В верхнем этаже Академии изящных искусств, во Флоренции, стояли перед картиною помощник присяжного поверенного Готовцев, его жена Елена Николаевна и их знакомый, князь Салманов. На картине была изображена лежащая в могиле женщина, бледный мужчина на коленях в ужасе простирал к ней руки.
Елена Николаевна настойчиво спрашивала:
– Что это значит? Кто это изображен?
Готовцев, засунув руки в карманы, внимательно перечитывал подпись под картиною: «Pia de'Tolomeiri conosciuta innocente de nello della Pietra suomarito»[22]
– Некоторые слова не совсем понятны, но смысл ясен, – слегка конфузясь, говорил князь, которого Готовцевы считали хорошо знающим итальянский язык. – Смысл тот, что муж узнает, что жена его невинна.
– Нет-с, молодой человек, вы скажите, что такое: «de nello», – сдерживая улыбку, сказал Готовцев. – И что это за «della Pietra». Если мужа этого зовут Петр, то будет «Pietro», а не «Pietra».
– Конструкция фразы действительно не совсем ясная. – Салманов с извиняющимся видом пожал плечами и слегка покраснел. Лицо его, с чуть пробивающеюся бородкою, было детски бело и чисто, и краснел он нежно-розовым румянцем, как девушка.
– Ну, а что же, что все это значит? – повторяла Елена Николаевна.
Вежливо и предупредительно Салманов стал объяснять:
– Очевидно, это жена его. Она в чем-то перед ним провинилась: вероятно, он ее убил, отравил, а теперь узнает, что она невинна.
– «Очевидно»… Нет, хочется знать наверное… Очень интересно, что это такое? Где бы это узнать?
Готовцев с усмешкою пожал плечом.
– Ну да не все ли равно!
– Мне не все равно! – вызывающе ответила Елена Николаевна. – Тебе не интересно, и не узнавай!
Готовцев потемнел и молча стал перелистывать Бедекер[23]. Салманов осторожно напомнил:
– Нам пора идти. Нужно еще поспеть сегодня в Санто-Лоренцо, осмотреть гробницы Медичей.
– Только зайдемте на минутку вниз, мне бы хотелось еще раз посмотреть на Давида, – сказал Готовцев. – Пойдем, Леля!
– А как же с этой картиной? – огорченно проговорила Елена Николаевна. – Воля, спиши, пожалуйста, подпись, я попрошу кого-нибудь точно перевести.
– Когда же теперь списывать! – холодно возразил Готовцев. Он начинал раздражаться.
Елена Николаевна громко рассмеялась.
– Господи, неужели это так долго? Вынуть из записной книжки карандаш и написать одну строчку… Князь, ничего, если мы на тридцать секунд опоздаем в Санто-Лоренцо?
Готовцев прикусил губу, молча вынул записную книжку и списал подпись.
Они спускались по каменной лестнице вниз. Князь шел впереди.
– Чего ты на меня дуешься? – невинно и довольно громко спросила Елена Николаевна.
Готовцев посмотрел на нее останавливающим взглядом.
– Слушай, Леля, я тебя прошу: ради бога, не делай ты мне сцен хоть при других, – вполголоса произнес он, и в глазах его мелькнула глухая ненависть.
Елена Николаевна быстро взглянула на него, хотела что-то сказать, опустила голову и молча пошла вниз.
В конце широкого коридора ярко белела огромная фигура Давида. Готовцев подошел и сел на скамейку.
Он смотрел не отрываясь на это лицо, полное такой удивительной правды, борьбы. В согнутой левой руке Давид держал камень, вложенный в пращу, от камня по спине шел ремень к правой руке. Лицо было грозное, решительное и взволнованное. Казалось, вот идет на него этот чудовищный великан, и Давид сам не верит своей решимости. Пройдет минута, камень опишет дугу, со страшной силой вылетит из пращи, и бледное лицо озарится торжествующей улыбкою победы…
Готовцев смотрел и думал: зачем все эти мелочи, дрязги, ссоры, когда на земле столько красоты и величия? Ему вспомнилась виденная вчера Мадонна Del Granduca Рафаэля, с лицом, полным такой милой девической прелести. И его охватило сознание глубокой унизительности его жизни. В мире так хорошо и вольно, а он для чего-то связал себя с человеком, переплетшим свою жизнь с его. И вот жизнь обратилась во что-то мелкое, серое и, как сальными пятнами, покрылась этими оскорбительными ссорами из-за пустяков, которые женатых людей делают похожими на детей.
Он встал и пошел назад. Салманов ходил по коридору, рассматривал статуи. Елена Николаевна, бледная и усталая, сидела в кресле около выхода; она уронила Бедекер на колени, безучастно смотрела на висевшие на стене гобелены.
Готовцев кротко спросил:
– Ну что, пойдем?
– Пойдем, – так же кротко ответила Елена Николаевна и встала.
Подошел Салманов с беззаботным видом, стараясь показать, что не заметил происшедшей вспышки.
– Я бы вам, Елена Николаевна, не советовал идти в Санто-Лоренцо. Вы очень устали.
– Нет, нет, ничего! Мне хочется еще раз посмотреть на «Ночь», – поспешно возразила Елена Николаевна.
Готовцев видел, что она это делает для него, он вчера высказал намерение перед отъездом еще раз взглянуть на «Ночь» Микель-Анджело.
– Вы как хотите, а я не пойду, – лениво сказал он. – Правду говоря, мне теперь гораздо приятнее сесть обедать, чем тащиться по жаре и смотреть что-нибудь.
Елена Николаевна испытующе взглянула на него, – Ну, тогда пойдемте обедать.
Они вышли на улицу, прошли мимо собора и повернули на узкую via Calzaioli[24] Было жарко, на улицах стоял гам. Отовсюду слышалось пение, свист; бичи извозчиков оглушительно хлопали. Вдоль панели бежал старик с пачкою газет и вопил как оглашенный:
– Seconda edizione della «Nazione»!.. «Nazione», seconda edizione!..[25]
Встречные мужчины, с черными глазами и закрученными в стрелку усиками, внимательно оглядывали Елену Николаевну. Она шла, одною рукою придерживала юбку, а другою закрывалась от солнца зонтиком. Готовцеву было приятно, что она такая стройная и изящная, и он сам старался держаться прямее и изящнее.
На via Calzaioli они вошли в ресторан, где всегда обедали. И здесь все мужчины внимательно оглядели Елену Николаевну, а подошедший кельнер с особенной любезностью сказал им: «Buengiorno!»[26]. Они сели за столик.
За обедом Елена Николаевна лукаво трунила над Салмановым, что он не сумел перевести подписи под картиной. Салманов, высокий и тонкий, со своим детски нежным лицом, смеялся и оправдывался, радуясь разговору с Еленой Николаевной.
Готовцев слушал и смотрел на почтительное, влюбленное лицо князя, на улыбающуюся Елену Николаевну. Когда она улыбалась, глаза ее делались светлыми и задушевными. Готовцев смотрел на эту улыбку, на розовое ухо, чуть прикрытое темными, пушистыми волосами. Елена Николаевна держалась так, как будто совсем не замечала или не знала своей красоты, и это неуловимою прелестью ложилось на всю ее фигуру. Готовцев смотрел на нее глазами постороннего и думал, какою поэзией должно от нее веять на всех.
После обеда Салманов распрощался. Готовцевы пошли в свою гостиницу, около площади Синьории. Обоим не хотелось говорить, оба чувствовали друг к другу холод и отчужденность. Обменивались незначащими замечаниями, и голоса звучали неестественно.
Пришли в номер. Раскрыли путеводитель, стали искать, с каким поездом завтра ехать в Венецию. Готовцев сказал;
– Вот, лучше всего! Direttissimo, курьерский: отходит в одиннадцать часов дня, приходит в Венецию в восемнадцать часов, то есть в шесть вечера. Самое удобное.
– Нет, нет, с курьерским дорого! Поедем лучше вот с этим, номер шесть – diretto[27].
– Слушай, Леля, ведь он выходит в шесть утра. Значит, в пятом часу вставать. Опять весь день у тебя будет болеть голова.
Не будет болеть, вот увидишь.
– Да для чего это, ну, скажи, для чего? Весь разговор из-за каких-то десяти – двадцати лир. Охота обращать путешествие в какую-то муку!
– Зачем напрасно бросать двадцать лир!
– Затем, чтоб тебе не пришлось два дня лежать с головною болью. Э, да, впрочем, не все ли мне равно! Мне самому ничего не стоит встать рано… Твое дело!
– Ну и хорошо!
Готовцев сел к окну и стал читать купленный им номер «Nazione». Елена Николаевна переоделась в блузу и легла на кровать. Усталым голосом она спросила:
– Ты сегодня еще пойдешь куда-нибудь?
– Пойду через полчаса, похожу по городу, – неохотно ответил Готовцев.
– А я сегодня больше не буду выходить…. – Елена Николаевна помолчала. – Попробую заснуть.
Вечерело. Готовцев на электрическом трамвае поднимался к площадке Микель-Анджело. Вагончик с гудящим стоном бежал в гору по дороге, обсаженной акациями и миртами. Кругом зеленели сады, на холмах белели подгородные виллы. С запада дул теплый, легкий ветерок.
Вагончик остановился.
– Piazzale Michel-Angelo![28] – весело, словно играя, крикнул молодой кондуктор с черными усиками.
Готовцев вышел. Среди большой чистой площадки на высоком пьедестале высился слепок могучей фигуры Давида. Дети играли у пьедестала. Сзади, около портика с колоннами, темные кипарисы слабо клонили под ветром гибкие вершины, и было похоже на картину Бёклина.
Готовцев сел на мраморную скамейку около обрыва. Внизу, за рекою, глухо шумела Флоренция, над морем красных крыш тускло серел огромный купол собора. На горизонте тянулись Апеннины, окутанные голубым туманом.
Неделю назад Готовцев сидел на этом же месте и так же смотрел с обрыва на глухо шумевший город. Завтра должна была приехать из Монтре Елена Николаевна, у него сладко сжималось сердце, и все кругом дышало счастьем. Она стояла перед ним, любящая и ласковая. Он, казалось, видел и ее ясные глаза, беззаботные к производимому на людей впечатлению, и улыбку, и шею сбоку, под углом челюсти, такую белую и трогательно детскую… На душе было чувство виновности перед нею и бесконечной нежности, и он думал: с этих пор, – с этих пор ничего уже не может происходить между ними, ни ссор, ни охлаждения. Потому что он видит, как одиноко и сиротливо жить без нее, как ее любовь освещает ему всю его жизнь.
Теперь Готовцев старался восстановить в душе это настроение, старался представить себе: отчего же это ему было без нее плохо и что тянуло его к ней? Старался и не мог. А между тем он чувствовал, что любит ее и что она его любит. Но все было скучно, серо, и его брала тоска, когда он представлял себе свой номер. На комоде шпильки и булавки. В шкапу женские ночные кофточки. В этом было что-то оскорбительное и унижающее, как и вообще в том, что в одной комнате с ним жила и спала женщина.
А кругом пахло лавром. Электрический вагончик с гудящим стоном бежал в гору и сверкал меж темных деревьев ярко-синими искрами. Во Флоренции зажигались огоньки. Там, в этих узких, таинственных улицах, каждый камень, каждое окно – все дышит воспоминаниями. Черные глаза сверкали из-за полуоткрытого ставня, и за блеск этих глаз лилась кровь, люди шли на смерть, вызывали на бой мир со всеми его силами и предрассудками.
Вспомнилась Готовцеву прочитанная недавно новая драма Метерлинка. Красавица Ванна по требованию победоносного флорентийского вождя приходит к нему ночью в палатку нагая, в одном плаще и узнает, что он уж давно безнадежно любит ее. Она отвечает:
«Я не люблю вас. Но в сердце моем громко возмущается самая душа любви при мысли, что человек, любивший меня, не нашел в себе смелости перед лицом любви!.. Любовь не уступает. Когда она ничего не ждет, она все еще надеется. Если бы я любила так, как вы, я… Ах, трудно сказать, что можно бы сделать! Я стремилась бы к надежде день и ночь, я сказала бы судьбе: „Посторонись, я иду!“ Я принудила бы камни помогать мне…»
Ну, а потом? Готовцеву хотелось смеяться; потом наступило бы «вечное соединение» и ссоры из-за того, сколько взять с собою в дорогу ботинок, одну или две пары. И от этого ничего бы не спасло – ни «общие умственные интересы», ни «общая духовная жизнь», ни сама любовь. Потому что любовь прежде и после всего есть поэзия жизни. А «вечное соединение» есть проза, и проза самая претенциозная, воображающая себя поэзией.
Готовцев воротился в отель. Елена Николаевна, в широкой красной блузе, укладывала в дорожную корзину принесенное от прачки чистое белье. Она была оживлена и свежа.
– Ну, что, Волик, погулял? – ласково спросила она. – А я выспалась, отлично себя чувствую.
– Удивительно, как хорошо на площадке Микель-Анджело!.. А ты уже укладываешься? – Он положил ладони на ее плечи.
Елена Николаевна подняла обнажившиеся выше локтя руки, обняла его за шею и прижала голову к своей груди.
– Я хотела, чтоб, когда ты придешь, уж все было уложено, – шепнула она.
– И очень нехорошо, – опять устанешь. Давай укладываться вместе.
Под фланелью блузы он ощущал тело Елены Николаевны, голова прижималась к мягкой, свободной под блузою груди. Пробуждалось темное, мутно-животное чувство к красивому телу, такому доступному под легкой одеждой. И росло отвращение: ничего не было, кроме тела, по-прежнему они были чужды, чужды друг другу. И руки его цепенели.
Елена Николаевна прижимала его голову к упруго двигавшейся груди, как будто надеялась, что телесная близость разбудит в них то нежное, мягкое чувство, которого между ними не было.
Ну, нет его, и нужно кончить. А она продолжала прижимать его голову к груди; нагая рука лежала на его виске. Готовцеву было неловко и неприятно, поднималось враждебное чувство.
– Осторожнее, Лелечка, давишь на пенсне. – Он мягко высвободил голову.
Елена Николаевна пристально заглянула ему в глаза, быстро отвернулась и наклонилась над ящиком комода. Готовцев вытащил из-под кровати чемодан.
– Мои серые брюки ты в корзину уложишь? Не оборачиваясь, она коротко ответила:
– Да.
Стали укладываться. Готовцев видел, как в Елене Николаевне все кипело, но оба старались показать, что ничего не произошло, и мягко переговаривались деланными, неестественными голосами.
На кроватях и столах лежали стопки мужского и женского белья. На полу валялись бечевки, измятые газеты Комод весь был завален какими-то коробочками, баночками, картонками… Какая у женщин страсть набирать в дорогу ни на что не нужные вещи, и как скучно возиться на станциях с этими баулами и необъятными корзинами!..
Елена Николаевна старалась завязать разговор. Обычным голосом она заговорила:
– Помнишь, прошлым летом у нас был один спор? Марья Алексеевна сказала, что Соня ни в умственном, ни в нравственном отношении не представляет ничего выдающегося, а я ответила, что этим еще нечего огорчаться, что есть еще много другого, что может возвышать человека… По мнишь?
– Ну? – неохотно спросил Готовцев.
– «Ну»… – Елена Николаевна раздраженно замолчала.
– В чем же дело?
– Ты не хочешь разговаривать, лучше не надо! Он вздохнул.
– О господи!.. Что же мне, стать навытяжку и напряженно слушать? Я только и могу повторить: ну?
Елена Николаевна помолчала, стараясь побороть себя.
– Ну, все равно!.. Так вот я после думала: есть все-таки много и другого, что красит человека. Например, Соня может быть неразвитой, неумной, но может, например, тонко чувствовать красоту музыки.
– Ну и что?
Елена Николаевна кипела, но сдержалась.
– Ну и вот, с ней об этом все-таки очень интересно будет разговаривать, слушать ее… Ты помнишь этот разговор?
– Нет, не помню, да, впрочем, теперь вижу, в чем дело. Мне кажется, вопрос поставлен тобою очень странно. Если человек в каком-нибудь отношении интересен, то, конечно, он в этом отношении интересен. Это тавтология.
– Ну, не будем лучше говорить! – оборвала Елена Николаевна и кинула на Готовцева враждебный взгляд.
То, что она хотела сказать, представлялось ей значительным и заслуживающим внимания, а Готовцев упорно придавал ее мысли безнадежно плоский вид. Лицо ее, с тонкой линией сжатых губ, стало серым и некрасивым. Готовцев молча пожал плечами.
«Как детски элементарны все ее мысли!» – подумал он, стягивая ремни пледа.
Вещи были уложены. Пришел Салманов проститься. Они спустились в обеденную залу и вместе поужинали. За ужином князь не спускал с Елены Николаевны почтительного, влюбленного взгляда. Уходя, он поцеловал ее руку и пожелал счастливого путешествия.
Готовцевы вернулись в номер. По-прежнему обоих давила томящая скучность всего, а в душе кипело скрытое раздражение. Елена Николаевна сказала:
– Пора спать, завтра рано вставать.
Она стала раздеваться. Готовцев не любил раздеваться и спать при свете. Он взялся за газету, старался не смотреть на жену, а сам думал: почему это распространен такой предрассудок, что женщина стыдливее мужчины? Девушка– да, она стыдливее; но, став женщиной, она удивительно быстро теряет стыд и не стесняется держаться в присутствии мужчины так, как будто она одна в комнате.
Елена Николаевна, в нижней юбке и ночной кофточке, расчесывала перед зеркалом свои длинные, темные волосы.
«Как женщина некрасива в ночной кофте», – думал Готовцев и заговорил обычным, ласковым голосом – Удивительно интересная фигура этот бандит Музолино! Все газеты только и говорят, что об его процессе. Как будто сказочная средневековая легенда вдруг живьем ворвалась в прозаический двадцатый век.
Он свернул газету и положил на стол. Елена Николаевна наклонила голову набок и, держа в горсти пук волос, расчесывала их гребнем. Готовцев, стараясь продолжать непринужденный разговор, улыбнулся.
– Перед отъездом из России мне попался номер «Осколков». Там иногда встречаются очень остроумные вещи. Между прочим, такая карикатура. Первая картина – за десять дней до свадьбы, – он стоит перед нею на коленях: «Дорогая моя, полжизни бы я отдал, чтоб иметь прядь твоих волос». Вторая картина – через десять лет после свадьбы, – он, толстый, лысый, в жилетке и туфлях, разъяренный, протягивает ей гребень с висящими на нем женскими волосами: «Если вы берете мой гребень, то по крайней мере снимайте с него ваши волосы… Что за гадость! В руки взять противно гребенку!»
Елена Николаевна перестала чесать волосы и насторожилась.
– Почему ты это сейчас вспомнил?
Готовцев опешил: он сообразил, что вспомнил-то он это действительно потому, что смотрел на Елену Николаевну.
– Странно! Просто пришло в голову! – ответил он, пожав плечами.
Елена Николаевна помолчала, закусив губу ровными белыми зубами.
– Можешь быть покоен, я своей гребенкой чешусь! – резко сказала она.
Готовцев страдальчески поморщился и провел рукой по волосам.
– О г-господи!.. Слушай, Леля, ведь это невозможно! Тебе как будто все время непременно хочется сделать мне сцену. Положительно с тобою ни о чем нельзя разговаривать.
– Ну и не разговаривай, пожалуйста!
Она поспешила раздеться, погасила электричество и легла в постель. Готовцев гадливо передернул в темноте плечами и молча стал раздеваться. Тупое, тяжелое отвращение давило его. «Убить бы себя!» – думал он.
Готовцевы подъезжали в гондоле к мраморным ступеням набережной Скиавони, в Венеции. Елена Николаевна, бледная и осунувшаяся, сидела, стараясь не шевелиться; у нее отчаянно болела голова.
Рано утром они выехали из Флоренции. Первую половину дороги, до Болоньи, Елена Николаевна была весела и оживленна. Вагон колыхался, наклоняясь из стороны в сторону, поезд бешено мчался, врывался в темные, душные туннели и снова вылетал на простор. Елена Николаевна улыбалась и дышала полной грудью, глядя на синеву неба, на дикие громады Апеннин с ползущим по их отрогам утренним туманом. Но вскоре у нее разболелась голова, и она сидела, закрыв глаза и прижавшись головою к боковому выступу спинки сиденья.
Готовцевы сошли с гондолы, вошли в сопровождении портье в отель и выбрали комнату.
– Я сейчас лягу, – устало сказала Елена Николаевна.
– Позавтракать не хочешь? – сдержанно и кротко спросил Готовцев, глядя на нее холодными глазами. Вот результат, который он и предвидел: добилась своего, сэкономила десять лир….
– Нет, не хочу. Я только умоюсь и лягу. Пожалуйста, будь добр, достань мне лекарства.
Он хмуро распаковал чемодан. Не глядя, подал коробку с лекарствами.
– Спасибо!.. Волечка, пожалуйста, закрой еще ставни, а то солнце прямо бьет в глаза.
Каждая ее просьба звучала в его душе почти личною обидою. Готовцев закрыл ставни и остановился у дверей.
– Чего-нибудь еще надо?
– Нет, благодарю, больше ничего.
– Так я пойду пройдусь.
Готовцев вышел на набережную, прошел к площади св. Марка и там позавтракал в кафе-ресторане. Потом, с Бедекером в кармане, пошел бродить по городу.
Он шел по темным, сырым переулкам, похожим на норы, в которые никогда не проникает свет. Из дверей лавчонок несло запахом овощей и апельсинов. По узким каналам скользили черные гондолы со стальными зубчатыми носами. Было фантастично и странно; в каждом из мрачных, высоких домов с узкими окнами чудилась красивая тайна. Отблеск той же тайны лежал на встречных женщинах, стройных, с пышными, тускло черными волосами и оригинальными лицами, широкими у лба и суживающимися к подбородку. Казалось, жизнь здесь непременно должна быть какая-то особенная, она не может быть такою же, как на Мясницкой или Остоженке, – все здесь так красиво и необычно, и такою благородною, изящною музыкою звучит эта милая итальянская речь. «Tantegrazie, signore» – повторял про себя Готовцев слова, которыми поблагодарил его каменщик, прикуривший у него папиросу… Ему было бы совсем хорошо, если бы не мысль о той кислой скуке, которая ждала его в номере.
Солнце клонилось к западу; стало не так жарко. Готовцев воротился в гостиницу. Он осторожно открыл дверь в номер. Было темно и душно, пахло ментолом; Елена Николаевна зашевелилась на кровати. Готовцев тихо спросил:
– Ты не спишь?
– Поспала немного, только голова еще больше разболелась… Тут так жарко, душно! – в тоске сказала она.
Готовцев повесил на крючок шляпу и подошел к ней.
– Господи, господи, как голова болит! Как будто череп внутри раскалывается!
У него сжалось сердце.
– Бедная ты моя девочка!
Он сел к ней на кровать и нежно положил руку на ее плечо.
Она слабо всхлипнула и порывисто, горячо прижалась щекою к его боку, – обрадованная его лаоскою, изголодавшаяся по ней.
Готовцев тихо гладил ее по волосам.
– На дворе уже стало свежеть. Дай я открою ставни.
– Открой… Только погоди, не уходи. Мне так хорошо, когда ты гладишь меня по голове – так нежно, нежно…
– Я только открою и ворочусь.
Он раскрыл ставни и опять сел на кровать. В окна потянуло прохладою.
– Есть хочется.
– Я позвоню, скажу, чтоб принесли.
– Нет, нет, не надо… Знаешь что? Лучше пойдем куда-нибудь в ресторан. Мне кажется, мне будет легче, если я пройдусь.
Елена Николаевна оделась. Они пошли на площадь св. Марка и там пообедали.
– Мне теперь немножко лучше. То есть, пожалуй, еще не лучше, но знаю, что скоро будет лучше. Полежу часок-другой, все пройдет.
Готовцев проводил ее до подъезда отеля. Она вошла в подъезд. Он снова отправился бродить.
Совсем стемнело. На Canale Grande[29] давали серенаду. С большой увешанной цветными фонариками гондолы неслась струнная музыка, сильный тенор пел арию из «Трубадура».
Вокруг теснились гондолы со слушателями. Вдали, около таможни, показалась новая расцвеченная фонариками гондола; хор пел песню, и слышался припев: «Viva Venezia!»[31]. Песня становилась все слышнее, гондола быстро проплыла мимо, в глубь канала, звуки песни смешались с арией тенора. С противоположной стороны показалась третья гондола… Со всех сторон неслись звуки, они мешались и покрывали друг друга. Здесь сильною нотою закончил баритон, а вдали, как эхо, звучало женское сопрано, и казалось, это пел сам воздух. И в этом трепетавшем от звуков воздухе величественно и молчаливо высилась над каналом церковь dellaSalute с ее круглым куполом и сбегавшими к воде широкими ступенями.
Был одиннадцатый час, когда Готовцев воротился к себе. По длинному коридору он подошел к двери своего номера, взялся за ручку. Дверь не поддавалась, в окошечке над дверью было темно: очевидно, Елена Николаевна заперлась изнутри; нужно стучать, будить ее…
В конце коридора показалась женская фигура. Она медленно приближалась по ковру. Готовцев невольно остановил на ней взгляд, любуясь ею, невольно приосанился, – и вдруг в фигуре, на которую он смотрел как на чужую, Готовцев узнал Елену Николаевну.
– Леля, ты откуда?
Елена Николаевна слабо улыбнулась.
– Ты же унес с собою ключ от номера.
Готовцев схватился за боковой карман, – ключ был там.
– Так ты и не была в номере? Где же ты была все время?
– Так, по улицам ходила… В зале тут сидела… Готовцев отпер номер, они вошли.
– Отчего же ты не взяла другого ключа у обер-кельнера? – спросил он, виноватый и сконфуженный.
– Спрашивала, – нету. Ключ у них один, оставляется на доске… И ни одного номера нет свободного.
– Бедная ты моя, бедная!., Это с головною-то болью!
– Ничего, голова прошла. Только устала я, Готовцеву было мучительно стыдно: ни одного слова упрека ему! А он-то, – как старательно он давал ей сегодня понять своим поведением, что она сама виновата в своей головной боли…
Елена Николаевна села в кресло.
– У-у, какие все эти мужчины самцы… брр! – с отвращением сказала она. – Пошла здесь в залу, села, – все косятся, поглядывают. Один подсел, заговорил, – и такие масленые-масленые глаза!.. Встала, вышла на улицу. Идешь– вдруг недалеко от тебя господин. То с одной стороны обойдет, то с другой, и все ближе, ближе… Совсем, как ястреб, делает круги… Потом что-то начинает говорить…
– Вот мерзавцы! – Готовцев стиснул зубы.
– И какие всё почтенные, изящные господа!.. Два патера: один молодой, а другой – старый, толстый, оба бритые…
Готовцев целовал пальцы Елены Николаевны. Он представлял себе, как она – беззащитная, больная – одиноко бродила по темным улицам, не зная, где найти приют.
– А, бог с ними! – Елена Николаевна встала и подошла к окну. – Волик, подойди сюда, посмотри!
Освещенная месяцем, перед глазами широко раскинулась даль Адриатики. На острове Санто-Джиорджио резко чернели профили узкой колокольни и маленького купола церкви. Около светились два огонька и отражались в воде. Ближе море дробилось под месяцем серебряными змейками. Воздух был темно-синий, прозрачный, и все в этом воздухе казалось воздушным.
– Как хорошо! Правда? – шепотом спросила Елена Николаевна и прижалась к Готовцеву.
Он молча кивнул головою.
Внизу, на набережной, смутно шумела толпа, где-то пел женский голос, и слышались серебряные звуки двух мандолин. На колокольне Санто-Джиорджио пробило одиннадцать, сейчас же за этим звонко пробило где-то справа, потом, немного погодя, глухо и медленно, – сзади, за домами.
Елена Николаевна сказала:
– А помнишь, в Тироле, в горах? Когда там ударит колокол, звук сначала зазвучит так широко, вольно, и вдруг забьется, зазвенит, как будто ему тесно в горах, и замирает так грустно-грустно…
Готовцев стоял, обняв жену, и с удивлением смотрел на красивое бледное лицо, освещенное месяцем. Что такое вдруг случилось? Почему исчезла преграда, которая так мучительно отделяла их друг от друга все эти дни, которую они оба всеми силами старались разрушить и не могли? Теперь Елена Николаевна была ему дорога и близка, и можно было свободно говорить обо всем, и можно было свободно обнимать ее, не испытывая мутно-темного ощущения.
Он взял в руки ее голову и долго, крепко поцеловал в висок. Елена Николаевна заглянула ему в глаза и тихо сказала:
– Правда, теперь легко?
– Что легко? Она удивилась.
– Стало легко разговаривать, любить друг друга.
– Я как раз об этом думал, – улыбнулся Готовцев. Елена Николаевна прижалась щекою к его щеке и задумчиво сказала:
– Отчего не всегда так? Готовцев молча гладил ее по волосам.
– А девушками мы думаем, что так и должно быть, что иначе и не может быть… – Елена Николаевна помолчала. – Как тогда было хорошо и странно! Когда еще не знаешь, что такое с тобою, а только так хорошо-хорошо и светло… Я помню в Кунцеве, в то лето, ты раз проводил меня вечером на нашу дачу. Ты ушел, я вышла на террасу; от цветников пахнет тяжелою росою, резедою и еще чем-то; Соня сидит на ступеньке… Она никогда меня не любила, а я ее, – а тут у меня к ней явилось тихое, хорошее чувство. Она сидит, – одинокая, молчаливая. Я подошла к ней, прижалась лицом к ее голове. А волосы у нее были такие мягкие-мягкие…
Голос ее оборвался.
– Что такое тогда было? Отчего больше никогда уж не переживалось такое чувство? Такое чистое и свежее, как ландыш… Я помню, ты меня тогда в лесу поцеловал в голову, – так робко, нежно. Я потом лежала в постели и все время улыбалась. Я спрашивала себя, что это у меня – любовь? И мне казалось, когда окажется, что это уж, правда, любовь, что это уж можно будет назвать любовью, тогда будет такое громадное, бесконечное счастье… Ну, а потом – это стало настоящей любовью. И уж такого счастья не было. Почему?
Она задумалась и широко раскрытыми глазами глядела вдаль.
– Господи, как сложна жизнь, как сложна! И как мы мелочны и нервны!
Готовцев молчал. Потом заговорил:
– Мне кажется, дело тут не в нервах. А в чем? Я это часто спрашиваю себя. Мы любим друг друга, и нам хорошо, когда мы любим. И вот какая-то пошлость и скучность, словно липкая паутина, ложится на нашу любовь. И мы, как две запутавшиеся мухи, бьемся в этой паутине, не можем скинуть ее и начинаем друг друга ненавидеть… Где же этот проклятый паук, который нас опутывает, как его найти? Как могут люди мириться с ним и покорно переносить его власть?..
– А сейчас паутина порвалась, – шепотом сказала Елена Николаевна и, как ребенок, припала головою к его груди.
Назавтра Готовцев проснулся раньше Елены Николаевны. С молодым, счастливым чувством в душе он тихонько оделся и вышел вон. Ему хотелось купить цветов. Он обошел залитую солнцем набережную, площадь св. Марка Наконец за площадью, в одном из темных, тенистых переулков встретил цветочницу и купил большой букет ландышей.
Он воротился в номер. В комнате от закрытых ставней было темно, в узкие щели пробивались полоски солнечного света. Елена Николаевна еще спала. Готовцев подошел к к ней, брызнул в лицо свежеобмытым букетом Она, улыбаясь, открыла глаза, закинула нагие руки за голову и потянулась. Готовцев сел к ней на постель.
– Вставай, Лелька, пора!
Я пришел к тебе с приветом,
Рассказать, что солнце встало,
Что оно горячим светом
По листам затрепетало.
Через одеяло он обнял ее и, наклонившись, охваченный несшимся от нее теплом сна, продолжал шепотом:
Рассказать, что с той же страстью,
Как вчера, пришел я снова,
Что душа все так же счастью
И тебе служить готова…
Елена Николаевна охватила его шею и прижала к себе.
– Милый мой, милый!.. – И покрыла его лицо поцелуями…
Готовцев раскрыл ставни, распахнул окна. Веселое, яркое утро ворвалось в комнату. Освещенная солнцем, далеко тянулась матово-зеленая водная гладь, и с покрытых приливом мелей в нее входили нежно-лиловые полосы.
– Одевайся, Лелька, скорей! Напьемся кофе и поедем в Лидо, к открытому морю… Видишь, вон оно темнеет, Ли-до, на горизонте.
Через час Готовцевы отъехали в гондоле от набережной. Они сидели рядом, откинувшись на мягкую спинку сиденья. Гондольер, стоя сзади, ловко греб веслом. Отовсюду еще веяло утреннею прохладою. Вокруг гондолы поднимались и опускались тяжелые, прозрачно-зеленые массы воды, на них мелькали стебли водорослей и корки апельсинов. Сзади сверкали под солнцем окутанные дымкою дворцы Венеции.
Елена Николаевна заглянула Готовцеву в глаза.
– Хорошо, да?
С медленною улыбкою он ответил:
– Д-да, в этот момент…
– «В э-этот моме-ент»… – передразнила она. – Господи, каждую минуту думать о всех прошлых и будущих моментах! Разве можно так жить? Знаешь, я вчера думала… Ведь какой, собственно, скверный город эта Венеция. Помнишь, мы вчера ехали с вокзала: каналы узкие, с вонючею, зеленою водою, в воде плавают картофельные обрезки, солома, всякая дрянь; дома грязные, с облупившейся штукатуркой, на окнах сушится белье, фундаменты скользкие, в зеленой плесени. А эти узкие переулки, в них никогда не заглядывает солнце, в домах мрачно, сыро и скучно… Ведь так? А вот какая-то общая красота все покрывает, и все-таки Венеция хороша, хороша!.. Вот так и мы. Пускай мы недолго будем вместе жить; а пока живем, – пусть будет твоя паутина, пусть будет все – жить все-таки хорошо.
Готовцев удивленно взглянул на нее.
– Отчего мы долго не будем вместе жить?
– Ну, что об этом говорить!.. Мне иногда кажется, – ты тяготишься мною, жалеешь, что женился… Ух, а я гордая! Если я только убеждусь, что это так, мы сейчас же разъедемся…
– Леля, Леля, с чего это тебе пришло в голову? – с упреком сказал он.
– Может быть, ты сам это не сознаешь. Ты любишь жить как все. А у всех принято стонать, жаловаться, проклинать свою жизнь и все-таки не решаться сбросить цепи… А только не нужно теперь об этом думать, пока и так хорошо.
От Лидо прошел большой пароход. Волны набежали на гондолу, она дрогнула, поднялась на шипящий гребень волны и ухнула вниз. Готовцев вцепился пальцем в край сиденья и опасливо крикнул гондольеру:
– Prenezgarde!..[32] Мм… Badate (поосторожнее)!
Волны побежали дальше. Елена Николаевна задумалась, потом вдруг рассмеялась.
– Знаешь, ты иногда мне представляешься: весь – совсем как человек, а ноги тонкие-тонкие, как ниточки, и ты не можешь на них ходить.
Готовцев поднял брови и изобразил на лице обиду.
– Гм!.. Почему так?
– Тебе нужна какая-то особенная жизнь, чтобы все кругом было тонко и нежно, как папиросная бумага. И если кто порвет эту бумагу, тебе уж больно… А по-моему, гораздо лучше так, как есть.
Они подъехали к Лидо. По длинной, усыпанной гравием аллее с подстриженными деревьями подошли к купальням. И вдруг обоих как будто что-то толкнуло. Прямо перед ними был купальный ресторан, в квадрате раскрытых дверей виднелась широкая терраса, а за нею – нежно-лазурная даль свободного моря.
– Смотри, смотри! – в восторге воскликнула Елена Николаевна.
Они вошли на террасу, сели за столик. Под синим-синим небом бесконечно широко тянулось сказочно лазурное море. Его лазурный простор отражался на террасе, на всем окружающем, даже на двух надутых англичанах с дамой, евших за столиком артишоки. К Готовцевым подошел кельнер. Чтоб отвязаться, Готовцев заказал кофе.
Елена Николаевна стояла у перил, упоенно глядела на море и твердила:
– Смотри, смотри! Это не правда, это – сказка!
Вдали сверкали оранжевые паруса шлюпок. Внизу, у террасы, волны с нежным шумом набегали на песок.
Наскоро они выпили кофе. Через пустые еще купальни сошли к берегу и пошли по сырому песку, из которого выступала вода.
Елена Николаевна взяла Готовцева под руку и жадно глядела в морскую даль.
– Хочется крылья иметь и улететь туда, далеко… Какая разница! В горах, – там тоже хочется иметь крылья, но на душе тоскливо и грустно. А тут хочется крылья иметь, а на душе так смело, бодро и весело!..
Готовцев шел молча, подняв брови; его удивило, как верно схватила Елена Николаевна разницу во впечатлении от гор и от моря. Вот ее душа свободно принимает впечатления и свободно выливает их, а он способен только удивленно сказать: «А ведь это совершенно верно!» То же самое было и с знаменитыми картинами, которые они видели. В ее душе есть что-то чуткое и честное, само собою звучащее…
Волны одна за другой непрерывно бежали к берегу. Белая пенистая гряда вдруг вскипала, наклонялась, с шумом ухалась на песок и тонким слоем ползла полукругом вперед. Потом, остановившись, медленно стекала назад, как кружевом, покрытая пеной. И следующая волна подхватывала ее. Стоял непрерывный, раскатывающийся шум, он то нарастал, то ослабевал, и при закрытых глазах казалось, будто слева направо проносятся громадные птицы.
Елена Николаевна сказала:
– И какая музыка!.. Вслушайся. У каждой волны свой звук, своя душа… Вот видел, сейчас разлилась? Как беклиновская наяда, – помнишь, в «Игре волн», которая в коралловом венке, – болезненно-страдальческая, испуганная… А вот эта – шумная, животно-веселая…
Она остановилась и задумчиво смотрела на набегавшие волны.
– Должно быть, можно целыми часами стоять здесь, стоять и слушать, и они будут что-нибудь рассказывать…
Готовцев смотрел на ее задумчивое, милое лицо. Ему было светло и радостно, что она и ее душа принадлежат ему. И он думал: неужели он забудет нынешнее чувство, и оба они опять бессильно и озлобленно начнут биться в липкой паутине, опутанные неведомым и неуловимым пауком?
1902