба ты?

Тот, близ кого сейчас твое промчалось жало,

У этих бедных стен, задумчивый, усталый,

Сидел, во мраке лет стараясь вызвать сон

Прошедший: мальчиком, совсем ребенком он

Здесь, помнится, играл; и прошлого глубины

Раскрылись перед ним: здесь были Фельянтины…

Нелепый этот гром упал на райский сад.

Какой здесь смех звучал — о, много лет назад!

Вот эта улица была когда-то садом.

То, что булыжник здесь уж повредил, снарядом

Вконец разрушено. На склоне наших лет

Мы обесцвеченным, поблекшим видим свет.

Здесь птички ссорились среди листвы дрожащей.

О, как дышалось здесь! В густой зеленой чаще

Казался отблеск дня сияньем неземным.

Ты белокурым был — и вот ты стал седым.

Ты был надеждою — ты тенью бродишь ныне.

Ты мальчиком смотрел на купол той твердыни —

Теперь и сам ты стар. Прохожий погружен

В воспоминания. Здесь с песней крылья он

Раскрыл, и расцвели перед его глазами

Цветы с бессмертными, казалось, лепестками.

Вся жизнь была светла. Здесь проходила мать,

Под вешней зеленью любившая гулять,

И за подол ее держался он рукою.

О, как стремительно исчезло все былое!

Там, где цветы зари цвели для юных глаз,

На тех же небесах — горят над ним сейчас

Цветы ужасных бомб. О, розовые дали

Той утренней зари, где горлинки летали!

Тот, кто сейчас угрюм, был счастлив, весел, рад.

Все искрилось кругом, все чаровало взгляд,

Казалось, купы роз, и голубой барвинок,

И маргариток тьма, белевших меж травинок,

Смеялись, нежились под солнечным теплом,

И, сам еще дитя, он тоже был цветком.

ВЫЛАЗКА

Холодная заря едва столицу будит.

Идут по улице военным строем люди.

За ними я иду: всегда меня влечет

Бодрящий гул шагов, стремящихся вперед.

То наши граждане спешат на подвиг славный.

И ростом не велик, но смелым сердцем равный

Любому из бойцов, шагает за отцом

Счастливый мальчуган. И с мужниным ружьем

В рядах идет жена, и нет в глазах печали:

Так жены галльские мужчинам помогали

Оружие нести и тоже шли на бой

То с римским цезарем, то с гуннскою ордой.

Смеется мальчуган, а женщина не плачет.

Да, осажден Париж, и ныне это значит,

Что граждане его легко сошлись в одном:

Им страшно только то, что им грозит стыдом.

Пускай умрет Париж — чтоб Франция стояла,

Чтоб памяти отцов ничто не оскверняло.

Все отдадим, себе одно оставим — честь.

И вот они идут. В глазах пылает месть,

На лицах — мужества, и голода, и веры

Печать. Они идут вдоль переулков серых.

Над ними знамя их — священный всем лоскут.

Семья и батальон совсем смешались тут;

Их разлучит война, но только у заставы.

Мужчин растроганных и женщин, бранной славы

Защитниц, льется песнь. Вперед, за род людской!

Провозят раненых. И думаешь с тоской

И гневом: короли чужие захотели,

И вот я вижу — кровь алеет на панели.

До выступления лишь несколько минут;

В предместьях — топот ног, и барабаны бьют.

Но горе чаявшим Париж сломить осадой!

И если западни поставят нам преградой,

То слава и почет — сраженным смельчакам,

А одолевшим их позор и стыд врагам.

Бойцы уже влились в отряды войск. Но мимо

Внезапный ветерок проносит клочья дыма:

То первых пушек залп. Вперед, друзья, вперед!

И трепет пробежал вдоль выстроенных рот.

Да, наступил момент; открыты все заставы;

Играйте, трубачи! Долины и дубравы

В неясном далеке, с залегшим в них врагом,

Немой, предательски спокойный окоем —

Он загремит сейчас, заблещет, пробужденный.

Мы слышим: «Ну, прощай!» — «Давайте ружья, жены!»

И те, безмолвные, кивнув мужьям своим,

Целуют ствол ружья и возвращают им.

В ЦИРКЕ

Со львом из Африки медведь сошелся белый.

Он ринулся на льва и, злой, остервенелый,

Пытался разорвать его, рассвирепев.

А лев ему сказал: «Глупец, к чему твой гнев?

Мы на арене здесь. Зачем казать мне зубы?

Вон в ложе человек — широкоплечий, грубый.

Его зовут Нерон. Ему подвластен Рим.

Чтоб он рукоплескал, мы бьемся перед ним.

Обоим нам дала свободно жить природа;

Мы видим синеву того же небосвода,

Любуемся одной и той же мы звездой, —

Что ж хочет человек, обрекший нас на бой?

Смотри, доволен он, нас видя на арене.

Ему — смеяться, нам — лежать в кровавой пене!

По очереди нас убьют, и в этот миг,

Когда готовы мы вонзить друг в друга клык,

Сидит на троне он, за нами наблюдая.

Всесилен он! Ему забавна смерть чужая!

О брат, когда мы кровь в один ручей сольем,

Он назовет ее пурпурной… Что ж, начнем!

Пусть будет так, простец! Готовы когти к бою.

Но думаю, что мы сейчас глупцы с тобою,

Коль яростью своей хотим упиться всласть.

Уж лучше, чтоб тиран попался в нашу пасть!»

Париж, 15 января 1871. Во время бомбардировки.

КАПИТУЛЯЦИЯ

Так величайшие идут ко дну народы!

Страданья ни к чему: лишь выкидыш, не роды.

Ты скажешь, мой народ: «Вот для чего, средь тьмы,

Стояли под огнем на бастионах мы!

Вот для чего, храня упорство пред судьбою,

Мишенью были мы, а Пруссия — стрелою;

Вот для чего, дивя подвижничеством мир,

Мы бились яростней, чем бился древний Тир,

Сагунт воинственный, Коринф и Византия;

Вот для чего вкруг нас пять месяцев тугие

Сжимались кольца орд, принесших из лесов

Оцепенелый мрак — там, в глубине зрачков!

Вот для чего дрались; взнося топор и молот,

Дробили в прах мосты; презрев чуму и голод,

Крепили строй фортов, копали мины, рвы,

И тысячи бойцов, отдавших жизнь, — увы! —

Как житница войны, себе взяла могила!

Вот для чего картечь нас день за днем кропила.

О небо! После всех терзаний, после всех

Надежд мучительных на помощь, на успех,

Которые таил в крови, в надсаде, в муке

Великий город мой, протягивая руки,

Творя под пушками великие дела,

И стену грыз свою, как лошадь — удила,

Когда в безумстве бед его душа твердела,

И дети малые, под бурею обстрела,

Сбирали, хохоча, осколки и картечь,

И ни один боец своих не сгорбил плеч,

И триста тысяч львов лишь вылазки желали, —

Тогда три маршала геройский город сдали!

И над величием и доблестью его

Там трусость справила в безмолвье торжество.

Глядит история, блестя слезой кровавой,

Дрожа, на этот срам, пожравший столько славы!

Париж, 27 января

ПЕРЕД ЗАКЛЮЧЕНИЕМ МИРА

Когда свой подлый мир пруссаки

Предпишут нам невдалеке,

Пусть Францию считает всякий

Стаканом в грязном кабаке:

Вино допив, стакан разбили.

Страна, что ярко так цвела,

В таком богатом изобилье, —

Кому-то под ноги легла.

А завтра будет вдвое горше, —

Допьем ничтожество свое.

Вслед за орлом явился коршун,

Потом взовьется воронье.

И Мец и Страсбург — гибнут оба,

Один — на казнь, другой — в тюрьму.

Седан горит на нас до гроба,

Подобно жгучему клейму.

Приходит гордости на смену

Стремленье жизнь прожить шутя

II воспитать одновременно

Не слишком честное дитя;

И кланяются лишь на тризне

Великим битвам и гробам,

И уважение к отчизне

Там не пристало низким лбам;

Враг наши города увечит,

Нам тень Аттилы застит свет,

И только ласточка щебечет:

Французов больше нет как нет!

Повсюду вопли о Базене.

Горнист, играющий отбой,

И не скрывает омерзенья,

Когда прощается с трубой.

А если бой, то между братьев.

Огонь Баярда отблистал.

Лишь дезертир, залихорадив,

Из трусости убийцей стал.

На стольких лицах ночь немая,

Никто не встанет в полный рост.

И небо, срам наш понимая,

Не зажигает больше звезд.

И всюду сумрак, всюду холод.

Под сенью траурных знамен

Мир меж народами расколот,

Он тайной злобой заменен.

Мы и пруссаки в деле этом

Виновны больше остальных.

И наш закат стал их рассветом,

И наша гибель — жизнь для них.

Конец! Прощай, великий жребий!

Все преданы, все предают.

Кричат о знамени: «Отребье!»,

О пушках: «Струсили и тут!»

Ушла надежда, гордость — тоже.

Повержен вековой кумир.

Не дай же Франции, о боже,

Свалиться в черный этот мир!

Бордо, 14 февраля

МЕЧТАЮЩИМ О МОНАРХИИ

Я сын Республики и сам себе управа.

Поймите: этого не голосуют права.

Вам надо назубок запомнить, господа:

Не выйдет с Францией ваш фокус никогда.

Еще запомните, что все мы, парижане,

Деремся и блажим Афинам в подражанье;

Что рабских примесей и капли нет в крови

У галлов! Помните, что, как нас ни зови,

Мы дети гренадер и гордых франков внуки.

Мы здесь хозяева! Вот суть моей науки!

Свобода никогда нам не болтала зря.

И эти кулаки, свой правый суд творя,

Сшибали королей, сшибут прислугу быстро.

Наделайте себе префектов и министров,

Послов и прочее! Целуйтесь меж собой!

Толстейте, подлецы! Пускай живет любой

В наследственном дворце среди пиров и шуток.

Старайтесь тешить нрав и ублажать желудок.

Налейтесь до краев тщеславьем, серебром, —

Пожалуйста! Мы вас за горло не берем.

Грехи отпущены. Народ презренье копит.

Он спину повернул и срока не торопит.

Но нашей вольности не трогать, господа!

Она живет в сердцах. Она во всем тверда,

И знает все дела, ошибки и сужденья,

И ждет вас! Эта речь звучит ей в подтвержденье.

Попробуй кто-нибудь, посмей коснуться лишь, —

Увидишь сам, куда и как ты полетишь!

Пускай и короли, воришек атаманы,

Набьют широкие атласные карманы

Бюджетом всей страны и хлебом нищих, — но

Права народные украсть им не дано.

Республику в карман не запихнете, к счастью!

Два стана: весь народ — и клика вашей масти.

Голосовали мы, — проголосуем впредь.

Прав человеческих и богу не стереть.

Мы — суверен страны. Нам все-таки угодно

Царить как хочется, и выбирать свободно,

И списки составлять из нужных нам людей.

Мы просим в урны к нам не запускать когтей!

Не сметь мошенничать, пока здесь голосуют!

А кто не слушает, такой гавот станцуют,

Так весело для них взмахнут у нас смычки,

Что десять лет спустя быть им белей муки!

ЗАКОН ПРОГРЕССА

Увы, она придет, последняя война!

Неужто смерть и скорбь без края и без дна

С прогрессом мировым в союзе неизменно?

Какой же странный труд творится во вселенной!

Каким таинственным законом человек

К расцвету через ад ведом из века в век?

Неужто там, вверху, божественная сила

Во всемогуществе своем определила

Для крайней цели той, где уловить намек

Мерцанья вечного наш жалкий глаз не смог,

Что должен каждый шаг указывать, какая

Волочится нога, в пути изнемогая,

Какая точит кровь; что муки — дань судьбе

За счастье некое, добытое в борьбе;

Что должен Рим сперва являть одну трущобу;

Что роды всякие должны терзать утробу;

Что так же мысль, как плоть, кровоточить должна

И, при рождении железом крещена,

Должна, с надеждой скорбь сливая воедино,

Хранить священный шрам на месте пуповины,

Клеймо страдания и бытия печать;

Что должен в темноте могильной прозябать

Зародыш нового, чтоб стать ростком в апреле;

Что нужно, чтоб хлеба взошли и в срок созрели,

Поимы ранами борозд; что рьяней стон,

Когда он кляп из рта выталкивает вон;

Что должен человек достичь пределов рая,

Чьи дивные врата уже встают, сияя

Глазам его — сквозь мрак вопросов роковых,

Но что затворены две створки, если их —

Взамен бессильного Христа, святых, пророка —

Там дьявол с Каином не распахнут широко?

Какие крайности ужасные! Закон,

Мечтам и помыслам горящий испокон

Лучами счастия, любви, добросердечья,

И — голос, где укор и горесть человечья.

Мечтатели, борцы, чьей правдой мир дышал,

Какой ценою вам достался идеал?

Ценою крови, мук, ценою скорби многой.

Увы, прогресса путь — сплошных могил дорога!

Судите. Человек придавлен кабалой

Первоначальных сил, создавших мир земной,

И, чтоб исход найти, он должен, раб суровый,

Сломить материю и взять ее в оковы.

Вот он, с природою схватясь, напружил грудь.

Увы, упрямую не так легко согнуть.

За неизвестностью засело зло ночное;

Мерещится весь мир огромной западнею;

Пред тем, как присмиреть, вонзает людям в бок

Свой страшный коготь сфинкс, коварен и жесток;

Порой лукавит он, к себе маня на лоно,

И откликается мечтатель и ученый

На тот насмешливый и пагубный призыв,

И победителям, в объятья их схватив,

Ломает кости он. Двуличная стихия

К себе влечет сердца и помыслы людские;

Земными недрами навеки соблазнен

Великий Эмпедокл; простором вод — Язон,

И Гама, и Колумб, и паладин надменный

Азорских островов, и Поло незабвенный;

Стихией огненной — Фультон, и, напослед,

Воздушной — Монгольфье; вступив на путь побед,

Упорней человек, смелей, неутомимей.

Но гляньте, сколько жертв принесено во имя

Прогресса! До того чудовищен итог,

Что смерть изумлена и озадачен рок!

О, сколько сгинуло таинственно и глухо,

До цели не дойдя! Открытье — это шлюха,

Что душит в некий час любовников своих.

Закон! Могилы все — приманка для живых;

В сердцах великих страсть фанатиков таится,

А бездны блеск влечет переступить границы.

Те стали жертвами, другие — стать должны.

Растут и множатся, как травы в дни весны,

Уродства дикие. Зловещий рок — на страже!

Развитью служит все — позор с бесстыдством даже.

Разврат вселенную заполонил собой;

Злодейство черное становится судьбой;

Набухли ядами зародыши растленья.

Что любишь, рождено предметом сожаленья.

Лишь мука явственна — везде ее устав.

Вступают в лучшее, крик ужаса издав;

И служат худшему со скукой и тоскою

Витая лестница, творение людское,

Ныряет в ночь — и вновь ведет к лучам дневным.

Перемежается хорошее с дурным.

Убийство — благо: смерть спасением избрали,

Скользит безвыходно по роковой спирали

Закон моральных сил, исчезнуть обречен.

В эпоху давнюю был Тир и был Сион,

Где преступлению возмездье отвечало, —

Резня, откуда брал расцвет свое начало.

Плитняк истории, где грудой нечистот —

Разврат, предательство, насилие и гнет,

Где, грязь разворошив, всех цезарей колеса

Промчались чередой, стремительно и косо,

Где Борджа оставлял следы своих шагов…

Он был бы мерзостной клоакою веков,

Конюшней Авгия, зловонным стоком рока,

Когда б его струей кровавого потока

Не промывал господь. Ведь на крови взошли

Рим и Венеция! И голос издали:

Крыло и червь — в родстве. Век, распустивший крылья, —

Дитя столетия, что ползало в бессилье,

Мир к обновлению чрез ужасы идет.

Он — поле мрачное, где пахарем — Нимрод.

Цветенье зиждется на гнили, и природа

В ней силы черпает, рождая год от года.

Приходят к истине, неправду осознав.

Род человеческий, чей след всегда кровав,

Идет к развитию средь буйства бури грозной

С проклятьем бешеным и с жалобою слезной.

Высок и светел труд, работник — мрачен, дик.

Чуть колесница в путь, он поднимает крик.

Невольничество — шаг один от людоедства;

И гильотина, вся багровая, — наследство

Секиры и костра, стальных крюков и пик;

Война — настолько же пастух, как и мясник;

Кир восклицает: «В бой!» Вожди, что прорубали

Путь человечеству в пылающие дали,

Хранят печать зари на лбах; с дороги прочь

Они сметают мрак, туман, ошибки, ночь.

Завоеватели — всегда миссионеры

Луча, кем сдержан гром. Рамзес лил кровь без меры

И — оживлял, губя; свирепый Чингисхан,

Народов грозный бич, завоеватель стран,

Был смертоносною и плодородной лавой;

Засеял Александр; удобрил гунн кровавый.

Наш мир, взращаемый ценой скорбей и бед, —

Мир, где сиянье льет заплаканный рассвет,

Где разрушение предшествует рожденью,

Где расхождение способствует сближенью,

Где, мнится, бог исчез в хаосе буревом,

Он — плод усилий зла, венчавшихся добром.

Но что за мрак, и дым, и пенистые клубы!

Что за миражи в них, чудовищны и грубы!

Тот злобный тигр ужель свободу людям нес?

Злодей ли этот вождь, иль он — герой всерьез?

Загадка! Кто решит? В непостижимой смене

Зверств, добродетелей, торжеств и преступлений,

Где все обманчиво и смутно, как в бреду,

Средь стольких ужасов как высмотреть звезду?

Не потому ль тщетой казалось все когда-то

Умам, подавленным бедою и утратой?

Крушенья бурных дел, их гибель без следа,

Побоища, коварств безмерных череда,

И Тир, и Карфаген, и Рим, и Византия,

И в бездны катастроф падения людские —

Несли расцвет земле, очищенной грозой,

И, следом приходя, как град за бурей злой,

За холодом — тепло, являли, круг свой ширя,

Одну лишь истину: ничто не прочно в мире.

Пред этой истиной народы искони

Склоняли голову; от них в былые дни

Ускальзывала цель той распри бесконечной.

Флакк восклицал: «Увы, все в мире скоротечно!

Давайте же, пока в нас пламень не иссяк,

Жить и любить, глядеть, как тает горный мрак;

О, смейтесь, пойте в лад, кистями винограда

Украсьте головы — и большего не надо!

Пусть перевозчик душ, безрадостный Харон,

Поведает о том, какой конец сужден

Героям и царям — их славе окрыленной!»

Прошли века, и вот — прозрели миллионы.

До понимания пытливый ум дорос,

И пятна светлые пробились сквозь хаос.

Как это так! Война — удар, попеременно

Обвалами боев гремящий по вселенной,

Где, вздыблен яростью, идет на брата брат…

Как! Дикие толчки, которые бодрят

Народ проснувшийся, родящееся право,

Свирепый лязг мечей среди борьбы кровавой,

Над сечей клубы искр, туман пороховой,

С героем врукопашь схватившийся герой…

В сумятице резни неистовость людская…

Как! Буря всадников летящих, превращая

Полки блестящие в трусливые стада…

Как! Пушечный огонь, сносящий города,

Взлет копий, взмахи шпаг, отпор и нападенье,

Кирас эпических железное гуденье,

Победы, жрущие людей, весь этот ад…

Как! Звон клинка о шлем и залпов перекат,

Вопль умирающих за дымною завесой,

Все это — в кузнице стук молотов прогресса?

Увы!

И вместе с тем божественная высь,

Великой совести обитель, где сошлись

Мир и терпение в прозрачности без края,

Заране зная цель и средства выбирая,

Как часто из добра выводит зло! — Таков

Порядок роковой: невозмутим, суров,

Он утверждается чрез самоотрицанье.

Ведь это Коммода, вселенной в наказанье,

Аврелий произвел; ведь это гнусный змей

Лойола, исподволь заворожив людей,

С согласия небес, из подвига Христова,

Непогрешимости и твердости святого,

Заветов кротости, чей свет не угасить, —

Скорбящего утешь, голодного насыть,

Другому не желай того, что не желалось

Тебе, — морали той, где все — любовь и жалость,

Из догм, воспринятых у неба и светил, —

Свою кошмарную ловушку сотворил!

Паук, которому на ткань свою предвечный

Принес сынов зари и блеск созвездий млечный!

Кто, даже устремлен к высокому всегда,

Воскликнуть сможет: «Я — нетленная звезда,

Я не грешил вовек ни явно, ни заглазно,

Стучатся попусту в окно мое соблазны!»

О, есть ли праведник, что чистотой дерзнет

Похвастать пред лицом лазоревых высот?

Кто б ни был человек — но верен он природе,

В нем страсти темные теснятся, колобродя, —

Их будит женщина, свой пояс разреша.

Порой великий ум, высокая душа

Обуреваемы влеченьями плотскими,

И похотливо дух глядит, забыв о схиме,

На непристойное окно и ввечеру

Идет, горя стыдом, в слепую конуру.

«Да, эта дверь гнусна, но я вхожу однако», —

Вслух говорит Катон, Жан-Жак — чуть слышно. Флакка

Прельщает Хлоя; льнет к Аспазии Сократ.

Марону «эвоэ!» сириянки кричат.

О смертный! Раб страстей! На муки без предела

Осуждены твои живые кровь и тело;

Ведь ни один мудрец, носитель дивных сил,

Не мог сказать, что род людской он исцелил.

Зло и добро — таков в столетьях сплав печальный.

Добро — и пелены и саван погребальный.

Зло — это гроб глухой и зыбка заодно.

Всегда одно из них другим порождено.

Философы, полны надежд и опасений,

Запутываются в их непрерывной смене

И об одном всегда по-разному гласят.

Твердили мудрецы былые, что назад

Стремится человек; что он идет из света

Во мрак безвыходный, от пышного расцвета

К уничтожению. «Добро и зло», — они

Твердили. «Зло, добро», — твердим мы в наши дни.

Зло и добро — то шифр, где точный смысл нам виден?

То догма? То покров последний ли Изидин?

Зло и добро — ужель в них весь закон? Закон!

Кто знает? Разве кто проникнул, отрешен

От самого себя, в ту бездну и под грудой

Дел и эпох открыл взыскуемое чудо?

К началу всех начал сумели ль мы прийти?

Видал ли кто конец подземного пути?

Видал ли кто в глаза фундамент или своды?

Сумели ль мы познать все таинства природы?

О, что такое свет? Магнитная игла?

В чем суть движения? И почему тепла

Не шлет нам лунный круг? Скажи, о ночь глухая,

Душа ль в тебе звездой горит, не потухая?

Не пестика ль душа нам запахом кадит?

Страдает ли цветок? И мыслит ли гранит?

Что есть морская зыбь? Откуда огнецветный

Столб дыма из котлов Везувия и Этны?

О Чимборасо, где могучий блок с бадьей

Над кратером твоим — плавильнею былой?

В чем сущность бытия, живущие на свете?

Что есть рожденье, смерть? Их смена средь столетий?

Вы к фактам тянетесь — но в них ли весь закон?

Отлично, поглядим. Ты бездной увлечен?

Ты рвешься к тайнам недр? Но ты постичь ли в силах

Горячих соков труд в глухих глубинных жилах?

Ты в силах подглядеть сквозь ночь и рудный слой

Слиянье струй земных с пучиною морской?

Ты рыскать в силах ли по тайникам подземным,

Где медь, свинец и ртуть, столь ревностно, что всем нам

Сказать бы смог: «Вот так на недоступном дне

Родится золото, и зори — в вышине», —

Скажи на совесть! Нет. Тогда будь сдержан в скорых

Сужденьях о творце и людях; в приговорах,

Что бесконечности ты выносить привык.

Найдется ль человек, кто может напрямик

О всем — будь разум, дух, материя иль сила —

Сказать: «Я подглядел закон! Объединило

Лучи бессмертного огня здесь божество.

Прошу принять мой вклад, — да на замок его,

Иль удерет он». Кто ж укажет, посвященный,

Нам двух начал судьбу: на фабрике ль ученый,

Иль в пышном стихаре служитель алтаря?

По светлой вечности кто, славою горя,

Пройдет, как встарь Ленотр аллеями Версаля?

Кто тьму кромешную измерит в жуткой дали,

И жизнь, и смерть, — простор невиданный, где мрут

Под грудою ночей дни, знающие труд,

Где мутный луч скользит и тает, сумрак тронув,

Где уничтожились все крайности законов?

Тот сумрачный закон, которым испокон

Расцвет чрез бедствия и скорби утвержден, —

Он ложен, полон ли он правды благородной,

Он — зверь у входа в рай, иль он — мираж бесплодный,

Но пред загадкою, как пред своей судьбой,

В недоумении, в покорности тупой,

И духом сильные склоняются порою.

Лишь только цепь вершин блеснет за тьмой глухою,

Другие скрыть спешит туманной мглы набег;

Хребты, чей мнился блеск зажегшимся навек,

Где, верилось, нет бездн, встают черны сквозь дымы

И, тая медленно, становятся незримы.

Все истины, мелькнув, чтоб нас на миг увлечь,

Мглой облекаются; косноязычна речь.

Лишенный ясности, день водит мутным оком

В неверном сумраке, бескрайном и глубоком.

Не видно маяков; и толком не понять,

Куда уводит путь, — идут вперед иль вспять?

Как тягостен подъем, как гибельны отвесы

И как бесчисленны от выступов прогресса

Подтеки на плечах у тех, чей скромный труд —

Для блага общего! Как, смотришь, там и тут

Все гибнет исподволь, — все зыбко и порочно.

Нет твердых принципов и нет победы прочной.

То здание, что, мнят, завершено трудом,

Вдруг рушится, давя всех грезивших о нем.

О, даже славный век кончается позором:

Порой проходит гул по мировым просторам,

Звереет человек, неистовством объят,

И караибам вновь их европейский брат —

Соперник в гнусности, поправшей все законы.

Являет варвара британец просвещенный,

Обрушивающий на Дели свой кулак.

Цель человечества покрыл позорный мрак.

Ночь на Дунае, ночь на Ганге и на Ниле.

На севере — гульба: там юг похоронили

«Ликуйте! Франции — капут», — гласит Берлин.

О род людской, досель тебе закон один

Всех предпочтительней — закон вражды и злобы.

Кого евангелье теперь увлечь смогло бы?

Согласье и любовь — в изгнанье, и Христа

Никто не снимет вновь с кровавого креста.

ГОРЕ

Шарль, мой любимый сын! Тебя со мною нет.

Ничто не вечно. Все изменит

Ты расплываешься, и незакатный свет

Всю землю сумраком оденет.

Мой вечер наступал в час утра твоего.

О, как любили мы друг друга!

Да, человек творит и верит в торжество

Непрочно сделанного круга.

Да, человек живет, не мешкает в пути.

И вот у спуска рокового

Внезапно чувствует, как холодна в горсти

Щепотка пепла гробового.

Я был изгнанником. Я двадцать лет блуждал

В чужих морях, с разбитой жизнью,

Прошенья не просил и милости не ждал.

Бог отнял у меня отчизну.

И вот последнее — вы двое, сын и дочь, —

Одни остались мне сегодня

Все дальше я иду, все безнадежней ночь

Бог у меня любимых отнял.

Со мною рядом шли вы оба в трудный час

По всем дорогам бесприютным,

Мать пред кончиною благословила вас,

Я воспитал в изгнанье трудном.

Подобно Иову, я, наконец, отверг

Неравный спор и бесполезный.

И то, что принял я за восхожденье вверх,

На деле оказалось бездной.

Осталась истина. Пускай она слепа, —

Я и слепую принимаю.

Осталась горькая, но гордая тропа —

По крайней мере хоть прямая.

Вианден, 3 июня 1871

ПОХОРОНЫ

Рокочет барабан, склоняются знамена,

И от Бастилии до сумрачного склона

Того холма, где спят прошедшие века

Под кипарисами, шумящими слегка,

Стоит, в печальное раздумье погруженный,

Двумя шпалерами народ вооруженный.

Меж ними движутся отец и мертвый сын.

Был смел, прекрасен, бодр еще вчера один;

Другой — старик, ему стесняет грудь рыданье;

И легионы им салютуют в молчанье.

Как в нежности своей величествен народ!

О, город-солнце! Пусть захватчик у ворот,

Пусть кровь твоя сейчас течет ручьем багряным,

Ты вновь, как командор, придешь на пир к тиранам,

И оргию царей смутит твой грозный лик.

О мой Париж, вдвойне ты кажешься велик,

Когда печаль простых людей тобою чтима

Как радостно узнать, что сердце есть у Рима,

Что в Спарте есть душа и что над всей землей

Париж возвысился своею добротой!

Герой и праведник, народ не бранной славой —

Любовью победил.

О, город величавый,

Заколебалось все в тот день. Страна, дрожа,

Внимала жадному рычанью мятежа.

Разверзлась пред тобой зловещая могила,

Что не один народ великий поглотила,

И восхищался он, чей сын лежал в гробу,

Увидя, что опять готов ты на борьбу,

Что, обездоленный, ты счастье дал вселенной.

Старик, он был отец и сын одновременно.

Он городу был сын, а мертвецу — отец.

***

Пусть юный, доблестный и пламенный боец,

Стоящий в этот миг у гробового входа,

Всегда в себе несет бессмертный дух народа!

Его ты дал ему, народ, в прощальный час.

Пускай душа борца не позабудет нас

И, бороздя эфир свободными крылами,

Священную борьбу продолжит вместе с нами.

Кто на земле был прав, тот прав и в небесах

Умершие, как мы, участвуют в боях

И мечут в мир свои невидимые стрелы

То ради доброго, то ради злого дела

Мертвец — всегда меж нас. Усопший и живой

Равно идут путем, начертанным судьбой

Могила — не конец, а только продолженье,

Смерть — не падение, а взлет и возвышенье.

Мы поднимаемся, как птица к небесам,

Туда, где новый долг приуготован нам,

Где польза и добро сольют свои усилья,

Утрачивая тень, мы обретаем крылья!

О сын мой, Франции отдай себя сполна

В пучинах той любви, что «богом» названа!

Не засыпает дух в конце пути земного,

Свой труд в иных мирах он продолжает снова,

Но делает его прекрасней во сто крат.

Мы только ставим цель, а небеса творят.

По смерти станем мы сильнее, больше, шире:

Атлеты на земле — архангелы в эфире.

Живя, мы стеснены в стенах земной тюрьмы,

Но в бесконечности растем свободно мы.

Освободив себя от плотского обличья,

Душа является во всем своем величье.

Иди, мой сын! И тьму, как факел, освети!

В могилу без границ бестрепетно взлети!

Будь Франции слугой, затем что пред тобою

Теперь раздернут мрак, нависший над страною,

Что истина идет за вечностью вослед,

Что там, где ночь для нас, тебе сияет свет.

Париж, 18 марта

МАТЬ, ЗАЩИЩАЮЩАЯ МЛАДЕНЦА

В глуби густых лесов, где филины гнездятся,

Где листья шепчутся тревожно, где таятся

В кустах опасности, — дикарка-мать вдвойне

Новорожденного лелеет, что во сне

Трепещет на груди, и прочь бежит в испуге,

Лишь только ночь зальет ветвей сплетенных дуги

И волки в темноте завоют, чуя кровь…

О, женщины лесной свирепая любовь!

Париж! Лютеция!.. Столица мировая,

Искусством, славою и правом насыщая

Дитя небесное — Грядущее, — она

С зарей, чьи кони ржут за гранью тьмы, дружна

И ждет ее, склонясь над люлькой, с твердой верой!

Мать той реальности, что началась химерой,

Кормилица мечты священной мудрецов,

Сестра былых Афин и Рима, слыша зов

Весны смеющейся и неба, что зардело,

Она — любовь, и жизнь, и радость без предела.

Чист воздух, день лучист, в лазури облачка;

Она баюкает всесильного божка;

О, торжество! Она показывает людям,

Гордясь, мечту — тот мир, в котором жить мы будем,

Зародыш трепетный, в ком новый род людской,

Гиганта-малыша — Грядущий День! Судьбой

Ему распахана времен дальнейших нива.

Мать, с безмятежным лбом, с улыбкою счастливой,

Глядит, не веря в зло, и взор ее — кристалл,

Где отражается и светит Идеал.

В столице этой — да! — надежда обитает;

В ней благость, в ней любовь. Но если возникает

Затменье вдруг, и мрак ввергает в дрожь людей,

И рыщут чудища у дальних рубежей,

И тварь змеистая, слюнявая, косая,

К младенцу дивному всползает, угрожая, —

То мать лютеет вмиг и, ярости полна,

Парижем бешеным становится она;

Рычит, зловещая, и, силою напружась,

Вчера прелестная, внушает миру ужас!

Брюссель, 29 апреля 1871

" О, время страшное! Среди его смятенья, "

О, время страшное! Среди его смятенья,

Где явью стал кошмар и былью — наважденья,

Простерта мысль моя, и шествуют по ней

Событья, громоздясь все выше и черней.

Идут, идут часы проклятой вереницей,

Диктуя мне дневник страница за страницей.

Чудовищные дни рождает Грозный Год;

Так ад плодит химер, которых бездна ждет.

Встают исчадья зла с кровавыми глазами,

И, прежде чем пропасть, железными когтями

Они мне сердце рвут; и топчут лапы их

Суровый, горестный, истерзанный мой стих.

И если б вы теперь мне в душу поглядели,

Где яростные дни и скорбные недели

Оставили следы, — подумали бы вы:

Здесь только что прошли стопою тяжкой львы.

ВОПЛЬ

Наступит ли конец? Закончится ль раздор?

Слепцы! Не видно вам, как черен ваш позор?

Великую страну он запятнал на годы.

Казнить кого? Париж? Париж — купель свободы?

Безумен и смешон злодейский этот план:

Кто может покарать восставший океан?

Париж в грядущее прокладывает тропы;

Он — сердце Франции, он — светоч всей Европы.

Бойцы! К чему ведет кровавая борьба?

Вы, как слепой огонь, сжигающий хлеба,

Уничтожаете честь, разум и надежды…

Вы бьете мать свою, преступные невежды!

Опомнитесь! Пора! Ваш воинский успех

Не славит никого и унижает всех:

Ведь каждое ядро летит, — о стыд! о горе! —

Увеча Францию и Францию позоря.

Как! После сентября и февраля здесь кровь

Рабочих и крестьян, мешаясь, льется вновь!

Но кто ж тому виной? Вершится то в угоду

Какому идолу? Кто ценит кровь, как воду?

Кто приказал терзать и убивать народ?

Священник говорит: «Так хочет бог»? Он лжет!

Откуда-то на нас пахнуло ветром смрадным,

И сделался герой убийцей кровожадным!

Как отвратительно!

Но что это за стяг?

Как символ бедствия, как униженья знак,

Белее савана, чернее тьмы могильной,

Лоскут ликующий — и наглый и всесильный —

Полощется вверху над вашей головой.

То — знамя Пруссии, покров наш гробовой!

Смертельным холодом повеяло нам в лица.

О, даже торжество и славу Аустерлица

Могла бы омрачить гражданская война,

Но если был Седан, — вдвойне она гнусна!

О, мерзость! Игроки в азарте кости мечут:

Народ, отечество — для них лишь чет иль нечет!

Безумцы! Разве нет у вас других забот,

Как, ставши лагерем у крепостных ворот

И город собственный замкнув в кольцо блокады,

Сограждан подвергать всем ужасам осады?

А ты, о доблестный, несчастный мой Париж,

Ты, лев израненный, себя ты не щадишь

И раны свежие добавить хочешь к старым?

Как! Ваша родина — под вашим же ударом!

А сколько предстоит еще решить задач, —

Вы видите ль сирот, вы слышите ли плач:

К вам женщины в слезах протягивают руки;

Повсюду нищета, страдания и муки.

И что же, — ты, трибун, ты, ритор, ты, солдат, —

На раны льете вы взамен бальзама яд!

Вы пропасть вырыли у городских окраин.

Несутся крики: «Смерть!» Кому? Ответь мне, Каин!

Кто вас привел сюда, французские полки?

Вы к сердцу Франции приставили штыки,

Вы ныне рветесь в бой, готовые к атакам;

Не вы ль еще вчера сдавались в плен пруссакам?

И нет раскаянья! Есть ненависть одна!

Но кем затеяна ужасная война?

Позор преступникам — тем, кто во имя власти

Париж и Францию бесстыдно рвут на части,

Кто пьедестал себе воздвиг из мертвых тел,

Кто раздувал пожар и с радостью смотрел,

Как в пламени войны брат убивает брата,

Кто на рабочего натравливал солдата;

Кто ненависть взрастил; кто хочет, озверев,

Блокадой и свинцом смирить народный гнев;

Кто, растоптав права, обрек страну на беды;

Кто, замышляя месть, бесславной ждет победы;

Кто в бешенстве своем на все пойти готов

И губит родину под смех ее врагов!

15 апреля 1871

НОЧЬ В БРЮССЕЛЕ

К невзгодам будничным привыкнуть должен я.

Вот, например, вчера пришли убить меня.

А все из-за моих нелепейших расчетов

На право и закон! Несчастных идиотов

Толпа в глухой ночи на мой напала дом.

Деревья дрогнули, стоявшие кругом,

А люди — хоть бы что. Мы стали подниматься

Наверх с большим трудом. Как было не бояться

За Жанну? Сильный жар в тот вечер был у ней.

Четыре женщины, я, двое малышей —

Той грозной крепости мы были гарнизоном.

Никто не приходил на помощь осажденным.

Полиция была, конечно, далеко;

Бандитам — как в лесу, вольготно и легко.

Вот черепок летит, порезал руку Жанне.

«Эй, лестницу! Бревно! Живей, мы их достанем!»

В ужасном грохоте наш потерялся крик.

Два парня ринулись: они в единый миг

Притащат балку им из ближнего квартала.

Но занимался день, и это их смущало.

То затихают вдруг, то бросятся опять,

А балки вовремя не удалось достать!

«Убийца!» Это — мне. «Тебя повесить надо!»

Не меньше двух часов они вели осаду.

Утихла Жанна: взял ее за ручку брат.

Как звери дикие, опять они рычат.

Я женщин утешал, молившихся от страха,

И ждал, что с кирпичом, запущенным с размаха

В мое окно, влетит «виват» хулиганья

Во славу цезаря, изгнавшего меня.

С полсотни человек под окнами моими

Куражились, мое выкрикивая имя:

«На виселицу! Смерть ему! Долой! Долой!»

Порою умолкал свирепый этот вой:

Дальнейшее они решали меж собою.

Молчанья, злобою дышавшего тупою,

Минуты краткие стремительно текли,

И пенье соловья мне слышалось вдали.

29 мая 1871

ИЗГНАН ИЗ БЕЛЬГИИ

«Предписано страну покинуть господину

Гюго». И я уйду. Хотите знать причину?

А как же иначе, любезные друзья?

В ответ на возглас: «Бей!» — отмалчиваюсь я.

Когда толпа бурлит, заряженная злобой,

На вещи у меня бывает взгляд особый.

Мне огорчительны злопамятство и месть;

Я смею Броуна Писарро предпочесть;

Я беззастенчиво браню разгул кровавый.

Порядок в той стране, где властвуют оравы

Убийц, где топчут в грязь, где каждый зол, как пес,

По-моему, скорей походит на хаос.

Да, мне как зрителю нисколько не по нраву

Турнир, где мрачную оспаривают славу

Риго у Винуа, и у Сиссе — Дюваль.

Любых преступников, — то знать ли, голытьба ль, —

Обычай мой — валить в одну и ту же яму

Да, преступления я не прощу ни «хаму»,

Ни принцу, кто живет в почете отродясь.

Но если б выбирать пришлось, то я бы грязь,

Наверно, предпочел роскошной позолоте.

Винить невежество! Да что с него возьмете?

Я смею утверждать, что чем нужда лютей,

Тем злоба яростней и что нельзя людей

Ввергать в отчаянье; что если впрямь, как воду,

Льют кровь диктаторы, то люди из народа

Ответственны за то не больше, чем песок

За ветер, что его мчит вдоль и поперек.

Они взвиваются, сгустясь в самум железный,

И жгут огнем, крушат, став атомами бездны.

Назрел переворот — и зверству нет помех,

Стал ветер деспотом. В трагичных схватках тех

Уж если нужно бить, заботясь о престиже,

То бейте по верхам, минуя тех, кто ниже.

Пусть был Риго шакал, к чему ж гиеной слыть?

Как! Целый пригород в Кайенну заточить!

Всех сбившихся с пути — в оковы, без изъятья?

Претит мне Иль-о-Пен, Маза я шлю проклятья!

Пусть грязен Серизье и хищен Жоаннар,

Но представляете ль, какой тоски угар

В душе у блузника, кто без тепла, без крова,

Кто видит бледного и, как червяк, нагого

Младенца своего; кто борется, ведом

Надеждой лучших дней; кто знает лишь о том,

Что тяжко угнетен, и верит непрестанно,

Что, разгромив дворец, низвергнет в прах тирана?

И безработицу и горе он терпел —

Ведь есть же, наконец, терпению предел!

Я слышу: «Бей! Руби!» — терзаясь и бледнея;

Мне совесть говорит, что гнусного гнуснее

Расправа без суда. Да, я дивлюсь тому,

Как могут в наши дни схватить людей в дому,

Что близ пожарища, их обвинить в поджоге,

И наспех расстрелять, и, оттащив к дороге,

Известкою залить — и мертвых и живых!

Я пячусь в ужасе от ямин роковых,

От ямин стонущих: я знаю — там, единой

Судьбой сведенные, заваленные глиной,

Пробитые свинцом, увы, и стар и мал,

Невиноватые с виновными вповал.

На ледяной засов я б запер эти ямы,

Чтоб детский хрип избыть, тяжелый и упрямый!

От смертных голосов утратил я покой;

Я слышать не могу, как под моей ногой

Тела шевелятся; я не привык на плитах

Топтать истошный крик и стоны недобитых.

Вот почему, друзья, изгнанник-нелюдим,

Всем, всем, кто побежден, отвергнут и травим,

Готов я дать приют. Причудлив до того я,

Что увидать хочу неистовство людское

Утихомиренным без грозных кулаков.

Я широко раскрыть назавтра дверь готов

И победителям, в черед свой побежденным.

Я с Гракхом всей душой, но я и с Цицероном.

Достаточно руки, заломленной в мольбе,

Чтоб жалость и печаль я ощутил в себе.

Я сильных к милости дерзаю звать открыто —

И потому, друзья, опаснее бандита.

Вон это чудище! Пускай исчезнет с глаз!

Подумайте! Пришлец, заняв жилье у нас

И подати платя, как гражданин достойный,

Посмел надеяться, что будет спать спокойно!

Но если не убрать урода, то страна —

В большой опасности! Ей гибель суждена!

За дверь разбойника, без лишнего раздумья!

О, ведь предательство — взывать к благоразумью,

Когда безумны все. Я — изверг, вот каков!

Ягненка вырвать я способен из клыков

Волчицы. Как! В народ я верю по сегодня,

И в право на приют, и в милости господни!

Священство — в ужасе, дрожит сенат, смущен…

Как! Горла никому не перерезал он?

Как! Он не в силах мстить, в нем сердце — не шакалье;

Отнюдь ни злобы нет, ни ярости в каналье!

Да, обвинения те к истине близки, —

Хотел бы я в хлебах полоть лишь сорняки;

Мне ясный луч милей, чем молния из тучи;

По мне — кровавых ран не лечат желчью жгучей;

И справедливости нет выше для меня,

Чем братство. Чужды мне раздоры и грызня.

Доволен я, когда не рушат в прах, а строят.

По мне — открытое мягкосердечье стоит

Всех добродетелей. И жалость в бездне мук,

Служанка страждущих, мне — госпожа и друг.

Чтоб оправдать, стремлюсь понять я, не лукавя.

Мне нужно, чтоб допрос предшествовал расправе.

Взвод и огонь в упор, чтоб водворить покой,

Мне дики. Убивать ребенка — смысл какой?

Пусть был бы школьником, пусть жил бы! И мгновенно

Бросает клику в дрожь от речи откровенной:

«И, в довершение всех ужасов, скоты

Заговорили». Там не терпят прямоты.

«Субъекта» прозвище дано моей особе.

Вот новый факт. К моим трясущимся в ознобе

Стенам однажды в ночь, под исступленный рев,

Прихлынула толпа каких-то молодцов,

И вопли женщин трех и двух младенцев стоны

Под камнем ожили. — Ну, кто ж злодей прожженный?

Я! Я!

Чрез день гудел в перчатках белых сброд

Злорадно у моих разметанных ворот:

«О, мало этого! Пусть тотчас дом с землею

Сровняют, пусть сожгут, чтоб наважденье злое

Избыть!» Он прав, тот сброд. Кто убивать не звал,

Достоин смерти. Так. Согласен. Стар и мал

Пускай облавою идет на негодяя!

Я — искра, что пожрет, в Брюсселе пребывая,

Париж; и раз мой дом сровнять хотят с землей,

То ясно: Лувр сожжен не кем иным, как мной.

Так слава Галифе, почтенье Муравьеву!

Я изгнан поделом — и льну к чужому крову!

О, красота зари! Могущество звезды!

Что ваша ярость мне, поборники вражды, —

Иорк с Ланкастером, Монтекки с Капулетти, —

Когда бездонный свод — повсюду на примете!

Душа, с тобой нам есть где угол обрести.

Да, мы, опальные, у солнца не в чести.

Куда ни повернись, повсюду деспот дикий

С двояким профилем — лакея и владыки.

Но чист восход, глубок и волен окоем;

В спасительную высь, не мешкая, уйдем!

О, величавый свод! Мечтатель бледнолицый

Спешит в твой девственный румянец погрузиться,

Уйти под сень твою, святую испокон.

Бог создал пир — людьми в разгул он превращен.

Претит мыслителю веселие тиранов.

Творца спокойного он видит, в бездны глянув,

И, бледен, изможден, но истину любя,

Желанным глубине предчувствует себя.

С ним совесть верная — тот компас, чьим магнитом —

Стремленья высшие: им на пути открытом

Не противостоят ни межи, ни столбы.

Идет он. Перед ним чудовище судьбы

Раскидывает сеть, где в гибельном сплетенье

Вражда и ненависть до умоисступленья.

Что значит гнусный сброд, где каждый — как вампир,

Коль благосклонна высь к теряющему мир,

Коль дан ему приют в глубинах небосвода,

Коль может он — о, свет! о, радость! о, свобода! —

Поправ зловещий рок, бежать, людьми травим,

В пределы дальних сфер, к созвездьям огневым!

" Концерт кошачий был за кротость мне наградой. "

Концерт кошачий был за кротость мне наградой.

Призыв: «Казнить его!» — звучал мне серенадой.

Поповские листки подняли страшный гам:

«Он просит милости к поверженным врагам!

Вот наглость! Честными он нас считал, презренный!»

Раз барин в ярости — лакей исходит пеной.

Пономари в бреду, и ктиторы в огне.

Кадилом выбито стекло в моем окне;

Со всех кропил летит в меня вода святая,

Дождем булыжников мне крышу обдавая;

Они убьют меня, чтоб изгнан был мой бес!

Пока же изгнан я — по благости небес.

«Прочь!» — все булыжники гремят, скрипят все перья.

От этой музыки чуть не оглох теперь я;

Над головой моей весь день набат гудит:

«Убийца! Сжег Париж! Бандит! Злодей! Бандит!»

Но остается всяк руке судьбы покорен:

Они — белы как грач, я — точно лебедь черен.

3 июля

" Нет у меня дворца, епископского сана, "

Нет у меня дворца, епископского сана,

Доходов и пребенд, растущих неустанно;

Мне трона никакой не выставит собор;

Привратник в орденах мой не возглавит двор;

Чтоб пыль пускать в глаза порой простолюдинам,

Не появляюсь я под пышным балдахином.

Мне Франции народ — пусть в униженье он —

Великим кажется, я чту его закон.

Я ненавижу всех, кто рот заткнул народу,

За деньги никогда не стану я приходу

Показывать Христа, что написал Ван-Дик,

Не нужен мне ключарь, причетник, духовник,

Церковный староста, звонарь или викарий;

Не ставлю статуй я Петру, святой Варваре;

Не прячу я костей в ковчежце золотом;

Нет у меня одежд, расшитых серебром;

Привык молитвы я читать без всякой платы;

Я не в ладах с двором, и я вдовы богатой,

Бросающей гроши на блюдо у церквей,

Ни митрой не дивлю, ни ризою своей.

Я дамам не даю руки для поцелуя,

Я небо чту, и я живу, им не торгуя;

Нет, я не монсиньор, я вольный человек;

Лиловых я чулок не нашивал вовек.

Блуждаю лишь тогда, когда путей не вижу,

И лицемерие глубоко ненавижу.

Нет лжи в моих словах. Душа моя чиста.

Сократа в узах чту не меньше, чем Христа.

Когда на беглеца натравливают стаю, —

Пусть он мне лютый враг, я все ж его спасаю;

Над дон Базилио презрительно смеюсь;

Последним я куском с ребенком поделюсь;

Всегда за правду в бой я шел без колебанья

И заслужил себе лишь двадцать лет изгнанья;

Но завтра же готов все сызнова начать.

Мне совесть говорит: «Иди, борись опять!» —

И повинуюсь я. Пусть сыплются проклятья, —

Я выполню свой долг. Вот почему мне, братья,

Епископ Гентский сам в газете говорит:

«Так может поступать безумец иль бандит».

Брюссель, 31 мая

ГОСПОЖЕ ПОЛЬ МЕРИС

Я, сотворив добро, наказан. Так и надо.

О вы, которая в ужасный год осады,

В год испытания великого, сильны,

Прелестны, доблестны, средь ужасов войны

Умели помогать невзгодам и недугам,

Жена мыслителя, который был мне другом,

Умевшая всегда, везде, во всем помочь,

Бороться и терпеть, с улыбкой глядя в ночь, —

Смотрите, что со мной случилось! Сущий, право,

Пустяк: в родной Париж вернулся я со славой,

И вот уже меня с проклятьем гонят вон.

Все менее, чем в год. Афины, Рим, Сион

Так тоже делали. Итак, Париж не первый.

Но вряд ли города на свете есть, чьи нервы

Так взвинчены. Ну что ж, таков судьбы закон:

Коль Капулетти чтим, Монтекки возмущен

И, властный, тотчас же воспользуется властью.

Разбойник, значит, я, да и дурак, к несчастью.

Так оскорбление почету вслед идет;

Так, чтоб низвергнуть вниз, вознес меня народ.

Но славой я сочту как то, так и другое,

А вы, сударыня, вы, с вашей добротою,

И вы, изгнанники, чей дух несокрушим,

Я знаю, верю я, что нравлюсь вам таким:

Я защищал народ, громил попов и честью

Сочту проклятие, что с Гарибальди вместе,

С Барбесом я делю. И вам милей герой,

Побитый камнями, чем признанный толпой.

Вианден, июнь 1871

ЧЬЯ ВИНА?

«Ведь это ты поджег Библиотеку?» —

«Да.

Я подложил огня». —

«Что думал ты тогда?

Злодейство совершил ты над самим собою!

Ты в собственной душе свет затоптал ногою!

Свой факел собственный безумно ты задул!

Все то, что темный гнев испепелить дерзнул, —

Твое сокровище, твой клад, твое наследство!

Ведь книга, враг царей, — твоей защиты средство,

Ведь книга для тебя держала речь всегда.

Библиотека ведь — акт веры: в ней года,

В ней поколения, утопленные в горе,

Свидетельствуют мгле о том, что будут зори!

Как! В это строгое святилище ума,

Где блещут молнии, где поникает тьма;

В гробницу всех времен, что летописью стала;

В века истории, где мудрость заблистала,

Где робко учатся грядущие года;

Во все, что двинулось, чтоб двигаться всегда,

В поэтов, в библию, в творения гигантов,

В тот род божественный — в толпу Эсхилов, Кантов,

Гомеров, Иовов, встающих над землей,

В Мольеров и Руссо, в храм мысли мировой, —

Несчастный, ты метнул горящее полено!

Ты в пепел превратил все то, что драгоценно!

Ужель ты позабыл, что избавитель твой

Есть книга? Книга — там, парит над высотой,

Сверкает; и куда прольет свой свет спокойный —

Там гибнут голод, скорбь, и эшафот, и войны!

Где говорит она — там больше нет рабов.

Открой ее. Платон. Беккария. Умов

Блестящих строй. Читай Шекспира или Данта —

И зазвучит в тебе дыханье их таланта,

И ты почувствуешь себя подобным им;

Ты станешь вдумчивым, и нежным, и живым;

Они в твой бедный дух вдохнут свой дух огромный;

Они сверкнут в тебе, как солнце в келье темной;

Чем глубже яркий луч проникнет в сумрак твой,

Тем шире обоймет тебя святой покой;

Ты станешь лучше весь; огнем ума одеты,

Растают, точно снег, в тебе авторитеты,

И зло, и короли, и ненависть твоя,

И суеверия — весь ужас бытия.

Ведь первым знание в дух человека входит,

Свобода — вслед за ним. Они тебя уводят

От бездн, от сумраков. И ты сразил их, — ты!

Ведь книгою твои угаданы мечты.

Ведь с книгою в твой ум вступает мощный гений,

Срывая с истины оковы заблуждений:

Как узел гордиев, рассудок спутан наш.

Ведь книга — спутник твой, твой врач, твой верный страж.

Она разит в тебе безумства, страхи, боли.

Вот что ты потерял — увы! — своею волей!

Она — сокровище, врученное тебе,

Ум, право, истина, оружие в борьбе.

Прогресс! Она — буссоль в твоем стремленье к раю!

И это сжег ты сам!» —

«Я грамоте не знаю».

Вианден, 25 июня 1871

" Вот пленницу ведут. Она в крови. Она "

Вот пленницу ведут. Она в крови. Она

Едва скрывает боль. И как она бледна!

Ей шлют проклятья вслед. Она, как на закланье,

Идет сквозь ненависть дорогою страданья.

Что сделала она? Спросите крики, тьму

И яростный Париж, задохшийся в дыму.

Но кто она? Как знать… Ее уста так немы!

Что для людей — вина, то для ума — проблема.

Мученья голода? Соблазн? Советчик злой,

Внушивший ей любовь и сделавший рабой? —

Достаточно, чтоб пасть душе простой и темной…

Без умолку твердят — и случай вероломный,

И загнанный инстинкт, влечений темных ад,

Отчаянье души, толкнувшее в разврат, —

Все то, что вызвано жестокою войною

В столице, где народ задавлен нищетою:

«Одни имеют все, а у тебя что есть?

Лохмотья на плечах! Тебе ведь надо есть!» —

Вот корень страшный зла. Кто хлеба даст несчастным?

Не много надобно, чтоб стал бедняк «опасным»!

И вот сквозь гнев толпы идти ей довелось.

Когда ликует месть, когда бушует злость,

Что окружает нас? Победы злоба волчья,

Ликующий Версаль. Она проходит молча.

Смеются встречные. Бегут мальчишки вслед.

И всюду ненависть, как тьма, что гасит свет.

Молчанье горькое ей плотно сжало губы;

Ее уж оскорбить не может окрик грубый;

Уж нет ей радости и в солнечных лучах;

В ее глазах горит какой-то дикий страх.

А дамы из аллей зеленых, полных света,

С цветами в волосах, в весенних туалетах,

Повиснув на руках любовников своих,

Блестя каменьями колечек дорогих,

Кричат язвительно: «Попалась?.. Будет хуже!» —

И пестрым зонтиком с отделкою из кружев,

Прелестны и свежи, с улыбкой палачей,

В злорадной ярости терзают рану ей.

О, как мне жаль ее! Как мерзки мне их лица!

Так нам отвратны псы над загнанной волчицей!

6 июня

" Рассказ той женщины был краток: «Я бежала, "

Рассказ той женщины был краток: «Я бежала,

Но дочь заплакала, и крепче я прижала

Ее к груди: боюсь — услышат детский крик.

У восьмимесячной и голос не велик,

И силы, кажется, не больше, чем у мухи…

Я поцелуем рот закрыла ей. Но в муке

Хрипела девочка, царапала, рвала

Мне грудь ручонками, а грудь пуста была.

Всю ночь мы мучились. Ей стало тяжелее.

Мы сели у ворот, потом ушли в аллею.

А в городе — войска, стрельба, куда ни глянь.

Смерть мужа моего искала. В эту рань

Притихла девочка. Потом совсем охрипла.

И занялась заря, и, сударь, все погибло.

Я лобик тронула — он холоден как лед.

Мне стало все равно, — пускай хоть враг убьет,

И выбежала вон из парка как шальная.

Бегу из города, куда — сама не знаю.

Вокруг прохожие… И на поле пустом,

У бедного плетня, под молодым кустом,

Могилу вырыла и схоронила дочку,

Чтоб хорошо спалось в могиле ангелочку.

Кто выкормил дитя, тот и земле предал».

Стоявший рядом муж внезапно зарыдал.

" За баррикадами, на улице пустой, "

За баррикадами, на улице пустой,

Омытой кровью жертв, и грешной и святой,

Был схвачен мальчуган одиннадцатилетний.

«Ты тоже коммунар?» — «Да, сударь, не последний!» —

«Что ж! — капитан решил. — Конец для всех — расстрел.

Жди, очередь дойдет!» И мальчуган смотрел

На вспышки выстрелов, на смерть борцов и братьев.

Внезапно он сказал, отваги не утратив:

«Позвольте матери часы мне отнести!» —

«Сбежишь?» — «Нет, возвращусь!» — «Ага, как ни верти,

Ты струсил, сорванец! Где дом твой?» — «У фонтана».

И возвратиться он поклялся капитану.

«Ну живо, черт с тобой! Уловка не тонка!» —

Расхохотался взвод над бегством паренька.

С хрипеньем гибнущих смешался смех победный.

Но смех умолк, когда внезапно мальчик бледный

Предстал им, гордости суровой не тая,

Сам подошел к стене и крикнул: «Вот и я!»

И устыдилась смерть, и был отпущен пленный.

Дитя! Пусть ураган, бушуя во вселенной,

Смешал добро со злом, с героем подлеца, —

Что двинуло тебя сражаться до конца?

Невинная душа была душой прекрасной.

Два шага сделал ты над бездною ужасной:

Шаг к матери один и на расстрел — второй.

Был взрослый посрамлен, а мальчик был герой.

К ответственности звать тебя никто не вправе.

Но утренним лучам, ребяческой забаве,

Всей жизни будущей, свободе и весне —

Ты предпочел прийти к друзьям и встать к стене.

И слава вечная тебя поцеловала.

В античной Греции поклонники, бывало,

На меди резали героев имена,

И прославляли их земные племена.

Парижский сорванец, и ты из той породы!

И там, где синие под солнцем блещут воды,

Ты мог бы отдохнуть у каменных вершин.

И дева юная, свой опустив кувшин

И мощных буйволов забыв у водопоя,

Смущенно издали следила б за тобою.

Вианден, 27 июня

РАССТРЕЛЯННЫЕ

Во вкусе Тацита и мерзость для Гомера,

Подобная «война» полна убийств без меры.

В ней победивший — зверь. Я слышу здесь и там

Крик: «С недовольными пора покончить нам!»

Сегодня расстрелять спешит Филинт Альцеста.

Да! Всюду — только смерть. И жалобам нет места.

Колосья, что в полях до жатвы пасть должны, —

Народ!..

Его ведут к подножию стены.

Тому, кто целится, средь пепла и пожарищ

Так пленный говорит: «Ну, что ж? Прощай, товарищ!»

И женщина: «Мой муж убит — с ним жизнь моя.

Он прав иль виноват — не знаю. Знаю я,

Что с ним все пополам в несчастье мы делили.

Мы общей связаны судьбой. Его убили, —

Пускай умру и я. Одна, в тоске своей,

Зачем я буду жить? Стреляйте же скорей!»

И трупы множатся на каждом перекрестке…

Вот двадцать девушек ведут. То всё подростки.

Они поют; у них невинный, гордый вид.

Толпа в смятении. Прохожий говорит,

Дрожа от ужаса: «Куда вас? В чем здесь дело?»

И слышит он в ответ: «Уводят для расстрела».

Все время катится в казармах мрачный гром;

Что ни раскат, то смерть — все чаще, день за днем;

И трупы всё растут. Но не слыхать рыданий —

Как будто людям смерть уже мила заране,

Как будто, навсегда покинуть мир спеша, —

Ужасный этот мир! — ликует их душа.

Их шаг так тверд, хоть всем стать у стены придется.

Вот внук и рядом дед. Старик еще смеется,

Дитя с улыбкою кричит: «Огонь, друзья!»

В презренье, в смехе их так много слышу я.

О, пропасть страшная! О, мудрецу загадка!

Им жизнь не дорога. Не так уж, значит, сладко

Жилось тому, кто шел спокойно умирать!

И это в майский день, когда легко дышать,

А людям суждено любить, лить счастья слезы!

Всем этим девушкам срывать бы надо розы,

Ребенку — тешиться веселою игрой,

И таять — старости, как тает снег весной!

Должны бы полниться их души, как кошницы,

Дыханием цветов, жужжаньем пчел; и птицы

Должны б им песни петь в чудесный день весны,

Когда сердца любви дыханием полны.

В прекрасный этот май, пронизанный лучами,

Террор, ты — смерть сама, вдруг вставшая над нами,

Слепец, на чьем челе — жестокости печать.

О, как бы надо им, дрожа в тоске, кричать,

Рыдать, на помощь звать Париж для дел отмщенья,

Всю Францию, всех тех, кто полон отвращенья

К жестокости врагов, к убийствам впопыхах!

Как надо было бы в отчаянье, в слезах

Им умолять штыки, и пушки, и снаряды,

Цепляться за стены, просить себе пощады,

Искать в толпе того, кто б смерть остановил,

И в ужасе бежать от этих рвов-могил,

Крича: «Нас гибель ждет! На помощь! Где же жалость?»

Но нет! Они чужды всему, что с ними сталось,

И все идут на смерть, с презреньем, может быть, —

Она уж их ничем не может удивить.

Им помышлять о ней уже привычно было,

И вырыта давно у них в душе могила.

«Приди же, смерть, скорей!»

Им тяжко жить средь нас.

Идут. И чем помочь мы можем им сейчас?

И мы обличены. Что ж мы такое сами,

Раз с легкостью такой они расстались с нами,

Совсем не жалуясь, не плача ни о чем?

Нам надо плакать, нам! Им страх был незнаком.

Что наша жалость им? Какое заблужденье!

Чем помогли мы им, чтоб отвратить мученье?

Спасли ли женщин мы? И на груди своей

Сумели ли укрыть от ужаса детей?

Нашли ль работу им? Читать их научили?

Невежество ведет к безумью, к черной силе.

Заботу и любовь несчастным дали мы?

Могли ли их спасти от голода и тьмы?

Вот почему пылал пожар в дворцовом зале.

Я говорю за тех, кого вы расстреляли!

Свободен я и чужд всех ваших благ земли,

И мне ребенка жизнь дороже Тюильри.

Они сейчас страшны для вас и умирая —

Тем, что уж слез не льют, что их душа живая

Смеется вам в лицо, что с гордостью она

Сама идет на смерть, презренья к вам полна.

Размыслим же! У тех, кто пал под вашей властью,

Отчаянья уж нет, — жить не пришлось им в счастье.

У всех своя судьба. Пускай живет народ

В довольстве, — а не то и вверх гроза пойдет!

Научим жизнь любить того, кто знал лишь стоны.

Вот равновесие! Порядок неуклонный,

Характер мирный, честь, и гордость, и закон —

Все есть у бедняка, когда доволен он.

Ночь — тайна. Ключ же к ней дает нам звезд сиянье.

Проникнем в души! Их раскроет нам страданье.

И сфинкс под маскою нам явит облик свой;

В нем справа только ночь, а слева — свет дневной.

Загадка темная окно нам приоткрыла:

В нем грозных бед видна бушующая сила.

Подумаем о тех, кто встретит смерть сейчас.

Попробуем понять! Да, общество у нас

Не может мирно жить, пока есть эти тени,

И смех ужасный их — одно из проявлений

Того, что вас страшит, и вы должны дрожать

Пред тем, кто так легко уходит умирать!

Вианден, 20 июня

ТЕМ, КОГО ПОПИРАЮТ

Я с вами! Мне дано то сумрачное счастье.

Все угнетенные и попранные властью

Влекут меня. Как брат, тех защищаю я,

Кого в дни их торжеств разила мысль моя.

Там, где для всех лишь тьма, могу я видеть ясно,

Забыть угрозы их, забыть их гнев ужасный,

Их ненависть, какой бывал я заклеймен.

Мне враг уже не враг, когда несчастен он.

Ведь то народ, — пред ним в долгу мы неоплатном,

Народ, что перестал быть смирным и приятным,

Союз несчастных жен, мужей, детей, отцов!

Их труд, права и скорбь я защищать готов.

Я защищаю тех, кто слаб, кто заблуждался,

Кто без защиты в тьме, гнетущей их, остался

И впал в безумие в трагические дни, —

По темноте своей жестоки так они.

Увы! Мне повторять вам, сытым, надоело,

Что опекать народ — прямое ваше дело,

Что беднякам Париж отдать бы долю мог,

Что в вашей слепоте — их слепоты залог.

Скупыми были вы для них опекунами,

И в них нашли то зло, что вырастили сами.

Взяв за руку, вы их не вывели из тьмы,

И правого пути не знают их умы.

Вы в лабиринте их оставили скитаться,

Для вас в них ужас, но и вас они боятся.

Они, кому от вас давно участья нет,

Блуждают, а душе, как пища, нужен свет.

Все чувства добрые заглушены в них тьмою.

Как проблеск им найти за пеленой густою

И мрачной, словно лес под пологом ветвей?

Где свет? Уж нету сил, а ночь еще темней.

Как может мыслить тот, чья жизнь — одно мученье?

Кружась в одном кругу, дойдешь до отупенья.

За колесом нужды мрачнеет Иксион.

Вот почему хочу, отринув ваш закон,

Я требовать для всех жилища, хлеба, света…

Не черный вандемьер, в дым пушечный одетый,

Не ядра летние, не бомбы майских дней

Погасят ненависть, излечат боль скорбей.

Чтоб разрешить вопрос, помочь родному краю,

К народу я иду. С любви я начинаю.

И все наладится.

Я с вами потому,

Что добрым быть хочу наперекор всему.

Я говорю: нет! нет! Довольно наказаний!

Ты, сердце старое мое, дрожишь заране

При виде слез скупых, отчаянья мужей,

Убитых скорбью жен и плачущих детей.

Когда в беременных вонзают штык солдаты,

И руки из земли видны во рвах проклятых,

И в плен захваченных подводят к тем же рвам,

Не надо говорить: «Я изгнан, жертва сам.

Что наши горести пред бездной их мучений?

Они прошли весь ад и мук и оскорблений,

Они развеяны по ветру, чтобы прах,

Как в черной пропасти, рассеялся впотьмах.

Где? Разве знает кто? Они к нам тянут руки;

Но уж встают из тьмы понтоны — область муки —

С их трюмом сумрачным, где огражден больной

От бездны лишь бортов дрожащею стеной.

Не встанешь во весь рост. Качает в океане.

Руками надо есть из общей всем лохани,

Гнилую воду пить, стирая жаркий пот,

Пока волна тюрьму плавучую несет,

А море бьет в борта, и в трюме всё мрачнее

Орудия свои вытягивают шеи.

Мне этот мрачный ад уже давно знаком.

Никто не хочет зла, — а столько зла кругом!

О, сколько душ сейчас дрожат в тисках угрозы

На море стонущем, под небом, льющим слезы,

Перед неведомым, пред страшной крутизной!

Быть брошенным сюда с тревогою, с тоской,

Песчинкой быть в толпе, от ужаса дрожащей,

В тумане и грозе, средь пустоты мертвящей,

Средь всех и одному, без помощи, без сил,

С сознаньем, что любовь жестокий рок разбил.

Где я? Поблекло все, пришло в оцепененье.

Все распадается, везде опустошенье.

Земля уходит, с ней из глаз и мир исчез.

И превращается вдруг вечность в дикий лес.

Из боли, праха я. Во всем непостоянство.

Нет дела никому здесь до меня. Пространство —

И бездна! Где же те, с кем я делил покой?

Как страшно чувствовать себя во тьме ночной!

Для самого себя я стал лишь сном напрасным.

Невинных столько душ под бременем ужасным

Обмана гнусного и кары без конца!

«Как! — говорят они. — То небо, что сердца

Нам грело, отнято? Отчизны нет нам боле?

Верните мне мой дом, мое хозяйство, поле,

Жену мою, детей! Верните радость дня!

Что сделал я, чтоб так вам отшвырнуть меня

В жестокий вой стихий и моря пену злую?

Кто прав меня лишил на Францию родную?»

Как, победители! Не смея заглянуть

В провалы общества, во тьму, что душит грудь,

Не изучив до дна то зло, где зреют беды,

Не пробуя найти рычаг для Архимеда,

Ключ, что открыть нам путь в грядущее готов,

Как! — после всех боев и тягостных трудов,

Порывов мужества, усилий непреклонных, —

Вы видите одно решение — понтоны,

И, братья старшие, страны ведущий ум,

Несчастных узников швырнули в душный трюм?

Приказано изгнать навек — кого же? Тайну!

Загадку закрепить декрет дан чрезвычайный.

Стал на колени сфинкс, смущавший вам умы?

Какие ж старики, какие дети мы!

То бред, правители! Во имя государства,

Чтобы найти от бед и катастроф лекарство,

Чтоб нищету избыть, узлы все развязать,

Вопросы разрешить — их надобно изгнать?

И, возвратясь к себе, кричать: «Ведь мы министры!

Порядок водворен». А где-то мечет искры

Из туч, нависнувших над морем, небосвод,

И средь угрюмых волн Смерть — рулевой — ведет

Под адскою зарей не бриг, несущий грузы,

А полный трупами разбитый плот «Медузы».

Как! Страхи кончены, беда отвращена,

Раз тех, кто побежден, уносит прочь волна?

Как! Пропасть им открыть для долгого мученья,

Виновных, правых в ад столкнуть без сожаленья,

Добро и зло смешать и погрузить во тьму,

В разверстый океан, сказав: «Конец всему»?

Быть черствыми людьми, чей суд немилосердный —

Несправедливый суд — работать рад усердно

Вплоть до того, что всех сразил бы грозный меч!

Чтоб члены исцелить, ужель их все отсечь?

Как! Выхода искать в пучине волн суровых

И, позабыв о том, что вы — страны основа,

Низвергнуть в бездну все: и мысли, и дела,

И грусть, которая нам душу облегла,

И правду, и людей с отважными сердцами,

Жен, выходивших в бой за братьями, мужьями,

Детей, сносивших к ним каменья мостовой!

Как! Знак давать ветрам, ища лишь в них покой,

И бросить все, что мир нам делает несчастным,

На дикий произвол метельщикам ужасным?

Что вам могу сказать? Неправы вы стократ!

Я слышу стоны жертв, их скорбный вижу взгляд,

Морскую бездну, страх, кровь, митральезы, ямы —

И я проклятье вам в лицо бросаю прямо.

О боже, неужель мы только к злу идем?

К чему же призывать и молнии и гром

На нищих и слепых, на все их заблужденья?

Охвачен страхом я.

Ведь эта жажда мщенья

Отплаты ярость вам в грядущем принесет!

Работать лишь для зла и видеть в нем оплот,

Кончать, чтоб завтра же отметить вновь начало,

По-вашему, умно? Вас глупость обуяла!

Прилив. Отлив. Увы, страданье, месть — одно.

Гнетомым угнетать в грядущем суждено.

Ужели, виноват невинностью, я снова

Укрыться принужден в изгнании сурово

И одиночеству обречь себя опять?

Ужели надо мной дню больше не сиять,

Когда рассвета луч на небе показался?

Единый друг теперь вам, бедняки, остался,

Единый голос мой — чтоб там, где ждет судья,

За вас свидетелями стали Ночь и я.

Нет права. Нет надежд. Но разве в мире целом

Уж нету никого, кто б мог в порыве смелом

Протестовать, сказать, кто вверг вас в тьму и ад?

Я в этот грозный год товарищ ваш и брат;

Хочу — а для меня немало это значит —

Быть тем, кто никогда не делал зла и плачет.

Я всем поверженным и угнетенным друг,

И сам хочу войти я с вами в адский круг.

Вас предали вожди. Истории скажу я

Об этом. Я не там, где зло царит, ликуя,

Я с тем, кто пал в борьбе. Я, одинок, суров,

Не знамя — саван ваш поднять за вас готов.

Могилой я раскрыт.

Пусть ныне вой протяжный

Оплаченной хулы и клеветы продажной,

Сарказмов бешеных, лжи свыше всяких мер,

Той, что от Мопертюи уже терпел Вольтер,

Кулак, что некогда изгнал Руссо из Бьенна,

И крик, которому дивилась бы гиена,

Гнусней, чем свист бича, чем каркал изувер,

Когда к могиле путь свой совершил Мольер,

Ирония глупцов, стон злобы неизменной,

Смесь бешеной слюны и ядовитой пены,

Которой плюнули в лицо Христа, и тот

Булыжник, что всегда изгнанника добьет, —

Ожесточайтесь же! Привет вам, оскорбленья!

Пристали вам и брань, и злоба, и глумленья.

А вставшим за народ венка прекрасней нет,

Что славою сплетен из ваших же клевет!

Вианден, июнь 1871

" Ты, генерал «Прошу!», благочестивый, строгий, "

У нас действительно было преувеличенное понятие о силе, возможностях, значении национальной гвардии… Бог мой, вы все видели кепи господина Виктора Гюго, способное дать настоящее о ней представление.

(Генерал Трошю в Национальном собрании 14 июля 1871 г.)

Ты, генерал «Прошу!», благочестивый, строгий,

Чьим добродетелям бесчисленным — в итоге —

Грош ломаный цена; испытанный солдат,

Хоть слишком отступать спешащий, говорят;

Храбрец из храбрецов с христианином в смеси,

Готовый услужить отечеству и мессе, —

Как видишь, должное тебе я воздаю.

Но нынче, изощрив тупую речь свою,

Стремглав ты на меня напал, как на пруссака!

Осадною зимой, средь холода и мрака,

Я был лишь стариком, кто, стоя в стороне,

Лишения делил со всеми наравне;

Я в меру сил своих старался быть полезным

Фортам, что злобный враг разил дождем железным;

Но не был все-таки я горе-генерал, —

Я города врагу на милость не сдавал!

Глянь, лавр в руках твоих становится крапивой.

Ты, что же, нас решил сбить вылазкой ретивой?

Считали, не охоч ты ввязываться в бой, —

Видать, ошиблись: вздут изрядно я тобой.

Ты Марну не дерзал оставить за собою,

А на меня идешь атакой лобовою!

Чем досадил тебе мой головной убор,

Что сделал четкам он твоим наперекор?

Как! Недоволен ты? Пять месяцев сносили

Мы голод, холод, страх, — был каждый полн усилий

Предельных и тебя ни в чем не укорял.

Воображай, что ты — великий генерал!

Не стану возражать. Но если надо войско

Вести в поход иль в бой за славою геройской,

Я барабанщика простого предпочту.

Манина вспоминай и о Дезе мечту

Лелей — и пыл умерь. Париж был агонии

Ужасной обречен, затем что в дни крутые

Не мужество, а честь утратил ты сполна,

И о тебе сказать история должна:

«Он Францию лишил свободного размаха,

И трижды гордый край, вовек не знавший краха,

Тот край, что на ноги поставил Гамбетта, —

По милости Трошю, постигла хромота».

Вианден, июнь 1871

СУД НАД РЕВОЛЮЦИЕЙ

Вершат суровый суд прислужники Фемиды

Над революцией; неслыханны обиды,

Что нанесла она в свирепости своей

Сычам и воронам. Служители церквей —

Факиры, дервиши, попы, иезуиты —

Все вышвырнуты вон, развеяны, разбиты;

Вы, судьи, вне себя.

И гнев понятен ваш.

Отныне навсегда рассеялся мираж:

Нет славных королей, есть бледные убийцы;

И нет святых отцов, есть папы-кровопийцы;

Сорвал с них ураган обмана яркий плащ!

О, горе! Стон стоит среди лесов и чащ.

Прожорливая ночь оторвана от пира;

В агонии хрипят сыны ночного мира!

Ужасно! Брезжит свет, и исчезает мрак;

Ничтожным червяком становится светляк;

И слепнет нетопырь; и слезы льет лисица;

И мечется, крича, жестокая куница;

Проносится в лесу протяжный волчий вой;

Дрожит зверье, во тьме творящее разбой;

Рой призраков взлетел: восходит день, блистая;

Кружит стервятников испуганная стая;

И если не затмить сияния зари,

От голода умрут в могилах упыри.

Навек исчадий тьмы стряхнет с себя планета…

Что ж, грозный трибунал, суди лучи рассвета.

11 ноября 1871

ЦЕРКОВНЫЕ ВИТИИ

Их диатрибами глаголет сам творец.

В них все смешалось: поп, разбойник и писец.

Рожденный в дворницкой, их слог пропитан желчью.

Под масками святых встречаешь морду волчью.

Все их молебствия поддерживает меч,

И пуля подтвердит, что благостна их речь.

Их плоть, увы, слаба, — не в святости их сила.

Они поносят все. Как брызги от кропила,

Летит лишь брань из уст, суливших благодать.

Они помощника хотели б смерти дать.

Ругают палача лентяем, лежебокой.

Они готовы кровь разлить рекой широкой.

Их бесят новшества, им жаль былых времен.

Где Бем? Где Лафемас? Где мрачный Трестальон?

Где почитатели Христа и папской власти,

Чьей бандой Колиньи разорван был на части?

Нет, революция наделала нам бед!

Так Карла на престол, взамен ружья — мушкет,

А Монтревель пускай хранит покой владыки!

Где вы, носильщики из авиньонской клики,

Что Брюна теплый труп вдоль Роны волокли?

Где трона мясники, меч церкви, соль земли,

С которыми Бавиль пытал повстанцев пленных,

Любимцы Боссюэ, потевшие в Севеннах?

Конечно, пушки есть, но времена не те,

И склонен буржуа к опасной доброте.

Вид крови вынудил задуматься кретина,

Разжалобилась вдруг двуногая скотина:

Он Галифе хулит, откушав свой обед!

Ох, как бы нужен был нам президент д'Оппед!

О, где Лобардемон? Меж радугою мира

И саблей сходство есть; таков порядок мира.

При всех наркотиках, не обнажив клинка,

Не выйдет общество вовек из тупика.

И лишь одна теперь незыблема основа:

Чтоб самому спастись, отправь под нож другого.

Бандит поэтом стал. Продажный виршеплет,

Он убивает, льстит, кусает, лает, врет.

Он императора лакей, приспешник папы,

Он ищет всюду жертв и шлет их смерти в лапы.

О, подлые ханжи! Они исподтишка

В Рошфора целили, в могучего стрелка,

Чьи стрелы помогли свалить колосс имперский.

Флуренса вырыв прах, шакал пирует мерзкий!

Что им покой гробов, и вдовий плач, и стон?

Им голубей чернить да обелять ворон,

Дающим кланяться, просящих гнать с порога,

В потомке предку мстить, в народе ранить бога,

В мужьях позорить жен, а в сыновьях — отцов,

И силой мнить своей бесстыдство подлецов!

***

Ты слышишь, мой Париж, какой галдеж в их стане?

Так воронье шумит, кружа над полем брани,

Так Шаппа телеграф умы смущал порой

Движений сбивчивых загадочной игрой.

Но нам ясна их цель. Империи холопы!

В позоре Франции, в позоре всей Европы —

Венец их замыслов. Непогрешимый Рим

Прибег, чтоб им помочь, к святым дарам своим,

Пустил интриги в ход, и произвол кровавый,

И каннибальское божественное право, —

Да возвеличатся злодейство и порок!

Им — пир, а бедняку — объедки за порог.

Изгнанье всех надежд с возвратом всех бастилий —

Вот цель их. Чтоб разврат и мерзость победили —

В грязь затоптать народ! Убийцы! Их мечта —

Варавве дать венец и развенчать Христа.

Всех — под давильный пресс! Все превратить в равнину!

Кто поднял голову — того на гильотину!

Кто первым был — назад! Последнего вперед!

Вольтер? Руссо? Долой! На свалку старый сброд!

Кто там вздохнул? Катон? В колодки за измену!

И, Тацита судьей, Гаво спешит на сцену!

Как прошлое вернуть? Вот роковой вопрос.

Все годно: клевета, убийство, ложь, донос.

Вопи, слюну пускай и вой истошным воем —

И к нам хороший вкус вернется с крепким строем!

***

Над скорбью Франции глумиться — что гнусней?

Все, чем она горда, в вину вменяют ей.

Что человечеству свободу подарила;

Что Спарту из руин Содома сотворила;

Что у работника отерла пот с чела;

Что ярким светочем и бурею была;

Что, поднята зарей и жаворонка пеньем,

Над миром вспыхнула сияющим виденьем,

Народы повела к заветным берегам

И тем, чей в Риме бог, сказала: «Он не там»;

Что с мертвой догмою живой столкнула разум;

Что робкий луч во тьме прозрела зорким глазом,

Поняв, что для добра, для счастья нет границ,

Когда раскроются все двери всех темниц;

Что нас звала: «Вперед!», когда, ликуя, шли мы

Низвергнуть все ярма, все старые режимы;

Что подняла весы недрогнувшей рукой,

Держа на чаше долг и право — на другой;

Что превратила в прах, в бесформенные груды

Те стеньг, где вотще искали брешь Латюды;

Что рабство изгнала, — о, это ль не вина?

Что маяком была для всей земли она;

Что столько звезд зажгла для тысяч поколений, —

Средь них — мудрец Мольер, насмешки острый гений,

Паскаль, Дидро, Дантон, — их всех не перечесть;

Что красоту несла, добро и правду, честь;

Что революцией весь мир преобразила

И повела вперед, не выпустив кормила,

Пересоздав людей и дав им новый свет,

Хотя уж были — кто! — Христос, Кекропс, Яфет!

И что ж, за это все преследовать хулами

Отчизну, ангела с орлиными крылами?

Она в крови, в слезах…» Долой! — они орут. —

Долой ее борьбу, надежды, славу, труд!

Всех ужасов и зол лишь в них причина скрыта!»

Ее, бессмертную, лягают их копыта;

Она для них глупа, нелепа и смешна;

Слезами тяжких бед их веселит она.

Да как посмели вы, шут, негодяй, тупица,

Над матерью своей, над родиной глумиться?

Но час возмездия уже недалеко.

Как! Желчью платите вы ей за молоко?

Чтоб раны растравлять, поите ядом слово?

Отцеубийцы — нет вам имени другого.

Когда ж устанет зло творящая рука?

Уничтожает миг, что сделали века.

Но мне их жаль, глупцов: история их слышит.

О муза мщения! Твой голос гневом дышит,

Узнай же, грозная, великого судьбу.

Героев волокут к позорному столбу;

Народ, как прежде, стал и жертвой и добычей,

И тысячи на казнь ведут, блюдя обычай.

Но спят Вольтер и Локк в тиши могильных плит.

В нечистом воздухе наш век других плодит:

Монлюки, Санчесы, Фрероны и Таванны, —

Их больше, чем травы на пастбищах саванны.

Нет! Карликам на зло ты все ж велик, народ.

Воскреснет Франция, тот славный день придет!

И, новый Прометей, воссев на Апеннинах,

Ты молнии за Рейн метнешь из глаз орлиных;

Ты в блеске юных зорь, могуч и невредим,

Грозою явишься могильщикам твоим

И грянешь, точно гром, звучащий с небосвода:

«Жизнь! Милосердие! Надежда! Мир! Свобода!»

Тогда близ Арно Дант и в Аттике — Эсхил,

Чтобы тебя узреть, восстанут из могил,

Гордясь и радуясь, как бы сказать желая,

Что здесь Италия иль Греция былая.

Ты крикнешь: «Мир земле — отныне и вовек!»

Мы все — один народ, единый Человек!

Един наш бог! О мать! О Франция святая!

Как все потянутся к тебе, благословляя!

Ни гидра, ни змея, ни всех нечистых рать

Тебе в твоем труде не смогут помешать.

Еще французы мы! Еще, тая тревогу,

Мир ждет — какую же мы изберем дорогу?

Пусть гул срываемых оков еще не стих,

Она зашелестит, листва дубов святых!

Альтвис, 27 сентября

ВО МРАКЕ

Старый мир

Волна! Не надо! Прочь! Назад! Остановись!

Ты никогда еще так не взлетала ввысь!

Но почему же ты угрюма и жестока?

Но почему кричит и воет пасть потока?

Откуда ливень брызг, и мрак, и грозный гул?

Зачем твой ураган во все рога подул?

Валы вздымаются и движутся, как чудо…

Стой! — я велю тебе! Не дальше, чем досюда!

Все старое — закон, столбы границ, узда,

Весь мрак невежества, вся дикая нужда,

Вся каторга души, вся глубь ее кручины,

Покорность женщины и власть над ней мужчины,

Пир, недоступный тем, кто голоден и гол,

Тьма суеверия, божественный глагол, —

Не трогай этого, не смей сдвигать святыни!

Молчи! Я выстроил надежные твердыни

Вкруг человечества, прочна моя стена!

Но ты еще рычишь? Еще растешь, волна?

Кипит водоворот, немилосердно воя.

Вот старый часослов, вот право вековое,

Вот эшафот в твоей пучине промелькнул…

Не трогай короля! Увы, он утонул!

Не оскорбляй святых, не подступай к ним близко!

Стой — это судия! Стой — это сам епископ!

Сам бог велит тебе — прочь, осади назад!..

Как! Ты не слушаешь? Твои валы грозят

Уничтоженьем — мне, моей ограде мирной?

Волна

Ты думал, я прилив, — а я потоп всемирный!

1871

РАСТЛЕНИЕ

Германия честна, и Франция отважна.

Но горе той стране, в которой власть продажна.

Сумеет всю страну растлить один подлец,

Началу славному постыдный дав конец.

Что мученик народ, а государь мучитель —

Известно; но когда и душ он развратитель —

Тогда прощенья нет! Проклятие тому,

Кто солнце погрузить старается во тьму!

Я чту ваш бранный труд, германские солдаты;

Свой выполняя долг, вы в том не виноваты,

Что лавры храбрецов похитил наглый вор.

Честь доблестным войскам! Их королю позор!

Я старый друг солдат. Мне дорога их слава.

Мелодия войны мрачна, но величава;

Сраженья гул зловещ, и лязг оружья груб,

Но мужество звучит в победных кликах труб.

И горько сознавать мне, сыну ветерана,

Что стала армия игрушкою тирана.

Пусть во дворцах живет уродливый недуг:

Насилье деспотов и раболепье слуг;

Но гадко мне, когда примешан яд растленья

И к торжеству побед и к скорби пораженья;

Проказа мерзкая пятнает шелк знамен

И превращает в сброд геройский легион.

Где добродетели, которыми природа

Отметила в веках два гордые народа?

Один из них творит бесчинства и разбой,

И бегством от врага спасается другой.

В анналы наших лет, история, впиши ты:

Два императора постыдно знамениты —

Грабительством один и трусостью другой;

Под скипетрами их утратив блеск былой,

Лишенные огня, величия, порыва —

Бесчестна Пруссия, и Франция труслива.

Загрузка...