ПРОДЕЛКИ КАЛЬМАНА КРУДИ

Перевод Г. Лейбутина


Разбойников, с которыми в свое время не могли совладать комитатские власти, осилили дурные женщины, изгнавшие их, по крайней мере, из литературы. Ныне рассказы о разбойниках у нас уже в диковинку. И не потому совсем, что перевелись разбойники (тогда бы ими снова занялись любители редкостей — писатели), а потому, что женский грех, разврат, расцвел вдруг таким пышным цветом, что писатели попросту не успевают его изобличать. Неиссякаемая эта тема, и какая модная к тому же! Если бы сейчас вдруг случился новый всемирный потоп и современный Ной, спасая книги нашего века, собрал бы их в своем ковчеге, будущее человечество, прочтя их (если бы оно осилило столь тяжкий труд), пришло бы к неизбежному выводу, что смытый потопом мир был, собственно, огромным домом терпимости.

Наша художественная литература, по-видимому, все еще переживает пору детства, так как все еще тешит себя одними и теми же, похожими друг на друга как две капли воды куклами. Действительность она попросту искажает, а не воспроизводит в ее истинном виде. И во всем преувеличения, одни только преувеличения! Что толку, если новые, порой даже сильные, течения в литературе освобождают ее от одной крайности, если она тут же бросается в другую.

В старинных романах разбойники, герои, витязи и короли перебили такое множество народу, что мир наш уже давным-давно должен был обезлюдеть. А в новейших? Ну, о них я уже сказал свое мнение.

Впрочем, раздумывать над этим — бесплодное занятие. Моя цель написать небольшой рассказ о жизни нашего края. Так сказать, похвальное слово в честь нашего собственного разбойничка-палоца *. Нужно же очистить его, нашего лихого бетяра *, гулявшего на берегах Кюртёша, от той дурной славы, которую создали ему местные летописцы и новеллисты.

Разбойник этот, Кальман Круди, происходил из добропорядочного семейства (мне думается, он принадлежал к дворянскому роду Кери) и стяжал себе известную славу в своем ремесле. А писатели, когда у них возникает нужда в каких-нибудь разбойничьих эпизодах, выхватывают наугад первое пришедшее им на память имя, — хотя бы того же Круди, и, не долго думая, приписывают ему действия одновременно и беспощадного Патко, и грубого Марци Зёльда, и коварного Яношика.

Между тем Кальман Круди был разбойником совсем другого сорта — благородным и галантным, во всяком случае, не менее благородным, чем его французский коллега Картуш. Он никогда не убивал. Палоц убивает только из-за любви да в драке (под влиянием злого духа по имени Палинка). Воровством Круди тоже не занимался. Если люди не согласны были отдать необходимые ему ценности добровольно, он отнимал их силой, рискуя при этом собственной жизнью. На окрестное население он налагал дань, а в случае отказа выплатить ее применял меры принуждения. Словом, поступал точно так же, как поступает король. А кроме того, он досаждал властям и разными другими проделками, как достойными, так и не заслуживающими здесь упоминания.

Обретался он в огромном, раскинувшемся на много миль во все стороны Рашкинском лесу, в котором у него была вырыта пещера — отличный жилой дом из нескольких комнат с кладовыми и несколькими потайными выходами. Лес — верный друг разбойника; он снабжает его всем необходимым; дичь сама идет к вольному молодцу на вертел, цветы сами напрашиваются, чтобы украсить его шляпу, проезжие купцы целыми сундуками везут для него ткани и иные товары, а собирающие в лесу грибы девицы и молодицы одаряют беднягу-разбойничка поцелуями. Ну, а если кто подобру-поздорову не захочет поделиться с ним чем-то, он и силой возьмет, без лишних разговоров. Так-то вот! И об этом рассказывали в округе великое множество всяких страшных-престрашных историй. Лес-то помалкивал, он, можно сказать, сообщник-укрыватель. Но ведь стоит молодушкам пойти в лес по грибы, как туда же тотчас спешат и старухи за хворостом, которые слабыми своими глазами ухитряются даже сквозь густую чащу ветвей разглядеть, что делается в лесу.

Видят они, возмущаются (а может быть, завидуют!) и трезвонят потом обо всем виденном и невиденном…

Впрочем, тот урон, что Круди наносил престижу беспощадно преследовавшей его богини Правосудия (в основном — грехами по части Амура и Меркурия), он возмещал ей по-своему. Ведь совершись какое-нибудь коварное преступление на территории местного судебного округа (например, неизвестные люди ночью призвали священника якобы для того, чтобы исповедать умирающего, а отправили на тот свет его самого, или кто-то убил горбуна-писаря из Лешта и, вынув из карманов все его богатство — деньги и серебряные часы, сложил их у него на горбу), подозрение первым делом могло пасть на шайку Круди. И вот тут-то атаман брался за расследование преступления сам, выявлял действительных преступников и тем самым восстанавливал свою честь. Круди был очень ловок и горазд на выдумки. Ему, например, ничего не стоило выдать себя за бродячего мастерового или за нищенствующего монаха, исповедника горных пастухов, а то и за какого-нибудь странствующего художника или даже беглого солдата. И пока чиновники в соответствии с зазубренными ими правилами, на основании ошибочных предположений путались в ложных следах, выискивая преступников среди простого народа (который они толком-то и не знали), проворный Круди уже успевал побывать всюду, где надо, и все разнюхать! Распутав такое, пусть самое сложное, дело и описав его затем подробнейшим образом, он пересылал свой протокол следователю: «Привет вам от Кальмана Круди. Преступление же было содеяно тем-то и так-то».

Один подобный случай и выдвинул в число знаменитостей доктора права Спевака, снискав ему славу лучшего следователя во всей Австро-Венгерской империи, так что на него обратил свое благосклонное внимание сам почтенный барон Бах *. О, если дьявол не спит (а он не спит, более того, он будет бодрствовать двенадцать лет кряду *), господин Спевак сумеет еще высоко вскарабкаться по служебной лестнице! Поэтому нет ничего удивительного в том, что комитатский следователь с особым почтением относился к Кальману Круди, и всякий раз, когда разбойничий атаман оказывался в затруднительном положении, добродушный следователь плутовато бормотал себе в бороду: «Белены объелся я, что ли? Как же, стану я сажать в тюрьму своего лучшего сыщика!»

Вот на какой солидной основе зиждилась карьера Кальмана Круди! И недаром его имя было окружено ореолом славы и почета. Из окрестного населения на него, например, никто не обижался, в том числе, вероятно, и уже известные вам молодицы — любительницы ходить по грибы. Круди щадил крестьян, а те — его. С дворянами же он и вовсе обходился по-свойски. Приглянется ему, бывало, какое-нибудь именьице, так он вызовет его хозяина потихоньку за ворота или к овину да напрямик и скажет ему: «Братец (или ваша милость — в зависимости от их прежних друг с другом отношений), выдайте моим бетярам немножко ветчины, кусок сала побольше да пять форинтов. А то у нас уже все запасы к концу пришли».

Таким вот честным сбором налогов и жила его шайка. И редко кто отказывался платить ему. Это считалось даже неприличным. Как-то, например, один наш барон пожаловался Ференцу Деаку, что на троицу под вечер к нему наведались разбойники Кальмана Круди и потребовали выдать им вина и двадцать форинтов, пояснив, что сам Круди лишь потому не пожаловал, что боялся перепугать и без того хворую баронессу.

— Ну, и как же ты поступил? Дал? — спросил барона Ференц Деак.

— Разумеется, нет!

— И что же сделали бетяры?

— Ничего, ушли восвояси.

Тут старый Деак рассердился и даже накричал на магната:

— Выходит, Круди — порядочнее тебя!

Пристыженный Деаком магнат был не кто иной, как прожигатель жизни барон Антал Балашша, обитавший в замке, что красуется на вершине утеса Кеккё. Разумеется, не из скупости отказал он разбойнику в двадцати форинтах: деньгами барон сорил направо и налево. Просто были у него свои особые причины не любить Круди. Впрочем, толком никто ничего не знал, — все больше гадали.

— Видно, юбка какая-то здесь замешана!.. Что ж, вполне возможно. Почему, например, не могли по ошибке забрести во владения друг к другу лихой молодец и магнат? Ведь и Балашша в своих похождениях не брезговал крестьяночками. Ух, какой волокита был этот Балашша! С другой стороны, и на Кальмана Круди, парня стройного и красивого, заглядывалась не одна барынька.

А кроме того (возможно, здесь-то как раз и зарыта собака!), была у барона любовница — певица венская, которую он от всех окружающих прятал в своем охотничьем замке, на опушке Рашкинского леса. У Круди тоже была возлюбленная — молодушка дивной красоты, жена новинского чабана Юдит Пери. Путь барона к его охотничьему замку проходил мимо Новинской овчарни. А Круди, направляясь к своей крале в Новинку, никак не мог миновать баронского охотничьего замка… И разве не могло однажды прийти кому-нибудь из них в голову: «И чего это я езжу так далеко, когда то же самое лакомство сыщется для меня и поближе?» А то, может статься, подмигнул пригожему молодцу озорной глаз из окна, из-за полуприподнятой шторы или из-за цветка розмарина: «Эх, и дурак же ты будешь, коли мимо проедешь!»

Ведь женщины, ей-ей, странные существа!

Но все это только досужие предположения, догадки, сорная трава, выросшая в деревенских умах, не слишком утруждающих себя размышлениями. Достоверно было только одно: барон отказал Круди в двадцати форинтах.

— С разбойниками не вожусь! — отрезал он.

А Кальман Круди на эти слова так ответствовал:

— Тогда пусть господин барон прикажет выкинуть из кеккёйского склепа кости всех его предков… (Тонкий намек на то, что род Балашшей в свое время возвысился именно благодаря разбою!)

Слух об этом обмене любезностями распространился по всей округе. Барон, рассказывают, пришел в ярость, когда ему передали столь оскорбительный ответ разбойничьего атамана.

— Своими руками изловлю негодяя! — пригрозил он. — Где бы он мне ни повстречался. И передам в руки властям!

— Ну, что же, — согласился Круди, как уверяют некоторые. — Ничего не поделаешь, придется мне как-нибудь нанести его сиятельству визит вежливости.

Оба они были люди упрямые. Слова на ветер бросать не любили. Так что тут дело пошло всерьез. Кое-кто прямо говорил: «Ну, Круди, держись! Нашла коса на камень». Другие же придерживались иной точки зрения. Иштван Фильчик, например, говорил: «Я за Круди не боюсь. Вот посмотрите, его верх будет! Ставлю мою шубу в заклад против одной медной пуговицы: сдерет он еще подать с нашего барончика».

Всю зиму, а то и дольше, только и было разговоров, что об этом. Ведь наш край беден не только большими, но даже и самыми малыми событиями: мирно плетет свои сети паук, птички песни прошлогодние на деревьях распевают, старушки старые сплетни на новый лад перекладывают.

Случилось как-то (если память мне не изменяет — в конце зимы, а может быть, уже и весной), что барону понадобились деньги. Правда, у барона и до этого встречались денежные затруднения. И не только зимой, а и во все прочие времена года. Но до сих пор ему кое-как удавалось решить вопрос, хоть и не тем остроумным способом, что применил когда-то его предок Меньхерт, который однажды приказал поснимать с сельских церквей медные колокола и начеканил из них «серебряных» талеров. Если же какой строптивец не желал признать медь за серебро или пусть даже и признавал, но отказывался брать его в счет оплаты, такому наемники барона тотчас же рубили голову. Словом, прежний способ при всех его достоинствах был слишком уж сложен. Куда проще вексель! Человек берет самый обыкновенный клочок бумажки, пишет на нем какое-то число форинтов, и бумажка в самом деле обращается в это количество форинтов — в руках ближайшего еврея-ростовщика. Очень просто — не правда ли?! Плохо одно, — что по прошествии известного времени разве только евреи, жившие за тридевять земель от имения, решались на совершение такого чуда, а потом и они отказались. И еще в одном новый метод уступал старому: перелитые на деньги колокола уже никогда больше не пытались вернуться к господину Меньхерту, а эти дурацкие бумажки все до одной возвращались к барону.

Вот и сейчас так получилось: возвращавшиеся бумажки-векселя просто одолели Балашшу, а между тем для Мими, дамы из Рашкинского леса, требовалась тьма золота; и что она только с этим золотом делала: растопив, вместо супа, ложкой хлебала или отсылала кому?!

А откуда было брать деньги Балашше? Жгучий вопрос. Евреи-ростовщики больше не давали. Поискать какого-нибудь чудака? Так ведь есть же и такой! Да и как не быть чудаку в нашем великом отечестве? Мими даже адрес его припомнила:

— Слышь, барончик? А я знаю, где можно денежками разжиться…

— Где же?

— А ты возьми да и продай твой знаменитый судебный процесс…

— Отличная идея! Если бы только этот сумасшедший согласился купить его.

— Напиши ему письмо, предложи…

— Написал бы я, если б не лень моя: до смерти не люблю писать писем.

Услышав такой ответ, Мими тут же отвесила барону своей дивной белоснежной ручкой ласковую пощечину.

— Ах ты, мой миленький ленивчик? Так вот, до тех пор, пока ты не напишешь этого письма, не получишь от меня ни одного поцелуя!

— Да ведь неловко: торговаться надо…

— Ну, тогда мы назначаем великий пост, мой дружок. Строжайший пост!

— Не дурачься, Мими. А ну как я скомпрометирую себя этим!

Мими же в ответ только ножкой притопнула: «Нет, напишешь!» Мигом принесла она чернил, бумаги, и барон с тяжелым вздохом покорился.

— Ладно уж, диктуй!

Изогнув свой гибкий, упругий, как сталь, стан, Мими наклонилась к барону и сама продиктовала письмо.

Оно было адресовано некоему магнату из Эстергомского комитата, который в то время скупал судебные процессы по всей Венгрии. Это был странный маленький человечек, владелец огромного состояния, которое он проматывал на ведение всяческих тяжб. Тяжбы были его единственным увлечением. Неопределенность исхода в судебных процессах волновала его с такой же силой, с какой азарт охватывает игрока в карты или на бирже. Он затевал тяжбы, какие только мог. А чтобы хлопот было побольше, он скупал еще и чужие процессы. Шесть-семь адвокатов, находившихся у него на постоянном жалованье, день-деньской без отдыха вели переговоры, строчили запросы, ответы на запросы и апелляции на уже состоявшиеся решения судов. Сутяжничество постепенно стало его подлинной страстью, так что, однажды оказавшись случайно без единого повода для новых тяжб, он пожертвовал обоим местным священникам — католику и евангелисту — на нужды их церквей по сто форинтов. Когда же попы явились к управляющему с расписками за деньгами, тот, придравшись к каким-то им же самим выдуманным «ошибкам», вычел у одного пятьдесят, а у другого тридцать форинтов. Разумеется, священники поспешили к магнату с жалобой на его управляющего, который «столь нагло разрушает благотворительное здание, воздвигнутое добротой его милости во славу божию».

Чудаковатый магнат весело улыбнулся в ответ и, довольно потирая руки, посоветовал жалобщикам:

— А вы в суд, господа, на него подайте. Да-с, в суд!

Однако среди сотни его тяжб у него еще не было столь интересного дела, как процесс барона Балашши из-за некоего имения в комитате Фейер — дела с политической подоплекой и многочисленными пикантными подробностями о многих дамах из славных аристократических фамилий. Этот-то процесс и хотел во что бы то ни стало заполучить в свою коллекцию наш сутяжник.

Много раз уже, прощупывая почву, спрашивал он у Балашши:

— А не продал бы ты мне свой процесс, тезка?

Об этом-то «деле» и вспомнила теперь Мими. (Ведь женщины убирают в свою корзинку для рукоделия всякий лоскуток и умудряются удерживать в памяти любое, мимоходом брошенное слово.) И вот теперь эта мысль пришла как нельзя кстати. Письмо было отправлено, а вскоре прибыл и ответ: «Куплю, если отдашь дешево».

Еще бы не отдать дешево! Ведь процесс — это всего лишь надежда. И если землероб готов весной по дешевке продать свою надежду на урожай, который он мог бы снять осенью, — почему же ему, барону, не уступить подешевле свою надежду на окончание судебного процесса, который адвокаты способны затянуть хоть до конца света? Вот если бы деньги по этому процессу можно было взыскать тотчас же, немедленно, — цена ему была бы миллион, не меньше. А так, при полной неопределенности исхода дела, он стоит не больше ста тысяч. Между Кеккё и Бела произошел обмен двумя-тремя письмами, и стороны довольно быстро договорились о цене, а также о времени передаче актов и денег, каковая должна была состояться в дни очередной ярмарки в Дярмате. Бог лишь изредка снисходит к мольбам бедняков, зато дьявол готов ради богача хоть в омут.

Продажу своей тяжбы Балашша надеялся сохранить в тайне, — «Смотри и ты, Мими, не проговорись об этом ни одной живой душе!» — чтобы о сделке как-нибудь не пронюхали кредиторы. «Даже Беньямину Сабо, моему управляющему, не стоит говорить об этом», — решил Балашша и попросил его только привезти документы по процессу. Якобы на предмет их изучения.

В назначенный день барон велел оседлать лошадь, набил бумагами ягдташ, а в кобуры седла засунул два пистолета с нарезными стволами.

— Рехнулся, что ли, хозяин-то? — недоумевали слуги на замковом дворе. — На охоту едет с ягдташем, а без ружья?!

Выдалось великолепное весеннее утро, когда барон на своем пегом скакуне отправился в комитатскую столицу. Обступившие шоссе цветущие акации наполняли воздух своим ароматом. Да и сама дорога в этот час тоже не была скучной. Ведь сегодня на ее змеящуюся серую ленту выползло все, что было вокруг живого и способного передвигаться. И поэтому, насколько хватал глаз, дорога была заполнена людьми, спешившими на ярмарку. Тарахтя, катились по ней громадные ломовые телеги, груженные дровами, каменным углем, досками, пшеницей, бочками. Кое-где, словно ожившие вдруг скирды, по тракту ползли возы с сеном. Вон старушка-крестьянка гонит на рынок поросенка, а этот вот бедняк — рыжую коровенку.

А сколько маленьких трагедий ежеминутно разыгрывалось на этой дороге! Но, к счастью, есть здесь и трогательно-радостные картинки. Вот шагает рядом со своей мамой красавица Аннушка. Сегодня на ярмарке ей купят приданое: сапожки с рантом, молитвенник за одну крону, шелковую косынку, расшитый цветами полушубок и… ой, чуть не забыл! — венок свадебный, из восковых цветов. Словацкие телеги с проворством черепахи ползут по дороге: в них впряжены малорослые, с развесистыми рогами волы, а кое-где и коровы. Поэтому тем, кто едет на повозках, ничуть не трудно весело болтать и шутить с шагающими рядом, по обочине, пешеходами. Зато палоцы мчатся по дороге, словно ветер, на своих красавцах рысаках, обгоняя друг друга и на скаку выкрикивая всякие гадости в адрес лошадок своих соперников. Вот едет Даниель Курлик, кондитер из Кеккё. Он везет на ярмарку две большущие скрыни пряников, испеченных в форме сердечек, детских колыбелек, гусаров. У Курлика самое поэтическое изо всех занятий ремесло, существующее целиком за счет любви. Потому что пряники сердечком покупают для девушек, колыбельки — для молодиц, а гусаров и для тех и для других. Пряники какой-либо иной формы нынче спросом не пользуются.

Богатые мастера, вроде портного Яноша Бочко из Кюртёша или Матяша Капора — эстергайского сапожника, везут свои творения в островерхих сундуках, на крышках которых важно расселись благоверные супруги наших мастеров. Здесь же, на повозках, виднеются и составные части будущей рыночной палатки. Мастеровые же победнее, как, например, Иштван Фильчик, плетутся по обочине дороги пешком, повесив на шею пару новых, отменной работы сапог. У Фильчика еще нет ни повозки, ни сундука, ни женушки. Но на сундуке Матяша Капора, возле супруги мастера, сидит некая особа (Жужика, дочка эстергайского псаломщика), которая, если господу богу угодно, будет когда-нибудь стирать Фильчиково белье.

Вот почему сапожник так обиделся на небрежное приветствие прокатившего мимо на телеге Капора:

— Эй, Фильчик, привет!

Фильчик чуть со стыда не сгорел от такого оскорбления и тут же принялся изобретать хитроумнейшие планы, как бы отомстить Капору. Между тем он то и дело поглядывал на дорогу: не нагонит ли его кто-нибудь из знакомых, который мог бы пригласить Фильчика к себе на телегу. А уж о том, чтобы его пригласили, Фильчик позаботится. Но кто это там, в зеленой господской бричке? Это катит на тройке храпящих рысаков Ференц Хорвати, мулиньский управляющий. Правда, он не один, рядом с ним сидит еще и волостной писарь Холеци. Но не беда, найдется в их экипаже место и для Фильчика! Поэтому, когда бричка поравнялась с сапожником, он громко окликнул седоков:

— Эгей, ваша милость, постойте!

Управляющий заметил мастера и приказал кучеру придержать лошадей.

— Что вы хотели нам сообщить?

Молодой мастер (Фильчик, о котором я в свое время уже писал как о старике *, в дни описываемых здесь событий был еще молодым, веселым и добрым малым лет тридцати) тут же принялся на чем свет стоит ругать своего попа:

— Вы только подумайте, что вытворяет этот хомяк в сутане!

Хорвати, как истый протестант, страстно ненавидел католических попов и страх как любил делать им всяческие неприятности. Поэтому он сразу же заинтересовался.

— Поп? Ну, что он там опять натворил?

— А вот что, ваша милость. Знаете вы Дёрдя Суханского?

— Как же! Лет десять тому назад он у меня резчиком по дереву работал.

— Представьте себе, наш поп вот уже шестой день отказывается его хоронить.

— Черт побери! Шестой день?! Интересное дельце. Да как же это церковная община-то терпит?

Фильчик потупил свою косматую голову.

— А что же тут поделаешь?

— Ах он, такой-сякой! — распаляясь, воскликнул управляющий и гневно засверкал очами. — Безобразие! Об этом нужно будет доложить куда следует. Скандал поднять на всю Венгрию. Вы вот что, Фильчик! Садитесь-ка ко мне в экипаж да расскажите обо всем поподробнее!

Фильчик взобрался в коляску. Но, достигнув своей цели, он моментально переменил тон, словно тема, так разбередившая управляющего, вдруг надоела ему; теперь он стал скучающе пожимать плечами, отчего висевшие у него на шее кордовской кожи сапожки покачивались из стороны в сторону.

— А, пустяки это все! — пренебрежительно заявил Фильчик. — Стоит ли об этом рассказывать?

— Как? — запальчиво воскликнул управляющий. — Это, по-вашему, пустяки? Самоуправство и возмутительное хамство, подлежащее наказанию! И что же он говорит?

— Говорит, что канон не позволяет, — безразличным голосом отвечал Фильчик, беспокойно ерзая на неудобном переднем сиденье.

— Канон? Хотел бы я, черт побери, взглянуть на этот канон. Нет, не может быть. Есть, вероятно, какая-то другая причина…

— Возможно, — лениво протянул Фильчик.

— Может быть, Суханский в лютеранство перешел?

— Не-ет…

— Самоубийством покончил?

— Ну, что вы!

— Не ходил исповедоваться?

— Бог весть…

— Но ведь поп-то ссылается хоть на какой-нибудь предлог? Почему он отказывается хоронить?

Фильчик улыбнулся ехидно, как это делают великие юмористы, и с наивной, глуповатой миной выпалил:

— Одна-то причина есть, господин управляющий. Ведь этот самый Суханский не умер еще.

Тут писарь Холеци так расхохотался, что от смеха у него даже слезы на глаза навернулись.

— Ну и шельма ты, Фильчик, черт бы тебя побрал!

Управляющий же Хорвати просто рассвирепел от глупой выходки сапожника и в первый миг хотел попросту вышвырнуть его из экипажа, но тут же одумался, найдя, что приличнее будет принять все за шутку.

Поэтому он тоже улыбнулся и, хлопнув Фильчика по макушке, констатировал:

— Молодое вино бродит у тебя в котелке, сынок.

— Пройдоха, — заметил Холеци. — Пешком не хочется ему шагать, вот он и придумал, как к нам в коляску забраться.

Фильчик состроил покаянную рожу.

— Ваша правда, господа, — признался он. — Болен я. Все тело как в огне горит. А так попроситься, подвезите, мол, — неловко. Между тем я ведь едва на ногах стою. Сапоги вот эти будто в шесть пудов весом сделались. Думал уж, не донесу их. Упаду где-нибудь. А надо, хоть умри, к сроку поспеть к заказчику.

— Куда это?

— В загородный лес, у девятого дуба к востоку…

— Как, как?

— Туда нужно доставить…

— Под дерево?

— На дерево, на сучок велено повесить.

— Гм, а как же деньги за работу?..

— Также посредством дерева будут выплачены.

— Да что ты говоришь?!

— Согласно договору причитающиеся мне деньги, семь форинтов серебром, должны находиться в птичьем гнезде.

Деловые разговоры Фильчик всегда вел на этом удивительном «коммерческом» жаргоне.

— Что-то очень уж загадочно все это, — усомнился управляющий, опасавшийся нового подвоха. — Выходит, твой клиент и незнаком тебе совсем?

— Как же? Знаком! Кальман Круди. Это он сделал заказ.

— Ах, вон оно что! Ну конечно! Круди, он может такое выдумать. Все понятно!

— Погоди-ка, Фильчик! Что-то ты нескладно говоришь? Эта же дамские сапожки — смотри, какие крохотные! — сделал вдруг открытие Холеци.

— Так точно! — подтвердил мастер, не без гордости взирая на свое произведение. — Отличные сапожки. Как-то ночью Круди приносит мне бархатный башмачок и требует, чтобы я по нему колодку для сапожек изготовил…

— Бархатный башмачок? Черт побери, кто же в здешних краях ходит в бархатной обуви?! — Управляющий, постукивая крышкой своей пенковой трубки, задумался. — Бархатные башмачки есть только у нашей баронессы, да, пожалуй… — Он не договорил и, ударив себя по губам, оборвал фразу.

— Знаю, кого ты имеешь в виду, — промычал писарь.

— Молчи ты, молчи. Я подумал о «лесной фее», Холеци! Но ведь это невозможно. Как же смог Круди-то к ней подобраться?

— Очень даже просто, — стоял на своем Холеци. — Черешенка, которую однажды скворец отведал, петуху уже сама собой в клюв свалится.

— Что верно, то верно! Скворец, говоришь? И петух! А хороша черешенка-то! А? — Управляющий прищелкнул языком. — Воздушное создание! А? Что скажешь, Холеци?.. Сколько пальцев дал бы ты за нее на отсечение? Эй, Фильчик, свят-свят, что с тобой?!

Глаза сапожника дико вращались в орбитах, губы дергались, а из груди вырывались страшные хриплые звуки.

— Конец мой пришел! — простонал тот в ответ. — Ох, умру сейчас! Будто огонь по жилам разливается. Сейчас всех перекусаю! Гам! — зарычал он и угрожающе заскрежетал зубами.

— Может быть, остановимся, ополоснем его свежей водичкой?

— Нет, нет, ни за что! Боюсь я воды!

Управляющий и Холеци многозначительно переглянулись.

— А давно ты так плохо себя почувствовал?

— Вчера уже мне было не по себе. Больше поэтому я и в город-то иду. Хочу тамошнему доктору показаться. А сегодня мне совсем скверно. И ведь укусила-то она меня неглубоко, будто ногтем кто царапнул.

— Укусила? Кто? — испуганно закричали в один голос Хорвати и Холеци.

— Как «кто»? Разве я еще не сказал вам? Собака Мельникова! Позавчера.

Этих слов обоим перепугавшимся господам было больше чем достаточно. Словно ветром сдуло их, — с такой поспешностью выпрыгнули они из коляски.

Кучер сперва и не заметил ничего. Обернулся только, когда услышал доносящийся откуда-то непривычно издали голос своего барина:

— Погоняй, Янош! Вези его поскорее к лекарю! — А Яношу — что? Он знай себе погоняет.

Фильчик же только и дожидался, пока управляющий и нотариус скроются из виду, — а потом с усмешечкой перебрался на заднее сиденье, да и развалился там с довольным видом, как какой-нибудь исправник, еще и закурил, словно турок. А когда франтоватая барская упряжка проносилась мимо тарантаса его конкурента, эстергайского сапожника, — Фильчик ехидно кинул:

— Привет, Капор! Что передать-то на ярмарке в Дярмате?

Грубовато шутит наш народ. Не теми тонкими, натасканными из французских книг остротами, которые писатели подчас вкладывают в его уста. Не поет он и бесконечных народных песен, как это изображается в пьесах. Веселое расположение духа проявляется у него на свой лад, порою глупо, порою грубо — как когда получится…

Барон Балашша всю дорогу забавлялся созерцанием этих веселых пестрых картин. Повсюду, где бы он ни проезжал, люди сердечно приветствовали его. В нашей округе любили этот древний и могучий род. Балашши иногда делали фальшивые деньги, но фальшивой политики не вели никогда. С этим краем их связывала память многих веков. Каждые руины замка, каждая легенда когда-то так или иначе были связаны с их именем. Места всех старинных битв (а у нас ведь в любом селе когда-нибудь да происходила какая-нибудь битва) народная фантазия населила закованными в латы рыцарями из рода Балашшей.

Вот на Палойтайской скале отпечатались чьи-то маленькие следы. «Это ножки барышни Балашша, обутые в шелковые башмачки, ступали здесь когда-то», — говорили люди. В одном месте разлившийся в половодье Кюртёш выплеснул на берег множество плоских отшлифованных камней: это-де обратившиеся в простую гальку фальшивые деньги Балашшей. Все, все принадлежало здесь им, даже сердце народа!

Между тем было в роде Балашшей много и дурных людей, беспощадных тиранов. Но, запорошенные пылью времен, и они постепенно подобрели в памяти людей. Вот ведь и отец нынешнего барона был самым настоящим деспотом. Но те, кого он порол, насиловал, уже никогда не придут с жалобой на него. Они давно спят на окрестных кладбищах. А на долю тех, что в наши дни живут в этих краях, сохранились лишь легенды и добрая память о былой роскоши Балашшей. «Эх, — вздыхают они, — совсем другое дело было в старину. И соль-то тогда была солонее! Вон он скачет, Антал Балашша, на своей гнедой кобылке, подобно какому-нибудь пруссаку-арендатору или городскому писаришке, взявшему на воскресенье у кого-нибудь напрокат верховую лошаденку. А посмотрели бы вы этак годков десять — пятнадцать тому назад на старика барона, как он выезжал в Дярмат! Восемь гусаров скакали впереди кортежа. За ними два фонарщика, тоже верхом. А затем уже на четверке цугом — сам Балашша. Возле коляски его, по обеим сторонам, вышагивали два пеших скорохода (им, говорят, для легкости бега фельдшер еще в детстве вырезал из икр какие-то там толстые жилы). А за повозкой скакали еще восемь гусаров, и доломаны их так и сияли золотом да серебром!»

И несмотря на весь этот блеск и роскошь, был старый барон человеком простым, жил с народом, говорил только по-словацки, а венгерского языка как следует и не знал. Где уж было ему дружбу с аристократами водить, — те ведь квакали по-немецки и попросту высмеяли бы барона. Поэтому жил он, запершись в своем замке, этаким маленьким царьком. Девять пушечных выстрелов возвещали округе, что Балашша садится за трапезу. На прогулку его сопровождали двое гусаров с саблями наголо, а впереди шагал герольд с гербом Балашшей, турьей головой, на груди и трубил в рог, предупреждая, чтобы все живое убиралось с дороги вышедшего погулять барона. Один раз у старика Балашши из-за этого его обычая даже неприятности вышли с комитатскими властями: какой-то священник, спешивший к умиравшему, не пожелал уступить барону дороги, а один из гусаров так рубанул его саблей по правой руке, что поп святые дары на землю уронил. Такой поступок считался превеликим святотатством, но в ответе за него остались одни комитатские власти: сказать слово против бога они не могли, а против Балашши не смели!

И все же, хотя был старый барон человеком тяжелым на руку и отличался многочисленными причудами, наивный народ сохранил добрую память и о нем, потому что все, что родилось на баронских полях, он и растрачивал среди местного люда.

К нынешнему же барону, хоть он и мухи не обидит, народ относится холоднее. Признают люди: добр и мягок их барин, что тебе каравай свежеиспеченного хлеба, да только вкушают от этого каравая жители других краев…

Старик, тот совсем по-другому поступал. Не ездил он ни в Пешт в карты проигрываться, ни в Вену за любовницами. Да и к чему, если вокруг столько своих красавиц, словацких девушек? А приедет он, бывало, на дярматскую ярмарку! Вот уж когда начиналась не жизнь, а малина для мастерового люда. В особенности после того, как барон овдовел! Заглянет, скажем, к скорняку Крипушке, у которого в его ярмарочной палатке целым штабелем лежат штук сто расшитых тюльпанами да гвоздиками женских полушубочков.

— Ну, как, — спрашивает барон, — идет торговля, Крипушка?

Крипушка, тщедушный чернявый мужичок (года три тому назад, если мне память не изменяет, помер он), славился далеко вокруг своими расшитыми тюльпанами. Скорняк, как завидел барона, шапку с головы и скромно так ответствует:

— Плоховато, ваше сиятельство, плоховато!

— Ну, а красивые-то шубки есть у тебя?

— Найдутся. Штук сто десять будет.

— И почем же отдашь ты самую красивую?

— Десять форинтов за любую по вашему собственному выбору, ваше сиятельство.

— Ну, а самую плохую, по твоему выбору?

— За восемь форинтов уступлю.

— Ну так вот что, Крипушка, грузи-ка ты на телегу все сто десять твоих полушубков и сегодня же вечером привози их в Кеккё! А заплачу я тебе за них по девяти форинтов за штуку, одним чохом. Ведь среди них есть оба сорта: и те, которые ты: сам выбрал бы, и те, что мне понравились бы!

Сказав так, барон, довольный своим остроумным подсчетом, залился, будто ребенок, заразительным смехом.

Можете представить себе, как негодовали девушки и молодушки, пришедшие в этот день в палатку Крипушки, чтобы купить себе полушубок, когда мастер своим приторно-певучим голосом сообщал им:

— Были у меня, мои душеньки, такие полушубочки, что лучше и не надо! Да только все их скупил для себя барон Балашша…

Это было тяжким ударом для красавиц. Имелись в округе, конечно, и другие скорняки, но действительно красивую шубку можно было купить у одного только Крипушки. Его работу по дивной вышивке узнавали еще издали: просто верить не хотелось, что не живые это цветы, — таким воздушным, нежным и ярким казался каждый их лепесток. Шил шубки и кеккёйский меховщик Шамуель Петраш, но его изделия и покроем и отделкой отличались от Крипушкиных, как земля от неба. Полушубки работы Петраша годны были разве что девушкам победнее; они отлично защищали от холода, но вот уж парню понравиться в таком полушубке было просто невозможно! Одним словом, шубки Крипушки — это модный и красивый наряд: они были как-то по-особенному скроены в талии, и когда девушка шла в такой шубке, стан ее и бедра так очаровательно покачивались из стороны в сторону, что просто глаз не оторвать. Люди, знающие толк в красоте, утверждали, что Крипушка — великий художник и когда он однажды умрет, никто уже не сможет шить таких изумительных полушубочков. «Вот увидите, — уверяли они, — после смерти Крипушки шубки его работы, как вещи редкостные, по двойной цене будут продаваться!..»

Однако Балашша, как видно, не разделял такой точки зрения, потому что вечером, как только к нему во двор на большой телеге привезли гору женских шубок, тотчас же отправился к кеккёйскому скорняку Петрашу и сказал ему:

— Ну что, старый хрыч? Барином тебя сделал!

Но Петраш даже перед бароном не собирался изображать покорности на своем лице. Он от рождения был человеком грубым (жив он и по сей день и все такой же грубиян!), поэтому сразу же напустился на барона Балашшу:

— Совести у вас нет, ваше сиятельство! Своего собственного раба перед чужими людьми унижаете. Никогда бы о вас такого не подумал!

Балашша же только улыбался загадочно, как принято говорить — про себя.

— Болван ты, Петраш, ничего не понимаешь. Да ведь я помочь тебе хочу!..

— Покорнейше благодарствую, — насмешливо отозвался Петраш. — Чтобы мне помочь, вы покупаете у Крипушки сотню полушубков! Уж не мне ли вы их все продать собираетесь, ваше сиятельство?

— Нет, такой глупости я не сделаю, сынок. А придумал я кое-что другое, поумнее и получше. Такое, что тебе определенно на пользу пойдет. Погоди, будешь ты еще меня благодарить!

— Едва ли, — с горечью в голосе усомнился Петраш. — Если вы, ваше сиятельство, думаете, что отныне мои шубки лучше пойдут, то вы ошибаетесь. Бабы — существа глупые. Те из них, кому сегодня не досталось Крипушкиных шубок, все, как одна, у него же заказали. И они согласны прождать хоть месяц, но моих шубок все равно покупать не станут. Вон она, моя работа. Все до единой назад привез!..

И скорняк с ожесточением принялся пинать ногами полушубки, которые его подмастерье аккуратной стопкой сложил у стены.

— Ну-ну, Петраш. Не горячись, пожалеешь, — остановил мастера барон. Протянув своему гайдуку вместительную пенковую трубку, чтобы тот набил ее, Балашша уселся в большое кожаное кресло, много лет назад доставленное сюда из замка по его приказу. Дело в том, что к числу многочисленных развлечений барона относилась и послеобеденная трубка, выкуренная в скорнячной мастерской, и спор с грубияном Петрашом, которого он, по-видимому, любил. — Вы, мастера, — продолжал барон, — лопаете одну картошку, а думаете: умом только мужик богат, а у барина его нет. Так вот я докажу тебе, что у барина ума побольше вашего. Да ты не скаль зубы-то, а то мигом по роже съезжу! Говорю я тебе, Петраш, что отныне твои дела великолепно пойдут, а эти вот полушубки ты даже еще дороже продашь, чем Крипушка свои знаменитые. Пусть меня мухи загадят, если не случится по-моему!

При этом барон скроил такую глупую рожу, словно в голове у него и вправду не нашлось бы и капельки ума.

Прищелкнув мясистыми пальцами, старый Балашша воскликнул:

— Эх, братец ты мой милый! Опять, вижу, головой качаешь? Хорошо, бес с тобой! Давай об заклад биться, что я окажусь прав. Идет?

— Смотря что я дам и что могу получить…

— Получишь ты от меня в любом случае… Если через год люди не станут покупать твои полушубки охотнее Крипушниных, проиграл я. В таком случае ты получаешь от меня двенадцать телок. Собственноручно можешь отобрать их из моего гурта. А если твои шубы пойдут отныне лучше, — ты проиграл. И за это опять же ты получишь от меня… двенадцать палок. Причем я сам выберу, кто их на твоей спине отсчитает.

— Вот моя рука! — угрюмо проворчал скорняк.

Хитер, горазд на выдумку был покойник барон. И дьяволу такого не изобрести, что он иногда выдумывал. Вот ведь и эта история с шубами. Иному она может показаться глупой выходкой богача-помещика, а на самом деле это была хитро задуманная озорная проказа. Эх, шубки, шубки! Долго еще их потом вспоминали, да, верно, и через сто лет не забудут.

Сложили шубки в комнате, находившейся между спальней и ванной комнатой барона. Балашша прозвал эту комнату «кожухариумом» (кожух по-словацки означает — полушубок). И немного погодя «кожухариум» начал действовать. Свои послеобеденные прогулки барон отныне совершал во время прополки овощей по огородам, в сенокос ходил в луга, по воскресеньям — в церковь, где каждый раз высматривал себе самую красивую молодушку (или для разнообразия девушку) и без обиняков велел передать отцу или мужу избранницы:

— Есть у меня в подарок для Жужики шубка. Пусть она сама придет в замок выбирать.

Слово барина было равносильно приказу, редко кто из крестьян осмеливался ослушаться.

Пестрые мотыльки идей равноправия находились в ту пору еще в зародышевом состоянии. Поступок барона был и безнравствен и жесток, но таковы уж были нравы тех времен, что люди попросту не замечали в этом привкуса жестокости. Разве мог знать простой народ, что и барская власть — не безгранична?! Да этого, впрочем, не знал и сам невежественный барин. Молодые барчуки говорили между собой о «jus primae noctus»[58] сквозь смех, весело опрокидывая один за другим серебряные кубки. Словом, они не считали это «право» тем великим оскорблением, в какое оно позднее выросло в рыцарских романах. Некоторые почитали его даже за своего рода честь, которую барин оказывает простой крепостной крестьянке.

В тех же случаях, когда у Балашши возникали какие-либо осложнения, в качестве посредницы у него всегда выступала его ключница — вдовушка Шафраник. Это была истинная дочь Евы: в ней уживались бок о бок один ангел и штук шестнадцать чертей. Ухватками и хитростью этих последних она умудрялась заполучить для своего барина любую женщину, какую бы он только ни пожелал, но сама вдовушка барону больше не нравилась, хотя все еще была и красива и стройна, словно гранатовое деревце.

В Кеккё поговаривали, что теперь ею интересуется Петраш и что бабонька тоже только на него одного и смотрит ангелом.

Что было между ними на самом деле — сказать трудно; однако Петраш всякий раз краснел, едва с ним заговаривали о вдовушке. С другой стороны, и тетушка Шафраник вела себя подозрительно, поскольку барон часто находил свою большую подзорную трубу, которая была установлена на башне и с помощью которой он по вечерам смотрел на звезды, — повернутой в сторону петрашевского двора.

— Что за новая комета могла появиться у Петраша? — ворчал барин. — Слуги, дознайтесь-ка, кто, кроме меня, пользуется моим телескопом!

И слуги в конце концов выследили, что, когда барона не было дома, баловалась этой трубой ключница. На этом оснований барон беспрестанно подшучивал то над вдовушкой, то над, скорняком:

— Ну, глупый скорняк, когда же ты наконец женишься?

— Не вижу в этом необходимости.

— И сердце не просит?

— Нет.

— Очень ты понимаешь, что такое необходимость! Вот заболеешь — и сгниешь, как тыква. Хворь-то рано или поздно и к тебе придет. Говоришь, не чувствуешь потребности в женщине? Дурак ты, Петраш. Есть вещи, недостаток которых видят все, кроме того, которому этих вещей недостает. И, наоборот, иные вещи кажутся нужными, а на самом деле в них нет никакой необходимости. Ведь сколько людей, например, жалуется: «Ох, мало у меня денег…», или: «нет здоровья», «нет детей», «нет сена» и т. д. На самом же деле на свете полно и здоровых людей, и детей, и сена. Зато ни от кого не услышишь: «Ох, мало у меня ума!» — хотя по-настоящему-то людей с умом ох как мало на белом свете. Вот и у тебя, Петраш, видно, мало ума, коли ты не хочешь жениться на вдовушке Шафраник. А тело у нее, наверное, белое-пребелое!

— Как будто вы не знаете? — со злобной горечью огрызнулся Петраш.

— Ослепнуть мне, Петраш, если я когда-нибудь видел его.

Вообще старый барон был очень милостив к женщинам, однажды переступившим порог его спальни. Это был наикратчайший путь в церковь под венец (хотя церковь и находилась в стороне от замка). Для таких красавиц барон сам подыскивал мужа. И, как правило, находил. Потому что словаки — умный народ: знают, отчего мед сладок и как хорошо ходить в милости у хозяина кеккёйского замка.

Да и о чем в конце концов идет речь? Упала какая-то одна крохотная жемчужинка с невестиного кокошника. Ну, подумаешь, великое дело!

Поэтому двери «кожухариума» стали все чаще открываться с медлительным и уверенным скрипом, а проходившие по коридору лакеи слышали в такие часы загадочный шорох юбок… Ох, лучше бы и не видеть и не слышать… Ну, будет назавтра в «кожухариуме» одной шубкой меньше, — так что ж из того!

Ох и шельма же был покойный барон! Знал, где сладко! И если в его годы, может быть, еще и не были написаны известные строки: «В каждый час твой не зевай, каждый час цветок срывай!» — он уже и тогда следовал этому совету, хоть и в несколько измененном виде: «На один лишь час срывай ты цветок — и не зевай!»

Для сего занятия к его услугам имелся огромный цветник. Куда ни кинь взор, от бастионов Кеккё вниз по долине Кюртёша до самой комитатской столицы, носящей имя Балашши *, простирался этот сад. И вверх по долине, до самых чащоб Лопатинского леса, — всюду жили крепостные Балашшей, обитавшие в разбросанных кучками белых мазанках.

В палоцких селах с покрытыми жестью колокольнями цвели стройные, сухощавые смуглянки, а на склонах гор и холмов — белокурые, краснощекие словачки. Если их рассматривать издали, в телескоп, то во время работы в поле они в своих красных платочках кажутся алыми маками во ржи. А уж чтоб самых красивых выбрать, нужно подойти поближе. На это есть Церкви и воскресные мессы в них. Ведь каждая из окрестных церквей считает Балашшу своим покровителем. А это обязывало барона навещать их. И как только, бывало, приглянется ему какая-нибудь красотка, избраннице тотчас передают барский приказ: «Пусть приходит за полушубком!»

Число полушубков в «кожухариуме», таким образом, с каждым днем уменьшалось. Но одновременно начала падать и их былая слава. Мало-помалу тайна «кожухариума» просочилась за стены баронского замка, слухи о нем стали распространяться все шире и шире, потому что и слуги болтали, и тетушка Шафраник, по-видимому, не очень-то старалась держать свой язык за зубами. Да и сами жертвы не отличались молчаливостью. В конце концов все как есть всплыло на свет божий, и Крипушкины полушубки сделались теперь предметом насмешек. Даже те, кто приобрел эти шубки в свое время честным путем, на рынке, теперь уже стеснялись их надевать. И если какая-нибудь стройная девушка осмеливалась появиться на люди в полушубке со знакомыми всем гвоздичками и роскошными тюльпанами, — на нее со смехом показывали пальцами.

Некоторые добрые старушки еще и на словах поясняли:

— Ай-ай, доченька! Значит, и ты уже успела побывать в кеккёйском замке?

Глупенькая девчоночка краснела, недоумевая: что бы это могло означать. Неужто такой большой грех — бывать в кеккёйеком замке?

И она до тех пор допытывалась у людей, пока кто-нибудь не объяснял глупенькой, в чем дело. После этого девушка не согласилась бы надеть своей шубки ни за какие сокровища на свете.

Вскоре никто не хотел носить их, кроме разве что нескольких богом обиженных стареющих женщин, согласных даже на дурную славу, лишь бы хоть кому-нибудь понравиться. Вот как закатилась звезда шедевров Крипушки!

А ровно через год, на Михайлов день, возвратившись домой с ярмарки, меховщик Петраш заявился под вечер к кеккёйскому барону.

— Ну, что хорошего скажешь, дорогой братец?

— Пришел, ваше сиятельство, причитающиеся мне двенадцать палок получить.

— Гм! И как же прошла ярмарка?

— Продал я свои полушубки. Все до единого!

— А Крипушка?

— В слезах домой отправился.

— Вот видишь! Говорил я тебе, осел ты этакий? Ну, скажи теперь сам: кто ты есть?!

— Я есть осел, ваше сиятельство!

— Вот теперь верно! Ну что ж, пошли во двор!

И Балашша распорядился принести колоду для порки из дровяного сарая.

— А ну-ка ложись, дорогой братец…

Петраш без возражений подчинился. Хозяин был своему слову: задолжал — плати.

— Позовите сюда Шафраник, — повелел барин. Лежавшего на колоде мужчину передернуло. От стыда он зубами заскрежетал. Надо же было, чтобы именно вдовушка Шафраник видела его в таком виде!

— Ваше сиятельство, — проворчал он глухо, — этого не было в уговоре.

— Не пищи, братец Петраш! Уговор был, что палача я сам по своему выбору назначаю. Вон она уже и идет, твоя Шафраник!

Вдовушка, запыхавшись, спешила к ним из кухни, как была — в белом переднике, раскрасневшаяся, с засученными по локоть рукавами. (Тело и руки у нее все еще были красивы.)

— А ну, душенька Шафраник, возьмите-ка прут да отмерьте ему двенадцать горячих.

Петраш взревел:

— Бабе порку поручать?! Да уж лучше велите меня пороть самому здоровенному из ваших гайдуков и не двенадцать розог — а двадцать четыре!

Вдовушка тоже чуть не обомлела, признав в растянувшемся на колоде человеке Петраша. Глаза ее наполнились слезами, мягкое сердце не выдержало.

— Не могу я этого сделать, ваше сиятельство. Лучше велите мне самой голову отрубить! — воскликнула ключница и с неожиданной решимостью бросилась на колени. — Пощадите, благодетель вы наш!

— При одном условии, — усмехаясь в рыжие усы, отозвался Балашша. — Если сие наказание мы заменим пожизненной каторгой при помощи святого отца.

Петраш украдкой поднял глаза и, увидев ручьями струящиеся из карих очей вдовушки слезы, смягчился и нежным, тихим голосом спросил ее:

— Согласны?

Тетушка Шафраник покраснела, закивала головой и громко заголосила.

Так Дёрдь Петраш на склоне лет, с помощью злой шутки, был загнан в брачное ярмо. Причем он немного от этого выгадал. Разве только, что теперь причитавшиеся ему от вдовушки Шафраник, вернее, уже от госпожи Петраш, удары он получил не сразу, а, так сказать, в рассрочку.

Деревенские жители долго еще вспоминали о разорении бедного Крипушки и о хитром закладе барона. Теперь, если кто попадал впросак, в народе говорили: «Повезло, как скорняку Петрашу: вместо двенадцати телок одну корову получил».

* * *

Однако, как я, право, увлекся и отвлекся! Помимо своей воли, словно во сне! Ну чего я вам о старом бароне рассказываю, когда он никакого отношения-то к нашей истории не имеет?! Недостаток таких вот авторских монологов в том и состоит, что рассказчика никто не перебивает. И прыгает его мысль с борозды на борозду, словно сказочный колобок.

Нынешний Балашша — совсем иного пошиба человек: он не водится с какими-то там скорняками, не выдумывает ради них веселых шуток. Это — важный, утонченный, благоухающий барин, но вместе с тем — добрый, мягкий и всех уважающий человек, который не позволит себе обратиться на «ты» даже к семилетнему крестьянскому мальчишке. Он уже не мучает своих крепостных, не измывается над ними. Прогневавшись на крепостного, он говорит ему: «Вы, Михай Маймош, поступили неправильно и некрасиво по отношению ко мне». В свое время старик барон за такую же провинность влепил бы мужичку двенадцать горячих. И надо сказать, у старика дела шли лучше.

Только в одном молодой барон походил на своего отца — в «амурных» делах. Здесь он был ненасытен. К женским мордашкам его влекло с силой магнита, будто лунатика к луне. И если бы только его самого, а то и земли его! Так что в один прекрасный день остался он таким же голеньким, какими любил рассматривать разных красоток.

Ведь и отец его тоже (пусть господь бог не сочтет это за грех: губка и та загорается от искры, а человек — не губка) обожал женщин. Однако покойный барон довольствовался тем, что находил у себя под боком — ценой вышитых полушубочков. А этому подавай только то, что редкостно и дорого!..

Еще подростком гонялся он за «барышней с глазами Наполеона»[59], слывшей величайшим чудом того времени. Управляющий господин Хорвати, плетущийся теперь вот в Дярмат пешком, в ту пору служил при молодом бароне камердинером и секретарем и вместе с ним ездил в Сольн, местечко в Лотарингии, куда собирались люди с целого света, чтобы поглядеть на девицу с наполеоновскими глазами. В дневнике Хорвати об этом сделана следующая запись:

«Знаменитая ныне восемнадцатилетняя девица Жозефина Д'Эстани родилась в 1825 году. Лицом весьма похожая на императора Наполеона, она в то же время очень красивая и во всех отношениях отменная девица, так что всякий, увидев ее, немедленно влюбляется. Мой барин тоже помешан на ней. В синих глазах сей почтенной особы можно увидеть расположенные по кругу, словно на монете, буквы: «Император Наполеон». По мнению докторов, сие странное явление может быть объяснено следующим образом: мать девицы, будучи беременна, получила однажды от своего старшего брата наполеондор, но, поскольку ей вскоре предстояло расстаться с монетой, она рассматривала ее слишком пристально.

Барышня сия весела, здорова и, как я уже указывал выше, по своим внешним формам так хороша и отменна, что равная ей едва ли сыщется во всем почтенном Ноградском комитате. Еда и вино здесь очень плохи. Остановились мы в гостинице «Золотой Фазан». И «Фазан» и все прочие трактиры битком набиты любопытными кавалерами и волокитами, что слетелись сюда со всех концов света. Здесь пребывает лорд Дудлей, герцог Монтрозский, граф Ганс Вальдштейн из Праги и многие другие баричи из знатных родов, и все до одного они увиваются вокруг девицы, которая, впрочем, своими глазами с наполеоновскими буквами охотнее всего смотрит, слава Иисусу, на нашего молодого барона господина Антала.

То есть лучше, если бы это было не так, поскольку тот несчастный золотой наполеондоришка, который беременная баба отдала в конце концов лавочнику, но который навеки отпечатался в глазах находившегося в ее утробе дитяти, теперь, приняв столь необычный вид, стал соблазнять и заманивать множество других золотых монет. Венский жид-ростовщик уже в третий раз присылает нам по несколько кульков с золотом, но и от последнего из них у нас осталась только самая малость».

Так лаконично повествует о приключениях барона в Сольне дневник Хорвати (дома в те времена об этом говорили пространнее). Хроникеры других народов тоже упоминают об удивительных глазах Д'Эстани! Странно! Словно глаза, представляющие собой всего лишь шутку природы, имеют какое-то значение для любви? Ведь женщины-то, целуясь, все равно глаза всегда закрывают!

Мы не знаем, чем кончилась вся эта история: кто из них первым обманул другого (именно этот вопрос остается всегда невыясненным), известно лишь, что за Жозефиной последовала некая танцовщица Пепита. С нею владелец Кеккёйского замка исколесил всю Европу, оплачивая счета и драгоценности танцовщицы. И это увлечение тоже влетело барону в копеечку.

Тем временем он достиг совершеннолетия и женился. У людей бедных это называется «образумиться», у больших господ — «пополнить карман». Юная графиня принесла в дом много денег, поэтому барон, отбыв положенный приличием медовый год, снова смог приняться за свое любимое занятие. Он порхал, как мотылек, от блондинки к шатенке, от шатенки — к рыжекудрой красавице. Опасное дело — такое коллекционирование. Охотиться за женскими скальпами ради одного только цвета украшающих их волос! А пока человек перебирает чужие волосы, свои собственные потихоньку исчезают с его макушки. Так случилось и с бароном.

Но, как видно, и это его не образумило. Вот и сейчас он весело скачет по дороге, по которой и до него проследовало немало аристократов и кавалеров.

Горделиво цокает копытами его гнедая кобылица, беззаботно насвистывает всадник. Полной грудью вдыхает он воздух и забавляется созерцанием красочных сценок, разыгрывающихся на дороге. Мир так прекрасен и создан словно специально для него! Не хватает только сотни тысяч форинтов, обещанных ему за судебный процесс. Будучи в хорошем расположении духа, барон охотно пускался в разговоры со знакомыми путниками. У бедного батрака он купил за двадцать форинтов большерогого здоровенного барана, который в Штрацине дрался с быком и, говорят, обратил того в бегство. В селе Крижноц Балашша остановился у колодца и попросил у маленькой девочки испить воды. Та с готовностью протянула ему свой зеленый кувшин, предварительно отерши его носик рукавом платьишка. Барон напился и бросил девочке десятифоринтовую бумажку, сказав:

— Купи себе душистого мыла.

Девчурка обрадованно улыбнулась, но тут же пригорюнилась:

— Подумают, что я украла деньги-то. Очень уж много!

— Много? — нежно посмотрел на нее барон. — А может, ты бы мне свои губки подставила, а не кувшинчиковы?

Барон пришпорил лошадь и ускакал, но капельки яда упали на еще невинный цветочек лилии. Таившийся в ее сердечке бес проснулся, и, пусть барон сам и не воспользовался случаем, лукавый все равно сделает свое дело — для «общей» пользы.

У новинской овчарни выглядывает из-под стрехи можжевеловая ветка *.

Чабан был умным человеком и так решил про себя: есть у меня небольшой виноградник — на нем родится вино, есть перед овчарней большой ясень, под которым вполне уместятся два столика, есть у женушки моей пара милых глаз, ради них с готовностью подзадержатся проезжие люди. Все это можно обратить в деньги, если я сам стану продавать вино! Выхлопотал пастух себе разрешение, и с той поры у него под ясенем всегда сидит по несколько путников.

Вот и сейчас расположились тут насквозь пропыленные уже знакомые нам господа Хорвати и Холеци. Перед ними на столе бутылка вина и кувшин с минеральной водой, а перед столом, уперши руки в бедра, сокрушенно покачивает головой хозяйка корчмы, которой они рассказывают историю с Фильчиком.

Цок, цок, — послышался конский топот.

Чабаниха, обернулась, и ее милое улыбающееся лицо сразу же приняло выражение почтительности.

— О, его сиятельство барон?!

Балашша, увидев за столиком под деревом своего управляющего, сразу же понял, что тот без экипажа.

— Per pedes apostolorum, domine Horvathy?[60] — весело воскликнул он.

— Странная история с нами приключилась, — со смехом отвечал тот.

— Не угодно ли спешиться, ваше сиятельство? — спросила чабаниха.

— Если бы вы, милочка, подержали моего коня…

— Конечно, подержу. Какая дивная лошадка!

Барон спрыгнул на землю, и управляющему Хорвати теперь уж во второй раз пришлось рассказывать о том, как больной Фильчик хитростью забрался к нему в экипаж и как потом выяснилось, что накануне его укусила бешеная собака. После чего господин Хорвати и его спутник очертя голову выскочили из брички.

— Ну и напрасно, — усмехнулся Балашша, — два раза кряду дали себя надуть!

— Уж не думаете ли вы, ваше сиятельство…

— Не думаю, а даже уверен, что пройдоха просто хотел поудобнее расположиться в вашей коляске.

— Вполне может быть, — подтвердил Холеци.

— Ах, негодяй! Вот позор-то, — почесал в затылке управляющий. — Ну, хорошо же! Не позволю я ему насмехаться надо мной. Все кости переломаю собаке. Так надуть! И ведь как врет, прохвост! Будто по-писаному! Значит, и всю историю с сапожками и бархатными башмачками он выдумал…

— Нет, не думаю, — возразил Холеци. — Башмачок я сам видел, в одном из сапог…

— Что за бархатный башмачок? — безразличным голосом спросил барон.

Холеци хотел уже было рассказать и про это, но Хорвати остановил его движением бровей (может быть, этого-то ему как раз и не следовало делать!).

— А так, ничего! Пару сапог нес Фильчик для Кальмана Круди. Уверял, что повесит сапоги на какое-то дерево в лесу, у самого города, и там же, мол, в гнезде, найдет деньги за работу.

— А при чем же здесь башмачки? — оживленно перебил писаря барон.

Писарь и управляющий многозначительно переглянулись, что, разумеется, не ускользнуло от внимания Балашши.

— Что? Или тайна какая-нибудь? — недовольно спросил он. — Почему вы не хотите рассказать?

— Нет, что вы! — поспешно запротестовал смущенный управляющий. — Ерунда это. Мой друг Холеци заметил, что сапоги те на женскую ножку шиты, он как раз сейчас и говорил об этом. Не так ли, Холеци?

— Точно так.

— Ну, а дальше?

— Фильчик рассказал нам, что якобы однажды ночью Круди принес ему бархатный башмачок и просил сшить такого же размера сапожки.

Тут новинская чабаниха вскрикнула, как ужаленная.

— Что с тобой, сестренка?

— Конь ваш чуть было не укусил меня, — отвечала молодушка, побледнев как полотно и выпустив поводья из рук.

— Уж не твой ли это башмачок, Юдит?

— Ну что вы, ей-богу! — заскрежетав зубами, пробормотала чабаниха и вдруг заплакала. — К чему на меня наговаривать-то? Пусть по колено ноги отсохнут у той, чей тот башмачок.

— Глупости, — потемнев в лице, пробормотал Балашша и в замешательстве сунул в стремя вместо левой ноги правую. — Этот Фильчик неисправимый негодяй, господа! — добавил он, уже вспрыгнув на коня и через силу улыбаясь. — Н-но, Семирамида!

И барон поскакал прочь, мимо карликовых яблонек, расцветавших вдоль дороги. Казалось, они покрылись тысячами розовых юбочек, в которые собирались нарядиться крохотные барышни-пчелки. Целой тучей сновали трудолюбивые насекомые между цветами, довольно и ласково жужжа, а затем, нагруженные добычей, тяжело уплывали в сторону леса.

С запада налетел прохладный ветерок, он освежил разгоряченную голову барона и прошумел в лесной чаще, словно маня за собой…

«Ну что же, коли ты зовешь меня, я приду!..» Резко повернув коня вспять, Балашша снова подскакал к кошаре и подозвал к себе управляющего:

— Садитесь-ка на мою лошадь, Хорвати. Семирамида — резвая лошадка, вы еще догоните Фильчика. А если и нет, то найдите хоть бы те сапоги на дереве в лесу. Выньте из них бархатный башмачок и привезите мне. Словом, постарайтесь найти этот самый башмачок!

— Слушаюсь. Только как же вы-то, ваше сиятельство? Пешим останетесь?

— Об этом не беспокойтесь! А как с башмачком все устроите, заверните в гостиницу «Зеленое Дерево». Там должен был остановиться барон Балдачи или его адвокат. Передайте, чтоб не ждали меня к обеду. В лучшем случае я приеду к ним вечером и привезу с собой то, чего они дожидаются.

— Понятно, ваше сиятельство!

— Отлично, тогда поторапливайтесь!

В седло вскочил новый наездник. Балашша вынул из кобуры один пистолет и, сунув его в ягдташ, направился по пешеходной тропинке в сторону Рашкинского леса, вверх по течению речушки Бадь.


Ох, и красива же эта Бадь, наша жемчужинка, наша озорница. То мирно плещется, то гневно рокочет она между разросшимися папоротниками; прыгает со скалы на скалу или смиренно журчит по лужайке, петляя из стороны в сторону в своих зеленых берегах, а то вдруг и назад бросится, словно расшалившийся щенок. Весело шагать рядом с нею. А идти против ее течения — грустно. Вначале кажется, что слышишь ее брюзгливое ворчание, бормотание, жалобы увядших трав, тихий шорох подмытых и теперь осыпающихся берегов. Но постепенно этот шум глохнет, умолкает, а Бадь делается уже подобной маленькой серебряной ниточке, выдернутой из куска парчи. С каждым шагом становится заметнее, как она хиреет, чахнет, съеживается и затихает. Ты идешь дальше вверх, вдоль речушки, но только голос ее стихает здесь до шепота. Кажется, что стоишь у ложа умирающего и видишь, как струйкой утекают его последние силы. Поднимаешься еще выше, и Бадя уже вовсе не слышно, это уже не ручеек, а серебристая змейка извивающаяся среди трав и каменных расселин, чтобы в какой-то миг совсем затеряться между камней.

Идти нужно вместе с рекой… Кто идет с нею вместе, с тем она ласкова и с каждым шагом все разговорчивее. И чего она только не выделывает на своем пути! Вбирает в себя ручейки, бьется грудью о скалы и затем струйками стекает обратно, заглядывает в рачьи норы, орошает лилии и курослеп, растущие на ее берегах, и с каждым шагом меняет свой облик. Вот в нее упала сорванная ветром ветка акации. Речка подхватила ее с торжественным ворчанием, рокотом. На одном из цветков акации все еще сидит ленивый шмель, решивший прокатиться на ветке, словно в паланкине. А Бадь все болтает, хвастается: «Двадцатью километрами ниже я уже мельницу буду вертеть!»

А тебе приходит в голову, что еще через двадцать километров она вольется в другую, большую реку и, утратив собственное имя, исчезнет в мгновение ока, словно милое, озорное дитя, проглоченное уродливой старой ведьмой. Но Бадь смиряется и с этим: таков уж закон природы. Ручьи и реки — все они стремятся к своей цели и достигают ее. И все-таки, почему реке приходится умирать дважды? Ведь все живое и неживое на земле по воле природы умирает один раз. А реке природа определила две кончины: один раз — в устье, а другой — у истоков, где ее и словак лаптем до дна вычерпнуть может. И хоть речка не обращает на это внимания, но такое умирание речки в ее верховьях разрушает всю иллюзию. Словно любимая тобой красивая девушка стала бы вдруг молодеть, сделалась тоненькой и по-детски хрупкой, опять надела бы коротенькие платьица, стала школьницей, затем ползунком и наконец — младенцем в пеленках…

Вот в таком настроении и брел Балашша по лесу. Он видел, как синий туман, словно тонкая кисея, плывет вдали над рекой, а подойдешь поближе — исчезает. И речка — тоже обманщица! И легкомысленна она к тому же: вон на небольшом склоне, за покосом Яноша Макарача, выплеснулась она из берегов, словно не терпелось ее водам найти более скорый путь. Но, проплутав целый час и описав огромную дугу по полю, протока снова возвратилась к основному руслу, какими-нибудь двумя вершками ниже. Что ж, и ручей может иногда сбиться с истинного пути!..

Все виделось Балашше теперь в мрачном свете. Голова его гудела, на сердце жгло. Обычно вежливый и приветливый, барон, однако, был капризен и придирчив. Какой-нибудь пустяк, вроде этой вот истории с башмачком, мог в мгновение ока взбесить его. Видно, немалая толика крови былых олигархов текла еще и в его жилах! Мелкие неприятности жизни он переносил значительно болезненнее, чем подлинные удары судьбы. Велика была не его страсть к Мими — велико было самолюбие. Мими уже почти наскучила ему, и ездил он в рашкинский замок больше потому, что в его век — век доносчиков и императорских ищеек — там он безопаснее всего мог посидеть за столом со своими венгерскими друзьями, залить вином горе под песни цыгана-скрипача Гилаго.

А Мими казалась ему верной и совсем ручной — потому-то она и наскучила ему. Право же, нет ничего скучнее девицы, которая так и виснет у человека на шее и беспрестанно болтает о любви. Но сейчас, когда у барона зародилось подозрение, душу его вдруг охватило чувство горечи и утраты. Ему хотелось теперь какой-то определенности, и он чувствовал, что для этого ему нужно обязательно повидать Мими, поговорить с нею. А до тех пор его мысли сами пустились на поиски истины, — они то обвиняли, то оправдывали.

Почему, например, башмачок должен принадлежать обязательно Мими? Город близок, мало ли в нем женщин, которые могут носить бархатные башмачки! Как знать, для кого заказал Круди сапожки? Мими, к примеру, и не заставишь их надеть. Смешно! И потом, что могло бы понравиться утонченной красавице Мими в этом грубом разбойнике? И как мог проникнуть Круди в замок, охраняемый самыми верными слугами барона?

Все это так. Но почему же пришли в замешательство Хорвати и Холеци, почему переглядывались исподтишка, будто никак не могли решиться: стоит ли рассказывать барону все из того, что им стало известно? Что, если Мими и в самом деле виновна? По совести говоря, в этом и не было бы ничего удивительного: легкомысленная девица плясала когда-то на канате в цирке, пела на сцене перед аплодирующей публикой. Могла ли ей не наскучить унылая однообразная жизнь взаперти, в безмолвном лесу? А скука — это истинная ловушка дьявола…

Теперь барону вспоминалось многое: оброненное кем-то мимолетное слово, сплетня, услышанная однажды, — все это укладывалось в общую вереницу фактов, одно к другому, словно кусочки детской мозаики в коробку.

Как-то ночью Мишка Гусеница, один из разбойников Круди, пировал в крижноцкой корчме. А кеккёйский мясник Матяш Надь, случайно оказавшийся там же, решил подзадорить его:

— Ах вы, славные разбойники! Видно, только на бедных людей не боитесь вы руку поднимать? А вот когда барон Балашша передал вашему Круди свой ответ, атаман проглотил обиду, смолчал. С бароном связываться вы, видно, боитесь!

— Бросьте, сударь! Кальман — он хитер, как дьявол! — разоткровенничался разбойник. — Он у барона в таком месте крадет, где убыли и через увеличительное стекло не заметишь.

Матяш Надь понимающе подмигнул разбойнику, подумав про себя: «Я ведь тоже в таком месте краду! (Он и в самом деле на тарелку весов со стороны, не видной покупателям, прилеплял кусочек воска, весом в несколько золотников.) Так что вполне вероятно, что этот Мишка Гусеница правду говорит! Много мест есть на белом свете, где можно воровать незаметно!»

Шутка бандита дошла до слуха барона, — вот и ломай теперь голову над ее смыслом.

Госпожа Шибанская — «умная бабка» (как в венгерских деревнях зовут повитух, словно, кроме них, и не бывает на свете других умных женщин) — недавно сплетничала о новинской чабанихе, говорила, что Круди будто бы бросил чабаниху, а та теперь не своим голосом воет по нем, ходила даже в разбойничий стан, где те по ночам краденых баранов на костре жарят. Повитуха, которая через семейство Пери приходится Юдитке теткой, предостерегала уж неосторожную чабаниху:

— Смотри, дочка, не забывай, что один раз тебе уже остригли волосы.

Незначительные сами по себе, эти детали вдруг оказались звеньями одной длинной цепочки, разворачивавшейся сейчас в воображении Балашши. Ревность — замечательная ищейка. У нее самый острый глаз, самый тонкий нюх и преотличнейшая память…

Но вот за дикой яблоней, на которой в сорок восьмом году вице-губернатор Элек Хорват повесил одного строптивого попа, вечная ему память (Элеку Хорвату, разумеется), уже показалась башня рашкинского дворца, и если Мими или кто-нибудь из ее служанок сидят сейчас у окна, то они тотчас же заметят появление барона. А это ни к чему сегодня. Он должен появиться в замке неожиданно, смутить девицу вопросами и таким образом узнать всю правду!

Вот почему Балашша свернул от яблони (которая после упомянутого выше события, словно стыдясь происшедшего, больше не родит и даже не цветет) в лесную чащу, чтобы, попетляв по ней, пробраться в замок с тыльной его стороны и свалиться как снег на голову к ничего не подозревающей любовнице. Настоящий дремучий лес этот уголок. Огромные дубы и буки с их могучими кронами — истинные короли растительного мира, теснились вокруг непроницаемой темной стеной. Пока барон проходит мимо них с безразличным видом, но придет время — и еврей-ростовщик даст за них еще много денег. Есть тут и такие уголки, куда уже сотню лет не заглядывал луч света. Там не растет ничего, кроме болотной тины. А впрочем, и тину нельзя презирать. Она — колдунья среди растений: самая низкая, но и самая независимая. Для ее существования даже и солнца ненадобно.

Удивительный, своеобразный это мир — лесная чаща, с ее особенными растениями, жучками, бабочками. Это и был тот самый лес, с именем которого связано столько легенд. Вот на стволе одного из его дубов вырезано имя «Кристина». Заботливые окрестные жители на протяжении вот уже многих веков оберегают эту надпись на груди дуба-великана, обросшего губкой и узловатыми желваками, потому что она сделана рукой воина-поэта Балинта Балашши *, грозы турок, «…в лето тысяча пятьсот восьмидесятое от рождения Христова…». И что самое удивительное здесь, — это маленькие цветы-искорки! Изо всего леса они выбрали подножие именно этого дуба и с верностью влюбленных растут только вокруг него. Цветы эти точно такие же синие, как глаза Кристины Добо * на ее портрете в кеккёйской картинной галерее.

В этом же лесу фантазия палоцев поселила и «Вечного ворона». Говорят, что он живет где-то здесь в дупле, но не приведи господь увидеть его: это сулит верную смерть через семь дней, а то и семь часов. В день Страшного суда сей чудо-ворон возговорит человечьим голосом и перечислит все грехи, содеянные родом Балашшей.

Видно, всей власти благородного комитата и даже самого палатина недостаточно было, чтобы обуздать Балашшей, поэтому хитроумные палоцы еще и ворона назначили на должность «буки», которой можно было бы припугнуть баронов.

Да разве перечислишь все, что нам ведомо про этот лес. А того, про что и мы не ведаем, — еще больше! Вот если бы те длиннохвостые белочки, то взбегающие на дерево при звуке шагов, то спускающиеся вниз, если бы они рассказали нам о том, что слышали от своих отцов!..

Ну, а все, что я сам узнал от своего отца, я вам расскажу. Когда мой отец был еще мальчишкой, старший лесничий Балашшей, ныне покойный Янош Киш, приказал спилить здесь большое дерево. Окрестные жители еще и поныне показывают его ствол. Дерево выбирал барский бондарь, собиравшийся что-то смастерить из него. Пилили, пилили дерево — и вдруг выпадает из него мертвый солдат с ружьем, кивером и патронташем. Императорский солдат. Старые умные люди так объяснили этот случай: бедняжка, будучи, вероятно в дозоре, чтобы осмотреть местность, вскарабкался на дерево, до расселины. А дерево было гнилое, дуплистое. Вот солдат, как был, в мундире, с оружием, и провалился в дупло (тут уж сам император не поможет), да и остался там на целых сто двадцать лет. Приказал Янош Киш вырыть солдату на этом самом месте могилу, вызвать балашшадярматского священника и похоронить солдата…

Балашша перешагнул через гнилой пень дерева-гроба, вокруг которого с жужжанием вились дикие пчелы, и, пробравшись через плети ежевики и кусты можжевельника, очутился на красивой, покрытой шелковистой травой лужайке. В голове у него шумело. Барон снял шляпу и, строя всякие планы, шел как хмельной, спотыкаясь о камни, валежник и пни.

Ему было ясно, что самое главное сейчас — разузнать о бархатных башмачках. Это diabolus rotae.[61] Что скажет он Мими? Надо бы придумать что-нибудь очень хитрое. Лучше всего, если он сначала сделает несколько комплиментов насчет ее маленьких ножек, а затем равнодушным голосом добавит: «Отчего же ты, моя Мими, не носишь никакой другой обуви?!» Она, наверное, спросит: «Ну, например?»

«Мне кажется, — скажет Балашша, — что для твоих ножек очень подошли бы черные бархатные башмачки».

Мими возмутится:

«Ах, что ты понимаешь! Ну, кто же сейчас их носит, кроме больных подагрой старух?»

«И что ж, у тебя нет таких?»

«Никогда и не было…»

Вероятно, и покойный Крипушка не разукрашивал столь щедро своих шубок, как расписывал мысленно барон Балашша предстоящий разговор с возлюбленной: он представлял себе даже жесты Мими, выражение ее лица. Вдруг он споткнулся обо что-то.

Присмотревшись, Балашша вздрогнул и попятился: под кустом папоротника, как два маленьких черных котенка, лежали! два бархатных башмачка!

Что это? В самом деле башмачки или наваждение?! Уж не сам ли сатана в образе башмаков? (Впрочем, нет! Ведь даже самый скромный из чертей на худой конец обернулся бы башмачником!) Барон наклонился и поднял находку. Это были совсем новые башмачки, на крохотную женскую ножку. Работа тонкая, каблучки изящные. Кто же мог оставить их здесь, в глубине леса? Что за колдунья могла положить их на его пути?

Барон сунул руку в один из башмачков; он был еще совсем теплый, словно гнездышко, из которого только что вылетела птичка. Тепло женской ножки как бы передалось ему, разлилось по жилам. Кто-то должен быть здесь, поблизости!

Балашша оглянулся вокруг, но отовсюду на него веяло покоем и безлюдьем. Ни один лист на деревьях не шелохнулся ни вблизи, ни вдали. Лес, казалось, спал, и только травы дышали. Впрочем, это — плод воображения. И все-таки здесь должен кто-то быть!

Дрозд засвистел у барона над его головой, словно перекликаясь с его мыслями и желая сказать: «Взгляни сюда!»

Балашша посмотрел в вышину, откуда несся птичий свист, и увидел, что на вершине взметнувшегося к самому небу тополя, там, куда и птицы-то неохотно залетают, сидит молоденькая крестьяночка. Голова ее была повязана платком в красный горошек, а короткая юбочка стыдливо (чтобы даже бессовестный дрозд ничего лишнего не подглядел) обтянута вокруг колен.

У Балашши мурашки по спине забегали, когда он, закинув голову, взглянул на девушку снизу и увидел, как она с удивительным спокойствием и непринужденностью, словно лесная фея, сидит на суку и привязывает красную ленту на самую верхнюю веточку дерева.

— Девушка! — закричал барон из всех сил. — Эй, девушка! Ради бога, что ты там делаешь, на такой высоте? Как ты туда попала? Спускайся сейчас же, несчастная! Сможешь спуститься-то?

Будучи по природе человеком добросердечным, он уже подумывал о том, не побежать ли ему поскорее в замок за лестницей, перинами, веревками и людьми.

Девица, по-видимому, не могла повернуть голову в его сторону, но кивком головы дала знать Балашше, что слышит его, и с удивительной ловкостью и проворством белки стала спускаться вниз по стволу дерева, чем немало удивила барона.

Очутившись примерно на середине дерева, девушка поправила рукой сползший ей на глаза платок и, взглянув вниз, захохотала так громко, что от ее смеха загудел весь лес вокруг.

— Ха-ха-ха! Это ты, барончик?

У Балашши захолонуло сердце, а лицо сделалось берестяно-белым.

— Мими! — вырвался у него из груди возглас, в котором можно было расслышать все: и удивление, и гнев, и испуг. Стукнув себя ладонью по лбу, барон тут же пробормотал: — Как же я сразу-то не догадался, что это — она?! Ведь на такое способна только цирковая артистка, работавшая на трапеции!

Еще минуту спустя Мими была на земле; она жеманно присела и, будто воображаемой публике в цирке, послала деревьям, толпившимся вокруг, несколько воздушных поцелуев.

— А вот и я, милый барон! Но ты-то как здесь очутился? Лицо комедиантки было озарено улыбкой, грудь высоко вздымалась, глаза оживленно блестели, а с красивого выпуклого лба на раскрасневшиеся щеки бусинками катился пот. Барон нахмурил брови.


— Вы с ума, верно, сошли? Лазать по деревьям! — сказал он строго. — Что это за причуды? Почему вы так ведете себя?

Пожав плечами и кокетливо качнув бедрами, красавица отвечала:

— Тренируюсь, чтобы не забыть прежнего ремесла на случай, если барончик разлюбит меня!

— Какой ужас! Нет, у вас была какая-то другая цель! Кому это придет в голову взбираться на пирамидальный тополь ради одного только удовольствия? Увы, меня вам не удастся убедить в том, что это — всего лишь небольшая прогулочка по стволу дерева! К верхушке и обратно!

— Отчего же нет? Вы ведь не станете отрицать, что это не самый худший вид гимнастики? Однако верните же мне мои башмачки…

— Башмачки — моя находка, поэтому я не отдам их вам.

— Перестаньте дурачиться! Не идти же мне домой в одних чулках!

Артистка подскочила к барону и, выхватив у него из рук башмачки, уселась на траву, скрестив ножки.

— Закройте глаза, барончик, коли добрый вы человек!

Балашша почувствовал, как начинают рушиться всё его хитро задуманные планы.

— К чему вся эта комедия? — спросил он насмешливо.

— Не люблю, когда на меня смотрят во время одевания.

— А во время раздевания?

— Это другое дело. Однако, как вы сердиты сегодня, мой маленький барон!

— У меня есть на то причины. Вот и ваше одеяние тоже. Как вам пришло в голову вырядиться в такое платье?!

Мими надела башмачки, поднялась с земли и, уперши руки в боки, озорно качнула станом:

— А что? Разве оно мне не идет?

— У меня сейчас, ей-богу, нет настроения шутить.

— Одним словом, вы хотите, чтобы я заказала себе из Парижа, от Дюшантуа, специальный костюм для лазанья?

— Я хотел бы, чтобы ты вообще больше не карабкалась по деревьям. А пока хочу только знать, откуда у тебя этот крестьянский наряд?

— Взяла у одной из своих служанок.

— У тебя никогда не было служанок с такой, как у тебя, фигурой!

— Вот как! Значит, вы и с фигурой ваших служанок знакомы?

— Я попрошу тебя не уклоняться и отвечать мне! — грубо одернул комедиантку Балашша.

Мими только теперь заметила его суровый и даже запальчивый тон, совсем не похожий на ту деланную придирчивость, которую иногда напускал на себя барон и которая исчезала после первого же поцелуя. Как видно, надвигается черная туча! Чем-то она только разразится: проливным дождем или, чего доброго, настоящей грозой, с громом и молнией? Мими бросила на барона испытующий взгляд, словно пытаясь заглянуть ему в душу, и вздрогнула, а лицо ее, голос и все поведение мгновенно утратили налет веселости и милой игривости, с которой она до сих пор парировала все атаки барона. И напрасно, потому что эта игривость была удивительно действенным оружием в ее руках.

— Вы, право же, какой-то странный, — протяжным и даже жалобным голоском заметила Мими. — Что с вами? Чего вы хотите от меня?

— Ответа.

— О господи, верни ему разум! Говорю же я вам, что я взяла этот костюм у служанки, перешила его по своей фигуре, как это всегда делается, — бросила Мими и, не говоря больше ни слова, оставила барона. Она шла вниз по косогору, устало уронив руки и спустив красный платок с головы на плечи. Балашша с минуту взвешивал в уме ее ответ с точки зрения его правдоподобия и пришел к выводу, что маленькая гадючка ловко выпуталась из зарослей.

Влекомый неведомой силой, он невольно шагнул вслед за комедианткой.

Девица шла не оглядываясь. Знала она или нет, что он следует за ней? По-видимому, знала, потому что сухой прошлогодний хворост, опавшие сучья деревьев трещали и хрустели под тяжелыми мужскими шагами. Но, слышала Мими его шага или нет, шла она не торопясь — не убегая от него, но и не замедляя шага, шла спокойно, словно была одна во всем лесу. Вдруг она наклонилась, чтобы сорвать выглянувший из травы первоцвет, и здесь ее нагнал Балашша.

— Куда же вы бежите от меня, мадемуазель Шрамм? — Впервые за все время их дружбы он назвал ее этим холодным именем, украшавшим когда-то театральные афиши.

— Домой, — просто отвечала девица.

Теперь они пошли уже рядом, но все так же молча.

Мими рассеянно обрывала желтые лепестки цветка, а барон украдкой поглядывал на нее сбоку. Девица все еще нравилась ему, хотя ее, пожалуй, нельзя было назвать красивой, разве что интересной. Свою маленькую, изящную головку она, словно цветок полевой гвоздики, держала слегка склонив набок. Лицо ее было слишком угловатым, но очень подвижным. Сколько бы ни смотрели на него, перед вами всякий раз были новые черты, ибо каждое слово Мими, каждая ее улыбка или движение алых губ неповторимо изменяли ее лицо.

Пан Блашкович, приезжавший в село Рашка из Хонта на съезды патриотов, так оказал однажды про Мими (и нам приятно сослаться в данном случае на знатока):

«Будь я султаном, я прогнал бы всех трехсот жен, а вместо них содержал бы всего лишь одну — мадемуазель Шрамм; в ней одной есть все, что можно найти в трехстах других».

Конечно, Блашкович преувеличивал, говоря так, потому что у Мими был божественно милый вздернутый носик, но человеку, коль уж он султан, иной раз придет желание полюбоваться носом греческого типа. Или, скажем, синими глазами. Что же это за собрание драгоценностей, в котором нет сапфиров?!

…Так они и шли бы молча, если бы дорогу им не заступил куст шиповника. Ох, как любят эти цветы совать свой нос повсюду!

Бант Мими, который согласно моде этого края порхал у нее на левом краю юбки, зацепился вдруг за колючку шиповника. Мими потянула юбку к себе, бант оторвался, а из-под натянувшейся юбки выглянула на миг ее нижняя белая сестричка.

Барон, остававшийся при любых обстоятельствах кавалером, наклонился и поднял ленту.

— Спасибо, — печально улыбнувшись, поблагодарила девушка.

— Помнится, на вершине дерева вы еще одну ленту оставили, — заметил барон холодно.

— Сегодня мне не везет на ленты…

— Нет, мне показалось, что вы ее сами к ветке привязали. Мими вздрогнула — по крайней мере, барону так почудилось, — но спросила она совершенно равнодушным голосом:

— Вы это так странно подчеркиваете?

— Да ведь и в самом деле странно все это, — насмешливо отвечал барон.

— Что именно?

— Странным, мадемуазель Шрамм, является все, что требует объяснений!

— Я привязала ленту просто как доказательство на тот случай, если бы кто-нибудь не поверил, что я смогла взобраться так высоко.

— Ну конечно! Ведь и Киселяк * вырезал свое имя на всех скалах. У него, бедняжки, по-видимому, не было с собой ленточек.

Между тем барон и Мими вышли из лесной чащи на поляну, с которой открывался вид на один из флигелей дворца, построенного в стиле барокко. Отсюда начиналась отличная, посыпанная гравием дорога, которую обрамляли высокие развесистые липы, бросавшие торжественную тень на землю. Справа, в небольшой лощинке, стояла среди густых деревьев увитая плющом часовенка, которую построила еще покойница баронесса, — мать барона Антала, урожденная Серенчи, чтобы таким путем умилостивить привидение. Дело в том, что Рашкинский лес имел также и свое собственное привидение. Когда Балашшам грозило какое-нибудь несчастье, в лесу появлялся безголовый зубр. Уже многим людям доводилось видеть этот призрак, они все готовы были подтвердить под присягой. Безголовый зубр — по народному поверью — требует у Балашшей вернуть ему голову, которую бароны в свое время взяли себе на герб, и будет он бродить по этому лесу до тех пор, пока наконец не получит ее обратно.

Мими свернула теперь на полузаросшую тропинку, которая вела к часовне.

— Так вы еще не идете домой?

— Прежде мне нужно переодеться в часовенке.

— Как? Вы переодеваетесь в часовне?

— Там я держу свое платье. Уж не думаете ли вы, что я могу показаться прислуге в таком маскараде?

— Ах, вот оно что! Значит, вы занимаетесь вашим спортом тайком от всех? И никто не знает об этом?

— Никто…

Балашша, услышав такой ответ, еще больше помрачнел.

— Кому же предназначается в таком случае ваш знак, эта самая повязанная на вершину тополя ленточка? Кто должен был ее увидеть? Ведь не без цели же вы это делали?

Девица густо покраснела и виновато потупила взор.

Барон же, сверкнув глазами, подскочил к ней и, исступленно схватив за руку, грубым, исполненным ревности голосом прошипел:

— Мими, ты обманываешь меня! Ты не любишь меня больше!

На лице комедиантки отобразилось минутное колебание: вырваться и убежать или?..

В Конце концов она склонилась в сторону «или» и, покорно припав к мужественной груди Балашши, обильно оросила его сорочку слезами, а свободной рукой схватила одну из своих кос и стегнула барона этой дивной плетью по спине.

Ну, перед таким милым оружием уж никто не устоит! Разгневанный мужчина растаял и сжал грешницу в своих объятиях, прошептав:

— Ах ты, нехорошая Мими! Глупенькая ветреница!

* * *

Сказочные теремки на курьих ножках наделены одним замечательным качеством — в них все происходит само собой: и скатерть самобранка, и хорошие вина, и роза, превращающаяся затем в красавицу королевну. Словом, путник находит в них все, что его душеньке угодно, и ни слуги, ни лакеи там не путаются под ногами — все происходит по какому-то волшебству.

Замок Балашши тоже был похож на такой сказочный терем-теремок: прислуга в нем никогда не показывалась. Люди здесь были приучены оставаться невидимыми. И тем не менее все было всегда в полном порядке. В столовой уже был накрыт стол, и когда барон, стоя у окна, поджидал Мими, переодевавшуюся в часовне, уже неизвестно откуда появился второй прибор и бутылка шампанского в ведерке со льдом.

Но вот пришла и Мими — свежая, веселая, улыбающаяся, в длинном платье, с веером в руке и двумя бантами на соломенной шляпе. Совершенно другая, новая Мими. Барон увидел ее словно впервые!

— Как хороша ты, душенька, когда оденешься светской дамой!

— А в одеянии крестьяночки разве я не была хороша?

— Ну что ты! Только тогда я был сердит на тебя.

— Почему же?

— Наверное, потому, что с ума сошел…

Мими и барон сели за стол друг против друга. Гнева и обиды как не бывало. Все, что ни подавали им, было отлично приготовлено. И шампанское тоже было дивное.

Через окно в комнату струился напоенный ароматами весенний воздух. Ах, как же хороша жизнь! И к чему омрачать ее какими-то глупыми подозрениями?

— Ну, еще один глоточек шампанского, Мими! Ради меня! Завязался так называемый пьянящий щекотливый разговор, какой возникает обычно, когда двое остаются с глазу на глаз, причем мужчина пьет свое собственное шампанское, но не со своей собственной женой. Ах, какое изумительное это сочетание!

— Как же это ты забрался в наши края, барончик?

— Везу в Дярмат документы о процессе.

— В этой вот охотничьей сумке?

— Бумаги в ней.

— Но я почувствовала в ней и еще что-то твердое, когда ты обнял меня сегодня возле часовни…

— Пистолет.

— Ой, а если бы он выстрелил? Неужели он заряжен?

— Оба ствола.

На лице Мими отобразился неподдельный испуг.

— Ой! — побледнев, воскликнула она. — А вдруг ты застрелишь сам себя? Зацепишь за что-нибудь, а он и выпалит!

Балашша только весело посмеялся ее испугу, который пришелся ему по душе.

— Не для меня те пули уготованы, — проговорил он загадочно, с некоторой печалью в голосе.

— Погоди, я так и забыла тебя спросить, как все же ты очутился в лесу, возле того тополя?

— Так просто. Шел, шел и очутился…

— Случайно?

— Случайно.

— А экипаж свой где оставил?

— Я не в экипаже ехал.

— Значит, верхом?

— Тоже нет.

— Уж не пришел ли ты сюда пешечком, словно бродячий портняжка?

— Совершенно верно. Пешечком.

— Вот это чудо! — удивилась девица, и глаза ее округлились. — В чем же дело?

— Странный случай произошел со мной…

— Ой, рассказывай поскорее!

— Как-нибудь в другой раз.

— Нет, теперь!

— Сейчас не буду. И не допытывайся. Нельзя.

— А зачем же ты у меня допытывался?

— У меня причина на то была.

— Снова начинаешь?

— Пардон! Можешь наказать меня. Подойди ко мне поближе и отвесь мне твоей малюсенькой лапкой пощечину. Чтобы я знал, что ты — прежняя!

— Я бы подошла и ударила бы, да эти слуги все тут ходят.

— Эй, слуги, убирайтесь ко всем чертям! Оставьте только вино. Побольше вина. Я хочу пить. Выпьем, Мими! Станем снова хорошими друзьями. Только не будь слишком покорной и ручной! Иначе я всегда буду думать, что ты обманываешь меня. Ну, выйди хоть раз из моей воли, рассердись на меня. Прошу тебя!

Балашша все пил и пил, язык его уже начал заплетаться, а мысли с каждым глотком становились все мрачнее. Злой напиток — вино. Словно гиена. Выкапывает мертвецов из земли, как бы глубоко их ни зарыли.

А балашшевский «покойничек» был еще совсем на поверхности, чуть-чуть припорошенный забытьём.

— Прикажи оседлать лошадь. Я спешу в Дярмат, там ждут меня.

— Как, ты уже покидаешь меня?

— Нет еще, прежде допьем вот эту бутылку.

— Ой, барончик, не пей больше!

Балашша вспылил. Теперь уже каждое слово любовницы казалось ему подозрительным.

— Почему ты не хочешь, чтобы я пил? Испугалась?

— Чего же мне бояться?

— Того, что вино мне на ухо шепчет!..

— Ну и что же оно тебе шепчет?

— Оно говорит… Нет, прежде ты подойди ко мне, садись вот сюда, на колени. Вот так. Ой, как колются застежки на твоем корсаже.

— А ты убери оттуда руку.

— Хорошо, уберу. Да, так о чем ты спрашивала? Ах, о том, что мне вино на ухо шепчет! Так вот, говорит оно мне: «Хорошо бы твое, Мими, сердечко вынуть этак ножичком да посмотреть его на свет: что-то в нем кроется?»

— Не говори мне таких ужасных вещей!

— Так ведь это же не я — вино говорит… Я вообще ничего не говорю, — возразил барон и захохотал таким зловещим смехом, что у девицы словно мороз по коже прошел. — А я говорю тебе только: налей еще одну рюмочку!

В тот миг в зал вошел старый камердинер Иштван Катона, которого остальная прислуга за его умение двигаться бесшумно, будто кошка, называла: «Иштван — шелковые подошвы».

— Постой, старик! Вели-ка оседлать для меня коня!

— Уезжать изволите, ваше сиятельство?

— А тебе-то что за дело?

— Прошу прощенья, ваше сиятельство! Гилаго пришел со своим оркестром. Но, коли ваше сиятельство спешат, считайте, что я и не докладывал вам о нем.

— Как? — оживившись, вскочил со стула Балашша. — Здесь Гилаго? Видно, сам господь бог послал его ко мне. Пусть цыгане входят, я не спешу. Зачем мне спешить? Балашши никогда не спешат.

Седовласый слуга только головой покачал, выходя из столовой. Он-то уж знал, как спешат Балашши!

— Мими, малютка, слышишь? Гилаго здесь!

Барон вдруг очень обрадовался и совсем преобразился. Всю его меланхолию разогнало одно упоминание имени знаменитого цыганского скрипача. Горя от нетерпения, он даже подбежал к окну и закричал:

— Эй, заходи, черномазый!

По этой команде в столовую, согнувшись в три погибели, протиснулся и без того маленький, как карлик, Гилаго, а за ним и остальная пятерка его оркестрантов, с шумом и гомоном тащивших за собою цимбалы и контрабас.

— Молодец, Гилаго! — крикнул ему навстречу барон. — Вижу, любишь ты меня!

— Как же мне не любить, целую ваши ручки и ножки, когда вы для меня как мой собственный цыганенок!

— Верю, верю. Ведь это мой покойник отец повесил твоего отца, и к тебе сразу же после этого перешла его скрипка.

— Так точно, целую ручку. Будь мой отец сейчас жив, он бы до сих пор играл на этой вот скрипке.

— Ну, ладно! Сперва вы все выпейте. И я тоже выпью. А ты, Мими, сядь вот здесь, напротив. Я хочу любоваться твоим красивым личиком.

Барон, облокотись о стол, впился печальным взором в лицо девицы, а Гилаго затянул какую-то берущую за сердце венгерскую патриотическую песню, от которой барон еще больше запечалился, а волосы его, словно их тоже одолела грусть, упали на лоб. Сладостный дурман помутил барону разум. Он полузакрыл глаза, наслаждаясь тем, как тает, словно золото на огне, его душа.

Вдруг он по-разбойничьи буйно грохнул кулаком о стол. В каждом венгре, независимо от того, где он родился — во дворце или в лачуге, — получил ли он воспитание у профессоров или под барскими розгами, — живет дикарь-степняк.

— Эй, цыгане! Не ту песню играете. И эта хороша, но сейчас она не по мне…

Попробовал Гилаго новую мелодию, но и на этот раз не угодил барону. Балашша рассвирепел, бокалом запустил в музыкантов. Хрусталь угодил в скрипку и разлетелся на тысячу осколков.

— Так я и знал, стаканчик, что ты послабее моего инструмента будешь, — засмеялся цыган, вытряхивая из чрева своей скрипки множество осколков.

— Слушай, Гилаго! Да навостри уши как следует. Я тебе сам насвищу песню, что мне по душе. Вертится у меня на уме тут одна, — барон начал насвистывать, но тотчас же оборвал мелодию. — Нет, не то. Надо что-то особенно красивое, о счастье! Барышне играй, старый сыч! Не мое сердце терзай, а ее душеньку мягче масла сделай! Стоп, Гилаго, не шевелись! Сейчас я подскажу тебе!

Барон уронил в ладони свою классически красивую голову, и на его мечтательном челе вспыхнул пламень вдохновения. Душа его поднялась на крыльях и понеслась, понеслась вдаль, к Балинту — Балашше, — ведь они были с ним одного рода-племени. И вот барон уже начал слагать в стихи, переливать в песню то, о чем были его мысли, — еще пока отрывисто, но уже с чувством, сладостным и горьким одновременно:


Гилаго, пусть твой смычок

Нежно струн коснется!


(Не касайся, осел, и не шевелись, пока я не кончил петь, не то собьешь меня!)


Пусть о счастье и любви

Песня ввысь взовьется.


Гилаго, наклонив вперед свою маленькую лисью головку, подмигнул и, навострив уши, словно ищейка, старательно вслушивался в мелодию песни.


…Сердце пламенем зажги

Ты красотке юной,

Слушай, милая!

Тебя Славят эти струны.


— Ой, до чего же красивые слова! Будто бутончики розовые, целую ручки, ножки! Спойте, ваше сиятельство, еще раз вашими сиятельными устами.

Теперь Гилаго уже подхватил свою скрипку и нота за нотой повторил вслед за Балашшей его песню, вобрав и мелодию и чувства в свой немудреный дощатый инструмент.

— Ну, теперь и я сам ее вам сыграю…

Красиво и нежно звучала новая песня, в ней слышалось и воркование горлицы, и шорох падающей росы, и шум леса, и плеск речки Бадь. Родившаяся в течение минуты в одном-единственном сердце — она будет теперь звучать тысячи лет для многих миллионов сердец.

— Благослови господь твою скрипку, Гилаго! Играй, играй! А ты, красавица, слушай…

Да только что толку, слушала Мими или нет, если мысли ее витали где-то далеко-далеко отсюда? Да и песни этой она к тому же не понимала. А жаль, что не знала она по-венгерски.

С четвертого или пятого раза песню выучили и остальные цыгане-оркестранты. В особенности способным оказался цимбалист. Балашша подпевал им. Уже и вечер спустился на землю, а они все играли и пели «ту, дивную».

— Умница же ты, Гилаго! Молодец, что пришел. И как ты только пронюхал, что здесь я?

— По сигналам.

— По каким таким сигналам, Гилаго?

— По трем дымам, прошу прощения.

— Что за три дыма?

— А те, которыми лес разговаривает.

Балашша поставил на стол бокал и, насупив брови, прислушался внимательней.

— Чепуху ты мелешь, дружище. Как же это может лес и вдруг — разговаривать?

— Разговаривает, ваша милость, не лес, а жители лесные. Даже когда далеко друг от друга! Пусть у меня руки отсохнут, если это не так. Знаки разные друг другу подают, ваша милость…

— Что за жители лесные?

— Разбойники его благородия господина Круди, я думаю.

— Ну и что же ты узнал из этих знаков?

— Три дыма на Хилой означают, что ваше сиятельство здесь находится.

— На какой еще «Хилой»?

— Вершина одна так прозывается, как раз напротив замка вашего она.

— А если нет меня в замке?

— Тогда один дым.

— А еще какие знаки есть? Гилаго покачал головой:

— Я изо всех наук только такое запоминаю, что к моему ремеслу касательство имеет.

— А ну, кто еще из вас какие лесные знаки знает?

Тони Мурка, контрабас, поднял вверх палец и тоже дал некоторые пояснения:

— Один дым у блатницких оврагов — значит, в лесу появились жандармы. Выстрелы под вечер, как солнцу сесть (смотря сколько их), место, куда разбойникам собираться. Свирель в вечерний час в Килицком перелеске — это опять другое означает, смотря по тому, какую песню выводит свирелька! Ну, а уж про костры и говорить не приходится — через них разбойники передают друг другу длинные послания. И на трех листах не уместились бы, если бы их кто на бумагу записать задумал!

— А никто из вас не знает, — спросил он дрогнувшим голосом, — что означает красная лента на вершине высокого дерева?

Мими заметила, как дико заблестели глаза барона, и попробовала по движению губ угадать, о чем он говорит. Как же хорошо, что не понимала она по-венгерски!

Цыгане задумались, заскребли в затылках, за ухом — словно разгадка могла сидеть у них где-нибудь там. В конце концов Гилаго вымолвил мудрое слово:

— А дьявол ее знает…

— Ну тогда играйте еще раз, ту самую…

Барон уронил голову на стол, словно задремал. На самом же деле он, может быть, только задумался. Порой из его груди вырывались вздохи, а свободная рука то сжималась, то разжималась. Видно было, что, если он даже и спал, душа его скиталась в каких-то дальних, неприветливых краях.

Но в конце концов он поднял голову, встал от стола и, облокотившись на подоконник, выглянул в распахнутое окно. Крадучись, приближалась ночь. Прохладный лесной ветерок заиграл за окном с листвой деревьев, и его свежесть была приятна разгоряченной голове. На дворе заседланный конь нетерпеливо рыл копытом дерн. Из болота, прозванного «Лягушатником», доносилось кваканье лягушек.

— Тише, цыгане! Лягушки поют. Я их сейчас слушаю! Красиво поют!

Гилаго оскорбленно заткнул смычок под струны, отчего они жалобно зазвенели.

Между тем слуги внесли в столовую канделябры с зажженными свечами. Балашша обернулся на свет:

— Эй, чей это конь во дворе?

— Вы сами, ваше сиятельство, приказали заседлать коня.

— И верно, пора ехать! Надо ехать, — согласился барон, проведя рукой по лбу. — Меня ждут, я обещал… Хорошо, хорошо! Только прежде выпьем по последней! А, Мими! Веселись и ты, душенька! Кто знает, что ждет нас завтра? Нынче пан, а завтра пропал. Сними-ка, Мими, одну туфельку.

— Ну что, право, за мысли, приходят тебе в голову? — пристыдила барона Мими, которая сидела рядом с ним и что-то вязала.

— Хочу выпить из твоей туфельки!

— Ах, отстань! Как противно!

— Ничего ты не понимаешь. Мой предок Пал Балашша пил в честь Марии Сечи, да не из башмачка, а из сапога. Древние Балашши были покрепче нас, пить умели…

— Кто же она такая была, эта Мария Сечи?

— Красивая женщина, тоже родственницей мне доводилась. Только дальней.

— Твоя родственница и… в сапогах?

— Говорю тебе — дальняя. Не по родству, а по времени. Две сотни лет назад в моде были красные сапожки. А зимой дамы даже ко двору в чеботах хаживали.

— А ты бывал у короля?

— Нету у нас короля *. Мы нынче бедный народ.

— Бедные из-за того, что у вас нет короля?

— Из-за всего. Однако давай же мне твою туфельку! Все мне надоело, только вот одна жажда еще мучает. А вы, цыгане, можете отправляться с богом. Ужин получите на кухне. Мими, попрошу тебя, распорядись, пожалуйста… Но вы, наверное, хотели бы получить и еще что-нибудь от меня в награду?

— Мы — люди не гордые, — отвечал за всех Гилаго. Намек скрипача был настолько прозрачным, что Балашше ничего не оставалось делать, как полезть в карман за бумажником. Однако, заглянув в него, барон улыбнулся. И вообще он стал вдруг куда веселее, чем был в течение всего вечера. Или это была та самая «веселость висельника», которая овладевает человеком в минуту очень большого горя? Ведь и самая веселая жидкость на свете — вино — рождается из ягод винограда после того, как их безжалостно растопчут, раздавят ногами.

— Мими, будь добра, принеси перо и чернила.

Вскоре орудия письма появились, и Балашша знаком подозвал к себе Гилаго.

— Давай сюда твою ладонь, старый плутище!

Гилаго вначале протянул было ладонь, но, как только увидел, что барон берет в руку отточенное гусиное перо и готовится им писать, испуганно отдернул ее.

— Что вы хотите написать, прошу прощения?

— А вот увидишь!

— Мой родимый тятенька всегда учил меня, чтобы я никогда подписи своей не ставил на бумажке, коли не знаю, что в ней написано. А как же я могу согласиться, чтобы вы на мне самом писали!

— Успокойся, цыган, чек я тебе выпишу к кеккёйскому управляющему на сто форинтов. Чего испугался-то? Или не нравится?

— Нравится, как же не нравится?! Только невозможно это. Ой-ой, — запричитал цыган, — чует мое сердечко, это я его убил!

— Кого?

— Того черного гуся, чьим пером вы писать собираетесь. Умру я на месте, если он меня коснется. Вы же знаете, с убийцами такое приключается. Лучше уж сделайте милость, ваше сиятельство, дайте наличными.

— Ну, если все дело только в гусе, то этому мы легко поможем. Есть у нас и стальные перья, — сказал барон и с готовностью принялся разыскивать стальное перо.

Однако Гилаго поскреб в затылке, а затем, высоко подняв брови, решительно сунул обе руки в карманы красных шаровар.

— Нельзя и этим. Боже мой, неужто и ваше сиятельство так сильно хочет моей погибели?

— Почему же погибели?

— А потому что, если этот безбожник Круди узнает (а ему все на свете известно) про надпись на моей ладони, он меня поймает, отрежет мне руку, а потом отнесет ее к вашему управляющему и получит сто форинтов. А управляющий уберет руку в шкаф вместе с другими квитанциями. Чем же я тогда буду держать смычок, когда ваше сиятельство в следующий раз играть прикажет? Верно ведь?

— Верно. Ну, тогда давай напишем чек на левой руке.

— Никакой разницы. Круди отрубит мне левую руку, и тогда мне нечем будет скрипку держать.

Барон же прикинулся, что наличных денег у него при себе нет, а на бумаге он дал себе слово — больше не писать. Так что пусть уж лучше музыканты подождут до следующего раза, когда он их и вознаградит.

Оркестранты Гилаго зашептались, стали дергать старика за его поддевку.

— Смотри, дилой синивель тхавель. Пирельс рамаль. Кимахкош![62]

— Я бы согласился, — огрызнулся Гилаго, — но только вот посмотрите, управляющий рандель[63] нас. Кончится дело в муялипе[64]. Он и эстергомскому герцогу — примасу, не то что мне, крижноцкому цыганскому примасу, даст прикурить. А потом меня же, бедного пхаро[65], будете честить. Ну, ради вашего сиятельства согласен. Аминь! — заявил вдруг Гилаго и, как некогда Муций Сцевола, решительно протянул руку.

Балашша же взял перо и начертал на ладони следующую надпись:


«Приказываю управляющему Михаю Капри выплатить предъявителю сей расписки сто форинтов серебром.

Балашша»


— Можете идти, — сказал затем барон. — Да смотри, пройдоха, не потеряй расписку-то!

Цыгане двинулись на кухню за обещанным ужином, но там у них снова началось совещание по поводу необычного происшествия и о мерах, которые в связи с этим нужно было принять: «Что делать, если ладошка у Гилаго вдруг вспотеет? Не лучше ли обмотать эту теперь столь ценную часть его тела какой-нибудь тряпицей? А что, как тряпица-то и впитает в себя чернила? Или, быть может, лучше обернуть руку бумагой?»

Тони Мурка возражал и против такого предложения: ведь и среди бумаги попадаются сорта — любители пососать: они вбирают чернила с такой же охотой, как иной честный человек — водку. После короткой дискуссии предложение о бинтовании руки было отвергнуто как нецелесообразное. Пусть остается та ладонь открытой, у всех на виду, под хорошим присмотром. Правда, и здесь есть свои недостатки: Гилаго может, например, засунуть руку в карман, а сукно сотрет надпись; или он случайно коснется какого-нибудь грязного предмета, например хлопнет себя по щеке, чтобы убить надоевшую муху. А то схватится за шляпу или почешется. Словом, много хлопот с этаким чеком.

Мурка предложил, например, согнуть руку Гилаго в локте и привязать ее к плечу, ладонью наружу. Самый верный способ, хотя тоже не совсем совершенный: вдруг пойдет дождь или Гилаго споткнется и упадет — ста форинтов как не бывало! Об этих возможностях много говорилось за ужином, на кухне: и что Гилаго может споткнуться, упасть в грязь, и что надпись за дорогу покроется пылью. В конце концов, не придя ни к какому решению, цыгане, ожесточенно споря, уже в сумерках отправились в Кеккё. В общем, левую руку Гилаго охраняли куда тщательнее, чем правую руку святого Стефана в Буде. А что делать, если окажется, что управляющий уехал куда-нибудь и вернется дня через два-три?

Об ужине для цыган позаботилась Мими, которую тоже развеселила выдумка с чеком, написанным на руке. «Все же милый чудак этот барончик», — думала она.

Вернувшись же с кухни, Мими застала утомившегося за день Балашшу сладко спящим на диване. «Вот и хорошо. Пусть у него немножко проветрится голова. Не помешает», — подумала Мими и на цыпочках, чтобы не разбудить барона, прошла по столовой, накинула на плечи плащ и вышла во двор. Рассказывали, что такие длительные прогулки в лесу мадемуазель совершает каждый вечер. И всегда одна. И как только не боится, такое крошечное создание?!

До ее слуха еще долго, с каждой минутой удаляясь, доносился оживленный говор цыган. Мертвая тишина царит здесь в такой поздний час. Спит лес со всеми его обитателями. Только филин ухает да ящерицы юркают в зарослях между камней и кустов. Ночные мотыльки, которые днем, пока в лесу преобладает зеленая расцветка, слепо натыкаются на ветви деревьев, теперь уверенно порхают в своей стихии — черной ночной мгле. Только светлячки да гнилые чрева дряхлых деревьев освещают им путь.

А между старых лип уверенно движется стройный женский силуэт. Здесь, под шатром из листвы, мрак еще гуще, ночь вдвое темнее. С уродливых стволов деревьев-великанов лохмотьями свисает и шевелится, словно ожившая, кора. Будто какие-то неведомые, причудливой формы моллюски присосались к деревьям. Словом, фантазия об руку с сумраком свершает божественный труд — она творит.

Из липовой аллеи Мими сворачивает к «Часовенке Безголового зубра», куда и днем-то не всякий из слуг охотничьего замка решается подойти. Из-за облаков в это время выглядывает серебряный серп месяца, и поросшая чертополохом поляна приобретает нежно-сероватую окраску… Глядите-ка, на пороге часовенки сидят два черных ворона! Но нет, это всего лишь пара сапожек.

Как радостно заулыбалась она, взяв их в руки. Чему же она так обрадовалась? Неужели сапожкам? Запоздали они. Или, может статься, в самую пору пришлись? Или радуется артисточка тому, что все же явился «он», — тот, кого она ожидала?

Достав из-за пазухи маленький свисток, Мими подула в него. Свист стрелой понесся по лесу, и теперь уж не догнать его никому, не остановить кронам деревьев. Наоборот, они сами послушно и бесшумно расступаются перед ним, — не так как перед ветром, когда они рассерженно шушукаются, но и не так, как перед пулей, когда листы деревьев испуганно трепещут.

А на ее свист издали уже откликнулся другой свисток, и девушка, вслушавшись, узнала его. Быстро отворив дверь часовенки, она швырнула сапожки вовнутрь, а сама направилась к скале, из-под которой, из загадочного мрака преисподней, родником начинается речушка Бадь.

Подойдя к скале, Мими уселась на нее и прислушалась к журчанию родника. Правда ли, что когда-то в старину Бадь была большой рекой? По крайней мере, утверждают так предания и добавляют, что несла река в своих водах много золотого песка, и, чтобы добыть золото, нужно было только мыть песок. Но однажды в этих краях очутились войска короля Ласло, воевавшего в ту пору с немцами *. Солдаты его, как только завидели реку Бадь, забыли о преследовании противника и бросились добывать драгоценный металл. Король же, видя такой оборот дела, взмолился богу (лучше бы он вообще никогда не молился!): «О господи, не могу я удержать своих солдат в повиновении, сотвори какое-нибудь чудо с этой водой, по крайней мере на время, покуда здесь немцы!» И в один миг свершилось чудо: берега реки сомкнулись, как гигантские уста, а русло ее покрылось вековым дерном.[66]

Только по мере того как переводились немцы в этом краю, мало-помалу вновь начала приоткрываться и земля. И кто знает? Может быть, когда немцы совсем уберутся с нашей земли, Бадь снова станет многоводной рекой и понесет в своих струях золотой песок из недр земли-матушки.

Тогда и палоцы золотом станут платить налоги. Но до той поры еще, видно, далеко. А пока суд да дело, будем по-прежнему уважать старые медные денежки!..

Немного погодя Мими снова подула в свисток, и снова ей ответил другой, уже гораздо ближе. Певичка беспокойно оглядела себя: все ли в порядке — одежда, прическа. Что делать: женщина есть женщина! Даже ночь не в силах изменить их привычек. Мими поднялась, сделала несколько шагов вниз по течению ручья, где было больше воды, чтобы хоть в этом зеркале разглядеть себя при свете луны. А рядом с нею гляделась в воду нежная лилия, такая белая, такая красивая, такая невинная. Но ведь и у нее есть тень! И бедная Мими вдруг застеснялась, будто лилия была живым существом, способным подглядывать. Будто не пристало им обеим глядеться в воду ручья в одном и том же месте.

Вздохнула девушка и пошла дальше. Острый слух ее уже различал шорох приближающихся шагов. Мими перешагнула через ручеек, пошла навстречу шагам, все время внимательно осматриваясь: не подглядывает ли чей предательский глаз?

Но вокруг простиралось лишь царство растений. Величественная тишина застыла и на горах и в долинах. Только где-то очень далеко в горах звучали нежные звуки свирели. И там тоже чье-то сердце любит. Но что это? Пара горящих огоньками глаз на каменной стене утеса… Ах, это олень!

Боже, какие у него роскошные рога! Что, если и сейчас, как в сказках «Тысячи и одной ночи», люди с помощью джинна могут превращаться в животных и этот вот рогоносец — не кто иной, как Балашша!

Но нет, это был самый что ни на есть обычный олень, и смотрел он не на Мими. Да и сумей он рассказать оленихе о том, что разглядел в темноте, — много ли постиг бы он своим оленьим умом? Разве только то, что сначала между деревьев двигались две тени, а затем они слились в одну, неподвижную.

* * *

Через час с небольшим Мими в промокшей от росы юбке и башмачках вернулась домой. (Для таких похождений ой как нужны сапожки!) Она была печальна и задумчива. Балашша все еще не проснулся. Мими принесла из спальни подушку и положила ее под голову барону, нежно и ласково погладив его по красивым, вьющимся волосам.

— Вот видишь, глупец! — прошептала она. — Не любил бы ты меня так сильно, мог бы и дальше любить…

Свесившуюся ногу барона она, как добрая жена, ухаживающая за дурным мужем, положила на диван и вновь повторила шепотом:

— И дальше мог бы любить, если бы любил меня меньше!

После этого она погасила свечи, оставив только одну, но и ее поместила в самом дальнем углу столовой, на камине, — чтобы свет не мешал барону спать. Сняв с гвоздя ягдташ Балашши, Мими вышла с ним в другую комнату. То, что женщины любопытны, — ни для кого не новость. Впрочем, вскоре она принесла сумку обратно и повесила ее на прежнее место, а сама, стоя в дверях, долго и печально смотрела на спящего — так в спектаклях изображают молчаливое прощание.

Заботясь о бароне, она заглянула даже в людскую и наказала старому гусару, камердинеру барона:

— Я сейчас лягу спать, а барон, по-видимому, ночью проснется. Так что вы уж не ложитесь. Может быть, вы еще понадобитесь ему сегодня.

Балашша и в самом деле вскоре проснулся. Звонок его поднял на ноги прикорнувшего старика.

— Что прикажете, ваше сиятельство? — мигом вбежал тот в столовую.

— Лошадь готова?

— Сейчас подведу. Только, может, лучше бы ваше сиятельство утра дождались?

Балашша был обходителен с прислугой и охотно вступал в беседу с людьми.

— Нельзя, старинушка! Пообещал я одному чудаку по делу, для меня жизненно важному, еще вчера вечером приехать в Дярмат. Если не доберусь туда к утру, он, чего доброго, передумает да и уедет!

— Неспокойно нынче в лесу-то…

— А что такое?

— Очень уж, видите ли, изголодались эти грабители…

— Ну, разве они посмеют меня тронуть!

— Говорят, Круди сердит на вас, ваше сиятельство!

— Пусть только сунется этот негодяй! — Зеленые гневные огоньки блеснули в глазах барона. — В ягдташе у меня мой верный кухенрайтер.[67] Попадет Круди ко мне на мушку, не придется ему больше хлеб жевать.

— А если их много?

— Не может того быть, дядя Катона! Слишком горды эти псы, чтобы вдесятером на одного нападать.

— Может, лучше будет, если я провожу вас?

— Ну вот еще! — вспылил барон. — Веди коня.

Балашша надел шляпу, снял со стены ягдташ и пошел следом за гусаром по коридору, освещенному «масляным стаканом». Это было весьма примитивное приспособление, представлявшее собою обычный, наполненный растительным маслом стакан, на поверхности которого плавал продернутый через деревянный кружок горящий фитиль.

Светильник отбрасывал вокруг себя грязновато-рыжий крошечный кружочек света, но Балашша даже при его слабом мерцании разглядел преследовавший его нынче призрак. Барон вздрогнул и прошипел:

— Опять эти проклятые башмачки!

Башмачки стояли на стуле перед дверью в спальню Мими. Видно, слуга, вычистив их, поставил на стул, чтобы горничная отнесла утром госпоже. Ну, ничего, отнесет завтра она только один башмачок!

Оглянувшись украдкой, барон быстро наклонился, взял со стула одну туфельку и сунул ее в ягдташ.

Мгновенье он колебался… Не войти ли ему в спальню? Не взглянуть ли на милую, как почивает она там, на белоснежных подушках? Пожалуй, можно бы! А если дверь из коридора заперта, другие открыты. Та, что ведет из спальни в покои. Через щели в старой дубовой двери и замочную скважину из спальни, дразня обоняние, струился тонкий аромат резеды. «Но нет, не пойду к ней! Пусть почувствует маленькая змея всю силу моего гнева и презрения, — решил Балашша и, сжав кулаки, мысленно погрозил: — Нет тебе спасения, если узнаю, что ты все же согрешила передо мной!»

Со двора донеслось ржание его коня.

— Иду, иду! — отозвался барон. Миг спустя он был уже во дворе и легко вскочил в седло.

— Что передать барышне? — спросил старый гусар.

— Ничего, старина, ничего…

Барон чмокнул губами, и скакун стрелой помчался по звонкой лесной дороге. Было еще темно, хотя и не слишком, потому что кроны деревьев окутал какой-то белесый туман. Наверное, дождь к утру собирается. Да когда еще оно будет, утро-то?

Всадник вытащил из кармана часы, но они не тикали. Что ж, поглядим тогда на вечные часы, на величественный небосвод. Он каждую четверть часа показывает время. Только одного его недостаточно, ему нужен еще и такой помощник, как величественный венгерский язык, который, кстати сказать, для обозначения той или иной части суток не нуждается в цифрах. Пока наша земля-матушка, будто ночная бабочка вокруг лампы, облетит за год вокруг солнца, он сможет выразить словами любую пору, любой кусочек дня и ночи: и когда еще чуть брезжит, и когда занимается заря, и когда светает или уже рассвело, на восходе солнца и ясным утром, белым днем или до полудня, и так далее, и так далее. Этот удивительный небосвод ведь только тем и занят с восхода до заката, что беспрестанно меняет свои одеяния — всевозможных цветов плащи и вуали, — да украшает себя алмазами — вечерними и утренними звездами — и прочими блестящими безделушками. Все это важно выучить и знать: в какой час какой наряд на нем бывает. А утром на небо взбирается солнце и своим ликом, разгневанным, красным, словно говорит: довольно бесчисленных туалетов! И на целый день небосвод становится однотонным, молчит и не хочет подавать никаких знаков относительно времени. Сию обязанность отняло у него солнце, которое прямо на поверхности земли показывает людям — с помощью их же собственной тени, — который час.

Балашша поглядел ввысь. На востоке кусочек неба — величиной с передник — сделался молочно-белым. Чуть брезжит. Значит, сейчас около двух часов ночи.

«Слишком рано приеду», — подумал барон и опустил поводья, предоставив лошади выбирать аллюр по своему усмотрению.

Лошадь предпочла идти медленнее. Всадник тем временем мог обдумать поведение Мими, взвесить все свои подозрения. Теперь он имел возможность, не горячась, покопаться в фактах, словах и догадках. Один раз он даже упрекнул себя за то, что не был достаточно мужествен и строг, в другой же — что не был достаточно нежен в обращении с девушкой.

Читатель, по другим романам уже знакомый с ревностью, может прийти к убеждению, что Балашша вовсе не испытывал сейчас этого чувства. Однако это не так. Барон, несомненно, ревновал. Только ревность в нашей обыденной жизни не всегда вскипает с такой силой, как у Отелло. И «зеленоглазое чудовище» вырождается, уважаемые господа и дамы! Не желая обидеть это знаменитое чудовище, я осмелюсь утверждать, что порою оно делается не больше блохи: хоть и кусает человека, беспокоит его, иногда даже спать ему не дает, но разорвать его душу на куски — не может.

Одним словом, в голове барона сейчас не было мыслей ни об убийстве, ни о самоубийстве, и если он вдруг стал сыпать проклятьями, то лишь потому, что начал накрапывать дождь. Балашша надвинул шляпу на лоб и, свернув с длинной торной дороги, пришпорил коня и поскакал по лесной тропинке, что вела прямиком на Дярмат, в надежде, что под ветвистыми деревьями его не так сильно промочит.

Однако не успел он проехать и нескольких шагов, как конь его захрапел и остановился. Это произошло так быстро и неожиданно, что барон еще ничего не успел сообразить, когда из-за кустов на тропинку шагнул какой-то человек и схватил коня под уздцы.


— Что такое? — очнулся Балашша.

— Ничего особенного, господин барон. Я тот самый, с кем вы желали встретиться. Кальман Круди. С добрым утром, господин барон.

— Ах, это ты, подлый жулик! — взревел Балашша, мгновенно выхватил пистолет из ягдташа, взвел курки, прицелился и нажал сразу оба спусковых крючка. Однако ни один из стволов не выпалил. Барон даже зубами заскрежетал от злости.

— Хотел бы я продырявить тебе голову, — прошипел он сквозь зубы.

— Не оскорбляйте меня, барон. Во мне ведь тоже течет кровь. Чего доброго, вскипит она. А уж мои пистолеты имеют обыкновение стрелять без осечки, — остановил Балашшу разбойничий атаман и, вынув левой рукой из-под плаща короткоствольный пистолет, помахал им в воздухе.

Ладным, красивым малым оказался этот Круди. Было уже достаточно светло, чтобы барон мог разглядеть тонкие черты его продолговатого, выразительного лица, небольшие, закрученные вверх усики и твердый взгляд синих глаз.

— Ну, и чего же вы хотите? — с усмешкой спросил барон. Лицо его выражало только холод и равнодушие, словно все происходящее вовсе не занимало его.

— Об этом я как раз и хотел вам сейчас сказать, — отвечал Круди.

— Может быть, вы изложили бы вашу просьбу в письменной форме? — высокомерно перебил его барон. (Балашша и под дулом пистолета — Балашша!)

— Нет, барон, сейчас вы в моих руках. Теперь я буду диктовать условия…

— Что верно, то верно, я проиграл вам из-за этого проклятого пистолета и поэтому вынужден слушать ваши условия. Однако отпустите повод.

— Охотно, если вы пообещаете, что не попытаетесь уехать прежде чем мы покончим с делом.

— Не бойтесь, не уеду!

Круди выпустил из руки узду и предложил:

— Давайте станем под какое-нибудь развесистое дерево. Зачем нам мокнуть под дождем!

Балашша кивнул головой в знак согласия и подъехал к старой липе.

— Господин барон, — начал Круди, — я сделаю вам одно честное предложение. Дело в том, что я собираюсь начать новую жизнь. Где-нибудь подальше отсюда, в неведомых краях. Жениться решил.

— О, великолепно! — насмешливо воскликнул Балашша. — Уж не посаженым ли отцом собираетесь вы меня пригласить к себе на свадьбу?

— Говоря напрямик, я хочу от вас денег. Много денег.

— Великолепно! Возьмите все, что у меня есть, — согласился барон, вынул кошелек и швырнул его разбойнику.

— Погодите, — становясь поперек дороги, возразил Круди, так как барон уже собирался ехать, считая, по-видимому, что он сдержал свое слово. — Не всякая пшеница созрела, у которой колос вниз смотрит. Сколько денег в вашем кошельке?

— Что-нибудь около сотни форинтов.

— Это — ничто. Я же сказал вам, что хочу начать честную жизнь, и поскольку…

— Так говорят все бродяги, но никогда не делают этого.

— …поскольку местность эта мне наскучила…

— Черт побери! Вы также надоели этой местности.

— …то нужно мне круглым счетом пять тысяч форинтов. Балашша пожал плечами.

— Я не могу дать вам больше того, чем у меня есть с собой. Большего у меня и сам император взять теперь не сможет.

— А я уверяю, — твердым и решительным голосом заявил Круди, — что выжму из вас эти пять тысяч…

— Ну, это мы еще посмотрим!

Круди ничего не ответил, так как наклонился в этот миг за кошельком. Подняв его с земли, разбойник, и не взглянув на его содержимое, протянул владельцу.

— Не могу же я оставить вас совсем без денег. Такое и мне не к лицу!

Балашша был весьма удивлен. Между тем небо с каждым мигом становилось все светлее, и он уже без труда мог рассмотреть, с каким вкусом был одет стоявший перед ним разбойник. На Круди был элегантный черный сюртук, серые штаны и серая крылатая накидка — последний крик моды тех лет, — с красным плетеным кантом и бахромой.

— Как? Вы не хотите взять моего бумажника?

— Ей-богу, нет, если в нем только сотня форинтов. Но моя деловая практика, — добавил Круди, — научила меня, что проезжие господа имеют обыкновение убирать крупные суммы не в бумажники, а в другие места. И даже джентльмены не считают зазорным пускаться в обращении с нами на такой непростительный обман. Вы представить себе не можете, господин барон, как иные люди злоупотребляют моей добротой! Известно ли вам, например, что иногда попадаются такие прохвосты, которые еще дома подготавливают пустые бумажники, чтобы в случае нападения с готовностью протянуть их бедняге-разбойнику? При таких обстоятельствах, надеюсь, вы не обидитесь на меня, если я загляну в ваш ягдташ?

Барон подумал про себя: «Смотри, сколько тебе влезет!» Отстегнув сумку, он протянул ее атаману:

— Нет в ней ничего, кроме судебных документов.

Разбойник раскрыл ягдташ и, стараясь быть, как можно деликатнее, запустил в него только два пальца. Из сумки на свет появился бархатный башмачок.

— Смотрите-ка! — во весь рот заулыбался Круди. — Старый башмак! По-видимому, какая-то фамильная реликвия?!

Барон зарделся до ушей, однако ничего не ответил.

— Башмачок, возможно, и составляет для вас какую-то ценность, — продолжал разбойник, — но мне он ни к чему. Начало малообещающее, однако искатель жемчуга не должен падать духом… Посмотрим дальше!

Когда Круди вынул сверток судебных бумаг, стенки сумки сразу же ввалились.

— Черт побери, и это все? Действительно, больше ничего здесь нет? Взглянем же на бумаги. Гм! Процесс Балашшей против Эстерхази. Звучные имена, знатные фамилии. Знаете что, господин барон? Эти документы останутся у меня до тех пор, пока…

Балашша струхнул и нетерпеливо перебил атамана:

— Это невозможно, бумаги мне нужны.

— Потому-то я и хочу задержать их у себя.

— Но они понадобятся мне уже через час.

— Вот и отлично. А если бы они понадобились вам только через двадцать лет, я не принял бы их на хранение.

Балашша изменился в лице, стал кусать губы, а в висках у него застучало.

— Не будьте нахалом, Круди, не то вам придется об этом пожалеть, — выдавил он из себя хриплым от волнения голосом.

Круди высокомерно улыбнулся.

— Господин барон ошибается при оценке создавшегося положения. Если из нас двоих кто-нибудь и пострадает из-за своего поведения в эту минуту, то, по моему мнению, это будете вы.

Барон готов был в эту минуту отдать все свое состояние: мельницы, луга и поля, наверное даже и замок, — за то, чтобы какая-нибудь сверхъестественная сила в сей же миг разорвала на куски стоявшего перед ним негодяя. Вместе с тем он понимал, что гнев его бессилен и что он целиком во власти разбойника.

— Послушайте, — уже смягчив тон, начал Балашша. — Вы никоим образом не сможете воспользоваться этими документами. Я же получу за них крупную сумму. А если они останутся у вас, денег не получите ни вы, ни я!

— Боже правый, за кого же вы меня принимаете, господин барон? Ведь я не собираюсь ни мстить вам, ни разорять вас. Что вы, право! Бумаги ваши я сберегу в целости и, как только получу от вас свои пять тысяч форинтов, сразу же верну вам документы. Выбирайте сами день для встречи. Любой, кроме пятницы, так как я — человек суеверный! Вы привезете денежки и положите их в часовне святого Венделина, возле села Склабоня, в окно с северной стороны. Скажем, ровно в полночь. Через десять минут я возьму деньги, а взамен положу бумаги. А еще через десять минут вы можете вернуться к часовне и забрать их. Обойдется все чисто и гладко. Нам даже встречаться больше не придется, хотя я всегда рад вас видеть.

— Хорошо, — медленно, колеблясь и словно с отвращением выдавливая из себя каждое слово, произнес Балашша. — Деньги будут лежать в указанном месте в четверг.

— По рукам! — поспешил скрепить уговор Круди. — На том и договорились. Но, разумеется, об этой сделке не должна знать, кроме нас с вами, ни одна живая душа. Всякое вмешательство со стороны может плохо кончиться и для моих денежек, и для ваших бумажек. Обещаете?

— Да.

Круди галантно поклонился, приподнял в знак приветствия шляпу и исчез за деревьями. Балашша же остался сидеть на своем неподвижном коне, пораженный и словно оцепеневший, так что даже поводья выскользнули у него из рук. Все происшедшее казалось дурным сном, и ему понадобилось несколько минут, чтобы постигнуть, что это тем не менее была явь.

Однако нужно было что-то предпринимать: какие-то быстрые и решительные шаги. Сжав коленями ребра скакуна, барон с быстротой ветра помчался под проливным дождем в сторону трехбашенного города, вокруг стен которого широкой лентой вьется Ипой, озорная желтоводная река.

В городе Балашша направился прямиком в комитатское управление, которое в это время возглавлял всесильный Эде Капи-Капивари. Вообще говоря, Капивари был человек мягкий, но разыгрывал он из себя беспощадного тирана и то и дело устрашающе скрежетал зубами. Перед патриотами, в особенности перед своими старыми друзьями, к числу которых принадлежал и Балашша, он стеснялся своей должности * и оправдывался перед ними таким образом: «Это правда, что я сел на венский поезд, но кто же посмеет утверждать, что я не сойду с него еще до Мархегга?! *» Эта фраза заключала в себе и хитрую угрозу, что дело может принять еще худший оборот.

(«Сойти с венского поезда» ему, между прочим, пришлось гораздо раньше, не доехав и до Эршек-Уйвара, — не прошло и полугода, как его сместили.)

Услышав от ворвавшегося к нему с жалобой барона, что в каких-то пятнадцати минутах езды от города его ограбил Кальман Круди, губернатор пришел в ярость.

Он покраснел, как перец, заскрежетал зубами и велел немедленно послать гайдука за следователем доктором Спеваком и исправником Стефановичем.

— Дело требует хитроумного подхода, — пояснил губернатор Балашше.

— Что ты имеешь в виду?

— Нужно действовать с учетом местных обычаев, а не по мертвой букве закона.

— Мне все равно. Только делайте что-нибудь, иначе я задохнусь от злости.

— Как же не делать! Что ты! — потирая руки, приговаривал Капивари. — Ведь мы же друзья, не так ли, Тони? У тебя во всем комитате нет лучшего друга, чем я.

— Нет, — согласился Балашша с грубой откровенностью, — потому что всех остальных моих друзей позабирали и выслали отсюда: кого в Ольмютц, кого в Куфштейн *.

Тем временем прибыли и вызванные чиновники. Обоих их подняли из постели, поэтому они были очень обозлены, не столько на Круди, сколько на Балашшу: бедный Круди вынужден грабить, когда ему подвертывается удобный случай, то есть когда есть путник на дороге, в том числе и ночью, — он не виноват. А вот Балашша мог бы со своей жалобой подождать и до утра, пока начнется присутствие. Кто же и виноват, если не он!

На самом же деле виноват был Капи, который хотел продемонстрировать Балашше, какая он теперь важная и всесильная личность!

— Ну, так расскажи, Тони, этим господам свою историю, и как можно подробнее!

Балашша снова пересказал все, не забыв изложить и свой диалог с разбойником.

Стефанович вел протокол, доктор Спевак задавал вопросы:

— Где же ваш пистолет, давший осечку?

— Здесь, со мной.

— Покажите его, пожалуйста, мне, господин барон.

Балашша, вынув из кармана пистолет, протянул его следователю. Тот вздел на нос очки, внимательно осмотрел оружие и проворчал себе под нос:

— Весьма интересно. Я бы сказал — удивительно странно!

— Ах, Спевак, оставь! — вспылил Капи и заскрежетал зубами. — Что может быть интересного в пистолете, который дал осечку в момент, когда на его владельца напали разбойники? Это вам не corpus delicti[68]. И вообще в данном случае — ничто!

Губернатор отчаянно завидовал следовательской славе Спевака.

— Простите, ваше превосходительство, я сейчас все объясню. Только разрешите прежде задать несколько вопросов его сиятельству господину барону?

— Пожалуйста! Если господин барон будет настолько любезен, я не возражаю.

— Як вашим услугам, — отозвался Балашша.

— Когда был заряжен пистолет?

— Вчера утром.

— Кто вам заряжал его?

— Я сам.

— А после этого где вы были, ваше сиятельство?

— После полудня и вечером — в рашкинском замке.

— Что вы там делали?

— Ну, что? Веселился. Однако, мне кажется, господин следователь, ваши вопросы начинают выходить из официального русла!

— Отнюдь нет! Уверяю вас, ваше сиятельство, что я задал их не из желания поважничать перед вами. Вопросы могут показаться вам странными, но они, meine Seel[69], право же, необходимы.

Глаза его сверкали из-под очков, чело сияло, а шея горделиво вылезла из воротника.

— Хорошо, сударь! Спрашивайте все, что вам будет угодно.

— Итак, господин барон, вы изволили веселиться. С кем?

— У меня был цыган Гилаго. Он играл мне на скрипке.

— О, он отличный музыкант, этот плут Гилаго! — заметил губернатор, погрузившись в воспоминания. — А вы, Стефанович, слышали его?

— Нет, еще нет, — с презрительной гримасой отвечал судья. — Я не высокого мнения о музыке вообще. (Nota bene[70]. Спевак был музыкант-любитель.) Музыка — это ловкость рук. А я не высоко ставлю ремесло и вообще всякий ручной труд.

Спевак, пронзив взглядом Стефановича, продолжал допрос.

— Итак, у вас были цыгане. А где находилось ваше оружие в это время?

— В моей охотничьей сумке.

— А сумка?

— Висела на вешалке.

— Никто не притрагивался к ней?

— Никто.

— Вы все время оставались в комнате?

— Все время.

— Не может быть!

— Если я говорю, значит, так и есть…

— Когда же ушли от вас цыгане?

— Поздно вечером.

— Что вы делали после их ухода?

— Спал до рассвета.

— Один?

— Один.

— Никто не входил к вам в комнату, пока вы спали?

— Не думаю…

— Значит, вы не уверены в этом?

— Спящий человек не может знать наверное. Однако погодите-ка! — Балашша задумался. — Действительно я, по-видимому, не все время один был в комнате. Когда я проснулся, то увидел, что кто-то подложил мне под голову подушку.

— Кто мог это сделать?

— В замке есть одна девушка. Только она одна могла это сделать.

— Девушка? Гм. Ищи женщину! И на каких же ролях она там в замке?

— Не понимаю, — слегка смутившись, пробормотал Балашша.

— В качестве кого она служит у вас?

Капи-Капивари покачал головой:

— Эх, Спевак, Спевак, какая дьявольская бестактность.

— Девица эта прежде была, так сказать, артисткой… А теперь стала вполне светская дама. Она присматривает за замком, составляет мне компанию, беседует со мной, когда я наведываюсь туда.

— Одним словом, компаньонка, — с непоколебимой серьезностью продолжал расспрашивать следователь. — Фамилия, имя?

— Мария Шрамм.

— Какого она поведения?

Капи снова заскрежетал зубами:

— Право, Спевак, это уж слишком!

— Простите, ваше превосходительство, но нужно же мне знать хоть что-нибудь об этой женщине, прежде чем я отдам приказ об ее аресте.

Балашша даже пошатнулся от неожиданности и заметно изменился в лице.

— Как, вы хотите арестовать ее? — вскричал он взволнованно. — За что же?

— За соучастие в ограблении.

— Полегче, Спевак! — нахмурив мохнатые брови, предупредил следователя губернатор.

Тут уж и Спевак вышел из себя:

— Ну, что там «полегче»? Причастность ее бесспорна.

— И следователь с торжествующей улыбкой протянул Балашше пистолет. — Вот, полюбуйтесь! В оба пороховые канальца вставлены и обломлены кончики булавки, так, чтобы пистолет не мог выстрелить. Так-то, господин барон! Эта самая дамочка и лишила вас возможности защищаться. Следовательно, надо полагать, она загодя знала о готовящемся на вас нападении!

Повелитель Кеккё вскрикнул, как ужаленный в сердце:

— Ах, змея!

Вся кровь бросилась ему в голову, он зашатался, будто раненый тигр; пистолет выпал из нервно задрожавших рук и с грохотом полетел на пол.

Капи очень удивился волнению приятеля и принялся утешать его, как только мог:

— Вижу, любил ты девчонку! Aber mach kein Spektakel, liber Freund.[71] Сукины дети эти бабенки! Все они — на одну колодку. Но будь спокоен, мы ее изловим. Ты только не горюй! Bleib ruig, Toni![72] Не велика утрата. Em Knopf ist nur em Knopf![73] А на свете пуговиц сколько твоей душеньке угодно! Изловим и соучастника ее, этого самого Круди. В четверг, в полночь, он уже будет у нас в руках. И документы твои, и пять тысяч форинтов! Десять жандармов отрядим туда, от них ему не уйти. Стефанович распорядится. Стефанович, сделай, пожалуйста, так, чтобы командовать жандармами поручили поручику Шершинскому. Он — малый ловкий, хитрый жандарм. Еr hat Nase![74] Он-то уж проведет твоего Круди. Только я попрошу вас, господа, хранить все это в глубочайшей тайне. А вы, Спевак, можете выписать ордер на арест девицы! Сегодня же нужно доставить ее сюда! И к четвергу все будет в порядке. В половине двенадцатого ночи жандармы будут уже в твоем распоряжении. Где ты хочешь с ними встретиться?

— Не знаю, — нехотя отвечал Балашша, словно теперь его ничто уже не интересовало.

— Лучше всего, — предложил Стефанович, — если жандармы сразу же с наступлением темноты спрячутся в кукурузе. Я знаю Склабоню и местность вокруг часовни святого Венделина.

— Хорошо, — согласился губернатор. — Я не буду заниматься деталями. А теперь с богом, господа. Приступайте к выполнению своих обязанностей. И ты уже идешь, Тони? Ах, у тебя много дел? Ну что ж, займись ими и bleibruig![75] Tutto in ordine.[76] Правительство его императорского величества хранит вас, подобно провидению. Все вернут тебе, кроме разумеется, девицы. Ну, да что она такое? Em Knopf! Kriegst du eine andere.[77]

Балашша, хоть и в дурном расположении духа, занялся устройством своих дел в городе. Хорошо еще, что в такую печальную минуту у него нашлось много дел. Прежде всего нужно было уговорить барона из Белы подождать с покупкой процесса до пятницы. Впрочем, собирателю процессов даже понравилось, что документы находились теперь в руках Круди: от этого процесс делался, черт побери, даже интереснее!

— Хорошо, — согласился он, — я подожду до пятницы, если вам и в самом деле удастся вырвать бумаги из когтей этого разбойника.

Затем Балашша пустился на поиски денег. Прежде всего ему необходимо было переговорить с директором комитатского банка, которому для того, чтобы выдать барону пять тысяч форинтов, пришлось срочно собрать совещание дирекции и посоветоваться со множеством других людей. В этой беготне прошла первая половина дня. В полдень в город вернулись жандармы, посланные арестовать Мими, и доложили, что птичка еще утром выпорхнула из своей клетки. Исчезла, не сказав никому ни слова. Только ее и видели.

При таких обстоятельствах убитому горем барону ничего не оставалось, как сидеть в номере своей гостиницы и раздумывать: куда могла исчезнуть девица?

Вдруг в дверь постучали, и в комнату вошел его управляющий Хорвати с пакетом, обернутым бумагой.

— Что это?

— Принес я, ваше сиятельство, башмачок. Пришлось подпоить этого безбожника Фильчика, чтобы заполучить башмак. В пять штофов вина обошлось мне это дельце.

— Не стоило тратиться.

— Но ведь вы, ваше сиятельство, приказали…

— Да, да. Вы поступили правильно. Дело только в том, что обстоятельства изменились. Вчера я еще ниточку искал, а нынче на целую веревку наткнулся. Спасибо. До свиданья!

Ох, эта веревка! Как душила она барона, как сжимала ему горло! Бедняга даже думать был не в состоянии.

Взяв в руки сверток, барон вытащил из него маленький башмачок, а затем из своей охотничьей сумки — другой. Говорят, «два башмачка — пара», и они в самом деле походили друг на друга, как два листа одного и того же дерева!

Балашша долгим и печальным взором смотрел на них. А в это время какой-то шмелек, возвращаясь с рынка от лотков с черешней, залетел в комнату через распахнутое окно и, покружив над башмачками и заглянув в каждый, кажется, нашел в одном из них что-то сладкое, так как принялся жужжать еще более настойчиво. Сигара барона направила туда свой дымок; и вот из клубящегося дымка над башмачками уже стал возникать какой-то образ: сначала голубовато-дымчатая юбочка (такую юбку как раз и носила Мими), затем стройный стан, красивая девичья головка. Вдруг, под воздействием блеснувшей в мозгу горестной мысли, барон гневно схватил со стола башмачки и вышвырнул их за окно, под ноги базарной толпе. Напрасными были труды сигарного дымка!

На площади башмачки быстро подобрали: один — торговка черешней, у которой только что пообедал шмелишка, к другому же успел подскочить проворный пекаренок, который проходил мимо, насвистывая какую-то песенку. И началась между ними ссора: кому должна принадлежать пара башмачков, поскольку порознь они не стоят и ломаного гроша. Торговка уверяла, что у нее есть дочка, которой башмачки будут в самую пору. А хлебопека ждала дома маленькая сестренка.

На шум перебранки пришел наконец полицейский и, разобравшись, первым делом отнял у обеих спорящих сторон corpus delicti, а затем объявил соломоново решение: башмачки достанутся той девице, у которой обе ноги — левые! (Обе туфельки оказались с левой ножки Мими.)

Поскольку, однако, ни пекаренок, ни тетушка Гареник не смогли доказать наличия у их протеже двух левых ног, полицейский попросту конфисковал обувь и отдал ее торчавшему у церкви босоногому мальчишке-нищему, который тотчас же натянул башмачки на свои худенькие ножонки и с сияющим от счастья лицом затопал в них по булыжнику мостовой.

* * *

В четверг выдалась дивная, теплая ночь. Я сам, правда, не помню ее, так как был в ту пору еще малышом, и знаю о событиях этой ночи только понаслышке, так что о погоде своего суждения сказать не могу. Однако все сходятся на том, что ночь была темная. Балашша уже в одиннадцать часов прибыл к условленному месту — к часовне святого Венделина, стоявшей довольно далеко от села. Только лай наиболее горластых псов долетал сюда от Склабони.

Святой Венделин не относится к числу знатных персон в списке святых, да от него и не требуется этого. Его миссия очень проста: присматривать за окрестностями. Только и всего. Каждое село имеет такого святого стража. Таково уж наше венгерское обыкновение: любое дело перепоручать другому. Даже всю страну-то нашу и ту отдали под охрану деве Марии (а армия и рада этому!). Из вежливости да галантности отказались мы от собственного венгерского главнокомандующего, и из трех ныне признаваемых богов выбрали в покровители именно девственницу, с золотистыми волосами и печальным ликом, — чтобы она, неспособная обидеть и мухи или пролить кровь барашка, защищала нас! Разве все это не доказывает того, что мы, венгры, никого на свете не боимся?!

Деревенские святые возникли на вполне логическом основании. Сначала в селах было только по одному святому, в день именин которого крестьяне устраивали праздник. Этот святой молился за благополучие всех селян, портрет его помещался в церкви, на алтаре; но ввиду большой занятости святого его заступничество там, в верхах, не всегда было успешно, и народ решил придать ему в помощь еще одного святого, который присматривал бы исключительно за принадлежавшими селу землями. Правда, с этой целью село нанимало еще и полевого сторожа, но он, как правило, получая жалованье, ничего не охранял, да и еще и сам воровал. Поэтому полевой святой лучше полевого сторожа: он, правда, тоже ничего не стережет, но зато и жалованья не требует и не крадет!

Венделин из Склабони превзошел, как видите, по своим полномочиям всех собратьев: он сделался даже своего рода посредником в осуществлении знаменитого ограбления. Никакой кукурузы вокруг часовни, как это утверждал Стефанович, разумеется, не оказалось (он видел ее здесь три года тому назад и решил, что она такая же вечная, как, например, лес!). Но если бы здесь и была посеяна кукуруза, то в мае месяце в ней все равно еще нельзя спрятаться жандарму. (Даже немец и тот не может склониться так низко.)

Но вместо нее, на счастье, возле часовни оказался цыганский кирпичный заводик с пирамидками кирпича-сырца и множеством ям. Целыми днями, когда в округе никто не справляет именин, трудится здесь старый Гилаго со своими цыганятами, и за много лет он так успел исковырять мать сыру-землю, что ее поверхность сделалась похожей на его собственные дырявые шаровары.

Когда упомянутой ночью барон Балашша прибыл к кирпичному заводику, от одной из пирамидок кирпича отделился силуэт стройного жандарма. Подойдя к барону, молодой жандарм козырнул и отрекомендовался вполголоса:

— Подпоручик Шершинский!

— Ах, вы уже прибыли! — воскликнул Балашша, спрыгивая с коня и подавая руку подпоручику. — Мой приятель Капи сдержал слово.

— Он велел вам кланяться.

— Спасибо. Сколько вас?

— Десять.

— Где расположились ваши люди?

— Повсюду: за кирпичными пирамидками, в ямах, один — в часовне, другой лежит на крыше.

— Ну, так как же? Изловим, а?

— Головой ручаюсь, если только он придет.

— А если и он осторожен? Не заметили вы ничего подозрительного? Я полагаю, что Круди выставил наблюдение за всеми дорогами, ведущими сюда от Дярмата.

Шершинский весело рассмеялся.

— Эге! Вы, что же, считаете меня глупым цыпленком, способным сделать столь грубую ошибку! Мы подошли сюда со стороны Кеккё, откуда Круди нас совсем не ждет.

— Ах, так! А как же вы попали в Кеккё?

— Прошлой ночью мои люди пробрались туда поодиночке, каждый своей дорогой. А сегодня с наступлением темноты по лесным нехоженым тропам мы перебрались сюда.

— Великолепно! Но вы, кажется, без лошадей?

— Нет, мы верхом. Коней мы пока спрятали в камышах, под охраной двух моих людей.

— Тогда отведите туда и мою лошадь.

— Гашпар! — едва слышно позвал офицер, и в тот же миг, словно из-под земли, рядом с ним выросла фигура еще одного жандарма. — Отведи этого коня к остальным и возвращайся обратно. У нас еще полчаса времени в запасе, — взглянув на часы, заметил подпоручик, — Сейчас половина двенадцатого.

— Тогда поболтаем немного, — предложил Балашша и взяв под руку подпоручика, который понравился ему своей непринужденностью, не торопясь двинулся с ним в сторону небольшого озерца.

— Кстати, привезли вы деньги? — спросил офицер. — Конечно!

Лучше, если мы сразу же и положим их в условленное место.

— Верно!

Они вернулись к часовне, и Балашша положил на подоконник пять тысячефоринтовых ассигнаций. Шершинский придавил деньги сверху камнем, чтобы их случайно не сдуло ветром. При этом он заметил:

— Приманка заложена. Наверное, скоро появится и лис! Тут-то мы и сцапаем негодяя!

— Ну, а про девицу ничего не слышно? Куда она делась, что с нею?

— Нет, не слышал. Она, как видно, и сейчас еще вас интересует?

Балашша пожал плечами:

— Нет, только так, любопытно.

Но голос выдал его: сердечная рана была еще совсем свежа.

— Хорошенькое созданьице и отлично поет, — заметил подпоручик довольно равнодушным тоном.

— Как? Вы видели ее?

— Еще бы! У нее ведь родинка на левом виске?

— Когда вы ее встречали, где?

— У вас.

— У меня? Я что-то не припоминаю, чтобы вы бывали когда-нибудь у меня в гостях…

— В гостях не был. Я был у вас, переодевшись цыганом, в оркестре Гилаго.

Балашша сразу охладел к офицеру и отошел от него.

— Значит, вы шпионили за мной во время одной из наших встреч венгров-патриотов? А ведь вы — поляк *, судя по вашему произношению! И, вероятно, дворянин, судя по вашему имени?

— Это верно, — горделивым тоном странствующих поляков отвечал офицер. — Самые древние мои предки доводились родичами Калигуле. Это можно подтвердить документами. А из более поздних моих предков некоторые сиживали на польском королевском троне. Короткое время, разумеется, но это не суть важно. У вас же я был в доме не как шпик. Просто хотел взглянуть на девицу. Только и всего. И посмотрел! А если бы я был шпиком и донес бы на вас, что вы там говорили и пели, вы, вместо того чтобы гулять сейчас со мной, сидели бы уже где-нибудь. За решеткой, разумеется!

Посмеиваясь, подпоручик припомнил некоторые подробности тайных встреч в замке, после чего Балашша горячо потряс ему руку.

— Вы отличный малый, господин подпоручик. Простите, что я на минуту усомнился в этом. Считайте меня отныне своим другом.

Офицер поклонился.

— Пора, однако, — заметил он, — и приниматься за дело. Я скроюсь за занавесом, — по местным условиям — кирпичным. Вы же, барон, можете остаться на сцене, то есть неподалеку от окна часовни…

Ночь стояла тихая, но темная. Луны не было, только звезды излучали молочно-белый свет в густом, окутавшем землю мраке. Часы Балашши показывали ровно полночь. Значит, с минуты на минуту Круди должен появиться. Вот уже и петухи закукарекали в деревне. Над кладбищем зашевелились, задвигались белесые тени — не то облачка, не то призраки, чье время кончилось, и они теперь сломя голову торопятся к себе домой, в могилы.

Балашша горел, как в лихорадке. Только дети ждут с таким волнением прихода Микулаша * с подарками, как он сейчас ждал появления Круди. О злая, черная месть, как сладостна можешь ты быть иногда! Способность различать предметы в кромешной тьме, казалось, удесятерилась. Он ясно различал окно часовни и не сводил с него глаз. Фантазия его лихорадочно работала. Ему уже виделось, как он самолично ведет Круди, связанного, закованного в кандалы, в покрытый жестью «Большой дворец» в Дярмате. А его слух? Как он обострился! Барон вздрагивал от малейшего отдаленного шороха. «Наконец-то идет!» — думал он. А на самом деле это старый заяц пробежал где-то вдалеке по шелестящим всходам.

Проходила минута за минутой, а Круди все не было. Какая пытка! Нетерпение Балашши достигло предела. Ведь уже половина первого! А вокруг стоит мертвая тишина, не слышно ничьих шагов. Редко-редко где-нибудь вспорхнет птица: наверное, хомяк вспугнул.

Не выдержав, барон отправился к Шершинскому.

— Беда, подпоручик! Не пришел…

— Может быть, учуял?

— Возможно.

— А то подождем еще немного?

— Хорошо, но я уже не верю, что он придет, — заныл барон. — Жаль ста тысяч, а больше того обидно, что он так провел меня.

— Может быть, он рассердился на вас? Не давали вы ему никаких обещаний?

— Да, я обещал сохранить наш уговор в тайне.

— И не сдержали слова? Напрасно!

— Если бы я не рассказал о случившемся никому, я не смог бы изловить его.

— Простите, господин барон, но ведь речь-то идет не о нем, а о вашем слове. Слове джентльмена!

— Глупости! Какое же значение имеет слово, данное разбойнику?

— Все равно, — со странной запальчивостью возразил жандармский офицер. — Джентльмен может презирать разбойника, но свое слово он должен держать всегда.

— Шершинский! Что это? — вспылил горделивый Антал Балашша. — Вы, видно, подвыпили и забыли, с кем вы разговариваете?

Шершинский и сам уже понял, что зашел слишком далеко в своем легкомыслии, и попробовал отшутиться:

— Конечно, выпил, — сказал он со смехом и вытащил из-за пазухи фляжку. — А выпив, я всегда впадаю в тон, каким говорили мои предки в те короткие периоды, когда они царствовали. Удивительно короткие периоды. Настолько короткие, что летописцы даже не успели их зафиксировать. Ради бога, барон, простите потомка королей!

Балашша, рассмеявшись шутке, простил подпоручика, который был, в общем, милым и веселым парнем, — и сам тоже приложился к фляжке.

— А винцо неплохое, а? — заметил офицер. — Зато наше с вами положение дрянь! Негодяй попросту надул нас. А-яй-яй! Разрешите мне, господин барон, переговорить с моим солдатом, что устроился на крыше. Он у меня и в темноте видит. Может быть, хоть он заметил что-нибудь? А вы пригнитесь тем временем. На случай, если Круди где-нибудь вблизи. Чтобы не заметил двух силуэтов.

Барон, смастерив себе из кирпичей некое подобие скамеечки, присел на нее. Отсюда он слышал, как Шершинский разговаривал со своим жандармом:

— Ничего не видно, Гашпар?

— Ничего, господин подпоручик.

Но вдруг Шершинский взревел, как бык:

— Позор! Эй, жандармы, ко мне!

Из ям, из-за кирпичных штабелей в одно мгновенье ока высыпали жандармы. Маленькая полянка оживилась. В ночной мгле засверкали их кивера, зазвенели штыки.

— Что такое? Что случилось? — вскочил на ноги Балашша и зашагал к часовне (Балашши никогда не торопятся, а следовательно, и не бегают).

— Непостижимо! Непостижимо! — удивленно восклицал офицер. — Деньги исчезли с подоконника.

Барон покачал головой в состоянии фатального безразличия.

— Только этого нам не хватало!

— Если бы только деньги! А то ведь кто-то еще и вот этот сверток на подоконник подложил!

— Мои документы? — воскликнул изумленный барон. — Как же все это могло произойти? С неба, что ли, сверток упал?

— Провалиться мне на месте, если я хоть что-нибудь понимаю, — выругался подпоручик. — Тут замешано что-то сверхъестественное. Нечистая сила, а не человек! Будь при нас лошади, мы смогли бы его преследовать.

— Да, но кого? — возразил усатый капрал. — Не было здесь никого.

— Глупости! — остановил его офицер. — Привидений не существует. Здесь он должен быть где-нибудь! Прокрался незаметно в темноте к окошку. А без коней мы не можем помешать ему скрыться. Господин барон, — низко поклонился он Балашше. — Сожалею, что все так получилось, но на этом моя миссия окончена!

— Спасибо, — недовольно отвечал барон. — Однако я еще не прощаюсь. Я тоже пойду с вами до камышей. Там ведь и моя лошадь.

— Ах да, верно!

Молча спустились они в живописную долину Илине, туда, где Бадь уже входит в полную, силу и начинает вертеть мельничные жернова. Огромные камни вертятся под ее струями, как юла.

У зарослей камыша, сбившись друг к дружке, стояли лошади жандармов. Под ногами уже чавкала вода, и барон, не пожелав идти дальше, попросил:

— Эй, кто знает моего коня? Приведите его сюда.

Один из жандармов махнул рукой, отделился от группы товарищей и побежал вперед. Немного погодя он вернулся верхом, ведя в поводу и лошадь Балашша. Жандарм был щупленький, маленького роста, одежда висела на нем мешком, медный кивер был тоже велик ему и потому все время наползал на лоб. Барон взял от него поводья, протянул жандарму пятифоринтовик и, проговорив: «Спасибо, дружок!» — собрался уже вспрыгнуть в седло.

Но щупленький жандарм, покачав головой, не взял бумажки и тут же смешался с остальными товарищами, которые тоже успели взобраться на коней.

«Странный жандарм, — подумал барон, уже сидя в седле. — От денег отказывается».

И он невольно посмотрел жандарму вслед.

А тот тоже обернулся, помахал белым платком и удивительно знакомым голосом крикнул:

— Спокойной ночи, барончик! Барончик!


Балашша вздрогнул, кровь в нем закипела. Барон схватился за голову: «Голос Мими. Боже! Или это только галлюцинация? Игра расшалившихся нервов? Плод разгулявшегося воображения, одурманенного запахами полевых цветов?!»

Барон снова поглядел вслед отряду жандармов, но они, все десять, слившись в темную массу, скакали уже к лесу.

* * *

Балашша ничего не понимал. Во всем происшедшем было нечто загадочное, уму непостижимое. Когда мог Круди, например, положить бумаги на подоконник? И этот голос! Что за голос мог это быть? Десяток раз он обдумал, перебрал в уме от начала до конца все подробности событий, происшедших с ним в последние дни, но так и не смог построить из них ничего сколько-нибудь последовательного. Сломав недоконченное здание доказательств, он начинал возводить его снова и снова, подобно тому как ребятишки играют в кубики.

Занятый своими размышлениями, барон добрался наконец до Новинской кошары. Начинало быстро светать. Звезды одна за другой забрались под голубое одеяло. Прохладный утренний ветерок покачивал камыши, на деревьях проснулись птицы. Только мотыльки, по двое, по трое приникнув к травинкам, качавшимся на ветру, все еще дремали.

Проезжая мимо домика чабана, барон подумал, что хозяин спит теперь в каком-нибудь шалаше на горном пастбище, а хозяйка его дома одна. О чем-то грезит она сейчас?

Одна мысль порождает другую. Барон подскакал к окошку постучался:

— Эй, хозяюшка, красавица, открой окно!

Ему показалось, что из дома доносятся странные звуки, как бы приглушенные вопли.

— Это я! Балашша! — громко закричал барон. Однако и на это не отворилось ни окно, ни дверь. Барон сердито хлестнул нагайкой по окну:

— Эй, почему не отворяешь?

Ему ответило сразу пять-шесть хриплых голосов:

— Мы не можем. Мы связаны. Ради бога, добрый человек, войди в дом, развяжи нас!

— А кто вы такие? — спросил удивленный Балашша.

— Жандармы, — ответили ему в три голоса.

— Что за черт, — прошипел барон. — Какие жандармы?

— Мы на поимку Круди ехали.

— Чепуха! Те скачут сейчас через Бролинский лес. Ничего не понимаю!

Но он уже начал понимать, и сердце его забилось больно-больно: значит, то была все-таки Мими?!

Спрыгнув с коня, барон, не привязывая его, бросился к двери. Но дверь была заперта. Тщетно тряс он ее, напирал плечом — она выдержала его натиск. Наконец барон нашел на дворе топор и колотил им по двери до тех пор, пока она с громким треском не раскололась надвое.

Проникнув в дом, Балашша понял все. Посредине избы, друг подле друга, словно кули с мукой, белели тела раздетых донага связанных парней.

— Вот это да! — воскликнул барон не без иронии. — Кто ж это вас так осрамил?

— Разбойники Круди, ваше сиятельство, — сказал один из парней, признавший Балашшу. — Вломились сюда вчера вечером, посбивали нас с ног, раздели и на наших глазах вырядились жандармами!

— Гм, вы хорошо отделались! Видно, порядочные они люди, — не спалили вас вместе с домом. А где же хозяйка?

— Тоже связанная сидит где-то в кладовке!

— А подпоручик?

— Здесь я, сударь, — донесся жалобный голос из-под лежанки. Вот куда засунули меня трусливые негодяи!

Балашша разрезал путы, после чего жандармы извлекли из-под кровати настоящего подпоручика Шершинского, который, представившись барону, тотчас же принялся жаловаться и пространно хвастать, какой у него был великолепный план захвата сразу всей банды. Если бы ему только не помешали… А теперь как ему выйти отсюда без платья? Ах, язычники, ах, варвары! И как грубо обошелся с жандармами негодяй Круди!

— Но ничего, — грозил офицер, — пусть он только попадется мне в руки. Спущу с него шкуру, выделаю у Крапецкого (есть такой перчаточный мастер во Львове) и сошью себе охотничью куртку или, по крайней мере, жилетку!

Тут подпоручик печально оглядел себя:

— Какой ужас! Снять офицерский мундир с меня, Шершинского, предки которого были когда-то королями. Aber nur kurze Zeit, liber Baron![78]


1901


Загрузка...