Сатира нынче — песнь, с которой крик сплетен,
Железные уста, откуда рвется стон
Она совсем не та, какой была когда-то,
В те дни, как, щуплые и робкие ребята,
В Сорбонну строгую ходили мы, и в срок
Нам, плохо слушавшим, толкуя свой урок,
Как будто нить сучил, тянущуюся тонко,
Невзрачный Андрие с обличьем лягушонка,
Макбета, Гамлета покусывая зло
Зубами, взятыми у мэтра Буало.
В наш век тревожный жизнь — все путаней, труднее,
И правда голая зовет, во тьме коснея,
На помощь ум — с тех пор как с ложью роковой
Она вмурована в колодец узкий свой
К нам в душу, после дней Жан-Жака и Дантона,
Тьму возвращает рок — упорно, непреклонно,
Долг с Правом сражены, свой слабый луч с высот
Дракону черному трусливо солнце шлет,
Старинный компас — честь швыряют люди в море;
Льстит победителю поверженный в позоре,
Удача — вот словцо, что движет мир собой;
Удача — падишах, его визирь — разбой,
Вновь опьянение бесчестьем воротилось
И чокаться спешит с тиранами, за милость
Их вознося, и вновь пьет чашу мук до дна
Народ истерзанный. Вот почему гневна
Сатира. Сонм царей, чье гордое величье
Пел Буало, родит в ней только злоязычье;
Им ставит всем на лбы позорную печать.
Помост, что исподволь потребно разобрать,
Законы гнусные, что, букву соблюдая,
Стоят на страже плах, — зловещих гарпий стая, —
И что лишить когтей нам должно, укротя:
Невежеством в кулак зажатое дитя,
Что, птица вольная, крылами плещет слабо,
И часовые те, что нам сменить пора бы, —
Зло, заблуждения, чудовищ римских строй,
Хранящий вход в тюрьму, где разум спит людской;
Война, чьи коршуны — с чумой в союзе вечном,
Затычки, что должно из ртов людских извлечь нам,
Чтоб слово дать скорбям; рожденье новых дней —
Таков прямой предмет сатиры; долг, что в ней
Гнев с горечью крутой сплавляет в гром железный
И делает ее для общества полезной.
Чтоб утвердить закон добра и правоты,
Достаточно того, чтоб ясные черты
Явь обнаружила и в горизонт широкий
Изгнала жуть ночей. Величье, грязь, пороки —
Все перемешано, покуда длится ночь,
И фальшь от прямоты нам отличить невмочь
В безмерной темени, двусмысленной и злобной.
И что такое луч во тьме? Он — камень пробный.
Свет испытует все, чем мир издревле жив,
И, справедливости вершину озарив,
Сияет истина у заревых преддверий.
Итак, свет Истины, Ума и, в большей мере,
Во гневе Доброта и Жалости тепло,
И злость прощенная, но попранное зло —
Вот все, что делает дней нынешних сатиру,
Как в Риме в старину, необходимой миру.
Но не профессия, не каста ей нужна,
А человек. Казнит не вздорное она,
А только подлое, чья сила не иссякла.
Для малых подвигов — и малые Гераклы;
И сделал Депрео насмешливый — что мог.
К былому карлику ей больше нет дорог.
Когда воруют власть пройдохи, попирая
Права народные, — от края и до края
Она летит сквозь мрак и грохот катастроф,
Бледна и велика, средь урагана строф.
Она кричит: «Ату!» своей ужасной своре,
И, гончих псов своих крылатых раззадоря,
Она всех деспотов им растерзать велит.
Отчаянье царям ее внушает вид.
Она — как приговор для венценосных бестий;
Как птица по весне, она по зову чести
Является, и с ней друзья во дни разрух —
Иосафата страж и Эльсинора дух.
Она мерещится безумьем одержимой —
Так полнит небо вопль ее невыразимый.
Чтоб рваться ввысь ему и ширить свой полет,
К себе приворожить ей нужно весь народ,
Огромный, яростный, не знающий пощады.
Она Колумбу вслед со скал бросала взгляды.
К тебе ее любовь, Барбес! И свой виват
Вам шлет она, Фультон, Браун, Гарибальди, Уатт,
Сократ, Христос, Вольтер! Из ямы позабытой,
Где погребен мертвец, делами знаменитый,
Она выводит сень лаврового шатра
И побежденному, как добрая сестра,
Спешит перевязать запекшиеся раны.
Всех проклятых семья душе ее желанна,
И всех отверженных она целует в лоб,
Хоть пошлый приговор выносит ей холоп;
О да, ведь смертный грех в глазах злодейской власти —
Не ликовать, когда собратьев рвут на части,
Тянуться к пленникам, касаться их плеча;
Кто жертву пожалел — унизил палача!
Она печальна? Нет, в ней гнев сильней печали.
На праздник буйный к тем, что восторжествовали
И низостью своей довольны, там и сям
Возносят без стыда осанну небесам,
Поют и пляшут, рвут добычу плотоядно, —
Приходит и она. Туда, где мглою чадной
Клубятся пиршества, туда, в хаос и жар,
В которых смешаны Книд, Пафос и Кламар,
Неумолимая, за кровь и за обиды
Она приносит смех зловещий Эвмениды.
Но мощь безмерную дает ей жизнь одна.
Стремится ночь стереть и смерть изгнать она,
Хотя б любимца толп пришлось толкнуть ей грубо.
Она — нежна в любви и в гневе — острозуба.
Как! Отречение — покойный пуховик?
Не просыпается людская совесть вмиг,
И пламень чести вял — он прячется бессильно
Под грудами золы, как под землей могильной.
Возмездья божество, чьих песен грозный пыл
Не раз в безумный страх тиранов приводил,
Ожесточенная, язвительная муза,
Богиня — красотой, свирепостью — Медуза, —
Она, взрастившая все то, что Дант нашел,
И все, что Иову открылось в бездне зол, —
Такая ж и когда побольше в ней порыва
Будить сердца, чем зло наказывать ретиво.
Народ, немеющий средь мертвенного сна,
Тебе свой горький ямб от сердца шлет она!
Дрожит строфа, полна трагического рвенья,
Краснея, силится из мрачного забвенья
Извлечь, упорная, хоть искорку в ответ,
И — вспыхивает стих, преображенный в свет.
Так в сумраке лицом краснеют, раздувая
Поленья, чтоб зажглась в них ярость огневая.
26 апреля 1870
Раз существует мир, то с ним считаться надо.
Давайте ж говорить о людях без досады.
Вот это — наших дней мещанский идеал.
Когда-то мыло он и сало продавал,
Теперь же у него сады, луга, дубравы.
К народу он жесток. Дворянство он по праву
Не любит, будучи привратника сынком
И род Монморанси считая пустяком.
Строг, добродетелен, он член незаменимый
(С коврами под ногой, когда приходят зимы)
Великой партии порядка. Кто умен
И кто влюбляется, тех ненавидит он.
Немного филантроп и ростовщик немного,
«Свобода, — он кричит, — права людей, дорога
Прогресса светлая? Не надо мне их, вон!»
Да, здрав, и прост, и груб, как Санчо-Панса, он,
Сервантес же пускай кончины ждет в больнице.
Он любит Буало, не прочь обнять девицу,
Развлечься с горничной и, смяв передник ей,
Кричать: «Безнравственны романы наших дней!»
Он мессу слушает всегда по воскресеньям.
В сафьяне дорогом и с золотым тисненьем
Подмышкой у него Голгофа и Христос.
«Не то чтоб этому я верил бы всерьез, —
Твердит он, — но затем вхожу я в храма двери,
Чтоб сброд уверовал, увидев, что я верю;
Чтоб одурманен был голодный и глупец.
Какой-то боженька ведь нужен наконец».
Дорогу! Входит он. На месте самом видном
Церковный староста с животиком солидным;
Сидит он, гордый тем, что все уладить смог;
Народ на поводке и под опекой бог.
Зловещий храм, сооруженный
В защиту беззаконных прав!
По этой плоскости наклонной
Алтарь скатился, бойней став.
Строитель жуткого собора,
Лелея умысел двойной,
Поставил рядом два притвора:
Для света и для мглы ночной.
Но этот свет солжет и минет;
Его мерцанье — та же мгла,
И над Парижем Рим раскинет
Нетопыриные крыла.
Философ, полный жаждой мести,
Своим логическим умом
Измыслил некий Реймс, где вместе
Сидят два зверя за столом.
Хотя обличья их несхожи:
Один — блестящ, другой — урод,
Но каждый плоть народа гложет
И кровь народа алчно пьет,
Два иерарха, два придела:
В одном венчает королей
Бональд; в другом де Местр умело
Канонизует палачей.
Для тирании нет границы —
Ее поддерживает страх.
На тронах стынет багряница,
Стекающая с черных плах.
Один царит, другой пытает.
Давно я знал, что будет так.
Ведь шпага с топором вступает
От века в незаконный брак.
Как, чернью оскорблен, уж ты глядишь уныло!
Не знаешь, видно, ты простой улыбки силу!
Когда освистан ты, оплеван, уязвлен
Глупцами темными, поправшими закон,
Сто раз менявшими занятья, роли, веру,
Ты клеветой шутов расстроен свыше меры,
Ты омрачаешься, теснится грудь твоя
От ядовитых слов продажного хамья.
А я, смотри, один посереди арены
Смеюсь, обрызганный слюны их злобной пеной.
Иду. И крут мой путь. Но вера глубока,
Что нынче в этом честь и слава — на века.
О, ты, конечно, знал, что с гордой высоты
Падешь, но как падешь, о том не ведал ты!
Ты утешал себя предположеньем ложным,
Что вниз тебя столкнут движеньем осторожным,
Что тихо, в сумерках, сместит тебя народ,
Что гром не на тебя, а рядом упадет,
Что все произойдет тихонько, под секретом,
И будет послан друг сказать тебе об этом, —
Так вазу ценную на землю ставим мы.
И ты заранее, в стране, где нет зимы,
Воздвиг себе дворец, подобный виллам Рима,
И ложе мягкое, чтоб падать невредимо.
Но в полдень на тебя упал небесный гром,
Блеснула молния на небе голубом,
При людях, в ясный день, стрела слетела свыше,
Ошеломив тебя, как рухнувшая крыша.
А те, пред чьим лицом ты был повергнут в прах,
Объяты ужасом, застыли на местах;
И, распростертое твое увидев тело,
Шептали мудрецы: «О, как же ослабела,
Как измельчала власть, когда ничтожный крот,
Рожденный в прахе жить, упал с таких высот».
Да, пушки делают счастливыми людей.
Освободились мы от взбалмошных идей:
Свобода, равенство, естественное право
И Франции родной призвание и слава.
Сократ безумцем был. Лелю его разнес.
Социалистом был, скажу я вам, Христос,
И вознесли его напрасно так высоко.
Ядро, как бога, чтим, Пексана — как пророка.
Цель человечества — пристойно убивать.
Лишь меч несет с собой покой и благодать.
Ядро с нарезкою, как чудо, всех пленило.
Свет бомбы разрывной — вот дивное светило!
И весь порядочный и весь достойный мир,
Любуясь пушками, в восторге от мортир.
Ошибся, видно, бог — тиран его поправил:
Бог людям слово дал, тиран молчать заставил.
Опасен, дерзостен излишек слов и дум;
Уста должны молчать, и пресмыкаться — ум.
И духом гордые склоняются, робея.
«Молчать!» — кричит война, и все дрожит пред нею.
Мне отдохнуть? О нет, не может быть об этом
И речи до тех пор, пока владеют светом
Коран, и Библия, и Веды, и Талмуд,
Пока кровавые обряды нас гнетут.
Легенда, сказка, миф, и страшные преданья,
И предрассудков тьма, гнетущая сознанье,
Я слышу, роются во глубине сердец.
Грифон, химера, сфинкс и золотой телец,
Вы, демонов князья, и вы, жрецов владыки —
Синод, синедрион, муллы, старейшин клики,
Вы, посылавшие в неправый бой солдат
И подмешавшие в вино Сократу яд,
Наймиты кесаря, платившие Иуде,
Вы, лицемерные, продавшиеся люди,
Вы, павшие с небес, чтоб демонами стать,
Вы все, что на кресте распяли бы опять
Христа, — повсюду вы! Подземных сил держава!
Ничтожен ваш укус, но в нем была отрава.
Бог — это истина, а догмы — догмы лгут.
Противоречие, которое, как зуд,
Терзает разум наш и жжет сильней ожога,
Неизлечимая и вечная тревога…
О, Магомета труд! Старанья гнусных сил!
Лойола начал их, а Уэсли завершил.
Кальвин оставил нам дымящиеся раны.
Пророки ложные, фигляры вы! Обмана
Полны, идете вы по непрямым тропам,
И страх, а не любовь законом служит вам.
И образ божий вы бессмертный исказили;
Вы зарождаетесь в кромешной тьме, в могиле;
Все прорицатели, как злое воронье,
У гроба черпали могущество свое;
И все восточные и римские факиры
Сумели баснями затмить рассудок мира,
Лобзая саваны, вздымая прах могил.
Бог виден лишь очам заоблачных светил,
И учат мудрецы, постигнувшие это,
Что с верою должны смотреть мы на планеты.
Бог замкнут в некий круг, чей ключ — в руках зари.
Молящийся творцу, на небеса смотри!
«Но нет, — кричат жрецы, — свершайте в храмах требы!
Не мыслите читать в открытой книге неба.
Астарта с Евою, Венера и Молох —
Вот ваши божества, а не единый бог!»
Так суеверий мгла пришла на смену веры,
Затмила разум наш своею дымкой серой,
И гадов множество во мраке развелось.
Храм веры истинной разрушил в прах колосс,
В котором без числа заключены пигмеи.
Так саранча страшна бессчетностью своею.
О Рима, Индии, Израиля жрецы,
Вы расползаетесь ордой во все концы,
Грызете род людской невидимо для взгляда
И открываете ему все муки ада,
И за кошмарами вы шлете вслед кошмар
На бедный род людской. Едва исчез Омар,
Как Торквемады тень уже грозит. Вы рады
Полнощной темноте и в ней кишите, гады.
Вы всюду на земле: в глуши лесов, полей,
На ложе брачных нег, в альковах королей,
Под сенью алтаря, во мраке тесных келий —
Вы всюду расползлись, проникли, зашумели,
Вы всё умеете: хватать и осуждать,
Благословлять и клясть, господствовать, блистать,
Ведь пресмыкательство для блеска — не помеха.
Шуршанья вашего везде я слышу эхо.
Впились в добычу вы (вот счастье для обжор!),
Вы называете друг друга «монсиньор».
Так мошкара зовет «сиятельством» москита.
Ничтожен ваш размер, вам служит ночь защитой,
И вы стараетесь подальше скрыться с глаз,
Но всюду в глубине угадываю вас.
Вы — как шахтеры мглы, что под землею скрыты;
От ненависти к вам я болен, паразиты.
Вы — зла плоды, вы — то, что нас язвит, что лжет;
Вы — копошащийся, жестокий, мрачный род;
Неуловимые, вы — как песчинки моря,
Что чудом ожили на всем земном просторе.
Мильоны и нули, ничто и все — вот вы.
Вы меньше червяков, и вы сильней, чем львы,
О как ужасны вы в чудовищном контрасте:
Нет карлика слабей и нет обширней власти!
Мир вам принадлежит. Во мраке, вы во всем,
Неисчислимые в грядущем и в былом;
Вы в вечности, во сне и на бессонном ложе.
Полны зловония, во мгле, на нашей коже
Переплетаются следы от ваших ног.
И всё растете вы. С какой же целью бог
Все отдал, — не пойму, — все государства мира,
И очаги селян, и храмы, и порфиры,
Супругов, девственниц, кудрявых малышей,
Весь род людской — во власть неисчислимых вшей!
Хотим как боги быть. Твой бог — понтифик Рима —
Он собственных детей пожрал неумолимо.
Твой бог Авгур — он врал; твой бог мулла — он лечь
Заставил целый мир под Магометов меч;
Бог Рима агнец был, но вскормлен был волчицей.
Доминиканцев бог с карающей десницей
Восторженно вдыхал костров ужасный чад;
В кровавых капищах свершали свой обряд,
Подобно мясникам, жрецы Кибелы дикой;
Брамин, твой темный бог бежит дневного лика;
Раввин, твой бог восстал на Иафета род
И солнце пригвоздил среди немых высот;
Бог Саваоф жесток; Юпитер полон злобы;
Но как устроен мир, они не знают оба.
А человечеству свободный выбор дан
Пред кем склониться ниц: здесь блеет истукан,
Там идол рыкает, тут божество заржало.
Так каждый человек, в стремленье к идеалу,
Жесток, коварен, зол, невежествен, упрям,
Чтоб уподобиться по мере сил богам.
4 августа 1874
О муза, некий поп, епископ, весь в лиловом,
По имени Сегюр, ночным на радость совам,
Тупой риторикой обрушился на нас.
Что ж, как игрушками, набором злобных фраз
Пускай он тешится, в нелепом заблужденье,
Что это — гром небес.
А впрочем, сожаленья
Достоин, бедный, он. Однажды, как овца,
Он, блея «Господи помилуй» без конца,
На гуся гоготом бессмысленным похожий,
Воскликнул: «Зрения лиши меня, о боже!» —
Как будто для него и так не всюду тьма, —
И внял ему господь, лишив его ума.
Да, обругать у нас умеют тонко ныне.
Лишь сажи надо взять для этого в камине,
Навоза на дворе, в трубе для нечистот
Зловонной грязи взять, — и это все сойдет
За ум, за слог, за стиль. Все это нынче модно.
Любезные муллы! И вам оно доходно,
И рад усердному служению аллах
В бессильной злобе вы и с пеной на губах,
Улыбку заменив речей поповских ядом,
Не смея нас изгнать, вы нам грозите адом,
О бонзы милые, подъявши кулаки,
Вы зубы скалите, вращаете зрачки!
Простил бы это я. Но заклинать стал беса
Во мне Сегюр. А там?
Там, прерывая мессу,
Кричит: «Анафема!» и в красках мой портрет
Рисует:
«Вот он, зверь, каких не видел свет!
Он хочет сжечь Париж, разрушить стены Рима, —
Страшилище, урод, развратом одержимый,
Он, разоряющий издателя, главарь
Бандитов; может быть, и бога, и алтарь,
Святыню, и закон — поправший все ногами».
Так в унисон ему давайте выть волками,
Начнем ослиный рев. — Так сам Сегюр ревет.
Что у него за слог! В нем каждый оборот —
Базарный, дивный стиль! Он обдает вас дрожью,
Приводит вас в экстаз и тонко пахнет ложью.
Как стали бы, аббат, смеяться над тобой
Рабле, Мольер, Дидро. Двоится образ твой, —
Сам дьявол, видимо, старался над картиной:
Не то епископ ты с тряпичника корзиной,
Не то тряпичник ты, но в митре. Антифон
Прелестен, если вдруг со злобой прерван он:
Аббат — и сердится!.. Ну что ж, судьба судила,
Чтоб каждый пострадал от своего зоила:
При Данте Чекки был, с Вольтером был Фрерон.
Вдобавок этот стиль продажен. Стоит он
Шесть су с души. Глупцов орава захотела
Смеяться челюстью своей окаменелой.
Их надо забавлять. Ряды их всё растут,
И все церковников оплачивают труд.
Всегда наполниться пустой сосуд стремится.
Во всем, везде инстинкт. Как пчелка в улей мчится,
Как Борджу привлекли Лукреции глаза,
Как ищет волк козу и клевера — коза,
Как нежный Алексис любезен Коридону,
Так глупости творит, как будто по закону…
Сегюр.
О муза, тот, кто истинный мудрец,
Мечтая, слушая, смягчится, наконец,
И, глядя на людей, измерив все людское,
Не к озлоблению приходит, а к покою.
Да будет так, аминь.
Но к делу перейдем.
Лучи святых даров горят пред алтарем,
Но радуюсь ли им, как солнцу? В день воскресный
Пойду ли я к попам в толпе молиться тесной?
Вошел ли я хоть раз в исповедальню их,
Чтоб тихо о грехах рассказывать своих?
Порочил ли я сам свои же убежденья
И бил ли в грудь себя в порыве исступленья?
Закоренелый я безбожник наконец:
Я сомневаюсь в том, что любит бог-отец
У адского огня погреть порою руки;
Не верю я, что он, во славу вечной муки,
В людей — глупцов, невежд, тупых, лишенных сил —
Непоправимое, греховное вложил;
Что сунуть черта в мир пришла ему охота,
Что мог он всех спасти и в ад замкнуть ворота,
Что инквизитора нарочно создал он,
Чтоб сотворить того, кто должен быть сожжен,
Что мириады солнц, сверкающих алмазом,
В один прекрасный день вдруг упадут все разом.
Поверить не могу! Когда в полночный час
Горит Медведица, не верю, что на нас,
Как потолок, падет небесная громада
И семизвездная обрушится лампада.
Читал я в библии, что рухнет небосвод;
Но ведь наука же ушла с тех пор вперед.
Стал басней Моисей; и даже обезьяны
Не ждут теперь с небес к ним падающей манны.
И получается, что шимпанзе в наш век
Сообразительней, чем древний человек.
Твердить, что папа — бог, простое суесловье.
Люблю я готику, но не средневековье.
В искусстве пусть живут и догмат и обряд,
Но ненавижу их, когда разбой творят,
Влекут к преступному, пугают чертовщиной.
Прочь, злые идолы! Нужней, чем ладан, хина!
Когда игуменья монашке молодой
Прикажет, как ослу, питаться лишь травой,
То пыткой голодом назвать я это смею.
И мне цветущий куст огней костра милее.
Люблю Вольтера я, но полюбить не смог
Ни Купертена стиль, ни Кукуфена слог.
Святых Панкратия, Пахомия я знаю,
Святой есть Лабр и Луп, но всем предпочитаю
Я стих Горация. Таков мой дерзкий вкус.
Когда же флореаль от долгих зимних уз
Освободит поля, и стих мой, словно пьяный,
Помчится по волнам шалфея и тимьяна,
И в небе облаков зардеются края, —
То в бога запросто, по-детски верю я.
И одновременно как я душой болею,
Что всюду вкруг меня не люди, а ливреи,
Низкопоклонники, несчастные, шуты,
Здесь — ложе пурпура, там — тряпки нищеты.
Мой бог не грозный Зевс, не Иегова суровый,
К нему, перед лицом страдания людского,
Взываю я, боец, до белой головы
Доживший, в сумраке кричу ему: «Увы!
На побережие людского океана,
Куда прилива час приносит из тумана
Кипящие валы, седую пену вод,
О, кто же в этот мрак народам принесет
Парижа молнию иль Франции сиянье?
О, кто же, как маяк, зажжет им упованье?»
Я не святоша, нет, и в том вина моя,
К тому же и властям не поклоняюсь я.
Вы возмущаетесь, что против грозной кары
Я восстаю, что я упавших от удара
Всегда, везде прощал. Я не забыл, что мать
В вандейских зарослях должна была блуждать,
И проповедовать я жалость нынче смею,
Бунтарь, сын матери — бунтарки в дни Вандеи,
Пусть милосердие на взгляд ваш — ерунда,
Но я ему служил повсюду и всегда.
Все ястребы кругом, так пусть я гусем буду.
Пусть малодушная бушует низость всюду,
Последним остаюсь и одиноким я.
Когда упавшего лишает прав судья,
«Vae victis»[3] — всем закон, и рушатся начала,
Тогда кричу толпе, что в страхе побежала,
«Вот я!» — но все бегут, не разбирая троп.
И думаете вы, что это стерпит рок!
О, древний демон зла, и тьмы, и отупенья!
Он из гвоздей Христа цепей кует нам звенья,
Из чистых юношей творит он старичков,
И Гуса с Мором он всегда казнить готов,
Громит Горация, когда ж Вольтер болтает
За партою с Руссо, молчать их заставляет.
Шалит ли боженька, — его по пальцам хлоп!
Он охладить спешит зарей согретый лоб,
Высоких в женщине не признает влечений
И презирает все: цветы, искусство, гений.
Он в шорах, с факелом смолистым, плутоват
И педантично хмур. Ему приятен чад
Испепеленных тел, погашенной идеи,
Он на колени стать заставил Галилея
На самой той земле, что вертится. Шлет он
Едва открывшимся зеницам тяжкий сон,
Он, души захватив, грызет их с аппетитом.
Он Планшу друг, Вейо, Низару — иезуитам,
Идет… и путь за ним безжизнен, хладен, гол.
Там не растет трава, где шел его осел.
Порой наш высший долг — раздуть, как пламя, зло;
Пусть мрачный свет падет тирану на чело.
И вот «Возмездий» том. Увы! Так было надо.
Я, для которого всегда была отрада
В прекрасном, в чистоте, я нехотя на месть
Призвал гармонию. Ушла в изгнанье честь,
И я почувствовал, что долг — над преступленьем
Зажечь возмездие карающим виденьем, —
И, как звезда во мгле, вот этот том возник.
Мне тяжко злобствовать. Но если бунтовщик
Прервал движение великого народа,
Чтоб умертвить его и стать кумиром сброда,
Пускай рассеется сгустившаяся мгла!
И вот приподнял я ужасный саван зла,
И книгу гневную пронзил лучами света,
И, нарушая мрак, венчал его кометой.
О, надо действовать, спешить, желать и мочь!
Но грезить, как султан, спать, как сурок, всю ночь,
Ходить в поля, в леса и в храмы наслажденья, —
О, так не сможем мы спасти свои селенья,
Вернуть свои права, поднять свое чело
И средство отыскать, карающее зло.
Мы — в розовых венках, но шею жмут оковы.
В мечтах мы созданы для века золотого,
Где мера счастия — животная любовь.
Немного пошлы мы, но молода в нас кровь.
Ведь это же позор! Ведь в этом извращенье —
Предвестье гибели и душ и поколений.
Безумной гордостью напрасно мы полны:
Вослед за сном сердец приходит смерть страны.
Долг — настоящий бог, и он не допускает
Неверья. Родина оскорблена, страдает,
А вы играете… Ступайте в бой! И трон
Верните вновь правам, изгнав тирана вон.
Тогда и смейтесь вы. Сейчас же к вам взываю:
Проснитесь, при смерти страна лежит родная!
Несчастной матери, чьи крики вас зовут,
Нужней всего сейчас не Сибарит, а Брут,
Бойцы суровые, встающие с угрозой;
Мечи подъятые нужны ей, а не розы.
Вот почему и я — хоть стар, и хил, и сед, —
На площадь людную опять несу на свет,
Под солнце, чьи лучи даруют жизнь посевам,
Все тот же старый дух все с тем же старым гневом.
Май 1858
Итак, все кончено. Все разлетелось пылью.
Да, революция была безумной былью,
Брюссель ей приказал: «Прочь, негодяйка, вон!»
И вот дворянами повергнут ниц Дантон,
И бедный Робеспьер дрожит в руке Корнесса,
И заперли Париж в кутузку, как повесу…
Мы стали овцами; вся доблесть наша в том,
Что за Бурбонами на бойню мы идем.
Четыре сотни лет мы повторяли с жаром
Все тот же вздор. Прогресс стал анекдотом старым.
Довольно с нас химер. Умножить свой доход —
Вот дело. Санчес нам мораль преподает.
И гильотины нож и виселица — благо,
А совесть — лишь обман: забудь о ней, бедняга!
Не суть религии, а догма в ней важна.
В исповедальнях есть с решеткою стена:
Прильни же ухом к ней, явись глупцом примерным —
И будешь ты спасен. К обычаям пещерным
Давайте пятиться по мере сил назад,
А цели чистые пусть позади горят.
Вернулись к нам и трон и храм с поповской кликой.
Забудь же, Франция, что ты была великой.
Раз папа заявил, что бог он, — значит, так.
Безумных помыслов в Париже был очаг,
Откуда в мир они неслись, как ветры в поле.
Священные права — комедия, не боле.
Народ — мощеный путь для царственных карет.
И ни идей у нас, ни достижений нет:
Открытья наши — чушь; не придавать им веры!
По справедливости Тартюф клеймит Мольера,
Вольтер писакой был, Жан-Жак был мужиком,
И Плюш и Патулье сияют торжеством.
Альтвис, 20 сентября 1871
Да, верно, я глупец — вы правы, без сомненья…
Да, небо, сохранив под сицилийской сенью
Ту флейту Мосха, чей любезен эху звук,
На крыльях вознося твой, Ариосто, дух,
Пророку говорить с орлом повелевая, —
Оно, великое, нам свет и тень давая,
Мечтателем меня создав, влекло мой взор
К путям туманным, где брожу я с давних пор,
И сделало меня созданьем незлобивым,
С нежнейшею душой, на гнев неторопливым.
Старик по грузу дней, по склонностям юнец,
Я создан был пасти в полях стада овец.
Но, как Эсхилу, две души мне рок дарует:
В одной растут цветы, в другой огонь бушует:
И в сердце Феокрит столкнулся с д'Обинье.
Так, негодуя, я взираю в тишине
На зло извечное, которому и деды
И мы, увы, даем название победы.
Я склонен проклятых благословлять в аду.
Что ж, смейтесь надо мной, своим путем иду
Я без раскаянья и нахожу желанным,
Почетным, сладостным слыть человеком странным.
И, видя, каковы все умники, я рад,
Я счастлив быть глупцом, я этим горд стократ!
Я в бурю ринулся один, по доброй воле.
Но смелость глупым быть редка, и, в тайной боли,
Я понимаю смех, что на устах у вас.
В надежной гавани я был, но пробил час —
И, видя тонущих во тьме, я безрассудно,
Бесстрашно бросился на гибнущее судно:
Мне вашей радости дороже горе их;
Чем с вами царствовать, погибну среди них!
Мы все изгнанники, мы в бездне обитаем.
Мы счастье гнусное злодейства наблюдаем.
Мы видим гордый ум, что зверем побежден,
Удачи поцелуй тому, кто злом рожден.
Мы видим подлецов, обласканных судьбою.
Мы речь высокую ведем между собою:
«Свобода умерла, обманут наш народ!..»
Мы — молнии, что бог вам с колесницы шлет.
Бросаем яркий свет мы в гущу толп огромных,
И животворный луч то гаснет в водах темных
И падает на дно, то вспыхивает вновь…
Мы знаем лишь одну печальную любовь:
Мы любим Францию! Но каторжные норы —
Наш дом… Велите нам, чтоб потрясли мы горы,
Схватили на лету орла средь черной тьмы,
Гром, ветер, молнию — на все решимся мы!
Мы оправдания не ищем у злодеев.
Мы ждем, суровые, проклятье злу взлелеяв,
Чтоб в грохоте громов вновь бог обрел венец
И право сделалось законом наконец,
Чтоб род людской узнал счастливые мгновенья.
Мы на предателей подъемлем в возмущенье
Те черные ключи, что отпирают ад.
Как ели не сменить зеленый свой наряд,
Как солнцу не стоять мгновения на месте, —
Нам не забыть вовек о праве и о чести!
И перед ликом зла, что деспоты творят,
В свидетели берем мы неба грозный взгляд,
И бронзовым пером мы пишем неустанно.
Филипп Второй, Нерон, Людовики-тираны
Дрожат: мы видим их!.. Времен проходит строй —
Пусть! Негодуя, мы страниц опасных рой
С ветрами вольными шлем в дальнюю дорогу.
Коль император — бог, так мы не верим в бога!
А видя иногда победу сатаны,
Мы отрицаем все, отчаянья полны;
И гнева нашего разбуженная сила
Терзает душу нам, что этот гнев вскормила.
Но богу жалоба правдивая мила.
Пускай была жара в день летний тяжела,
Мы рады помечтать, когда поют стрекозы.
Мы детвору растим… Пускай пришлец сквозь слезы
Шепнет: «Я голоден», — его к столу зовем.
Мы, глядя в небеса, освобожденья ждем:
«О Немезида, с нас сними скорей вериги!»
И пишем у морей суровые мы книги,
И наши все дела, и мысли, и слова
Напоминают гнев рассерженного льва.
Вся низость клеветы, что за спиной шипит,
Клеймя нас злобой мрачной,
Озер души моей ничем не замутит,
Не тронет вод прозрачных.
Она, упав на дно, где даже солнца нет,
Рассеется в молчанье,
А мир и чистота, любовь и правды свет
Всплывут, струя сиянье.
И вера, и мечты, и светлых дум полет
Свободно, без усилья,
Как прежде, отразят в просторе чистых вод
Сверкающие крылья.
Пускай же клевета, коварна и черна,
Рвет глубь души невинной, —
Что этот мутный ил и злая темень дна
Для стаи лебединой?
Прямой удар меча, но не кинжала, нет!
Ты в честный бой идешь, подняв чело, поэт,
Разишь врага клинком, без ярости змеиной,
Грудь с грудью и лицом к лицу, в отваге львиной.
Ты — истины боец, и воин ада — он…
Ты бьешь при свете дня, и верность — твой закон;
Ты страшен и суров, но ты и добр при этом,
И если ты падешь в бою, то пред поэтом
Предстанут завтра там, где сумрак и покой,
Они, Баярд и Сид, с протянутой рукой.
О, если б, родина, мне снова
Увидеть шелк твоей травы,
Миндаль, сирени куст лиловый…
Увы!
О, если б лечь на холм унылый,
Отец и мать, где спите вы!
Но ваши далеко могилы,
Увы!
О, если б вам, родные тени,
Во тьме гробов, под крик совы,
Шептать — брат Авель, брат Евгений,
Увы!
О, если бы к твоей гробнице,
Не поднимая головы,
Голубка милая, склониться!..
Увы!
Как руки я б к звезде неясной
Простер под кровом синевы,
Как землю целовал бы страстно!
Увы!
Звон черный слышу над могилой.
Бежать туда б, где спите вы!
Но остаюсь в стране немилой,
Увы!
Все ж неправа судьба слепая,
Поверив голосу молвы,
Что путник изнемог, шагая,
Увы…
Пока любовь грустна, а ненависть смеется,
И правит ад,
Нерон в изгнанье шлет и в церкви ложь куется,
Христос распят;
Пока есть короли, и ложные идеи,
И пыток страх,
Пока народ — в цепях, и коршун Прометея
Клюет в горах;
Пока, твой гордый долг, о сердце, исполняя,
Я сознаю,
Что гневною строфой я тучи разгоняю
В своем краю, —
Оружья не сложу! И знаю — трусом буду,
Свернув с пути!
О небо, никогда я клятву не забуду
Свой долг нести!
Ничто не соблазнит меня — ни первый шелест
Зеленых риз,
И ни цветущий луг, и ни нагая прелесть
Амариллис!..
Народы на нужду, на слезы злобным роком
Обречены;
Тираны церковью оправданы, но богом
Осуждены…
А человечество — добыча лжи, бесправья,
Воров-царей, —
Живущее мечтой, владеет в грустной яви
Лишь злом скорбей.
Перед лицом гордынь, ошибок, преступлений,
И долгих битв,
И поднятых голов, и низких душ и мнений,
И злых обид, —
О Франция, пока могу пролить луч света
На мрак вокруг,
Немому трауру и гневному обету
Я верный друг;
И правду возвещать без устали я стану
В краю родном;
И в черной пене вод вовеки не устану
Быть маяком.
Я призрак-судия, мой голос в час расплаты —
Как грозный звон,
Как отзвук страшных труб, разрушивших когда-то
Иерихон!
Я не покину, нет, о Франция родная,
Мой трибунал;
Я смолкну лишь тогда, о горестный Исайя,
О Ювенал,
О Дант, Езекииль со взором ясновидца,
О д'Обинье, —
Когда иссякнет гром и молния затмится
Там, в вышине!..
2 декабря
Когда вставал Эсхил в защиту Прометея,
Рим Ювенал хранил от ярости злодея,
А Данте низвергал тиранов в черный ад,
Поэты были те подобны эвменидам;
Их озаренный лик пугал всех мрачным видом,
Был маской бронзовой, чьи в ночь уста кричат.
И ужас шел от них. В их черепах горящих
Клубился мыслей рой, стремительных, свистящих,
Что жгли надменный грех, боролись с подлым злом
И гордой на чело ложились диадемой —
Неумолимою и грозною эмблемой
Змей, что сплелись клубком.
О змеи тайные Минервы исступленной,
Драконы-божества, пророчицы-горгоны,
Стон подхватив людской в неистовстве своем,
Всем нам несете вы пример и поученье.
Вы для народных масс, для зла и преступленья —
И мудрость светлая и черной кары гром.
Джерси, 1 ноября
О жалкий сплав людских сует, пустых желаний, —
Мечты! Вы вянете при первом же дыханье
Степных ветров, что вас разносят по земле.
Любовь, и власть, и скорбь, горящая во мгле,
Гордыня, ненависть, и гнев, и сладострастье, —
Как мимолетный дым, все исчезают страсти.
Зачем такой порыв и пыл зачем такой,
Раз он сменяется уныньем и тоской?
К чему весь этот шум, о люди? Для того ли,
Чтоб слыть титанами? Мир верит поневоле,
Когда рычите вы в костре глухих страстей,
Средь вспышек ярости, тщеславия затей,
Желаний, страхов, мук и ухищрений мозга,
В то, что из бронзы вы, меж тем как вы — из воска!
В беседке лиственной, беспечный,
Он пьет, он веселится вечно;
Напившись, валится он с ног.
И, снова жаждущий веселья,
Едва оправясь от похмелья,
Он за шесть су идет в раек.
Смеяться, пить — святое дело!
Толчется он у почернелой
Свинцовой стойки день-деньской.
И тащит будни воскресенье
В домишко под зеленой сенью
Своею длинною рукой.
В листве поблескивают жбаны…
Подружкам протянув стаканы,
Их чмокнем в щеки лишний раз.
Для счастья ведь немного надо!
Имела портики Эллада, —
Повсюду кабачки у нас.
Вот — отдохнуть на камни сели,
О, этот, удержу в веселье
Не знающий, народ низов,
Кто, полн ребяческих замашек,
Дает из столь глубоких вспашек
Бесплодных несколько цветов!
«О, что за сибарит врожденный!» —
Рим восклицает, пораженный;
А Сибарис: «Какой квирит!»
Он склонен к диким переменам,
И, если б не был он гаменом,
Архангела б он принял вид.
Афинянин — его родитель.
То он своей судьбы властитель,
То — в малодушье родовом.
Попробуйте решить загадку!
Он все, что начал, выйдя в схватку,
Заканчивает шутовством.
Без крови в жилах, в пляске праздной,
Проводит он с душой развязной
Июль и август — день от дня.
О, что за легкость в человеке! —
Но вот поднялся ветер некий,
И он, исполненный огня,
Провозглашает, пробуждаясь:
«Я Франциею называюсь!»
В стремительной своей красе,
С душой, поющей в гибком теле,
Он — как пчела, во дни апреля
Купающаяся в росе.
И он встает, грозой сверкая,
Несокрушимое свергая!
Огонь взяв в руки и со злом
В борьбе неистовой испытан,
Во взгляде божество хранит он,
И человека под крылом.
Эдем — в его зловонной яме;
Он в сталь вгрызается зубами,
Вождей и воинов родит.
И, горд, победу торжествуя,
Свою он песенку хмельную
Кончает криком: «Леонид!»
И пусть его иной бесчестит.
Народ — и женщина он вместе!
Ребенок он, что, полн чудес,
Вдруг превращается в героя.
Он низко падает порою,
Но достигает и небес!