В минувший троицын день, ровно в одиннадцать часов утра, под окнами моей квартиры внезапно возникло странное существо, наряженное нелепейшим образом и восседающее верхом на лошади. На нем были сапоги, мешковатые штаны цвета недопеченного хлеба, принадлежащие какому-то весьма объемистому человеку, и голубая рубаха, раздувшиеся полы которой были засунуты за пояс упомянутых штанов; пиджака на нем не было; через плечо тянулась красная перевязь; на голове высилась алая, отдаленно схожая с военной, шапка, украшенная спереди плюмажем, который в глазах неискушенного человека мог бы сойти за полинявший флюгер. Отложив в сторону газету, я с изумлением оглядел этого ближнего своего. Мой ум осаждали всевозможные предположения: позировал ли он какому-нибудь художнику для фронтисписа нового издания «Sartor Resartus»[170] или же его скорлупа и оболочка, как выразился бы уважаемый герр Тойфельсдрек[171], были позаимствованы у какого-нибудь жокея, в цирке, у генерала Гарибальди, у дешевых фарфоровых безделушек, в игрушечной лавке, у Гая Фокса, в музее восковых фигур, у золотоискателей, в Бедламе или у всего этого вместе взятого? Тем временем лошадь ближнего моего, отнюдь не по своей доброй воле, спотыкалась и скользила на гладких булыжниках Ковент-Гарден-стрит, и конвульсивные старания всадника не свалиться через голову лошади вызывали пронзительные крики у сочувствовавших ему женщин. В разгар этих упражнений, а именно в тот критический момент, когда хвост его боевого коня оказался в табачной лавке, а голова где-то в другом месте, к всаднику присоединилось еще двое подобных же чудо-всадников, лошади которых также спотыкались и скользили, заставляя первую спотыкаться и скользить еще отчаянней. Наконец этот Гилпинианский триумвират остановился и, повернувшись к северу, взмахнул одновременно тремя правыми руками, как бы отдавая невидимым войскам приказ: «Вперед, гвардия! В атаку!» Вслед за этим загремел духовой оркестр, вынудивший верховых мгновенно умчаться в какой-то отдаленный уголок земного шара, в направлении Сэррейских холмов.
Сообразив по этим признакам, что по улицам проходит процессия, я распахнул окно и, высунувшись наружу, имел удовольствие наблюдать ее приближение. Это была, судя по плакатам, процессия трезвенников, настолько многочисленная, что на прохождение ее потребовалось двадцать минут. В ней участвовало множество детей, причем некоторые из них были в столь нежном возрасте, что покоились на руках у своих матерей, словно для того, чтобы во время шествия практически продемонстрировать свое воздержание от спиртного и приверженность к некоему безалкогольному напитку. Вид у процессии, в общем, был приятный, как это и подобает добродушно настроенной, праздничной толпе опрятно одетых, веселых и благопристойных людей. Она сверкала лентами, мишурой в перевязями через плечо и так изобиловала цветами, как будто они произросли в несметном количестве благодаря щедрой поливке. Погода стояла ветреная, и огромные плакаты вели себя со строптивостью, заслуживавшей всяческого порицания. Каждый из них, укрепленный на двух шестах и натянутый на полдюжину шнуров, несли, как принято было писать в изящной литературе прошлого века, «разношерстные люди», и на меня произвела сильное впечатление выраженная на их поднятых кверху лицах озабоченность — нечто среднее между озабоченностью Эквилибриста и той, что сопутствует запусканию бумажных змеев, с примесью возбуждения рыболова, снимающего с удочки свою чешуйчатую добычу. От порыва ветра какой-нибудь плакат внезапно вздрагивал и несноснейшим образом кренился. Чаще всего это случалось с ярко расцвеченными плакатами, которые изображали опухшего от чая и воды джентльмена в черном в тот знаменательный момент, когда он наскоро обращает на путь нравственности целую семью, опустившуюся от пьянства и подавленную нуждой. Раздутый ветром джентльмен в черном начинал тогда вести себя с совершенно непозволительным легкомыслием, а захмелевшая от пива семья хмелела еще больше и яростно пыталась избавиться от его увещания. Некоторые из надписей на плакатах были весьма решительного характера, как, скажем: «Мы никогда, никогда, никогда не отступимся от насаждения трезвенности!» — или выражали другие, столь же твердые намерения, напоминающие скептически настроенным людям слога миссис Микобер: «Я никогда не покину мистера Микобера», я об ответе мистера Микобера: «Право же, дорогая, я не слышал… чтобы хоть одна живая душа требовала, чтобы ты поступила подобным образом».
Время от времени участников процессии охватывало уныние, которое я сначала никак не мог объяснить. Но, немного присмотревшись, я понял, что это вызывалось приближением палачей — страшных должностных лиц, обязанных произносить речи, — которые ехали в открытых экипажах в различных пунктах шествия. Движению этих ужасных колесниц с палачами неизменно предшествовала темная туча и ощущение сырости, как будто от множества мокрых одеял; и я заметил, что тех несчастных, которые следовали за палачами вплотную и потому вынуждены были созерцать их скрещенные на животах руки, самодовольные лица и угрожающе надутые губы, туча окутывала плотнее и сырость пронизывала сильнее, чем тех, что шли впереди. У некоторых из них я заметил столь мрачную неприязнь к властелинам эшафота и столь явное желание разорвать их на куски, что почтительно выразил бы устроителям процессии пожелание о том, чтобы в следующий троицын день палачей направляли к месту их зловещей деятельности безлюдными улицами и в наглухо закрытых повозках.
Процессия составилась из нескольких более мелких процессий, организованных но муниципальным округам столицы. Когда мимо проходил патриотический Пекем, я ощутил как бы веяние аллегории. Подумалось мне об этом потому, что Пекем развернул шелковое знамя, потрясшее небо и землю надписью: «Пекемское спасательное судно». Поскольку никакого судна поблизости не было, хотя за знаменем и следовали сами спасатели в образе «храброй, доблестной команды» в морской форме, я стал размышлять над тем фактом, что географы описывают Пекем как удаленное от моря поселение, все побережье которого ограничивается бечевником Сэррейского канала, и что на штормовой станции канала, как мне известно, ни одного спасательного судна нет. Отсюда я и сделал вывод об аллегорическом смысле и вместе с тем пришел к заключению, что если патриотический Пекем пленен пьянящим поцелуем поэзии, то это как раз и был пьянящий поцелуй поэзии, пленивший патриотический Пекем.
Я уже говорил, что вид у всей процессии был, в общем, приятный. Это выражение я употребил в его прямом смысле, который сейчас поясню. Он связан с заголовком этого очерка и предполагает небольшое, но справедливое испытание ревнителей умеренности их же собственным способом. Часть участников процессии шла пешком, другая часть ехала во всевозможных экипажах. И если на первых смотреть было приятно, то другие, наоборот, вызывали неприятные чувства, ибо никогда еще и ни при каких обстоятельствах я не видел, чтобы лошади были так перегружены, как в этой процессии. С лошадьми ревнители умеренности обращались неумеренно и безжалостно, и если, конечно, не считать, что огромные фургоны с десятью — двадцатью пассажирами — это умеренный груз для несчастного животного. Зачастую как самые маленькие и слабые, так и самые большие и сильные лошади были до того бессовестно перегружены, что Обществу охраны животных от жестокого обращения давно следовало бы за них вступиться.
Я всегда считал, что употребление без злоупотребления не только возможно, но и существует в действительности, и что поэтому сторонники полного воздержания — безрассудные, твердолобые люди. Однако процессия коренным образом изменила мое мнение. Ибо столь многие ездоки столь явно были не способны обходиться без злоупотреблений, что, на мой взгляд, единственное пригодное в данном случае лекарство от болезни — это полное воздержание от езды на лошадях. Трезвенникам все равно — выпиваете ли вы полпинты пива или же полгаллона. Здесь они тоже не делали никакого различия между пони и ломовой лошадью. И довод мой приобретает особое значение в силу того, что маленькое четвероногое испытывает те же муки, что и большое. Отсюда мораль: полное воздержание от езды на лошадях всех пород и размеров. Каждый трезвенник — участник процессий (не пешеход) может подписать этот обет в редакции журнала «Круглый год» 1 апреля 1870 года.
Но рассмотрим еще один вопрос. В процессии были и двуколки, двухместные кареты, фермерские повозки, ландо, фаэтоны и иные экипажи, седоки которых были милосердны к везущим их бессловесным тварям и не перегружали их сверх меры. Как быть с этими ни в чем не повинными людьми? Я не стану яростно поносить и порочить их, как это наверняка сделали бы трезвенники в своих брошюрах и трактатах, если б дело касалось выпивки, а не езды на лошадях; я только спрашиваю, как быть с ними? И ответ не вызывает никаких сомнений. Очевидно, и они, в точном соответствии с доктриной трезвенников, также должны заодно со всеми принять обет полного воздержания от езды на лошадях. Этим участникам процессии не предъявляется претензия в том, что они жестоко обращались с животными, к помощи которых человек повсеместно прибегал веками, но ведь нельзя отрицать, что другие участники поступали именно так. Логика трезвенников утверждает, что часть равна целому, что виновный не отличается от невинного, слепой от зрячего, глухой от слышащего, немой от говорящего, пьяный от трезвого. А если кому-либо из умеренных седоков покажется, что такая логика представляет некоторое насилие над разумом, то я приглашаю их в следующий троицын день выйти из рядов процессии и поглядеть на нее из моего окна.