ИМЕНИЕ НА ПРОДАЖУ

Перевод Г. Лейбутина


Слышали новость? «Букашечка» продается! «Букашечка» — это имение Пала Патанчи, числящееся в переснейской поземельной книге под номером 128. «Всего двести четыре хольда», — читаем мы скупую запись в этой «книге мудрости». Но тот, кому доводилось бывать в этом именьице, даже в раю, буде он туда попадет, не станет ничему удивляться. На холме ельник вперемешку с тысячелетними дубами, которые, вероятно, и во времена Арпада * были уже тонкоствольными деревцами-подростками. На склонах холма — большой виноградник, который еще не сделался жертвой ни филлоксеры, ни пероноспоры. Внизу, в долине, раскинулся богатый сочными травами луг. Окрестные жители прозвали его «Божьей бородой». И не зря: быстро растет «бородушка», то и дело приходится ее брить. В год четыре укоса снимают.

Луг прорезает извилистый прозрачный ручей, который иногда, набравшись сил, вертит жернова развалюшки-мельницы, крытой гонтом. Старенькая эта мельничка, пользы от нее немного. Но когда одно за другим проносятся десятилетия и столетия, — словно у них земля горит под ногами, — приятно взглянуть на человека или на такое вот строеньице, которые прочно вросли в родимую почву и даже время не властно над ними. Итак, «Букашечка» продается. Какую бурю страстей подняла эта весть в округе! Продается! Значит, можно купить! Хоть на ассигнации, хоть за золото! Имение дивной красоты, с лесом и виноградником, с мельницей и «Божьей бородой». Но почему? Как мог дойти до этого Патанчи, — ведь не пьяница он, не картежник. И неужели ему не жалко расставаться со своей «Букашечкой»? Конечно, жалко, да что поделаешь?! Отчего, спрашиваете, так случилось?

А оттого, что Патанчи — страстный коллекционер.

Коллекционер? Странно! Оно конечно, за границей есть такие любители древностей и коллекционеры, которые, путешествуя от антиквара к антиквару будто одержимые скупают предметы искусства, вазы, гобелены, редкие экземпляры книг, пока не разорятся вконец. Но в Венгрии, насколько мне известно (даже среди моих друзей есть такие), встречаются лишь собиратели обрезков сигар. Ходят они обычно с ножницами или складным ножичком в кармане и всякий раз обеспокоенно протягивают их какому-нибудь легкомысленному курильщику, собирающемуся попросту зубами откусить конец своей сигары, приговаривая при этом: «Эге, отдайте-ка его лучше мне!»

Правда, в старину, — э-ах, в старину! — были и у нас коллекционеры, готовые на известные жертвы, но было это еще в эпоху пенковых трубок. Да только где теперь эти пенковые трубки! Нет их, как нет больше мельниц на ручьях. Бумажные сигареты, эти бастарды, вытеснили их, так что нынче никто уже трубок не собирает.

Что же в таком случае мог собирать Патанчи? Неужели все-таки кодексы-Корвины *, картины Рафаэля или резные безделушки? Это он-то, человек с лицом истинного венгра?

Нет, нет! Патанчи собирал судебные тяжбы: он страстно любил судиться. Бывали времена, когда он вел одновременно по двадцати — тридцати процессов, и если узнавал, что где-то у кого-то есть необычный судебный спор, он тут же покупал его за хорошую цену. Чем запутаннее и сомнительнее было дело, тем сильнее жаждал он приобрести его. Тяжбы с бесспорным исходом его не интересовали: «Тут и дурак видит, чем все кончится!» Зато, прослышав про какое-нибудь запутанное дельце, он загорался и, сверкая глазами, восклицал: «Отличный процесс, просто великолепный! Если по дешевке уступят, куплю!» И чаще всего действительно покупал, сговорившись с истцом.

Отец Пала Патанчи, тоже Пал, будучи страстным (но удачливым!) картежником, предвидел, что яблочко недалеко упадет от яблоньки. Поэтому на своем смертном одре он заставил сына поклясться, что тот никогда в жизни не притронется к картам.

И сын сдержал клятву, хотя азарт был у него в крови. Значит, надо было найти картам какую-то замену. Так-то вот, господа. Перед нами самая настоящая психологическая проблема. Пал Патанчи-младший стал игроком, ибо игроком уродился. А поскольку играть в карты ему было нельзя, то он сам выдумал себе такую вот игру в тяжбы. Перипетии и судьбы процессов волновали его, их разнообразие же доставляло ему радость — до тех пор, пока не пошла с молотка «Букашечка». Но кто же купит «Букашечку»? Об этом судачила вся округа. Скорее всего, какой-нибудь еврей! О, какой же это тяжкий грех! Скоро от Венгрии ничего не останется!..

Вокруг — от горы Болонто до поросших ивняком берегов Которны — живут одни только бедняки. И думы у них у всех об одном: как бы собственная-то землица не выскользнула из-под ног, — где уж им новое имение покупать! Поля здесь искромсаны на узенькие полоски, и с каждым новым поколением их делят еще и еще. Землю-то не растянешь. Вот ведь и аисту следовало бы, пока несет в дом ребеночка, подрастянуть немного землицу, хотя бы на вырубках — ан нет, не тянется!

Земля здесь жирная, но народ все же тощий. У самого господа бога здесь лишь один собственный дом на четыре деревни, да и тот под драночной кровлей! А остальные дома в селах и вовсе — соломой крыты.

Впрочем, хозяин коварнокского имения, пожалуй, мог бы купить «Букашечку». Человек он жадный на землю. А жадность на землю — самая великая из всех видов жадности, потому что в ней, кроме всего прочего, заключена еще и ненасытность. Коварнокский помещик — человек богатый, у него и своей земли порядочный кус, да и сундуки его набиты не одними только старинными королевскими грамотами.

Так оно и случилось. Угадала-таки народная молва: забилось у Михая Марьянского сердце при известии о том, что продается «Букашечка». Продается, продается! Та самая «Букашечка», с ее двумястами хольдов, — будто из самой лучшей королевской мантии вырезанная, да как раз в том месте, где у его величества кошелек с деньгами зашит был. А что за земля в «Букашечке»! И вот, пожалуйста, продается…

Всю ночь напролет не мог заснуть Марьянский. Всю ночь чудился ему шум букашкинской мельницы. Качались, что-то нашептывая, старые дубы, бормотал, ласкаясь, маленький ручеек. И ведь какую чепуху бормотал:

— Женись, Марьянский! Женись! Не будь дураком! Ведь на всем белом свете не сыщешь ты другой такой «Букашечки».

А ты — еще немного, и ты уже старый холостяк. До сих пор ты еще хорохорился — не к спеху, мол! А годы-то все уходили, время ведь на месте не стоит. Вот уже и седина засеребрилась в твоих волосах. Но бог с ним, со временем. Время было вчера, будет оно и завтра. А вот «Букашечка» — она одна. Поэтому поторапливайся, Марьянский! Если сейчас упустишь, больше уж никогда не заполучишь.

Молчи, молчи, ручей, не мели чепухи!

Между тем не так уж и глуп был его совет: Михай Марьянский слыл в свое время довольно красивым молодым человеком, да и сейчас был бы недурен собой, если бы однажды как следует помылся. Дядюшка его, Петер Кёрмёци, управляющий эрцгерцогскими имениями в Венгрии, сколько раз, бывало, уговаривал Михая жениться (правда, в последние годы он стал что-то скуп на такие речи).

— Женись, есть у меня одна девица с сорока тысячами форинтов на примете.

(При этом дядюшка делал таинственное лицо, будто постреленок-школьник, приметивший где-то под стрехой воробьиное гнездо.)

Но Михай только головой качал:

— Мне так лучше.

— Одичаешь ты эдак совсем!

И верно. Марьянский совсем перестал заботиться о своей внешности, не брился, ходил в разодранной, грязной одежде, которую ему перелицовывал из старых отцовских костюмов один батрак — отставной солдат, умевший с грехом пополам держать в руках и иголку. Янош Шандор, переснейский портной, всякий раз хохотал до упаду, завидев Марьянского в таком одеянии.

— Женись, — уговаривал Михая дядюшка и несколько лет спустя, — есть у меня одна курочка с тридцатью пятью тысячами. Только пальцем помани, и она твоя!

— Не хочу я…

— Погоди, захочешь, да поздно будет: палец твой к тому времени уж подагрой сведет, — беспрестанно упрекал племянника Кёрмёци. — Как жить-то будешь без жены?

— Так ведь есть жены у других.

Прошло еще года два, а старик все не унимался:

— Как раз сейчас есть у меня на примете одна вдовушка с тридцатью тысячами.

— Ну, коли она у тебя есть, тебе ее и есть!

Между тем дядюшка Петер с каждым разом сбавлял из предполагаемого приданого по пять тысяч форинтов. Вот уже всего-навсего тридцать тысяч, да и вдова к тому же, — а ведь Марьянский выглядел еще совсем не старым в свои тридцать три года с его смуглым, мужественным лицом и статностью. Правда, теперь это был уже не тот стройный молодец, что когда-то, — он начал жиреть, раздаваться вширь. Может, дядюшка потому и сбавлял с каждым разом приданое, что Марьянский стал прибавлять в весе.

А впрочем, какая разница? Не нужна ему жена ни с таким, ни с этаким приданым. О женитьбе он и слышать не хотел. Да и вообще почти не обращал внимания на девиц. Стоило ему только угодить в общество провинциальных барышень, как он тотчас же делался неловким и спешил спастись бегством. Куда больше нравились ему крестьянские молодушки: «И те и другие в юбке, только одни носы задирают, а другие — нет. Суть-то одна!»

Словом, Марьянский не любил и не интересовался ничем на свете, кроме своего имения. Земля — вот кто была его возлюбленная: имение под названием «Пальфа», с садами, бескрайними пшеничными нивами, огромными огородами, капустниками, сверкавшими под осенним солнцем, как серебряные озера, да загонами под красными крышами.

Ее одну он любил, ею постоянно был занят. И «Пальфа» платила ему за его любовь любовью. Заигрывала с ним, шутила: то взрастит для него невиданные в тех краях цветы, которые здесь никто не сеял, то усыплет персиковые деревья такими ароматными плодами, каких и король не едал, или возьмет да и уродит огромный-преогромный арбузище, так что его и двое работников с трудом поднимают, а то вырастут на ней такие огромные да плотные кочаны капусты, что покупатели-словаки по осени ревмя ревут от зависти и ругают своего древнего короля Святоплука *, что он, глупый, не догадался спуститься с гор со своим народом чуточку пониже. Уж лучше бы он уступил венграм белую лошадь, согласился бы хоть на осла.

Не было конца причудам «Пальфы». Умела она и огорчить и развеселить своего хозяина. То неохотно приносила урожай, а то была слишком даже расточительной. Четыре года тому назад она примешала к своим травам некое желтое растеньице (и откуда только берется такое?!), и ни лошади, ни овцы не хотели есть сена с ее лугов. Ничего не скажешь, зло пошутила…

Даже говорить умела «Пальфа». На одном из лугов, откуда ни возьмись, поднялись и принялись замечательные всходы рапса. Словно «Пальфа» шепнуть хотела хозяину: «Сей на этом месте рапс, дружок!»

На следующий год Марьянский попробовал, и рапс действительно уродился на диво. О, если «Пальфа» хотела, она на все была горазда. Но иногда она делалась и строптивой: вместо полезных растений разукрашивала себя всякими там цветочками-кусточками: маками, саммитом, очитком, чабрецом. (Видно, и она тщеславна!) Словом, была она порою верна, а порой изменчива. Совсем как женщина. Так что стоило любить ее.

Вот почему не хотел жениться Марьянский. «Пальфа» удерживала его, она давала ему удовлетворение и делала счастливым. Из-за нее он и свой адвокатский диплом засунул куда-то. Валяется, наверное, где-нибудь на дне сундука, если за это время мыши не изгрызли. А если еще не успели (ведь они, злыдни, привереды), могут полакомиться в дальнейшем, потому что господин Марьянский теперь уж навсегда стал завзятым мужиком и убежденным старым холостяком. Вымрет, видно, род Марьянских, исчезнет их древний герб: на голубом поле белая ласка с короной на голове. Да что за беда, подумаешь — ласка! Проживет свет и без ласки!

Рассудив так, Петер Кёрмёци больше и не заговаривал с племянником о женитьбе. Каково было, однако, его удивление, когда в одно прекрасное утро племянник, порядком взволнованный, сам явился к нему.

— Женюсь, — прохрипел он.

— Гм, — отозвался старик, погладив огненно-рыжие усы. — И на ком же? — А про себя подумал: наверное, на какой-нибудь служанке, как это обычно в таких случаях бывает.

— На ком? Уж это вы, дядюшка, знаете!

— Я? Откуда ж мне знать это?

— Как? А где же та девица или вдовушка, о которой вы мне три года тому назад говорили?

— Э, брат, когда уж то было! Снег тает. Приданое тоже. Женщина стареет.

Старик имел обыкновение выражаться отрывистыми, по-спартански короткими фразами.

— Дело в том, дядюшка, что Пал Патанчи разорился, а его «Букашечка» теперь объявлена на продажу. Слышите, «Букашечка» продается! И мне нужно ее купить. Любой ценой, — да я готов хоть в ад за нее, понимаете? Слышите?

— Слышу, братец, не глухой. Да ты садись, садись! Все понимаю, — я ведь не осел. Даже одобряю, что вместо ада ты выбираешь женитьбу, потому что женитьба все же хоть и не намного, а лучше ада. «Букашечка», говоришь, продается? Надо брать. Конечно, надо брать. За тридцать тысяч отдадут? Значит, нужно найти невесту с тридцатью тысячами. Очень хорошо. Я не стану чинить тебе никаких препятствий. Отличное имение «Букашечка». Вполне заслуживает какое-нибудь другое название, скажем «Ромашечка». Очень уж красив этот цветок на шляпе или, скажем, на ментике. Нет, я совсем не против, только вот ведь в чем дело… Ты в зеркало-то хоть изредка смотришься?

Михай Марьянский рассмеялся в ответ.

— Разбилось оно у меня, а нового я до сих пор никак не соберусь заказать.

— Знаю. Потому что ты неряха и скряга. Каждый грош в свою «Пальфу» вкладываешь, все в нее, обжору ненасытную, пихаешь. Хорошо еще, хоть не шафраном да не лилейными лепестками ее удобряешь. А то, может быть, твоя землица такому утонченному корму еще больше обрадовалась бы?

— Смеетесь, дядюшка?

— Да нет, просто я иногда раздумываю о ваших новых способах хозяйствования. Впрочем, не об том сейчас речь. А о том, что нет у тебя, Михай, дома зеркала. Так вон у меня на стене висит одно. Поглядись-ка в него, братец!

— Ну и что? — с кислым видом спросил Михай.

— Разгляди-ка повнимательней свою физиономию и скажи: найдется ли где-нибудь такая дура, которая согласилась бы дать за эту образину тридцать тысяч форинтов? Ты же выглядишь лохматым медведем!

— Что же мне теперь делать?

— Первым долгом отправляйся в переднюю и вели моему гайдуку Матяшу постричь и побрить тебя. А после этого возвращайся. Я досмотрю на тебя при свете, возле окна, и скажу: будет «Букашечка» твоя или нет.

И бедному Михаю Марьянскому не оставалось ничего иного, как разыскать гайдука Матяша, а тот в свою очередь разыскал свою бритву (щербатую, черт бы ее побрал, не меньше, как в трех местах), попросил у ключницы Жофи мыла, а у Деметера — ножницы (те, которыми он стрижет овец) и через полчаса сделал из господина Марьянского такого красавчика, что, когда он снова вернулся к дядюшке Петеру, тот руками всплеснул от удивления:

— Ух, тысяча чертей! Так ведь ты и дочку Борчани, чего доброго, сможешь получить в жены!

— А кто она, эта дочка Борчани?

Дядюшка Петер поднял брови, голову же отпустил на грудь, словно целиком уйдя в воспоминания:

— Ох и красавица же была ее мать — рафаэлевская мадонна!

— Все это хорошо, но не матушку же ее прочите вы мне в жены, дядюшка?!

— Молчи, дурень! Мать ее ушла от мужа. Женщина, что горшок — чуть тронешь, а он уже и треснул. Наверное, она и умерла уж. А вот дочка после нее осталась. Живет со своим отцом в Шельмеце. Отец ее — мой однокашник. Сейчас он член опекунского совета. Давно я его, правда, не видел. Лет, верно, пятнадцать. Маленькая Эржи с тех пор уж вырасти успела — теперь она, вероятно, девица на выданье. А какая, должно быть, красавица! И насколько мне известно, там-то есть «похлебка». Есть!

(По неизвестным лингвистическим причинам дядюшка Петер приданое именовал «похлебкой».)

— Но хватит ли ее для того, чтобы купить «Букашечку»?

— Больше должно быть. Куда больше! У Ференца громадный дом на рыночной площади и богатые земли окрест села Сельакна. Да и мать, вероятно, оставила кое-что Эржике. Все эти пятнадцать лет я с ними регулярно переписываюсь. Не дальше как этой весной мне писал старый Борчани, что Эржи уже выросла и пора бы, мол, ей хорошего мужа подыскать.

— А я-то на что! Попытаем счастья? Поехали к ним, дядюшка.

Старый господин недоверчиво оглядел племянника с ног до головы:

— В самом деле согласен жениться? Всерьез надумал? На полдороге не выпрыгнешь из коляски?

— Согласен ли? Да я ради «Букашечки» на что угодно согласен! На мисс Постране * женюсь, будь у нее тридцать тысяч. А без них мне и Елена Прекрасная не нужна. Поехали, дядюшка!

— Когда ты думаешь отправиться в путь?

— По мне, хоть завтра.

— Эге! Это уж слишком скоро. Не собираешься же ты в таком виде отправиться на смотрины? Что ты! Первым делом закажи себе у городского портного красивый новый костюм.

Михай испугался, даже побледнел.

— Новый костюм? Гм. Это уже риск. А вдруг она не пойдет за меня.

— Вот дурак-то! В худшем случае у тебя останется костюм.

— Расход велик! На что он мне, новый костюм? Чем плоха одежда, что сейчас на мне! Марьянский есть Марьянский во всякой одежде!

— Молчи! Ты — отвратительный скряга! Или ты поедешь в приличном виде, или вообще не поедешь. И точка.

— Дай мне, по крайней мере, подумать.

К вечеру Марьянский вернулся к себе — посоветоваться с «Пальфой». Объехал вокруг, осмотрел все свое замечательное имение. Был у него в саду пирамидальный тополь, а под ним дерновая лужайка. На ней-то и прилег он, чтобы подумать.

Удивительное дерево тополь. Молодые листики снизу все одинаково зеленого цвета. Старые — сверху все белые. Зато листья в среднем возрасте — будь их хоть миллион — всяк на свой манер испещрены белыми полосами. Двух одинаковых ни за какие деньги не отыщешь.

А разве можно отыскать в целом мире двух одинаковых взрослых мужчин? Похожими друг на друга бывают только мальчишки да старики. Нет, двух одинаковых душ не бывает на свете. Разве есть где еще один человек, который любил бы землю, как он, Марьянский, так понимал бы ее мысли?

С востока, будто волны прибоя, в сад долетал шум древних рощ «Букашечки». Прохладный ветерок незримо нес на своих крыльях лесные ароматы: запах можжевельника, смешанный с запахом еловой смолы. И этот аромат парил, колыхался, клубился над землей, окутывая все, смешиваясь с белым пухом чертополоха, летящей по воздуху паутиной и разными мушками и букашками.

Для «Пальфы» этот аромат был как бы нежным посланием от соседского леса, и травы ее томно, зачарованно склоняли головы.

Вокруг же стояла глубокая тишь. Казалось, можно было услышать, как дышит земля. Лишь изредка с сильным треском лопался капустный кочан. И снова наступала тишина. Пар от земли, будто серовато-голубая влага, поднимался от ее поверхности и улетал в бесконечность. А великаны-деревья «Букашечки» призывно махали Марьянскому издали своими ветвями, будто раскинутыми в стороны руками: «Купи нас!»

А тем временем травы «Пальфы», шелестящие стебли кукурузы, кокетливо покачивающиеся маки и даже маленькая пчелка, что лакомилась нектаром в колоколе тыквенного цветка, — все они повторяли одно и то же прямо в ухо Марьянскому: «Посмотри, посмотри, как хороша эта «Букашечка»!

А тут еще и мельничка выглянула из кустов на берегу серебристого ручейка, змеившегося по лугу.

И Марьянский не выдержал. Он решительно вскочил на ноги, помчался в город и на другой день уже мог доложить старому Кёрмёци:

— Заказал новое платье. Шьют уже!

Старик с интересом посмотрел на племянника и, вынув изо рта трубку, заметил:

— Хорошо! Но это еще не все. Не плохо бы обзавестись новой коляской.

— Куплю и коляску. Однако вы, дядюшка, честное слово, беспощадны.

— А на лошадей купи новую сбрую.

— Ужасно! — хриплым голосом воскликнул Марьянский.

— Кучеру — красивую ливрею.

— О боже, и это? Ладно, будет и ливрея!

И в течение недели он действительно приобрел все. Чудо-выезд получился у Марьянского, когда его двух фыркающих серых лошадок запрягли в маленькую изящную колясочку, все село не могло надивиться, и люди то и дело восклицали: — Какой блеск! Какая красота!

Кучер со страусовым плюмажем на шляпе щелкнул кнутом, и они отправились в горбатый городишко, чрево которого набито чистым золотом *. У красавицы кобылы Ласточки был маленький жеребенок, он тоже весело рысил за коляской, звеня во все свои десять бубенцов на черном ремешке.


Дядюшка весело прищелкивал пальцами и приговаривал: — Теперь — самое главное, чтобы какой-нибудь дурень-заяц не перебежал нам дорогу.

От Коварнока до Шельмеца полтора дня пути: мимо замков, через леса и все время в гору. Дорога скверная — с камня на камень. Того и гляди, перевернешься. Не только человеку надоест трястись на заднем сиденье, а пожалуй, и коням.

Солнце давно уже закатилось, когда путники миновали Лешт, село, в котором живет честный добрый народ. Об одном только нельзя у них спрашивать, если не хочешь их рассердить; правда ли, что у них в летний зной овцы померзли?

Но в их краю и в самом деле холодно. Внизу, на равнине, поля покрыты еще яркой, как смарагд, зеленью. А здесь они уже подернуты осенней желтизной. Здесь начало истинной Словакии с ее лысыми горами и тощими посевами овса.

За Лештом начинается и тянется до самого Тотпельшеца лес по прозванию Лопата; могучие буки вперемешку с тихими белоснежными березками, кое-где большая скала, задиристо торчащая поперек дороги, а то — глубокая расселина. Путешествовать по этому лесу в ночную пору можно только, если светит луна. Да и то шажком, притом исповедавшись накануне в грехах.

Старый Кёрмёци хотел к полуночи добраться до Пельшеца. Кучера он соблазнил рассказом про пельшецкого ночного сторожа, у которого, мол, на редкость красивый голос — стоит послушать, как он возвещает селу о наступлении полночи. Дело в том, что кучер Марьянского когда-то и сам был ночным сторожем и весьма уважал свою прежнюю профессию. В Пельшеце был заезжий двор, где они могли спокойно переночевать.

— Погоняй, Янош! Луна яркая, все видно. Проберемся через этот пустяковый лесок!

— Не опасно ли будет?

— Опасно ли? — переспросил с улыбкой Кёрмёци. — Старый Сурина сейчас опять на свободе. Насколько мне известно, отказали ему в дармовом харче в дярматской тюрьме. А он, когда на свободе, в этом лесу околачивается. Здесь его дом. Тут он вырос, тут и состарился — в этом вот Лопатинском лесу. С его молодцами он запросто может какой-нибудь фортель выкинуть.

— И все же вы не боитесь? — спросил Марьянский.

— А что его бояться? Сурина — честный малый, а кроме того, для меня он свой человек. Нас он не тронет, вот увидишь, в худшем случае только деньги заберет. Хорошо, что ты напомнил: деньги я припрячу, давай и твои сюда в голенище. — (Господин Петер неизменно носил сапоги, отделанный сутажом доломан, какой нашивал Казинци *, и узкие венгерские штаны.) — Оставим в кошельках по паре форинтов. Если отнимет, — бог с ними. А каким я его знавал, то он и этим еще с нами поделится. Потому что, говорю я тебе, Сурина очень порядочный человек.

Засовывая за голенище своих шевровых сапог пять пятидесяток (из них две Михаевых), он громко хохотал, весело приговаривая:

— Ха-ха-ха! Ну и надуем же мы этого беднягу Матько Сурину!

Однако стоило им только въехать в лес, как на небо — откуда ни возьмись — вскарабкалась огромная тучища и мигом словно прожорливая черная собака, слизнула с небосвода «блестящую рогульку». Путники наши очутились в кромешной мгле. Вперед можно было продвигаться лишь при свете зажженного фонаря; теперь Янош вел коренную лошадь в поводу и ругался на чем свет стоит:

— Черт бы побрал этот край! Ну, не страшно ли, что и здесь приходится людям жить! Да тут только чертям на салазках с гор кататься. Святой Иосиф, пресвятая дева Мария, сровняйте эти горы е землей, ради бога! Спросонья, видно, сотворил их господь, — а рубанка-то под рукой не случилось, чтобы все эти горбы остругать!

Но все это было бы еще полбеды: хоть и со скоростью улитки, они продвигались вперед. А вот когда хлынул ливень и загасил их фонарь, началось настоящее светопреставление. Лес застонал под ударами бури, выворачивавшей с корнями деревья, со скалистых гор по расселинам свирепо ринулись вниз вздувшиеся от дождя потоки, волоча за собой огромные камни, подхваченные на склонах гор.

— Пропали мы, дядюшка, — испуганно пробормотал Марьянский, — чует мое сердце, не видать мне больше «Букашечки»!

И в самом деле, громадные камни каждую минуту могли уничтожить коляску, раздавить ее, как ореховую скорлупу, вместе с ее седоками и лошадьми. Тут уж и у старого Кёрмёци пропало шутливое настроение.

— Что ты понимаешь? «Чует, чует»! Беда случилась, это верно — ливень начался. Что ж тут поделаешь? Правда, с одной стороны, это даже хорошо: Сурина, по крайней мере, оставит нас теперь в покое. Он, прохвост, комфорт любит. Сидит сейчас где-нибудь в дупле большого дерева и поглядывает себе преспокойно на непогодушку. А впрочем, я и сам тоже думаю, нехорошо ночевать здесь, под открытым небом… Эй, Янош, помнится мне, где-то тут неподалеку кошара чабанская должна быть?

— Есть, шагах в пятистах отсюда, — отвечал возница, — Йошки Картони овчарня. Того самого богача Йошки, у которого красавица дочь Анна. Вы ведь знаете, ваша милость. Работать он дочке не велит, потому что богат, много овец имеет. Я его еще с той поры знаю, как в ночных сторожах хаживал.

— Еще бы ему не иметь много овец, — напустился на него управляющий эрцгерцогскими имениями, — коли у него каждая ярка по три ягненка в окот приносит! Никогда в жизни мне не доводилось видеть таких удивительных овец.

— Значит, много некупленного мяса слопал на своем веку Йошка, — заржал кучер, поняв намек управляющего.

— Но как же нам, Янош, добраться до этой кошары?

— Если бы господа стали подталкивать бричку сзади, а я — погонять лошадей! Бедняжки скользят на глине этой. Да и погодка им не по нраву. Нам бы еще шагов полсотни сделать: оттуда уже виден будет дом чабана, если, конечно, у него свет горит.

— А если не горит?

— Тогда будешь искать тот дом, словно иголку в стоге сена.

Делать было нечего. Господа сошли и в своих плащах с повозки и изо всех сил принялись толкать ее в гору. Янош же, взяв под уздцы обеих непривычных к горным дорогам норовистых лошадей, стал ласково понукать их:

— Эй, Ласточка, ну же, Вихорь! Но, но-о, миленькие! Да трогайте же вы! Как вам не совестно? Тянут, будто всю жизнь горшки одни возили. Ну, Вихорь! Трогай, леший тебя побери! Подумай хоть немножко и о чести! И ты тоже, Ласточка. Ведь, чего доброго, не сегодня-завтра выездными лошадьми станете.

— Т-с, — пробормотал управляющий. — Этот твой шельма кучер о чем-то догадывается.

И лошади, словно в самом деле поняв намек, поддались наконец уговорам. Только глаза жеребеночка светились в темноте грустно-грустно, а сам он дрожал от страха всем телом, словно осиновый лист.

— Вот она! — оживленно закричали в один голос все трое. — Кошара!

Слева неподалеку от дороги виднелся хуторок. Оба окна чабанского домика были освещены, и даже из двери наружу лился свет. Наверное, лангош * печет чабаниха, и огонь, пылающий в печи, бросает отсветы на улицу.

Вот повезло бы, если действительно лангош. Голод уж начинал дразнить желудки наших путешественников. Право, кстати пришлось бы.

Но повезло им больше, чем они ожидали. У мойванского чабана как раз праздновали свадьбу, и в доме пекли не только лангош, но жарили гусей, поросят и, может быть, даже варили кукурузу. Йошка Картони справлял свадьбу дочери. А уж он, «чабанский магнат», если разгуляется, то пьяны у него будут все — от мала до велика.

Танцоры разошлись вовсю. На дуде играл знаменитый Лапай. Веселые возгласы разносились далеко вокруг. Старый добрый танец «подзабучки» был в самом разгаре, когда через порог переступили, стряхивая дождь со своих плащей, господин Кёрмёци и его спутники.

Чабан сразу же узнал неожиданных гостей и обрадованно выбежал им навстречу:

— С приездом, ваши высокоблагородия! Как это вы забрались в наши края, куда и птица-то не залетает?

— Буря да дождь загнали нас сюда. Не откажите в крове.

— Чтобы я да отказал? Эй, с дороги! Пропустите почетных гостей! Кушайте, пейте вместе с нами, ваша милость! Не побрезгайте нашим бедным столом. Эх, теперь и я станцую разок. Ради таких-то гостей. Такое счастье только мойванскому чабану может привалить. Гоп-гоп-ля-ля-ля! Играй, дударик! Садитесь, господа, милости просим!

Старый управляющий при виде такого празднества необыкновенно развеселился.

— Что значит садитесь? Как бы не так! Где невеста-то? Которая? Вон та беленькая, с венком? Хороша была матушка, которая ее родила. Где матушка? Дайте-ка мне с нею потанцевать!

Тут откуда-то из угла выскочила женщина средних лет и, стыдливо вытерев рот уголком платка, угодила прямо в объятия Петера Кёрмёци, который принялся отплясывать с нею такой «подзабучки», что им позавидовали и молодые парни.

Однако нужно сказать, что, несмотря на все богатство хозяина, компания у него на свадьбе собралась довольно пестрая. Красивой назвать можно было одну лишь невесту. Кроме нее, прекрасный пол представляли еще несколько старых чабаних. Все, как один, в новеньких бочкорах *, с блестящими пряжками на поясных ремнях, пастухи выглядели заправскими кавалерами. Здесь же присутствовали: Пал Сомор — мясник из Эстергая, постоянно покупавший у Картони овец с сомнительным прошлым; Матяш Кошкар — колокольный мастер из Пельшеца (кроме бубенцов, тайком отливавший и двугривенные) вместе со своей конопатой дочкой Кристиной, которую он мечтал всучить в жены сыну Дёрдю Картони. Это была так сказать аристократия. Говоря о гостях, нельзя не упомянуть также Матько Сурину, разбойника из Лопатинского леса, и нескольких его побратимов. Словом, компания собралась и в самом деле немного пестрая. Но в конце концов не могут же все люди на свете быть герцогами Эстерхази.

А Кёрмёци быстро освоился в новой обстановке (ах, какой дипломат пропал в этом старичке!). Невесту он ласково ущипнул за плечико и тут же похвалил. «Ишь какая крепенькая, будто налитая!» С Сомором он обменялся рукопожатием, Сурину похлопал по спине, заметив: «Значит, ты, старый плут, нынче дома зимуешь?» И снова пустился в пляс по очереди со всеми чабанихами.

К возгласам «гей» да «гоп» то и дело примешивался женский визг. Гажи Крупачу пришло в голову поймать на кухне под ларем мышь и запустить ее какой-то бабоньке за пазуху, да еще и ущипнуть при этом молодушку. Ах, что это была за шутка! Смеху, возни, беготни хоть отбавляй! Ей-ей, и на королевском балу не бывает такого веселья. Разве там до такого додумаются?!

А мясник Сомор, тот еще почище шельма. Неоценимый на пирах человек, рожденный быть гостем. С Суриной он побился об заклад на форинт серебром, что, куда бы тот ни спрятал сырое яйцо, Сомор по запаху отыщет его: такое уж у него тонкое обоняние. Сурина, когда Сомор вышел, спрятал яйцо под шляпу, украшавшую голову Кошкара: «Черта с два найти ему!»

Вошел Сомор, стал посредине комнаты, поскреб в затылке:

— Где ж оно может быть? Что-то не чую я! — а затем принялся обнюхивать по очереди всех присутствовавших.

С плутовской подозрительностью присмотрелся к высокой груди невесты, будто не знал, старый козел, что за округлости прячутся там, под кофточкой. А в конце концов, когда искать уже было негде, подошел к ухмылявшемуся молчком Кошкару и, огорченно воскликнув:

— Эх, мать честная, пропал мой форинт! — хлопнул колокольного мастера своей огромной ладонищей по макушке.

Кошкар испуганно охнул, а по его затылку, лицу, по носу и ушам уже потек белок и желток раздавленного яйца. Гости хохотали, визжали от удовольствия. Вот это шутка!

Посрамленный Кошкар разозлился на Сомора и Сурину (которые, разумеется, заранее сговорились), бросился на них с кулаками, и тут завязалась такая драка, что и стол с яствами полетел вверх тормашками. Стоявшие на столе подсвечники перевернулись, свечи погасли. А Кошкар выхватил из-за голенища нож и принялся тыкать им направо и налево в разбегавшихся от него во все стороны сотрапезников. Ну, разве плохое это веселье? Тут уж никто не заскучает!

Но Марьянский не сумел оценить всех прелестей чабанской свадьбы, и пока старик Кёрмёци, пришедший в восторг от этого шумного веселья (говорят, он и сам был в молодости буяном), уговаривал разгневанного колокольного мастера, Марьянский попросил отца невесты указать ему какой-нибудь уголок, где бы он мог соснуть часок-другой.

Картони был оскорблен (он уже успел как следует подвыпить).

— Соснуть? Как бы не так! Где же вы, сударь, видели такую свадьбу, на которой люди спят? Не позволю позорить мой дом!

Однако Марьянский сумел уговорить заартачившегося хозяина, тот в конце концов смягчился и повел гостя во двор.

— Знаю я, — глухим, печальным голосом приговаривал чабан, чуть не плача, — не про вас вся эта компания. Но и вы не удивляйтесь, что я так размяк. У меня водка в рот вливается, а через глаза обратно выходит. Такая уж у меня привычка. Я люблю, когда люди мой дом уважают, зато обиды не терплю. Но все равно, ваша правда. Не по вкусу вам моя компания. Вот вы и идете спать. А это мне обида. На всю жизнь! Человек пошел спать в доме Йошки Картони! И когда? Во время свадьбы! Подумать страшно! — Чабан заскрежетал зубами — того и гляди, укусит! Но только заплакал. — А ведь у меня в гостях и почетных людей много. Вот хотя бы Сомор! Умнейший человек! А Кошкар? Есть тут, правда, и шваль всякая, жулье. Но и они — что ягнята, пока под свободным небом не очутятся. Небо, оно их в ярость приводит. Особенно в ночную пору, когда им звезды этак ехидно подмигивать сверху начинают. Несчастные люди, богом обиженные. А в отместку за это и они против бога и его законов пошли. Ссорятся с небом, только и всего. Кто прав? Почем я знаю! Я ли им судья!

Картони наклонился, отыскал лестницу и приставил ее к чердачному окну. Но старик, как видно, еще не наговорился.

— Нет, пока они под кровлей — хорошие они ребята, покладистые. Хоть заместо масла на хлеб их мажь. Да и не убивают они никого, а стянут двух-трех овечек — только и всего. Но каких овечек! Удивляюсь комитатским властям, что они так уж… Хотел бы я знать, какая доля от этих самых овечек им перепадает. Да-да… овечек — комитатским властям, то есть… Не задаром же они все дела обделывают!..

Язык Картони стал совсем непослушным, и чабан попробовал в песне высказать все, о чем не мог больше поведать словами, — в печальной чабанской песне, обращенной к комитатским властям:


Господа мои почтенные,

Я вас, право, не пойму.

За одну овцу презренную

Вы меня сажаете в тюрьму!


Песня у него получилась нескладная, но он все равно пел ее горячо, с чувством, и вдруг расплакался, словно дитя. Он совсем осип, голос его стал хриплым.

— Ну, что ж, полезайте, спите себе… Вот по этой… по этой лестнице… там сено… сено… увидите…

Пока Марьянский взбирался по лестнице наверх, хозяин невнятно бормотал о том, что лишь на сене можно выспаться как следует. Он-де всегда вспоминает, как матушка читала им про святого Якова, который спал на камне и видел такие сладкие сны, будто он спал на сене.

На чердаке действительно лежало сено, но, по-видимому, очень тонким слоем, поскольку Михаю, подыскивавшему подходящее для сна место, не пришлось во время этой прогулки по темному чердаку даже наклоняться из опасения задеть головой крышу. Наконец он прилег, но вскоре ему пришлось передвинуться, так как драночная кровля над его головой в этом месте протекала. Но и на новом месте было не лучше. Где-то под стрехой запищали воробьята. Испуганно вспорхнула разбуженная воробьиха-мать: гнездо ее промокло, и часть его тут же плюхнулось вниз, прямо на голову Михаю.

Ворча, Марьянский поднялся и сделал несколько шагов направо, как вдруг под ногами у него все заскрипело, потолок разверзся, и он полетел куда-то вниз…

Открыл он глаза, когда полет его закончился и рядом с ним раздался чей-то испуганный возглас. Что за чудо?

Впрочем, ничего особенного не случилось. Он попросту упал в отверстие, которое вело с чердака на сеновал, находившийся в левом углу хлева.

Нигде не болело. На счастье Марьянского, сеновал был выстлан толстым слоем свежескошенного клевера. Стойло, вернее, часть его, слабо освещалось лампой, подвешенной к потолочной балке на длинной бечевке. Несмотря на скудость освещения, Марьянский разглядел возле ясель корову, которая, помахивая хвостом, мирно жевала свою жвачку.

Но кто же тогда только что кричал?

Когда глаза его привыкли к полумраку, царившему в хлеву Марьянский вздрогнул.

— Эге! — воскликнул он, поднимаясь на ноги. — Да здесь еще кто-то есть?

На свой вопрос он, однако, не получил ответа, хотя у него не было никакого сомнения, что из противоположного конца стойла на него смотрела пара пронзительных глаз. Будто два светлячка…

«Ерунда, — подумал Михай, — наверное, какой-нибудь теленок. Ведь у теленка тоже два глаза!»

Впрочем, нет. Он явно чувствовал человеческий дух.

Перепрыгнув через загородку сеновала, Михай схватил железные вилы и заявил:

— А вот я на тебя посмотрю, будь ты даже самим дьяволом!

— Ни шагу, или ты умрешь! — прозвучал в ответ приятный, но отчаянно дрожащий голосок.

Никогда еще не грозили смертью таким нежным тоном. Однако, словно для придания веса угрозе, в темноте блеснуло стальное дуло.

Михай был смелым человеком, но ружье есть ружье. Поэтому он не решился идти дальше, остановился и только повернул фонарь единственной застекленной стенкой (остальные были дощатые) в сторону голоса.

Луч света упал на противоположную сторону хлева, и Михай от изумления выронил вилы из рук.

Его взору предстали две кровати с высокими спинками. На одной из них он увидел приподнявшуюся с постели девушку редкостной красоты; ее толстая черная коса спустилась почти до пола, а блестящие, полные страха глаза пристально впились в Марьянского; лицо же — о, лицо было снежно-белым, словно у ангелочка. Девушка лежала одетая; на ней была блузка из белого, обрамленного тремя красными полосками полотна с широкими рукавами и сборками у шеи и пестрая, в горошек, юбка, подол которой вместе с кончиком белоснежной ножки выглядывал из-под одеяла-пуховика в холщовой наволочке. Блузка сползла на груди чуть ниже дозволенного, но поддернуть ее девушка не могла бы, если б даже заметила, так как обеими руками направляла на Михая ружье.

У Марьянского даже голова закружилась: словно мираж или наваждение явились вдруг его взору. Лицо девушки казалось ему знакомым. Марьянский потер лоб. «Хлев, да, да, хлев… Ну конечно, это сама богородица!» И он невольно обратил взор на корову: может, так все и есть, как говорится в Священном писании? Вдруг там, в ясельцах, лежит уже ребеночек, маленький Христос, а коровка согревает его своим теплым дыханием?

Но дитяти нигде не было видно. Зато во второй кровати безмятежно сладким сном спала какая-то старушка, скрестив поверх одеяла сухие, тощие руки. Из-под оборчатого чепчика выглядывали волосы, подернутые изморозью седины.

Михай устыдился своих предположений и ласковым, даже умоляющим голосом обратился к девушке:

— Опусти, милочка, ружье и не бойся! Я — добрый человек и не обижу тебя.

— Почему же вы тогда схватили вилы? — едва внятным голосом спросила девушка.

— Потому что я не знал, что это — ты.

Девушка задумалась на миг, взглянула недоверчиво.

— А разве вы меня знаете? — спросила она тихо, со страхом.

— Нет, не знаю. Никогда прежде и не видел.

— Так зачем же тогда говорите? Вы так меня испугали тем, будто бы узнали! Нет, я не верю вам.

И она еще судорожнее сжала в своих ручках ружье.

— Это я так сказал, потому что не рассчитывал увидеть здесь слабую девочку. Однако скажи мне все-таки, кто ты такая? Что ты тут делаешь? Как ты попала в эту кровать? Или, может быть, ты больна? Уж очень маловероятно, чтобы маленькие девочки, вроде тебя, так рано отправлялись спать со свадьбы!

Несмотря на смертельный страх, она первым долгом откликнулась на то, что сочла для себя обидным:

— Я не маленькая девочка! Это только так кажется, потому что я лежу. А если я встану…

Как раз эти слова и подтвердили, что перед Михаем девочка-подросток. Было что-то удивительно милое в ее щебетанье. Даже у бесчувственного Марьянского стало тепло на сердце.

— Ну что ж, встань, покажись!

Однако в ответ девушка только презрительно скривила свой алый ротик:

— Еще чего захотели! Больше ничего не угодно?

— И не скажешь, кто ты такая?

— Мы с тетушкой проезжие. К гостям на свадьбе не имеем никакого отношения. Сегодня вечером в Лопатинском лесу у нашей брички сломалась ось, и мы добрались сюда уже ночью насквозь промокшими. Чабаниха — добрая женщина, когда-то она была моей нянькой. Перепугалась насмерть, увидев нас. «Не входите, голубушка, в дом, некстати вы приехали, говорит. Люди-то у нас собрались для вас неподходящие. Нашего поля ягоды, а не такие невинные розочки, как вы… Не позволю, говорит, чтобы вы с ними даже воздухом одним дышали». Ну, а потом она надумала: ведь кровати они еще утром вытащили сюда, чтобы в доме место для гостей освободить, вот и решила она постелить нам с тетушкой здесь. «Скверное это место, говорит, но все же кров над головой. А коровка — она тварь смирная, порядочная. Она и мухи не обидит».

— Значит, это ваша тетушка спит там? — спросил Михай. — Удивительно, что она не проснулась, когда я сверху свалился.

— Это оттого, что тетушка моя немножко глуховата.

— Вот так немножко! Однако рассказывай дальше. Значит, вы с тетушкой пришли сюда, в хлев?

— Пришли, улеглись спать. Но я очень боялась, дрожала вся. Тогда чабаниха и сказала мне, чтобы успокоить: «Хочешь, я тебе мужнее ружье принесу?» Конечно, конечно, хочу! Принесла, а дверь на замок заперла и ключ, наверное, с собой унесла, чтобы сюда никто не вошел. Потому что, говорит, очень опасно, если молодую девушку какой-нибудь мужчина спящей увидит.

Такой миленькой — и такой глупенькой еще — показалась Марьянскому эта девочка, что он пришел в восторг.

— Ну и потом?

— Потом мы уснули и спали бы, может быть, и сейчас, не случись этого несчастья.

— Какого несчастья?

— А такого, что вы сюда к нам спрыгнули. Скажите, что вам угодно? Тетушка спрятала свои деньги в шкатулке. А мои вот здесь, в кошельке под подушкой! Надо?

Марьянский рассмеялся.

— Нет, не надо.

И невольно сделал несколько шагов вперед.

— Не подходите ко мне, иначе я буду стрелять! — угрожающе воскликнула девушка.

Марьянский сжалился над ней.

— Хорошо, — сказал он. — Я не стану подходить. Но не потому, что боюсь твоего ружья. Слышишь, маленькая, не из-за ружья, а из-за твоего светлого личика. Не ружья я боюсь, а твоего белого личика. И не дрожи, не надо мне от тебя ничего. Вот мое честное слово. А ты — чего ты хочешь от меня?

— Чтобы вы удалились.

— Ради твоего спокойствия сделаю это с величайшим удовольствием. Только как? Дверь-то, ты говоришь, заперта! А летать я не умею.

Огорченная девушка беспомощно склонила очаровательную головку; вдруг ее словно осенило.

— А карабкаться вы умеете?

— Конечно, еще бы!

— Вот и замечательно! — весело защебетала девушка. — Значит, вы можете обратно на чердак влезть. Если вы, — как бы это сказать, — если вы действительно добрый человек.

Марьянский поколебался с мгновение. Был он человеком добрым, но все же человеком. Бес и за ним ходил по пятам. У каждого есть незримый лакей — бес. Денно и нощно он под руками. И вот бес начал соблазнять Марьянского: «Не уходи, не уходи отсюда! Здесь-то ведь приятнее. Посмотри, как трепыхается этот белый голубочек! Вдруг выпадет из его крылышек какое-нибудь перышко? Дурак будешь, если уйдешь…»

Так нашептывал бес. Но девушка сказала: «Если вы действительно добрый человек!» И эти слова ее гремели, как колокол, и звон колокола заглушил нашептывания дьявола.

— Я действительно добрый человек, — с внезапной решимостью отвечал Марьянский. — И ты в этом сейчас убедишься.

Он взял в руки лежавшую на полу вагу, приставил ее к отверстию в потолке хлева и медленно вскарабкался по ней наверх.

Девушка, как завороженная, смотрела ему вслед.

— Спи, малютка! Спокойной ночи!

А она все еще удивленно смотрела на Марьянского большими сонными глазами, пока тот совсем не исчез на чердаке, а затем проворно выпрыгнула из кровати (о, да она действительно не маленькая!), подбежала к глухой старушке и принялась дергать ее за руку:

— Тетя, тетя, проснись! Я расскажу тебе, что случилось-то! — Старая тетушка, лежавшая на правом ухе, перевернулась теперь на свое левое, более глухое, и, не говоря ни слова, повернула к девушке лежавший подле нее слуховой рожок.

С улыбкой выслушала она страшную историю, погладила кругленькое личико девушки и отослала ее спать.

— Приснилось тебе все это, душечка! — С этими словами старушка снова повернулась на правое ухо.

Тем временем девушка подняла с земли вилы и установила их острием кверху, как раз напротив чердачного лаза: пусть поплатится тот, у кого еще раз появится вдруг охота спрыгнуть вниз!

После этого она забралась под теплое пуховое одеяло, и в хлеву наступила глубокая тишина. Только дождевые капли стучали, ударяясь снаружи о дверь хлева, да коровка, тихо похрустывая, равнодушно жевала свой клевер. Ее не интересовало даже — нет ли в охапке хоть одного цветка с четырьмя листочками *.

Но девушка не могла больше заснуть даже в этой тишине. Стоило ей только задремать, как ее вспугивал какой-нибудь шорох: то коровенка переступала с ноги на ногу — ради разнообразия или чтобы стать на сухую подстилку — то еще что-нибудь.

«Не он ли снова? Ой, запорется насмерть на этих вилах, если упадет! — думала девушка. Ее совесть начала вдруг возмущаться, и девушка уже дважды готова была подняться с постели и убрать вилы. — Жалко ведь! Добрый человек-то!»

Но «добрый человек» тоже не мог заснуть. Как только забрезжил рассвет, а небо сделалось цвета серого штукатурного раствора, он сразу же спустился с чердака во двор. Дождь уже перестал, небо на западе начало проясняться.

Марьянский разбудил Яноша, который вместе с лошадьми и коляской ночевал под навесом, и велел запрягать.

Затем он отправился на поиски Кёрмёци. Для этого ему не пришлось входить в дом: старик, весь мокрый от пота, сидел, отдыхая, на деревянной лавке в сенях. (Представьте себе, он всю ночь напролет протанцевал!) Сапоги он снял, а из-под обвисших усов на волю вырывались самые замысловатые ругательства.

— Что случилось, дядюшке?

— Зол я, до смерти зол. Сейчас я на все готов! — рычал он, потрясая кулаками.

— На кого же вы злы?

— На кого? — хватаясь за волосы, вопил старик. — На правительство наше. Видал ты такое свинство — печатать деньги на бумаге, которая расплывается?

— Нет, — вполне серьезно отвечал Марьянский. — Такой бумаги, чтобы расплывалась, я не видел.

— Ну так вот, полюбуйся! — сунул старик под нос Михаю несколько грязных комков, которые выскреб из своих сапог.

— Что это?

— Наши бывшие пятидесятки! Истер их в сапогах, пока танцевал.

Марьянский от изумления рот разинул.

— Не может быть!

— А вот может, сынок. Ноги-то во время танца вспотели, а деньги по голенищу вниз сползли. Вот и все. Не вешаться же мне из-за них. Что случилось, то случилось.

— Но что ж мы-то теперь делать будем?

— Как что? А я на что? — вмешался в разговор Картони, ударив себя кулаком в грудь. — Вот было бы дельце, если бы у мойванского чабана не нашлось сотни-другой форинтов! Сколько вам надо, ваша милость?

Управляющий попросил взаймы двести форинтов; хозяин (теперь уже совершенно протрезвившийся) отправился на чердак и немного погодя вернулся оттуда с деньгами.

В доме еще шумел пир, но дудка больше не свистела (ей ножом-складнем вынули душу). Кошкар стоял у колодца, окунал голову в ведро с водой, Сурина, придя в веселое расположение духа, взобрался на дерево посреди двора и кукарекал оттуда петухом.

— Не своди с ума моих кур, сударь, — кричала ему снизу хозяйка, — а не то я рассержусь.

Подобравшись тихонько к чабанихе, Марьянский спросил шепотом:

— А что за цыпленочка держите вы у себя в хлеву?

Хозяйка испуганно уставилась на него:

— Т-с! Боже мой, как же это вы пронюхали? Негде мне было больше поместить мою душечку! А ведь она мне и диамантов дороже!

— Но кто она?

— Долго рассказывать, потому как…

Чабаниха пустилась в объяснения, но было уже поздно: подкатила запряженная коляска, и старый Кёрмёци злым голосом закричал:

— Садись, племянник! Быстро, быстро!

Они сели в экипаж и поехали.

— Расшиби бог этот Лопатинский лес. Обратно другой дорогой поедем! — заявил старик. Однако не успели они отъехать и нескольких шагов, как увидели, что за ними с криком: «Расписку! Расписку!» — бежит старый Картони.

Кёрмёци рассвирепел. Остановив коляску, он возмущенно бросил Картони, размахивавшему листком бумаги:

— Ах, вон как! Чего ж вы раньше не говорили, что вам расписка нужна?

— К чему она мне? Вам, сударь, нужна расписка. Вот возьмите да спрячьте ее получше!

Кёрмёци взял листок бумаги и прочитал жирные буквы, начертанные рукой чабана (да-да, Картони ведь в свое время и в школе учился — в латинской школе города Бестерце!):


«Свидетельствую, что я одолжил Господину Его Милости Петеру Кёрмёци двести форинтов.

Йожеф Картони»


— Да вы свихнулись, сударь? — захохотал управляющий.

— Вы над моими каракулями смеяться изволите? Что верно, то верно, отяжелела у меня рука. Вот, с грехом пополам накарябал…

— Да нет. Я над тем смеюсь, что вы мне расписку даете, когда это я должен был бы вам расписку написать.

Но мойванский чабан отрицательно замотал головой.

— Доверьтесь уж мне, сударь. Вы этого не поймете. Старый Картони — честный человек. Никто про меня не может худого сказать. Кроме кубышки моей. Та могла бы, — засмеялся чабан. — Но кубышка — она не умеет говорить. Человек я честный, но и полнокровный. Меня в любой момент может удар хватить. Человек смертен, ваше высокоблагородие. А тогда придете вы к моему щенку негодному, к сыну то есть, — из него никогда не получится честного человека, — долг отдавать, а он и начнет клясться да божиться, что вы взяли в долг в два, а то и в три раза больше. Провалиться мне на месте, так и скажет. Вот какая беда могла бы случиться. А если у вас будет расписка, пусть он болтает, что ему угодно, расписке вера! Ну, с богом!

— Погоняй…

И наши герои покатили дальше, почти нигде не останавливаясь: только в Бабасеке подкормили лошадей, а оттуда через Колпах рысью в один перегон домчались до Шельмеца.

Скудные, засеянные гречихой и овсом поля, тощие луга снова напомнили Марьянскому о землях «Букашечки». «Эх, какая все-таки разница» — бормотал он.

Когда же им на пути попадалась какая-нибудь смазливая крестьяночка, которую принимался хвалить старик Кёрмёци, Марьянский опять восклицал: «Эх, какая все-таки разница!» За это дядюшка прозвал его «Господином Разницей» и величал так всю дорогу.

Да, та девушка, которую он видел сегодня ночью, была куда красивее! Когда Марьянский рассказал о своем ночном приключении, дядюшка одобрительно закивал головой:

— Случай странный. Но есть в нем и хороший знак. Ты начинаешь уже прозревать. А следом за этим начнешь и чувствовать. — Тут старик прищелкнул языком. — Это к добру. Но вот мы и приехали в Шельмец. Налево — «Крестный путь». Да ты смотри, Господин Разница, вон там на горе — новый замок. Его построила красотка Борбала Резель. Историки пишут, что у нее были удивительно красивые руки! Черт побери, и чего только эти женщины не вытворяют! Эй-эй, не туда, Янош! Налево поворачивай, вот на эту улицу. Здесь дом моего приятеля Борчани.

Однако Михай запротестовал:

— Нехорошо, дядюшка, как снег на голову врываться в чужой дом! Остановимся сперва в гостинице, приведем себя в порядок, отдохнем, а к вечеру появимся у девицы в доме.

— Послушай, юноша! Тебя ждет страшная участь. На тебе уже проступают все предвестники болезни по имени любовь. В том числе и такой симптом, как тщеславие. Но я согласен, в общем ты прав. Остановимся в «Винограднике».

— Как? Гостиница называется «Виноградник»?

— Да, представь себе такую наглость! «Виноградник», и где — в шахтерском Шельмеце!

В этот миг из-за поворота дороги — они как раз проезжали мимо горы Ситня — выглянули романтические руины старого замка, залитые золотом полуденного солнца.

— Какое прошлое! — рассеянно заметил Михай, погруженный в созерцание замковых развалин, и тут же добавил: — И какой упадок!

— Глупости? — вспылил старик. — Прежде здесь жили иезуиты, а теперь совы. Так что скорее можно говорить о прогрессе!

Сумасбродный город этот Шельмец! Ну что за улицы в нем, ей-богу! В одном месте котлован, из которого, как со дна колодца, одно лишь небо видно, а в другом — гора, откуда весь город с его побуревшими домиками-кубиками как на ладони; приник городок к земле и словно заснул. На восток же от него протянулись начавшие уже желтеть луга с небольшими копешками сена там и сям, будто раскатанное на столе тесто для слоеного пирога, с разбросанными по нему изюминками.

— Стой, Янош! Вот и «Виноградник».

Это было старинное здание с веселыми зелеными наличниками над окнами и верандой с олеандрами в кадках.

На звонок сломя голову прибежали сразу две горничные обе с одинаково припухшими от зоба шеями, словно увеличенные щитовидные железы входили в предметы их рабочего наряда.

Говорят, что зоб в этих краях растет от щелочной шельмецкой воды, и я рекомендовал бы жителям вместо воды пить вино. Впрочем, если пить вино местного производства, то в конце концов придешь к выводу, что вода здесь все ж лучше.

В «Винограднике» царило необычайное оживление. Только что начались учебные занятия, и слушатели горнопромышленной школы собрались сюда на пиршество, дабы познакомиться друг с другом. Это были красивые ребята в живописных костюмах: отделанных бархатом мундирах со скрещенными молотками на рукаве, маленьких студенческих шапочках и прикрывающих спины кожаных фартуках. А впрочем, что это я опять отвлекся; какое нам дело до шахтеров с их скрещенными молотками и кожаными фартуками? Довольно сказать, что герои наши остановились в гостинице, пообедали, а после обеда прилегли на часок «для отвода глаз», как выразился старый дядюшка. Но в результате оказалось, что глаза-то провели их самих, оставшись закрытыми целых восемь часов кряду. Была уже темная ночь, когда наши герои наконец пробудились. Кёрмёци и во сне все еще продолжал отплясывать «подзабучки», а Михай посетил «Букашечку», где ногами разравнивал муравьиные кучи (как уверяет сонник, видеть муравьев — к богатству); затем ему снилось, что на удивительном лугу «Божья борода» девицы и молодицы сгребали отаву, и вдруг среди них, откуда ни возьмись, появилась мойванская девушка-путница с двумя дивными косами, все в той же самой юбочке горошком и с маленькими грабельками в руках. Девицы гребли сено, а сами пели и смеялись. И песня их звенела в ушах Михая даже после того, как он проснулся…

— Деньги протанцевали, — ворчал старый управляющий, — время проспали. Теперь только завтра утром сможем мы отправиться к Борчани. А может быть, это и к лучшему, сынок? Ведь сегодня-то пятница.

Утром в субботу дядюшка и племянник побрились, начистились и, прежде чем выйти из номера, выслали вперед себя официанта прогнать из коридора и от ворот всех околачивавшихся там горничных, чтобы ненароком какая-нибудь баба не оказалась их первым встречным — в таких важных делах это всегда предвещает неудачу.

После принятия этих мер они отправились к Борчани. Его дом помещался где-то поблизости от часовенки святой Троицы. Кёрмёци хорошо помнил его и мог узнать из тысячи других зданий. Они пошли вверх по крутой тропинке, что вела на замковую гору. Наконец старик воскликнул:

— Вот он!

Перед ними стоял одноэтажный домик, такой низкий, что до его крыши можно было дотянуться рукой.

— Это и есть дом Борчани? — пренебрежительно спросил разочарованный Михай. — Ну, если бы я знал, дядя Петер…

Кёрмёци хитро улыбнулся в ответ:

— Ну-ну! Давай прежде спустимся по лесенке. Вход-то в другой стороны.

Понадобилось не менее двух минут для того, чтобы спуститься по вырытым в земле ступеням.

— А вот теперь полюбуйся, amice[13], на дом!

Их взору предстал огромный трехэтажный дворец с украшениями в виде башен и великолепным в готическом стиле исполненным входом.

— Как? Это тот же самый дом? — воскликнул пораженный Михай.

Но старик не сразу ответил на его вопрос, а пустился в разговоры с торчавшим у ворот шахтером.

Лишь немного погодя он, обернувшись и почесав в затылке, подтвердил:

— Тот самый, тот самый… Ах, черт побери!

— Тот, что мы только что видели сверху?

— Да, тот самый, ты еще думал, что он одноэтажный.

— Но теперь-то он, слава богу, трехэтажный!

— Верно. Но зато принадлежит он теперь уже не Борчани.

— Что вы говорите? Оттого, что дом сделался трехэтажным, он перестал принадлежать Борчани?

— Вон тот добрый малый сказал, что Борчани уже много лет назад продал свой дом какому-то мастеровому-седельщику, а где сам живет — он не знает.

— Какая неудача! — задумчиво промолвил Михай. — Мне кажется, дядя, напрасно мы сюда вообще тащились.

— Ну, погоди, еще будет видно, — пробормотал нехотя старик. — Зайдем-ка вон туда, к портному. Он нам, наверное, скажет, где искать Борчани.

Они зашли в мастерскую Йожефа Кутлика. Портняжка этот прославился тем, что однажды (это было еще в старое дурное время), получив от комитатского вице-губернатора господина Кратовского фрак для выведения жирных пятен, взял ножницы да попросту вырезал из фрака засаленные места. Этот поступок так прославил Кутлика, что заказы к нему посыпались от благородных патриотов чуть ли не всей страны, даже из таких отдаленных комитатов, как Хевеш и Абауй.

Но теперь количество клиентов у Кутлика все уменьшалось. Иноземцев изгнали из Венгрии, и, по мере того как они покидали пределы нашей страны, слабело и чувство венгерского патриотизма, будто на подошвах своих калош они вместе с глиной утащили заодно и любовь к отечеству. Сам черт не разберется в этих делах.

Правда, есть, остались еще в Венгрии люди, которые любят нашу родину, но, увы, не настолько сильно, чтобы поручить Кутлику шить себе штаны…

А прежде, — э-эх, прежде?..

Знаменитый муж стоял за стеклянной дверью, раздумывая обо всем этом, когда наши приятели явились в его мастерскую.

— Чем могу служить, господа? — подобострастно, потирая руки, спросил Кутлик.

— Скажите, где живет? господин Ференц Борчани?

— Напротив здания Горного управления.

— Как, у него и там имеется дом?

— Нет, он там снимает квартиру.

— Странно! — решив продолжить дипломатичные расспросы, воскликнул Кёрмёци. — Такой богатый человек, и нанимает квартиру в чужом доме?

Однако Кутлик вместо ответа только покачал с сомнением своей продолговатой, как у муравьеда, головой.

— Или, может быть, он совсем не богат? — принялся допытываться Марьянский.

Портной Кутлик бросил уничтожающий взгляд на незнакомцев и равнодушно пожал плечами, словно болтовня на подобные темы была ниже его достоинства.

— Господа, я знаю, как пришивать карманы, но угадывать, что в них лежит, я не умею, — заявил он, а затем спокойным, полным достоинства жестом показал на дверь, как бы вышвырнув их из своего заведения.

— Что же нам теперь делать? — спросил Марьянский, очутившись за дверью.

— Пойдем к Борчани.

— Что-то нет охоты. Я не пойду. К чему? Денег, как я вижу, у них все равно нет.

— Не мели чепухи. В конце концов смотрины еще не сватовство. Я написал моему приятелю, что ты приедешь, значит, ты должен приехать. А кроме того, мы с тобой еще ровным счетом ничего не знаем. Из того, что он продал свой большущий дом, еще не следует, что и деньги, полученные за него, он уже промотал. Кто знает, почему он его продал? Ференц — умная голова, не бойся! Кстати, дом в Шельмеце — сознайся, рискованная штука: весь город снизу подкопан и, если когда-нибудь — qud deus avertat![14] — случится землетрясение, вроде того, что было в Загребе, или даже более слабое (здесь только наполовину славянский край, так что и землетрясение здесь будет послабее), весь город отправится под землю и даже не скажет, что видел нас когда-то с тобой.

— Ну ладно, пошли, — уступил в конце концов Марьянский.

Небольшой, всего в пять окошек, флигелек был совсем неподалеку. Они легко отыскали его. Изо всех пяти окон выглядывали цветы. В особенности хороша была распустившаяся тритома. Но, посмотри-ка, и китайская роза на втором окне недурна! Двор вокруг дома тоже был полон цветов. Пчелы, словно хмельные, лениво перелетали с лепестка на лепесток.

На веранде маленький мопс играл с котенком. Вверху под коньком целовались голубочки, а на прясле были развешаны белоснежные женские юбочки. Одним словом, все говорило о том, что в доме имелась девица.

Фифи — так звали собачонку — тявкнула раза два на гостей и принялась обнюхивать сапоги старого господина.

— Пошла прочь! Слишком дорогим салом смазаны они у меня изнутри. Ну-ка, Михай, держи колокольчик!

Марьянский позвонил. За дверью послышался шорох, скрипнул поворачиваемый в замке ключ, и на пороге распахнутой двери перед ними предстала изумительной красоты девушка — барышня Борчани. На ней была жакетка с разрезными рукавами, подбитая шелком, и собранная у пояса гармошкой юбка без оборок. Все в ее одеянии носило печать благородства и серьезности. Только в черных волосах весело смеялась роза.

Марьянский взглянул на барышню и остолбенел: перед ним стояла его мойванская знакомая! Она! То же лицо, те же глаза и нос! И барышня тоже вздрогнула, словно узнав Марьянского. Или это только показалось ему? Да нет, не может быть! Как могла очутиться здесь мойванская девушка? И куда девались ее коротенькая, белая в синий горошек юбочка и крестьянская полотняная кофта? И наоборот, как могло вот это стоящее перед ним хрупкое создание, вооружившись ружьем, угодить в мойванскую берлогу? Кстати, не опаснее ли она вот так, без ружья?

— Дома ли ваш папенька? — сдернув с головы шляпу, спросил Кёрмёци и, подыскивая слова, добавил: — Ведь, если я не ошибаюсь, доченька, вы не кто иная, как…

Барышня поклонилась грациозно, скромно и все же немного неестественно — выдавая тем, что годы отрочества провела в монастырских стенах.

— Да, я Эржебет Борчани. Папа дома.

— Помещик Михай Марьянский, — отрекомендовал племянника старик.

Барышня кивнула головой, но даже не взглянула на Марьянского.

— А я — старый друг вашего отца, дядюшка Кёрмёци.

— Ах, это вы?! — улыбнулась Эржебет и протянула Кёрмёци руку. Рука ее была такая мягкая и теплая, что Кёрмёци показалось, будто он дотронулся до теплого птичьего гнездышка. Может быть, он еще долго стоял бы так, держа девушку за руку, если бы в это мгновение вокруг его плеч не обвились две тяжелые руки. Это был уже сам Борчани, его старый приятель, который обнял гостя по-родственному, расцеловал в обе щеки — как обычно целуются лютеране.

— Ну, наконец-то ты приехал, дружище! Вот мы и снова вместе. А это твой племянник, о котором ты мне писал? Ну, в добрый час, в добрый час! Заходите же, господа! Сюда, сюда проходите. Ах, как славно, что ты приехал! Надеюсь, поживешь у меня немножко?

— Пока наши дела не уладим, — уклончиво ответил Кёрмёци.

— Что же за дела у вас? Уж я тогда постараюсь, чтобы они у вас подольше улаживались. Однако, дружок Петер, какой же это дьявол так побелил твою голову за эти годы?

— Тот же самый, что прополол твою шевелюру, — со смехом ответствовал Кёрмёци.

На голове Борчани и в самом деле осталось не много волос. Только благодаря ловкому пользованию расческой ему удавалось кое-как прикрыть образовавшееся чистополье.

— А я тебя жду, жду. Еще со вчерашнего, даже позавчерашнего дня. Ради тебя и дочку к себе вызвал. Она как раз вчера приехала. Гостила у моей сестры в Кеккё. У самой старшей, у Жужанны, той, что когда-то нравилась тебе, а потом вышла замуж за лесничего. Помнишь?

— Помню, помню, — задумчиво проговорил старый управляющий. — Давненько это было. Да, давненько.

На лице старика появилось непривычно серьезное выражение, а затем он, словно желая разогнать туманные воспоминания, сильно подул перед собою:

— У-ф-ф! Прошло, все прошло…

— Жужанна тоже здесь сейчас, — заметил Борчани. Господин Кёрмёци вскинул свою поникшую голову, а глаза его загорелись каким-то особенным светом, словно последняя искорка вспыхнула на миг в пепле угасшего костра.

— Жужа здесь? Да что ты говоришь! — И он печально покачал седой головою. — Странно, что и Жужанна здесь!

Через раскрытое окно, решетки которого под лучами осеннего солнца бросали лиловые пляшущие тени на потолок, в комнату струился прохладный воздух. Он приносил с собой со двора, засаженного цветами, ароматы вербены и фиалок. И на крыльях этих ароматов душа старого Кёрмёци летела, летела назад, в давно ушедшую юность, когда эти нежные запахи исходили не от цветов, а от кос Жужи…

— Так в самом деле Жужа здесь?

Старик вдруг встряхнулся, словно хотел сбросить с себя дыхание ушедшей весны, подобно тому как люди стряхивают иней. И ему удалось вернуться в колею действительности, правда с помощью безыскусного комплимента:

— Как, однако, выросла маленькая Эржике! Ну и ну! Никогда бы и не подумал!

— Да, конечно, — равнодушно согласился Борчани. — Дочка, а поцеловать дядюшку ты не забыла? А ну, раз-два, иди поцелуй его! А затем отправляйся, займись обедом. Надеюсь, вы у нас сегодня отобедаете? А до той поры пришли нам чего-нибудь «душеспасительного».

За «душеспасительным» язык у хозяина развязался, и он пожаловался, что дела его идут неважно. Вслед за этим Борчани перешел к политике, в которой он был приверженцем принципа, общего для всех провинциальных политиков: вредить короне, где только можно. Это означало сокрытие облагаемого налогами имущества, неуплата пошлин и гербовых сборов, действия в обход законов, обман чиновников финансового ведомства — словом, стремление урвать у государства все, что только можно, а перед смертью еще и посадить ему же на шею всех своих отпрысков.

— Жаль, что нет у меня сыновей, — с грустью любил повторять Борчани. — У меня же два родственника в парламенте и — ни одного сына, которому бы они могли составить протекцию. Разве это не издевательство? Право, ужас!

Даже сыновей ему хотелось бы иметь лишь для того, чтобы устроить их жизнь на казенный счет. Пусть только казне останется меньше, пусть она разоряется, пока совсем не пойдет прахом.

На сей раз разговор зашел о большой государственной задолженности. Кёрмёци сетовал на то, что государству нечем покрыть ее. Но Борчани не выказал ни малейшего сострадания к государству:

— Ты о нем не беспокойся! Ничего с ним не случится. Это даже к лучшему. Я, например, считаю, что, если у какого-то государства много кредиторов, они не дадут ему погибнуть. Поверь мне, друг Петер, в этом-то и заключается сила государства.

— Оригинальное рассуждение. Возможно, ты и прав.

— Конечно, прав! Кредиторы всегда заботятся о своем должнике, помогают ему, даже о жизни его пекутся. Вот, к примеру, я сам. Меня кредиторы даже в опекунский совет избрали. Да они готовы меня хоть в вице-короли провести!

При этих неожиданных словах Кёрмёци беспокойно заерзал на стуле и бросил на Марьянского боязливый, многозначительный взгляд. Однако тот сидел, уставившись перед собой в одну точку, словно ничего не слышал, и равнодушно барабанил пальцами по колену. Неизвестно, о чем он думал, когда Борчани сболтнул такую глупость.

— Кредиторы? У тебя? Так вот почему ты продал свой дом!

— Конечно, — коротко подтвердил тот.

— А палойтайский лес? Твой он еще? — сдавленным голосом продолжал допытываться Кёрмёци.

Борчани только улыбнулся весело:

— Ну что ты! Да он и не стоил ничего. Только налоги за него платить. Он и принадлежал-то не мне, а птицам. Дров из него только с угрозой для жизни можно было привезти. Думал я, думал, что мне с ним делать, и додумался до одной хитрой штучки! — Лицо Борчани прямо-таки засияло от счастья при этих словах. — Во время последней размежевки земельных угодий я заявил, что лес — не мой. Других хозяев не нашлось, он и отошел к государству. Теперь казна специального лесничего и нескольких объездчиков туда назначила. Расходы — несколько тысяч форинтов в год, а доходов — ни на ломаный грош.

Управляющий через силу изобразил на своем лице улыбку:

— Ох, и дурень же ты, друг Ференц! Впрочем, ты всегда такой был! Но сельакнинское именье-то, по крайней мере, еще твое?

— Конечно. Да что от него проку? Patria quae de lapidae et aqua laudatur.[15] Мало радости от такого имения.

Так за разговором помаленьку пробежало время, и вот уже доложили, что обед подан. Сама Эржике, раскрасневшаяся на кухне, явилась с сообщением, что суп на столе.

В столовой, стены которой были украшены портретами отпетых разбойников вроде Гарибальди, Фелициана Заха * и Виктора Гюго, их ожидала старенькая женщина.

— Моя сестра, госпожа Маржон.

Старушка с улыбкой посмотрела на Кёрмёци честными серыми глазками, очень маленькими и к тому же на удивленье глубоко посаженными, и спросила:

— А вы ведь не узнали меня, милый Кёрмёци!

— Нет, — пробормотал тот смущенно. — То есть…

И Кёрмёци удивленно и беспомощно уставился на женщину. Голова у него гудела, ноздри раздувались, а рот так и остался открытым.

Неужели перед ним была Жужика?! Та самая, словно куколка красивая, стройная и шустрая девочка, которую когда-то все звали «Огоньком»?!

А маленькие, как у мышки, глаза, в которых светились светлячки ласкового, доброго смеха, продолжали смотреть на него.

— Кричи громче, — предупредил Борчани. — Жужанна почти ничего не слышит! — И он кивнул на слуховой рожок, лежавший рядом с тарелкой госпожи Маржон.

Марьянскому кровь ударила в голову. Теперь у него не оставалось больше никакого сомнения, что героиней мойванского приключения была Эржебет Борчани с ее глухою тетушкой. Он и сам не мог понять, почему все это так взволновало его. Ведь какая ему была разница: она — не она? И тем не менее на сердце у него стало вдруг удивительно хорошо от сознания, что теперь его предположения подтвердились. Он мысленно представил себе всю картину: как у них по пути из Кеккё сломалась тележная ось, затем начался дождь, загнавший их, промокших до нитки, на хутор к чабану, и как чабаниха, переодев их в платье дочки Аннушки, уложила спать в единственно свободное помещение — в хлев… Постукивала о тарелку ложка, звякала вилка, а мысли Марьянского были только об этом.

Эржика сидела рядом с ним, и Марьянский чувствовал, что ему пора бы заговорить с нею. До сих пор они не обменялись еще ни единым взглядом. Марьянский начал подыскивать слова, но из десятков тысяч их он не смог подобрать и четырех-пяти, подходивших к данному случаю.

Между тем ему никто не мешал говорить, поскольку за столом царила та самая гробовая тишина, что часто бывает предвестницей скуки, но которую опытная хозяйка одним-двумя простыми вопросами умеет ловко подавить еще в зародыше.

Все ели молча. Только управляющий после каждого съеденного куска вытирал усы и то бормотал какие-то полуслова: «Ну и ну! Н-да, н-да!» — то вздыхал. Его извечную шутливость и буйную веселость сменила застенчивая грусть.

— Кушайте, господа! — нарушал иногда тишину хозяин. — Петер, отведай-ка вот этих голубцов! Ах, Эржи, Эржи! Что ж ты не угощаешь своего соседа?

В ответ на это замечание Эржике взяла со стола блюдо с голубцами и протянула его Михаю.

— Не смею, — выдавил тот через силу.

— Неужели вы откажете мне?

— Нет, что вы, не откажу! — поспешил заверить Марьянский и взял к себе на тарелку один голубец.

— О, вы плохой гость, — пожурила его Эржи.

— Но зато действительно добрый человек, — неожиданно возразил он, подчеркивая каждое слово.

Девушка вопросительно посмотрела на него. И этот ее взгляд словно огнем полыхнул у него по жилам.

— Узнаете хоть теперь-то меня? — продолжил Марьянский завязавшийся наконец разговор.

Эржи прикидывалась спокойной, но маленькое ее сердечко уже сжималось от страха.

— Откуда же я должна была знать вас?

Марьянский засмеялся и, приглушив голос, добавил:

— С той поры, когда вы еще были девочкой-крестьяночкой.

Лицо Эржи вдруг вспыхнуло, словно факел. Потупив глаза в тарелку, девушка сидела и не хотела больше проронить ни слова.

Михай наклонился к ней:

— Отказываетесь?

Эржи продолжала молчать. Взор ее блуждал с предмета на предмет: он то застывал на каком-нибудь кресле, то перебегал на малюсенькие, цветочками разрисованные чашечки, стоявшие на верхушке серванта, оттуда — на свирепое лицо доблестного Фелициана Заха, на старомодный чепчик тетушки…

— Так вы мне ничего и не ответите?

— То был сон, — пролепетала Эржи. — Тетушка сказала, что все это мне приснилось.

Вот так неуклюже, с трудом, завязался общий разговор, но мало-помалу сотрапезники попривыкли друг к другу, и с каждой новой переменой испарялась и натянутость. Особенно великая заслуга в этом принадлежала вину да граненым бокалам из скленовской гуты, украшенным следующей загадочной надписью: «Испив, положи ты меня отдохнуть. А как встану, налить не забудь». Гости, выполняя просьбу бокалов, пили и клали их на бок, но те, благодаря своим тяжелым, округленным донцам, тут же сами поднимались, так что приходилось наливать их снова и пить, пить.

На почве этой взаимной предупредительности за столом воцарилось настолько отличное настроение, что к концу обеда господин управляющий уже не давал никому и рта раскрыть и во весь голос отпускал шуточки в слуховой рожок старушки — сестры хозяина. Борчани же переругал подряд всех королей мира, в том числе и отечественных, пока за десертом не добрался и до Арпада, который не угодил ему тем, что остановился со своей армией в этом крае, где восемь месяцев зима и только четыре — лето.

Кофе по-турецки подавали в саду. Кёрмёци улучил минутку, чтобы побыть наедине с Михаем.

— Ну, что ты скажешь о девушке, братец?

— Очень хороша и мила, — просто ответил Михай.

— Что верно, то верно! Жаль только, что она не может стать твоей женой.

— Не может? — взволнованно перебил его Михай. — Что вы говорите? Как так не может?

— Нет у них денег, Меа culpa[16]. Ошибся я. Старик промотал большую часть состояния. Ты же слышал его рассказ перед обедом.

Марьянский помрачнел.

— Так что же нам теперь делать? — беспокойно спросил он.

— Выпьем кофе, попрощаемся, а завтра утром — в путь.

— Но…

— Поищем тебе другую. А может быть, и вообще бросим это дело. Видел бы ты в свое время Жужанну. Знаешь, какая краля писаная была! Отдали бы мне ее тогда, я бы обеими руками за нее ухватился. А во что она превратилась? Да я ни за какие сокровища на свете не согласился бы, чтобы такая вот старушенция ездила со мной в одной коляске, спала в одной комнате и называла меня своим «милым старичком».

— Да, но…

— Знаю… знаю… «Букашечка». У тебя только и разговоров, что «Букашечка». Впрочем, это и понятно, когда «Букашечка» так хороша.

— Дело не только в «Букашечке»… не только в ней… — глухим, упавшим голосом возразил Марьянский. — Но, может быть, не стоит так торопиться с выводами? Вдруг наше первое впечатление ошибочно?

— Ошибочно оно бывает в смысле «есть ли», а в смысле «нет» — ошибок не случается.

В этот момент к ним приблизилась Эржи с кофейником и чашечками. За нею следовал Борчани, несший коробку сигар и чубуки; чуть позже приковыляла госпожа Маржон. На кофе пришел и еще один гость — господин Планже, которого хозяин отрекомендовал как «единственного друга дома». Он прибыл не один, а с сынишкой, восьмилетним проказником. Эржике принесла четыре чашечки, значит, господина Планже ожидали. Планже был разбогатевший виноторговец, живший в соседнем доме, из которого он велел проделать калиточку (вероятно, с согласия Борчани), ведущую прямиком в соседний сад, что означало тем самым признание за ним права посещения сада в любое время. Впрочем, у господина Планже был и свой собственный сад, гораздо красивее соседского, и потому дарованное ему право, на первый взгляд, не представляло большой ценности. Однако, поскольку у господина Планже не было жены (она умерла три года назад от черной оспы), а Эржи после полудня всегда находилась в саду, это право все же могло представлять и большую ценность.

Господин Планже был маленький, уродливый, с редкой рыжей бородой и веснушчатым лицом человечек, прочно державшийся на «сорока». Я говорю — прочно, потому что все три года подряд после смерти его жены он упорно отрекомендовывался сорокалетним. Такое нежелание распроститься с сим округленным числом выдавало его твердое намерение жениться. О том же свидетельствовали и его постоянные возгласы и намеки: всякий раз, когда его Мицу (этот милейший озорник, которого Планже, как образцовый папаша, повсюду таскал за собою) бедокурил, разбивая окно или голову школяра, господин Планже вздыхал: «Мать ему нужна». Если же другие не меньшие озорники разбивали голову Мицу, господин Планже опять-таки, вздыхая, говорил: «Мать ему нужна». Эта присказка господина Планже была известна в городке всем, и школяры-третьеклассники однажды даже написали крупными буквами объявление и незаметно прикололи его на спину Мицу: «Мать ему нужна». С этим «анонсом» Мицу прошелся почти через весь город, от самой Клопачки до Нижнего Хутора, повсюду вызывая улыбки и производя большое впечатление в домах с невестами.

Мужчины курили и беседовали. Мицу же со своей рогаткой почти тотчас исчез в кустах смородины — искать воробьев. Госпожа Маржон вязала и быстрыми маленькими глазками старалась по движению губ мужчин угадать, о чем они говорят. (Ибо глухие за потерю слуха получают от богов компенсацию в форме любопытства,) Что же до Эржике, то она удалилась в беседку и погрузилась в чтение какого-то романа.

— Это ужасно, — возмущалась госпожа Маржон, — целыми днями не выпускает из рук книги! Того и гляди, с ума сойдет, так забила свою бедную головку этими выдумками!

Но, по крайней мере, на сей раз тетушка заблуждалась: Эржике только глядела в книгу, но душа ее не следовала за героем романа, храбрым и отважным Пурпурато *, в его удивительнейших приключениях. Да и к чему, когда вокруг нее самой происходит нечто подобное. Молодой человек, необычным путем, буквально с неба, упав к ней позавчера ночью, сегодня опять с такою смелостью появляется на ее горизонте. Совершенно так же, как пастушок, пробравшийся под самые окна башни Гризельды *, а затем следовавший за ней по пятам буквально на край света.

Эржи вся трепетала, предчувствуя, что что-то должно случиться. Она и желала этого и боялась. Ею овладело беспокойство, но оно не было мучительным, причиняющим страдание, нет. Среди всех других видов беспокойства, оно, словно зуд среди прочих болезней, наряду с неприятным заключало в себе и нечто, доставляющее удовольствие. Да, да, герой сотен прочитанных и выстраданных романов вышел наконец из чащи книжных букв и вот, всамделишный, сидит здесь рядом и курит. И кажется ей таким знакомым. Который же это из известных ей героев? Впрочем, не все ли равно? Важно, что он — один из них!

Листья обвивших беседку плюща и вьюнка — этих двух честолюбцев из мира растений — уже пожелтели и теперь осыпались один за другим под сильными порывами осеннего ветра, а голые ветви и плети растений уже не могли скрыть от любопытного ока той, кто находился в беседке, ни от ее собственного взора — тех, кто был вне ее. Поэтому Эржи, делая вид, что она читает книгу, могла поглядывать украдкой на Марьянского.

Она видела, как там достали карты. Кёрмёци начал сдавать. Вот блеснула на солнце серебряная табакерка господина Планже. Но Марьянский не играет. Поднявшись, он прямиком направляется к ней, в беседку…

Эржи кажется, будто что-то заскрипело в воздухе; это ветви качнулись, а звук получился такой, будто тысячи саней тронулись вдруг и покатились по снежному насту. Он идет, идет к ней! Сейчас произойдет что-то страшное. Ой! Ей хотелось закричать, но тело охватила удивительная слабость, а сердце и горло сдавила какая-то незримая рука, и Эржи уже ничего не могла больше сделать, кроме как, закрыв глаза, ждать покорно, мечтательно, бессильно…

Вот в голове у Эржи проносится совершенно фантастическая картина: подлетает к ней верхом на коне Марьянский (и откуда он только взял коня?!), подхватывает ее к себе на седло и уносится прочь, только его и видели…

— Мадемуазель Эржи, уж не рассердились ли вы на меня? Или вздремнули немножко?

Девушка приоткрыла глаза. (О, так он все еще не на коне?!)


— Нет-нет, что вы! Я не дремлю. И на вас я тоже не сержусь, — холодно возразила она. (И как же эти девицы умеют прикидываться!)

— А я уж так подумал… Вы все избегаете меня, будто боитесь.

— Это тогда, — тихо, глуховатым голосом сказала Эржи, отворачивая в сторону красивую головку.

— Ну вот вы и сами признались, что испугались тогда.

— Очень. Пока вы не ушли, все боялась, — подтвердила Эржи и зябко запахнулась в платок, наброшенный на плечи.

— А позже — нет?

— Нет, я разыскала гайдука и поставила его на караул в сенник. Вилы железные — кверху зубьями.

— Ай-ай! Значит, вы не верили мне? — с упреком заметил Марьянский. — Нехорошо с вашей стороны. Вилы, да еще зубьями вверх! Какой ужас! А если бы я запоролся насмерть?

— И поделом, коли задумали бы вернуться!

— Вы настоящая Эржебет Батори *. Недаром вы ей тезка. Такая же беспощадная. Маленькая убийца.

Эржи рассмеялась, а затем, озорно, кокетливо всплеснув ручками, воскликнула:

— Боже правый, что за люди на белом свете! Он же меня еще и стыдит!

Словно кустам смородины и георгин да деревьям вокруг жаловалась: смотрите, мол, он же еще и недоволен!

Ах, до чего же мила была она в эту минуту!

Марьянский сел на пенек, служивший здесь стулом, напротив небольшой деревянной скамеечки и продолжал болтать все на ту же тему, пустяковую и никчемную. (Дорожка, ведущая к женскому сердцу, чаще всего посыпана вот такими бесцветными, никчемными камешками.)

— А что было бы, если бы я случайно упал, напоролся на вилы и умер бы на ваших глазах?

— Вероятно, вас похоронили бы, — весело отвечала Эржи.

— Но вы-то пришли бы хоть на похороны?

— Нет.

— Ну, во всяком случае, венок-то прислали бы?

— А вот и нет. У нас сейчас и так мало цветов. Посмотрите на наш сад.

— Ну хотя бы одну розочку?

На губах Эржи заиграла озорная, веселая улыбка.

— Ну, разве что одну-единственную!

Марьянский наклонился и, осмелев, вынул из прически девушки приколотую к волосам красную розу.

— Быть может, вот эту? — страстно прошептал он.

— Нет, нет. Отдайте мне мою розу.

— Не отдам, — сдавленным голосом проговорил Марьянский, поднося цветок к носу. Какой сладкий, пьянящий аромат! Видно, цветок вобрал в себя еще и запах ее волос!

Эржи сделала обиженную мину:

— Сударь, так не положено! Отобрать у меня мою бедную розочку. Это же грабеж. Вы…

В этот миг ее веселый голосок оборвался и мертвенная бледность залила лицо. Руки ее обессиленно упали на колени, а губы нервно задергались.

— Что с вами, ради бога?

Эржи уставилась в одну точку и, ничего не отвечая, только отодвигалась подальше от Марьянского.

— Ничего, ничего, — сказала она немного погодя. — Просто мысль мне одна пришла вдруг. Ну, хорошо… На чем мы остановились? Да, я просила вас вернуть мне мой цветок. — Личико девушки вновь обрело прежнюю окраску, ее высокое чело вновь прояснилось.

— Не могу вернуть, потому что он мне принадлежит по праву. Вы же все равно отдали бы его мне.

— Если бы вы умерли. Но этого бы не случилось.

— Интересно, отчего же?

— Потому что я всю ночь не спала, чтобы, если послышится шорох, крикнуть вам: «Не прыгайте, сударь, там вилы!» Потом я хотела даже убрать эти противные вилы, но вы сами видите, какая я лентяйка.

— В самом деле, хотели убрать? — счастливо сияя глазами, спросил Михай.

— В самом деле, — прищурившись, кивнула головой Эржи.

— Выходит, пожалели меня?

Девушка стыдливо зарделась и в смущении начала обрывать листья с ветки плюща.

— Конечно, — подтвердила она мягким, усталым голосом. В этот миг по саду пронесся пронзительный женский визг.

Эржи и Марьянский бросились на крик. Визжала госпожа Маржон. Вскочили из-за стола и картежники.

— Что такое? — спрашивали они все наперебой, окружив пострадавшую.

— Ой, конец мне! Застрелили меня.

Странно: выстрела никто не слышал, крови тоже не было видно. В конце концов выяснилось, что подстрелил ее сорванец Мицу из своей пращи-рогатки. Ну погоди же ты, пострел!

— Мать ему нужна, — машинально пробормотал господин Планже.

— Прежде всего ему нужна плетка, господин Планже, — сердито заметил Кёрмёци. — Ну-ка, где здесь можно нарезать розг?

Розг не было, да и не нужны они были, поскольку мальчишку найти не смогли, хотя всего еще миг назад он шелестел ветвями в небольшом ельничке неподалеку. Зато отыскали шишку на голове у старушки, куда угодил выпущенный из пращи камень.

— Холодной водой надо, — посоветовал Борчани. — Иди, доченька, сделай холодную примочку бедной тетушке.

С этими словами он и господин Планже под руки увели все еще причитавшую тетушку в комнаты.

Марьянский же, оставшись наедине с Кёрмёци, судорожно схватил старика за руку и отвел его под густые деревья сада.

— Что ты хочешь мне сказать?

— Признаться вам хочу, что дома у меня накоплено пять тысяч форинтов.

— Ну и Гарпагон! Так что же?

— Значит, нам только двадцать пять понадобится на «Букашечку». Может быть, у старика наберется столько-то? Может, он припрятал часть денег, вырученных от продажи дома?

Кёрмёци только плечами пожал.

— Ты великодушен. Но боюсь, что и этого у него нет.

— А все же давайте, прежде чем уезжать, попытаем его?

— Хорошо, хорошо. Ради тебя останемся здесь и на завтра. Только я тебе заранее говорю: нет у Борчани денег.

— Есть, есть! — раздался вдруг над ними тоненький, словно загробный голосок.

Дядюшка и племянник озадаченно переглянулись: что бы это могло означать?

— Есть у него деньги, есть! — снова прозвучал тот же голос.

Кёрмёци, будучи человеком суеверным, вздрогнул и принялся испуганно оглядываться по сторонам. Однако вокруг он не увидел ни души, пока наконец на вершине огромного ясеня не заметил сорванца Мицу, который забрался туда в страхе перед трепкой.

— Ах ты, маленький головорез! Ты еще смеешь голос подавать!

— Смею, потому что знаю, есть у него деньги! Я сам видел у него сегодня утром сорок крейцеров… *

— А ну слазь, негодник.

— Слезу, если вы пообещаете, что не будете меня бить… Старому Кёрмёци было очень неприятно, что парнишка подслушал их разговор.

— Видишь, как везет этому сорвиголове, что я в свое время не женился на Жуже. Сейчас бы я должен был этому головорезу шкуру спустить, а так я отпускаю его восвояси, да еще и помогаю ему скрыться и вынужден подтверждать, что его здесь и не было. Потому что, если его не было, значит, он и не мог ничего слышать. Не правда ли?

Разбойник Мицу с проворством обезьяны сполз с дерева, оставив, правда, на нем несколько лоскутов от своих штанов, и, прежде чем партнеры по картам вернулись в сад, он давно уже преспокойно играл в шарики с несколькими такими же, как он, сорванцами возле дома Фиалки.

Триумвират картежников снова принялся за пагат *, поскольку бросить игру было невозможно (за господином Планже числился один «соло»), Марьянский же в одиночестве бродил по извилистым тропинкам, между цветочными грядками. Камень из пращи угодил в тетушку Маржон, а убил его милую идиллическую болтовню с Эржикой. Провалиться бы этому постреленку в преисподнюю!

Выйдет ли теперь Эржи? Удастся ему еще раз повидать ее нынче? Подле куста крыжовника Марьянский заметил белую ромашку. Вот кого нужно бы спросить: «Увижу — не увижу?»

Молчаливый цветочек умеет хранить поверенные ему тайны, но все же на вопросы отвечает откровенно. Наклонился Марьянский к цветку, а какой-то голос словно шепчет в ухо: «Не стыдно тебе, старый бобыль?»

Но сотня других голосов тут же заглушила этот единственный: «Спроси, спроси!»

Сорвал Марьянский ромашку, выпрямился и видит: через кусты крыжовника, по грядкам и цветам мчится к нему что есть духу Эржика.

— Спасайтесь! — прошептала она, подбежав.

— Спасаться? Куда? Почему? Не понимаю. А девушка, ломая маленькие руки, умоляла:

— Не теряйте времени, ради бога! Уходите! Вот сюда, через калитку! Вы попадете прямо в дом Планже. Да быстрее же! А там вы уже спасены.

Но Марьянский и с места не тронулся, да и не смог бы — так велико было его удивление. Поэтому он, как был, так и остался стоять, изумленный, ничего не понимающий; ноги его словно вросли в землю.

Эржи тут уж притопнула ножкой и совсем по-военному объявила:

— Идите! Я так хочу. Я приказываю вам!

— Но, мадемуазель! Я не понимаю, — бормотал Марьянский. — Что случилось? Почему вы прогоняете меня?

Девушка наклонилась совсем близко к Марьянскому (чтобы не слышали игроки в карты) и, пьяня его своим дыханием, прошептала:

— Жандармский комиссар приехал! Марьянский пожал плечами:

— Какой комиссар? Ничего не понимаю. Чего он хочет?

— О вас справлялся, — дрожа всем телом, проговорила девушка. — Я затем и прибежала, чтобы спасти вас.

— От чего?

— От поимки, несчастный! О, все кончено. Он уже здесь.

Она прислонилась, полумертвая от страха, к дереву и посмотрела на Марьянского с таким отчаянием, что у того заколотилось сердце.

Через садовую калитку к ним действительно приближался жандармский офицер в традиционных штанах со множеством пуговиц по швам, коротком мундире, тоже изобиловавшем оловянными пуговицами, и с орденской перевязью и журавлиными перьями на шляпе — одним словом, отличной одежде, позволяющей разбойникам примечать своего врага еще издали.

Жандармский офицер направился прямиком к играющим в карты. Марьянский же сам пошел ему навстречу.

— Я ищу господ Кёрмёци и Марьянского, — начал жандарм.

— Чем можем служить?

— Я жандармский комиссар комитата Хонт. Вчера я изловил Сурину.

— Ну, этому я не удивляюсь, — проворчал Кёрмёци. — Осенью старик всегда сам отправляется на зимние квартиры. Или, может быть, он просил что-нибудь нам передать?

Комиссар кивнул головой и сообщил на неподражаемом официальном языке, что «у вышеназванного разбойника Сурины при обыске были обнаружены двести пятьдесят форинтов в австрийской валюте, о коих деньгах арестованный утверждал, что якобы похитил их вчера во время свадебного пира, вытащив из голенища сапога, принадлежащего господину управляющему, а вместо денег вложил туда смятую бумагу; в целях проверки этого маловероятного утверждения я, комиссар, осведомившись о вашем, господа, местопребывании и будучи движим служебным усердием, немедленно принял меры для осуществления данного посещения…»

Старик Кёрмёци живо вскочил на ноги.

— Все, до последнего слова, — истинная правда. Это мои деньги, — вернее, наши: моего племянника Михая и мои. Правду сказал Сурина. Я же всегда говорил, что он — человек честный.

И Кёрмёци горячо пожал руку комиссару;

— Спасибо за беспокойство. Захватили с собой денежки-то?

Но тот только иронически ухмыльнулся и пояснил, что «поскольку изъятую валюту еще вчера передал в качестве депозита в комитатскую казну, из каковой получение означенной суммы связано с большими трудностями, нежели от преступника Сурины, ибо установление права собственности на упомянутую сумму денег может произойти лишь после заведения протоколов, проведенных в установленном порядке допросах, а посему просит извинения за причинение беспокойства». Жандарм простился, пожав руку Марьянскому и Кёрмёци, пожелав последнему удачи, изящно поклонился барышне, звякнул шпорами и удалился.

Старый Кёрмёци покачал головой и, сердито ворча, констатировал:

— Весь комитат — шайка злодеев. Разве это по совести, когда человеку отказываются выдать его же собственные деньги?!

Его тут же поддержал Борчани:

— Придется тебе десять, двадцать или еще черт знает сколько заявлений подавать — и все с гербовыми марками. Я-то уж знаю, дружок, это государство. Пиявка! Однако иди же садись! Продолжаем! Кто сдает?

Эржике стремительно подошла к Марьянскому и пренебрежительным тоном спросила:

— Вот как? Значит, вы — не переодетый разбойник?

— Конечно, нет, — рассмеялся Марьянский. — Теперь я начинаю понимать. Так вот что вы подумали? Ха-ха-ха!

— Да, — подтвердила девушка, — но я ошиблась. — И она бросила на него полный сожаления и разочарования взгляд, который явно говорил: «Выходит, вы — самый заурядный человек, сударик!»

Она повернулась и, равнодушно размахивая руками, удалилась из сада в комнаты — делать тетушке примочки.

* * *

Беспокойные ученые в последнее время заняты поисками некоего шестого чувства (хотя мы и с нашими-то пятью никак не можем справиться). Не дай бог, если они и в самом деле его разыщут!

Ищут они, тянутся к нему обеими руками, но идут-то они по ложному пути. А я бы мог указать им истинную путеводную нить. И не к чему им возиться со своими опытами, вроде тех, что описаны у Фламмариона в «Телепатии». Возьмите почтовых голубей. На их примере легче всего доказать существование в природе шестого чувства. Ведь когда их увозят в темной клетке, в закрытом купе, по железной дороге за тридевять земель, у них нет с собой ни путеводителя, ни карты с маршрутом, следить за дорогой они тоже не могут, и все же, как только их выпустят на волю, они взвиваются в небо и летят со сказочной быстротой прямиком в тот город и дом, откуда их привезли.

Правда, собаки тоже находят путь домой, но им помогает в этом или нюх, или память. И перелетные птицы находят путь от гнездовий до мест зимовки и обратно, знают, в каком месте им следует пересечь море, — но в первый раз по этому пути их ведут старые птицы. А те, в свою очередь, у своих предков обучились. Вопрос о том, у кого учились самые первые перелетные птицы: следовали ли они воздушным течениям или врожденному инстинкту — это относится к числу тайн мироздания. И тем не менее все то удивительное, необычное, что проделывают все прочие живые существа на земле, объяснимо в рамках известных нам пяти чувств.

А вот способности почтовых голубей выходят за эти рамки. Это непостижимая уму, неизвестно откуда берущаяся способность и есть шестое чувство.

Ну, а если оно есть у голубей, почему бы ему не быть у человека? С его помощью мы не видим, не слышим, не понимаем, но — угадываем. Есть у нас, конечно, такое чувство, хотя и скрытое в тумане, завуалированное и почти неразвитое.

Нечто от сверхъестественной способности голубей. Зародыш пресловутого шестого чувства. Проявляющегося у человека в любви.

Боже правый, что за переворот начинается в душе человека с приходом любви! Каждое из чувств стремится присвоить себе могущество остальных четырех. Глаза осмеливаются осязать, рука — пробовать на вкус, уста хотят видеть, а сердце пытается слышать. И вот в этом-то хаосе, когда все пять чувств сходят с ума, буйствуют и ссорятся друг с другом, окруженное величественным туманом и всеобщим удивлением, нашим взорам предстает шестое чувство, которое все умеет, все видит и все ощущает…

Вот и наш Марьянский тоже почувствовал, что он нравится Эржи, ощутил также и то, что существует какое-то препятствие, хотя и не знал, в чем дело. По дороге домой он перебрал сотни различных объяснений и, очутившись в гостиничной постели, долго еще беспокойно вертелся с боку на бок. Перевернется на правый бок и подумает: «Она ведь дитя, взрослое дитя!» На левый бок повернется, скажет себе: «Маленькая глупышечка!»

Старый дядюшка даже окликнул его несколько раз:

— Ну что ты вертишься, братец? Или тебя тоже блохи кусают?

Несмотря на блох, старик почти тут же уснул, а вот «блошка», закравшаяся в сердце Михая, никак не хотела оставить его в покое: «Почему Эржи вдруг стала так холодна ко мне?»

Вот тут-то и шепнуло ему ответ его шестое чувство.

Поднявшись утром чуть свет, он заказал у садовника букет цветов для Эржике. Пока садовник подбирал цветы, Михай дважды спрашивал у него, нет ли в его саду каких-нибудь особенно красивых цветов.

Садовник рассердился.

— Где же вы, сударь, видели гвоздики и розы красивее, чем эти? В Будапеште? Это другое дело. Шельмецкая земля, у которой все нутро пробуравлено шахтами, не станет ради вас, сударь, такие же цветы рожать, как на будапештских песках. Большего от нее нельзя требовать. Хорошо, хоть такие есть, и то только потому, что я поддерживаю в ней желание жить. Говорю вам, ради меня родит она цветы!

* * *

Но хоть и рассердился на Марьянского господин Патона, а букет у него получился на славу. Посыльный, отнесший букет барышне, получил от нее двадцать крейцеров на чай.

Перед обедом к Борчани отправился и сам Михай, но один, без дядюшки.

— Я тем временем в городе поразнюхаю, что и как, — заявил Кёрмёци.

Эржике без тени смущения на лице поспешила навстречу гостю. Она была очень хороша: в белой кружевной блузке, застегнутой у шеи пряжкой из чешского искусственного граната; вокруг талии вился желтый кожаный поясок, а из-под него почти до пола алая юбка; почти — потому что в самом низу она оставляла ножки открытыми — ровно на столько, чтобы свести человека с ума.

А эта кружевная блузка! Сквозь кружева можно было разглядеть корсет и даже проступающие сквозь его полотно «рыбьи косточки», или, вернее, красивую девичью талию, разделенную этими косточками на клеточки!

Ну, а остальное — это уж удел фантазии! Ибо никто, как она, — казначейша любви. Ведь если бы любовь сулила лишь то, что в ней есть в действительности, — она была бы скупердяйкой. Действительность — жалкий нищий по сравнению с фантазией, хотя и постоянно обворовывает ее.

Завязался томительный разговор (да и то благодаря репликам госпожи Маржон): говорили о погоде, Марьянский — о своей «Пальфе», тетушка — о былых масленицах, Эржи — о золоте в земле, которое постепенно иссякает на приисках, но возвращается снова в землю на кладбищах в виде сережек и колец на пальцах погребенных. Затем она, словно случайно вспомнив, поблагодарила Марьянского за букет, и тут-то между ними произошел небольшой диалог, который, мне думается, стоит того, чтобы привести его здесь целиком. Марьянский заметил:

— Это я вам взамен вчерашнего цветка прислал.

— Так он же не вам был подарен, — возразила Эржи строптиво.

— Знаю, романтическому разбойнику. Угадал?

Эржике, сверкнув белыми зубками, весело рассмеялась.

— Вы — великий кудесник, Марьянский! Угадываете самые большие мои причуды. Однако, ваше высокоблагородие учено-степенство, если вы хотите знать, — тут личико милой озорницы приняло серьезное, торжественное выражение, — вчера вы мне, признаюсь, чуточку даже понравились.

Марьянский, задетый ее насмешливой, задиристой интонацией, отвечал в тон ей:

— О, я нахожу это вполне естественным. Ведь какая изумительная картина: у ног маленькой Эржи — грозный разбойник, какой-нибудь Глигор Пинте или Яношик! * Об этом можно было бы потом всю жизнь рассказывать. Да, тут уж всему виною — я. Но не может же человек каждый день менять свои занятия. И потом, если бы я хоть знал! Увы, вчерашний день миновал, а сегодня — у нас уж нынешний. Попроси я вчера вашей руки, вы, может быть, ответили бы согласием?

— Нет.

Михай начал свертывать сигарету, но она у него никак не получалась: то рвалась бумага, то высыпался табак.

— Видите, снова причуда. Это из какого еще романа? Нравился, а замуж за меня не пошла бы. Из этого следует логический вывод, что…

— Что же?

— Что, поскольку сегодня я вам не нравлюсь, вы можете ответить мне согласием.

Эржи мечтательно склонила набок головку и, безвольно уронив руки, промолвила:

— Возможно.

— Покорнейше благодарю.

Весь этот разговор был, разумеется, шуткой, игрой. У Амура тоже есть коготки. Это был и отказ — но только на один раз, было в ответе и «да» — но не навечно. И снова остался Марьянский в сомнении и неуверенности. У него перед глазами стояли два компаса: один показывал в его сторону, другой — в противоположную. Какой же из двух — правильный? Вот почему умные мореходы на корабле имеют три компаса: будь у них только два, причем один неисправный, они не знали бы, в каком направлении им идти дальше. Когда же у моряка три компаса — правилен тот курс, который одновременно указывают две стрелки…

Поэтому-то Михай, уйдя из дома Борчани, и начал подыскивать себе такую третью стрелку. В номере гостиницы он застал Кёрмёци, который, сидя подле чемодана, тщетно пытался втиснуть в него свои вещи.

— Черт бы побрал все это барахло. Всегда его на обратном пути почему-то больше.

— Что вы делаете, дядюшка?

— То же самое, что и ты сейчас начнешь делать. Собираюсь домой.

— Сейчас?

— Да, сейчас, — тяжело отдуваясь, проговорил старик и так наподдал каблуком сапога закрывшийся наконец чемодан, что тот кубарем полетел под кровать. — Сделали дело, пора и в путь. Загребли три мешка ветру.

— Что случилось, скажите ради бога? — испуганно воскликнул Марьянский.

— А то, братец, что был я сейчас в местном банке. Заведует им мой приятель Янко Кожехуба. От него-то я и узнал, что Борчани по уши в долгах. Был я и у нотариуса, Сепи Чорованского, моего дальнего родственника, и убедился, что закладной лист имения в Сельакна вдоль и поперек испещрен именами кредиторов, и первые из них насмехаются над последними. Как, достаточно с тебя этого?

Михай опустился на стул, словно не в силах выслушать этот рассказ стоя. Лицо его побледнело, а на лбу проступил холодный пот.

— Нет, недостаточно! — глухим голосом возразил он, постукивая тростью по ковру. — Уже недостаточно. Теперь слишком поздно.

— Не понимаю. Что — поздно? — удивился старик, но в голове его уже зародилась догадка. — Несчастный! — воскликнул он. — Уж не был ли ты там и…?

— Был, но…

— Не сделал же ты ей предложение?

— Нет, — признался Михай бесконечно печальным голосом.

— Ну, слава тебе господи! Великий камень скатился у меня с сердца. Ведь нет у них ничегошеньки, даже приличного платья подвенечного нет или там мебели. Я готов сквозь землю провалиться от стыда перед тобою. Это я уверил тебя, что там есть «похлебка». А есть там всего-навсего штук двенадцать нижних юбок и столько же серебряных ложечек…

Михай поднялся со стула и подошел к раскрытому окну. С горы Ситня тянуло прохладным ветерком, ласкавшим его разгоряченное лицо. Михай прижал свою крупную голову к прутьям железной решетки и устремил неподвижный, бездумный взор на город, на суетившихся на улице людей: поденщика, везущего кирпич на тачке (явление редкое для Шельмеца, где новый дом строят раз в сто лет); торговку, присевшую на корточки подле своей корзины; рудокопов, с лампами и кирками за плечом, шагавших под окном; на ветхую церквушку, на колокольне которой лениво тикали столетней давности часы, медными руками стрелок неуверенно показывая уносящееся время. (Да, давненько не показывали они такой злосчастной минуты!) И пока он так пристально смотрел перед собой, картину города вдруг заволокла какая-то пелена, бурые домики его ринулись с горы вниз, и сама гора бросилась им вдогонку, а тут и церковь пустилась в пляс на площади. Живые же существа тоже заплясали, будто их вихрем подхватило. Танцует поденщик с тачкой, торговка и ее корзина, куры в своих клетках, шахтеры с лампочками и даже священник, шествовавший со святыми дарами в сопровождении крохотных служек. А крики и шум, которые поднялись при этом, будто лезвие незримого клинка, вонзились в голову Михая, причиняя нестерпимую боль.

Старый Кёрмёци тем временем семенил по комнате и что-то говорил-говорил ему, вернее, его спине. Но Михай все равно ничего не слышал.

— Не горюй! — убеждал старик. — Есть на свете и другие девицы. В прошлом году, например, их на шесть процентов больше, чем мальчиков родилось. В газетах об этом писали. Так что не печалься. Да ответь же ты мне хоть что-нибудь и начинай собираться в дорогу!

Подойдя к племяннику, он весело потряс его за плечо и повернул к себе лицом, но в тот же миг выпустил, удивленно воскликнув:

— Эге! Да у тебя на глазах слезы. Черт побери! Что с тобой? А-а, понимаю, ты плачешь по «Букашечке»! Ну, не дури. Сказал же я, ты купишь ее.

Из груди Марьянского вырвался сначала какой-то мучительный хрип, но прозвучавшие затем слова были решительными и твердыми:

— А если я скажу, что мне нужна девушка?

— Какая еще девушка?

— Эржи.

— Что ты мелешь чепуху? — вспылил Кёрмёци, вытаращив от удивления глаза. — Это же невозможно! Я ведь сказал тебе, что у нее и гроша ломаного за душой нет!

Марьянский только плечами пожал.

— Ну так что же?

— Так ведь «Букашечка»…

— Ну, в крайнем случае, не куплю «Букашечки».

— Что ты сказал? Не купишь «Букашечки»? Да ты что, с ума сошел?

— Да, сошел.

— Но я-то этого не допущу! — заявил Кёрмёци и стукнул кулаком по столу. — Я пообещал моей бедной сестричке, твоей покойнице матери, на ее смертном одре, что буду оберегать тебя. Так вот, сударик мой, я запрещаю тебе такой легкомысленный шаг.

Услышав такое заявление, Марьянский гордо вскинул голову и выкатил колесом свою широкую, крутую грудь:

— Ну, это мы еще посмотрим!

Старик совсем рассвирепел. Лицо его сделалось красным, как мак. Ни слова не говоря и только сердито размахивая руками, он выскочил из комнаты, так хлопнув за собой дверью, что затрясся весь дом. И только, уже сбегая вниз по лестнице, он смог выдавить из себя хриплым голосом:

— Ну погоди, ты увидишь! Увидишь!

Вскоре следом за дядюшкой вниз спустился и Михай; он нашел старика в столовой уже немного успокоившимся. Кёрмёци ел и пил торопливо, как это делают рассерженные люди.

Михай хотел присесть рядом с ним, но дядюшка рявкнул:

— Убирайся отсюда. Не хочу с тобой даже за одним столом сидеть!

Племянник, ни слова не говоря, пересел за соседний столик.

— Еще бутылочку, официант. Чего-нибудь получше, — приказал старик.

Официант принес ему бутылку вина. Кёрмёци, попробовав, прищелкнул языком. Затем, наполнив до краев объемистый бокал и выпив его залпом, он уже дважды прищелкнул языком. Тем временем на лице его происходила смена декораций. Краснота переместилась со всей физиономии на поверхность носа, где ей, по-видимому, больше нравилось. Но с лица исчезла не только краска гнева, со лба пропали морщины, а после третьего бокала старик вновь обрел разговорчивость.

— Гм, — забормотал он себе под нос, — а эта Эржике и впрямь хорошенькая кошечка! Клянусь честью, она мне нравится. Что правда, то правда…

— И какая непритязательная, скромная! — подхватил неожиданно Михай.

Старый управляющий влил в себя еще один бокал, окинул строгим холодным взглядом непрошеного собеседника, но из его напускной суровости ничего не вышло.

— Да, конечно. Если бы только не «Букашечка». И снова Михай бросил от своего столика:

— Хватит с меня и «Пальфы».

— Конечно, хватит, — согласился вдруг дядюшка, разглядывая на свет отливающее рубином вино в бокале. — Вот такого же цвета у нее ротик… А, Михай?

— Такого же, милый, добрый дядюшка. Можно мне, дядюшка, к вам пересесть?

— Нет, нет, сиди лучше там. Так мы скорее поймем друг друга. А то я чертовски зол на тебя. Но когда же ты успел втрескаться в эту перепелочку? Просто уму непостижимо! А это ты верно говоришь, что с тебя и «Пальфы» довольно. Честное слово, довольно. Официант, еще бутылочку!

И тут-то Михай обратился к нему со своей главной просьбой:

— Сходите, дядюшка, к ним, посватайте ее за меня.

— Как? Чтобы я еще и сватать пошел? Не раздражай меня, слышишь?! Пусть лучше у меня ноги отсохнут. Молчи и не требуй от меня невозможного! — вспылил старик.

— Не упрямьтесь, милый дядюшка. Отчего же невозможно, если вы захотите?

— Невозможно, потому что… потому что… — Тут Кёрмёци, не сразу найдя аргумент, запнулся. — Потому что мой фрак уже запакован.

— Ну, если только это, — весело подпрыгнул со своего стула Михай и обнял старика, — то такой беде легко помочь. Я сейчас же открою ваш чемодан. Дайте мне ключ.

И Марьянский проворно помчался наверх, перепрыгивая сразу через две ступеньки. На душе у него было удивительно легко от сознания, что он одним-единственным решительным словом отрекся от «Букашечки», пусть великолепной, как сам рай, земли, но со вчерашнего дня словно камень давившей его сердце.

— А ведь и в самом деле — довольно с него «Пальфы», — пробормотал Кёрмёци, оставшись наедине с собой. — Ведь еще и я завещаю ему все свое имущество. И он, плут, знает это. Потому так и поступает. Кому же мне еще, как не ему, оставить?

Тут и он поднялся в свой номер, натянул на ноги шевровые сапоги со скрипом, надел новый черный фрак, нанизал на пальцы все свои золотые перстни: со смарагдом, топазом, аметистом, кольцо-змейку с бриллиантовым глазом, перстень с рубином сердечком, и они отправились под руку, не говоря друг другу ни слова, словно так все и должно было быть.

Михай проводил дядюшку до полпути. Возле кафе «Золотой молот» они расстались.

— Иди выпей чего-нибудь подкрепляющего и дожидайся меня там, — приказал старик.

Лицо его сделалось очень серьезным, но потом он, словно пожалев об этом, еще раз обернулся и крикнул:

— Gluckauf![17]

На дряхлой колокольне бухнул колокол, словно говоря: «Аминь! Аминь!»

У трактира «Три яблока» пел молодой шахтер, да так печально и заунывно, что сердце разрывалось:


Когда на шахту уходил,

Дома я ее забыл —

Свою трубочку.

Пришел домой и вижу вновь:

Вот ты где, моя любовь, трубочка!


Старый Кёрмёци шел, а берущий за сердце припев, с каждым шагом все отдаляясь, неотступно следовал за ним:


Вот ты где, моя любовь, трубочка!


«Пожалуй, и Ромео не приветствовал с такой нежностью Джульетту, как этот рудокоп свою «носогрейку», — думал про себя старик. — Но смешного тут нет ничего: под землей — другой мир, другие и песни».

Между тем Михай тайком шел за дядюшкой по пятам: разве мог он усидеть в такую минуту в кафе? Остановился он только, когда старик достиг увитых диким виноградом ворот. Да и то неподалеку от них, на первом же углу.

Старик прошествовал по двору, где, как и вчера, ворковали и целовались голубки: «Гурр… гурр… — словно говорили на своем голубином языке: — А, за Эррржике пррришел? Гурр… За Эррржике?»

А навстречу ему вышла сама Эржи, с зонтиком в обтянутой перчаткой ручке. В другой руке она держала небольшой черепаховый кошелек. На голове у нее красовалась пастушья шляпа с приколотой веточкой сирени. И такая она была вся миленькая, — просто глаз не оторвать, да и только. Лишь бродивший под тутовницей взъерошенный индюк бормотал: «Пло-ха, пло-ха!»

Молчи ты, глупая птица!

— Добрый день, дядюшка!

— Добрый день, куколка! Куда это вы?

— Иду в лавку купить немножко полотна.

Кёрмёци ущипнул ее за подбородок и пошутил, видя, как на этом месте зарделась нежная кожа:

— До чего же красивая алая красочка у меня на пальцах! Ну, ладно, ступай, доченька, покупай полотна, да побольше! Похоже, скоро оно тебе понадобится.

Тут уж не только подбородок, а все лицо девушки вспыхнуло алым цветом, так что Кёрмёци сразу же поправился:

— Э-э, нет, видно, не с моих пальцев эта краска-то?! А Эржике наивно полюбопытствовала:

— На что, дядюшка, понадобится мне много полотна?

— Ишь ты, узнать захотела? Ну, недолго это тайной останется. А впрочем…

У старика уже на языке была новость, но девушка, сообразив вдруг, о чем идет речь, бегом скрылась за калиткой. И Кёрмёци отправился на поиски Борчани.

— Добро пожаловать! — весело и приветливо встретил его хозяин, только что пробудившийся от послеобеденного сна. — Как хорошо, Петер, что ты сам пришел. А я как раз хотел письмо тебе отправлять. Сегодня вы ведь у меня ужинаете.

— Это еще вопрос, — отвечал Кёрмёци загадочно.

— Ого! Уж не пообещались ли вы куда в другое место? Да ты садись, дружище, и перестань строить такую торжественную рожу, не то я не вытерплю, да и расхохочусь. А у меня и без того в боку колет.

Но Кёрмёци, несмотря на приглашение, остался стоять, словно монумент, и, решительно отстранив чубук, который Борчани попытался всунуть ему в рот, заявил:

— Не нужны мне ни твой ужин, ни твой чубук, — тут его голос зазвучал совсем патетически. — Но, как один поток, струящийся среди цветущих берегов, встречается с другим потоком и сливается с ним воедино… так и…

Борчани не мог больше удержаться, всплеснул руками и перебил приятеля:

— Бог мой, уж не тайный ли ты правительственный комиссар по вопросам водоустройства? О, бедный мой бок! Говори скорее, чего тебе надобно, пока я не умер со смеху!

И в самом деле, что-то необычайно комичное было в этой торжественности Кёрмёци, нараспев декламирующего свою речь. Но выбитый замечанием хозяина из взятого тона, старик уж не мог попасть в то же русло.

— Погоди! На чем я остановился? Ну чего ты сбиваешь человека? Я уж и рассказал бы все по порядку. Да, так ты спрашиваешь: что мне надо? Дочь твою. И точка. Для моего племянника Марьянского. Сватать пришел. И точка. Теперь: или да, или нет. И точка.

Тут уж и отец невесты посерьезнел, как это подобало моменту: он отложил в сторону свою трубку и, обняв старого приятеля, тихим спокойным голосом так ответил на его предложение:

— Дело серьезное, друг мой! Не собираюсь обманывать ни тебя, ни твоего племянника. Почитаю твое предложение за великое счастье, потому что и род ваш хороший, и племянник твой — отличный человек, добрый хозяин. Наслышан о нем и из молвы, и из твоих писем. Думаю, что и Эржи он понравился или, по крайней мере, понравился бы. Но знаете ли вы, что дочь моя — бесприданница, что она не получит от меня ни гроша?

— Да, знаем, — с сияющим лицом ответил старик. Борчани опечалился, впервые за все время этого разговора, придя в замешательство.

— Знаете и все же сватаете? — чуть ли не про себя прошептал он.

Пройдя несколько раз взад и вперед по комнате, он остановился перед портретом жены — серьезная, с изборожденным морщинками лицом и нежным взглядом синих глаз, в чепце из золотых кружев, с молитвенником в руках, она изображена была так, как будто шла из церкви в один из солнечных воскресных дней. Борчани смотрел на свою умершую подругу и словно ждал совета от нее: «Ну что же ты, Анна? Скажи свое слово!»

В глухой тишине размеренно, отрывисто тикали стенные часы, лопнувшая вдруг струна рояля издала зловещий звук.

— Ох, беда, беда! — поскреб в затылке Борчани.

— Что такое?

— Все равно не могу я выдать за него свою дочь.

— Не можешь? — удивленно протянул управляющий. — Ты что, вообще замуж ее отдавать не собираешься? Ведь, как эхе говорится! У вас товар, у нас…

— Вот то-то и есть, что товар, — с тяжелым вздохом прервал его Борчани. — О, бедная моя девочка!

Борчани тяжело опустился на стул, спрятал лицо в ладони. И между пальцев у него заструились слезы.

— Сядь рядом со мною, друг мой, — сказал Борчани. — Почему бы мне не открыть моему верному другу все, что гнетет мою душу? Разнесчастный я человек. Нет у меня ничего. Но это бы еще полбеды. Я по уши сижу в долгах. Опять полбеды, черт побери их вместе с моими ушами. Беда в том, что дальше ушей, по самую совесть влез я в долги.

— Ну что ты, что ты!

— Я буду перед тобой, как перед духовником на исповеди. И на службе мои дела в беспорядке. Растранжирил я деньги из опекунской казны. Понимаешь? Живой же ты человек и знаешь, что такое опека. Вот как все это…

Тут старый Кёрмёци поник головой, словно под великой ношей, и только рукой Махнул: понимаю, мол!

— Не один я в том повинен, а и друзья мои, приятели. Поверь мне, приятели.

— Знаю, все, с кем на «ты» — друзья тебе! Дураки были наши короли: с давних пор надо было ввести правила, чтобы все в нашей стране обращались друг к другу на «вы».

— Конечно, дураки, — пролепетал Борчани, как утопающий, хватаясь и за эту соломинку. — Да, да, короли, Петер. Ох, уж эти древние короли…

Он умолк, уставившись на стену, будто оттуда в комнату выходили тени древних королей: в горностаевых мантиях, с золотыми коронами на головах и, бия себя в грудь скипетрами, которые так и сияли драгоценными камнями, каялись: «Плохие издавали мы законы, плохие. А уж векселя эти разрешать и вовсе не следовало! Не так мы правили. Не так!»

А стенные часы повторяли за ними: «Не-так, не-так».

— Сколько же всех долгов? — нарушил наконец тишину Кёрмёци.

Борчани провел ладонью по лбу, отирая пот.

— Что-нибудь около двадцати тысяч.

— Много. Очень много. Но какое отношение к этому имеет девочка?

— То-то и оно, — голос Борчани дрогнул, губы задергались. — До сих пор все было ясно и понятно. Вон видишь на стенке пистолет. Я уж начал приговаривать, когда его с собой куда-нибудь брал: «Сегодня я возьму тебя, а завтра — ты меня». Понемногу мы даже подружились с ним. Поначалу, правда, его ствол казался мне безжалостным, холодным. А потом — словно оком человеческим. Лежу я, бывало, на диване, а он смотрит на меня со стены, улыбается, иногда даже подмигивает. И начали мы с ним дружить. Но дьявол — дьявол хитер! Знать, были у него какие-то виды на меня. Потому-то, я думаю, и прислал он на мою шею этого Планже.

— Того господина, с которым мы вчера познакомились?

— Его самого. Хороший, добрый человек, но подослан он ко мне не иначе, как дьяволом. Дьявол, он — создание благородное. И во многих отношениях намного благороднее, поверь мне, человека! Увидел он, что я иногда и ему свечку ставлю, и решил: «Выручу беднягу!» И подослал ко мне этого Планже.

— Не понимаю.

— Сейчас все поймешь. Приходит Планже как-то ко мне и говорит: «Знаю я о состоянии твоих дел, догадываюсь. У тебя дочь — у меня деньги. Отдай мне дочь, а за это я приведу в порядок все твои дела, вытащу тебя из трясины».

— И что ты сказал ему на это?

— А что бы ты ответил на моем месте? Пообещал. Странно! Чего ж ты уставился так на меня? А почему бы не отдать мне ее за него? Ведь он же ее в жены берет. Честный, порядочный человек. Вот только разве что годы у него уже не молодые. А может быть, это один я считаю так, что мне его дьявол подсунул. А другие сказали бы — бог послал!

— Ну, а Эржи? — сжигаемый любопытством, воскликнул Кёрмёци. — Что она говорит об этом? Знает она?

— Нет. Но она добрая девочка и любит своего бедного отца!

— О да, бедного отца! — язвительно заметил гость, поднимаясь со стула. — Нашла кого любить, скажу я тебе. Но мне до этого всего нет дела. Прощения прошу за беспокойство. Спасибо за разъяснения!

Старый управляющий кивнул головой, схватил свою трость и поспешил к выходу, даже руки не подав бедному Борчани, который выбежал следом за ним в переднюю, где от буфета по всей комнате расплывался сильный аромат яблок. На мебель и пол комнаты уже упала тень вечерних сумерек, потому что свет в переднюю падал через одно-единственное окно, под самым потолком.

— Не уходи так, Петер! — с бесконечной печалью в голосе умолял хозяин. — Неужели тебе не жалко меня и ты не найдешь для меня ни одного теплого слова?

— Нет, нет! — гневно заорал Кёрмёци. — Потому что ты — дурной человек. Бывают люди легкомысленные, но — добрые. А у тебя и сердце злое. Свое собственное дитя продать! Нет, нечестный ты человек. И точка, точка!

Слова Кёрмёци прозвучали в ушах Борчани, будто трубы Вечного суда. Дрожа всем телом, он прислонился к стене. Ноги у него подгибались, голова кружилась.

— Постой! Не кричи так! Ведь, чего доброго, и на улице слышно. Не обвиняй меня! Довольно с меня и того бремени, что я несу. Упрекаешь меня, что я продаю свое дитя? Ну и пусть, продаю! А ты хочешь, чтобы я пустил себе пулю в лоб и сделал бедняжку несчастной на всю жизнь? Крови моей жаждешь?

— Ничего мне не надо, — презрительно отмахнулся Кёрмёци. — Выпусти меня!

Но Борчани, вцепившийся ему в руку, не отпускал его от себя. Между стариками завязалась самая настоящая драка, за которой они и не заметили, что на пороге распахнутой двери, положив красивую белую ручку на плечо Марьянскому, стоит Эржи.


— Не отпущу, — хрипел хозяин, — пока ты не скажешь мне доброго слова и не помиришься со мной. В чем же я виноват, если мне нужны двадцать тысяч форинтов? Нужны! Понял? Поэтому моя дочь и станет женой Планже.

Белая ручка на плече Марьянского затрепетала, а стройный стан девушки склонился, как надломленная лилия.

— Ну так я дам вам эти двадцать тысяч! — подобно грому, рявкнул Марьянский с порога.

Оба дерущихся старика испуганно попятились, заслышав его голос.

— Ах, это ты? Откуда ты взялся?

— Что ты болтаешь? — встрепенулся старик Кёрмёци. — Ты дашь двадцать тысяч форинтов? Этого еще не хватало! Да ты что, с ума спятил? И где ты их возьмешь?

— Продам «Пальфу», — равнодушно ответил Марьянский.

От таких слов у бедного дядюшки глаза под лоб закатились, как у занедужившего орла, а волосы на голове встали дыбом.

— Ты продашь «Пальфу»? Чем же ты будешь жить? Чем? — устремил Кёрмёци остекленелый взгляд на племянника. Но даже в такой горестный час он не потерял чувства юмора: — Уж не думаешь ли ты, что в этом алом ротике кроется житница?

Алый же ротик был в этот миг попросту разинут от удивления, потому что красивая умная головка Эржике ничегошеньки не понимала в происходящем. Глазки ее светились, словно две звездочки. Откуда им, этим двум звездочкам, было знать о приближающейся туче?

Впрочем, что-то, видно, шепнуло сердцу девушки о грозящей опасности, ее сердечко испуганно забилось, и Эржи инстинктивно прижалась к Михаю. А у Михая от этого прикосновения по жилам с удивительной быстротой разлилось приятное тепло. Почти с такой же быстротой, с какой из-под ног его убегали луга и поля «Пальфы».

— Конечно, продам…

— И сядешь мне на шею?

Михай яростно вскрикнул, словно раненый зверь и, гордо вскинув голову, заявил:

— Нет, дядя! Больше ни слова. Достану свой диплом и начну работать.

— Вот как ты осмеливаешься со мной говорить, негодный щенок?!

Глаза старого Кёрмёци готовы были выскочить из орбит; он затопал ногами и поднял кверху руки, словно собирался проклясть непослушного племянника.

Но, понявшая его намерения, Эржике вдруг с проворством белки кинулась к старику и повисла у него на шее.

— Дядюшка, дядя! — сладким голосочком шептала она и нежными ручками гладила его колючие щеки. — Неужели вы сердитесь на меня? Так уж я плоха, чтобы сердиться на меня?

От прикосновения этих нежных ручек дядюшка присмирел, будто медведь в руках укротителя; гневный рокот в груди старика сменился частым прерывистым дыханием рассерженного человека.

— Убью этого мота! — еще некоторое время шипел Кёрмёци, а немного погодя он лишь вздыхал: — Нет, что вы, красавица моя, не сержусь я на вас! — А под конец старик лишь бормотал чуть слышно: — Странный случай, до чего же странный случай!

А Эржи все продолжала гладить дядюшку по щеке и уговаривать его:

— Нет, вы сердитесь на меня! Я чувствую и знаю. И мне от этого так больно, так обидно! — И девушка уронила головку на ладонь старика.

Тут уж Кёрмёци и вовсе растаял.

— Да как ты можешь это говорить, сердечко мое! Чтоб я да на тебя сердился? Что ты мне плохого сделала?

— Так почему же вы так разгневались?

— Почему? Потому, душенька, что этот человек, — Кёрмёци, не глядя на Марьянского, показал на него пальцем, — обманщик. Не там дожидался меня, где мы условились. Но как же это случилось, что вы оба оказались здесь, да еще вместе?

— Мы встретились на улице. Он проводил меня. Мы поговорили. И… и…

Эржи взглянула на Михая и замолчала, словно у нее перехватило голос.

— Вон как! Поговорили? О чем же вы поговорили? Прячешь свою глупенькую мордашку, чтобы я не разглядел, как она от смущения покраснела? Однако, как хорошо пахнут твои волосы! Резедой! Нет, теперь уж оставь свою головку у меня на ладони! Можешь и не рассказывать, о чем вы там «поговорили». И дурак догадается.

— Так вы и в самом деле только потому рассердились, что он вас не дожидался в условленном месте?

— Говорю же, потому…

— Честное слово?

— Нет, слова я давать не стану.

— Вот видите! Значит, из-за чего-то другого вы рассердились.

И старику показалось, что две волшебные кисточки оросили его лицо какой-то влагой; то были мокрые от слез ресницы девушки.

— Ну, ладно, ладно. Даю честное слово, что больше не сержусь.

— В самом деле?

На этот раз спрашивали одновременно два голоса: Марьянского и Борчани, который с потупленным взором сидел, забившись в угол.

— Ладно, не сержусь, потому что нет смысла, — оправдывался Кёрмёци. — Однако странный это случай, очень странный. Если бы ты хоть подождал меня, где я тебе сказал. Ну, а уж если не подождал — значит, быть по сему. Хорошо, хорошо, я не против того, чтобы мы уладили дело. Если только сможем уладить. Иди, доченька, пока в свою комнату. Не бойся ничего. Ведь я же здесь, — стукнул он себя кулаком в грудь. — Жаль мне тебя, бедняга Ференц! Хотя, впрочем, ты сам во всем виноват. Беда случилась, надо выручать. Но все равно, что случилось — случилось. Все утрясется. Потому что мальчик… Михай так хочет. Ну что ж, пусть будет, как он хочет. Расскажи ему обо всем откровенно. Не стесняйся, ему все равно. Ты же видишь, какой он дурень?!


Эпилог

Нужно ли рассказывать, что случилось дальше? На следующий день наши герои отправились в путь. Пара лошадок весело зацокала копытами по булыжнику, маленький жеребеночек шаловливо позванивал бубенчиками. В распахнутом на улицу маленьком оконце прелестная женская ручка долго махала им вслед белым платочком. Они миновали Кольпах, Бабасек. Дороги уже были припорошены желтеющей половой, только кукуруза еще стояла неубранная.

Где-то под Пельшецем глупый жеребенок потерял свой бубенчик, и в Кошкаре путникам пришлось слезать с коляски, чтобы купить ему новый колокольчик. Бубенец попался хороший, но пройдоха-купец содрал за него порядком.

— И внукам моим закажу покупать в Кошкаре колокольцы, — возмущался Михай.

— Погоди, братец, — пожурил его Кёрмёци. — Не говора «гоп», пока не перепрыгнул. Сперва нужно привезти домой их бабушку. А пока мы везем с собой только ее колечко!

Лошадей кормили на мойванском хуторе. Кёрмёци вернул хозяину кошары двести форинтов, но чабан потребовал и свою расписку: «Без нее и деньги отдавать нет расчета, сударь!»

Поскольку дальше пришлось ехать опять ночью, старый Картони сам проводил их до хорошей дороги, неся впереди зажженный фонарь.

— Впрочем, — говорил он, — у нас здесь все пустынно и тихо с тех пор, как бедного Сурину посадили. Лес без разбойника, что пруд без рыбы — грош ему цена.

На другой день к обеду они добрались до дому, а на третий — так уж устроен свет — все вокруг заговорили:

— Слышали новость? «Пальфа» продается.

«Пальфа» — это имение, зарегистрированное в коварнокской поземельной книге под номером семьдесят шесть на имя Марьянского. Находится оно в часе езды от богра-бланковской железнодорожной станции и продается вместе с сельхозинвентарем или без него.

Вы спросите, кто же купит «Пальфу», если и на «Букашечку» еще не нашлось покупателя? Об этом-то и судачит вся округа. По всей вероятности, какой-нибудь торгаш. Но ведь это же преступление против бога! Не останется нам скоро от нашей страны ровным счетом ничего.


1894


Загрузка...