ГЛАВА I Оставлено им до востребования



Пишущий эти непритязательные строки — официант, родился в семье официантов, имеет в настоящее время пять братьев официантов и одну сестру официантку, а посему он хотел бы сказать несколько слов насчет своей профессии, но предварительно почитает для себя удовольствием дружески посвятить свое сочинение Джозефу, почтенному метрдотелю кофейни «Шум и гам» (Лондон, Восточно-Центральный округ), ибо нет на свете человека, более достойного называться человеком и заслуживающего большего уважения за его ум и сердце, рассматривать ли его как официанта или же просто как представителя человеческого рода.

На случай путаницы в общественном мнении (а оно часто запутывается во многих вопросах) насчет того, что именно подразумевается под термином «официант», в следующих непритязательных строках даются разъяснения.

Быть может, не всем известно, что не всякий человек, подающий к столу, — официант. Быть может, не всем известно, что так называемый «подручный», которого приглашают на подмогу во «Франкмасонскую таверну»[172], «Лондон»[173], «Альбион»[174] или другие рестораны, не есть официант. Таких подручных можно нанимать целыми партиями прислуживать во время официальных обедов (и их легко узнать по тому признаку, что, подавая на стол, они дышат с трудом и убирают бутылку, опорожненную лишь наполовину), но эти лица не официанты. Дело в том, что вы не можете отказаться от портновского или башмачного ремесла, от маклерства, от торговли овощами и фруктами, от издания иллюстрированного журнала, от перепродажи старого платья или от мелкого галантерейного дела, — вы не можете отказаться от этих профессий, когда вам вздумается или захочется, на полдня или на вечер, и сделаться официантом. Чего доброго, вы вообразите, что можете, но вы не можете; пожалуй, вы зайдете так далеко, что прямо скажете: «Я это сделаю», — но вы не сделаете. Точно так же вы не можете отказаться от исполнения обязанностей камердинера, хотя бы вас к этому побуждали длительные недоразумения с поварихами (к слову сказать, поварское искусство в большинстве случаев тесно связано с недоразумениями), и сделаться официантом. Известно, что, если джентльмен и способен кротко переносить у себя дома какие-нибудь непорядки, он ни за что не потерпит их вне дома, — например, в «Шуме и гаме» или других подобных заведениях. Итак, какое же заключение можно вывести из всего вышесказанного и кто может сделаться истинным официантом? К этому призванию вас должны готовить. Официантом вы должны родиться.

Не хотите ли, прекрасная читательница, — если вы принадлежите к очаровательному женскому полу, — узнать, как человек рождается официантом? В таком случае узнайте об этом из биографического опыта человека, который служит официантом на шестьдесят первом году от своего рождения.

Вас приносили (когда вы еще не могли приложить свои пробуждающиеся силы ни к чему, кроме заполнения пустоты в ваших внутренностях), — вас украдкой приносили в буфетную, примыкающую к «Адмиралу Нельсону, ресторану для горожан и прочих лиц», — и там вы тайком получали ту питательную и здоровую пищу, которая входит в состав организма британских женщин и которой они по праву гордятся и похваляются. Ваша матушка вышла замуж за вашего батюшку (тоже скромного официанта) в глубочайшей тайне, ибо если откроется, что официантка замужем, это погубит даже самое процветающее заведение, и то же можно сказать о замужестве актрисы. Поэтому вы контрабандой появлялись в буфетной, притом — в довершение бед — на руках недовольной бабушки. Вдыхая смешанные запахи жареного и пареного, супа, газа и солодовых напитков, вы принимали младенческую свою пищу, причем ваша недовольная бабушка сидела, готовая подхватить вас, когда вашу матушку позовут и той придется вас бросить, шаль вашей бабушки лежала наготове, чтобы заглушить ваши естественные жалобы, ваше невинное существо было окружено чуждыми вам судками, грязными тарелками, крышками для блюд и остывшими подливками, а ваша матушка, вместо того чтобы убаюкивать вас колыбельной песней, кричала в разговорную трубу, передавая заказы на телятину и свинину. По причине этих неблагоприятных обстоятельств вас рано отняли от груди. Ваша недовольная бабушка, которая становилась все более недовольной по мере того, как пища ваша переваривалась все хуже, усвоила привычку трясти вас так, что все ваше тело застывало от ужаса и пища уже не переваривалась вовсе. Наконец бабушка ваша скончалась, так что пришлось обходиться без нее; впрочем, без нее не худо было бы обойтись гораздо раньше.

Когда один за другим начали появляться на свет ваши братья, матушка ваша уволилась, перестала одеваться по моде (прежде она была модницей) и завивать свои темные волосы (прежде локоны падали ей на плечи) и принялась выслеживать вашего батюшку, поздней ночью поджидая его при всякой погоде в грязном дворе, на который выходила задняя дверь ресторана «Старое мусорное ведро короля» (говорят, так назвал его король Георг IV), где ваш батюшка служил метрдотелем. Но в то время «Мусорное ведро» уже приходило в упадок, и ваш батюшка получал очень мало, если не считать получек в жидком виде. Ваша матушка делала эти визиты в интересах домашнего хозяйства, а вас заставляли вызывать родителя свистом. Иногда он выходил во двор, но большей частью не выходил. Однако, выходил он или нет, вся та сторона его жизни, которая была связана с официантской службой, хранилась в глубочайшей тайне, и ваша матушка сама считала это глубочайшей тайной, и когда вы с матушкой (оба под покровом глубочайшей тайны) крались по двору, вы даже под пыткой не признались бы, что знакомы со своим родным отцом, или что вашего отца зовут не Диком (это не было его настоящим именем, но никто не называл его иначе), или что у него имеются родные и близкие, чада и домочадцы. Быть может, прелесть этой таинственности в сочетании с тем обстоятельством, что батюшка ваш имел при «Мусорном ведре» собственную сырую каморку позади протекающего бака (нечто вроде подвального чулана, где проходила сточная труба, где скверно пахло, где стояли подставка для тарелок и подставка для бутылок, и были три окошка, не похожие друг на друга, да и ни на что другое, и не пропускавшие дневного света), — быть может, все это повлияло на вашу юную душу и внушило вам убеждение, что вы тоже должны сделаться официантом; во всяком случае, вы были в этом убеждены так же, как все ваши братья и даже сестра. Все вы были убеждены, что родились официантами.

Что же вы почувствовали в этот период вашей жизни, когда ваш батюшка однажды вернулся домой к вашей матушке среди бела дня (что само по себе безумный поступок со стороны официанта) и лег на свою кровать (иначе говоря, на кровать, где спали ваша матушка и все дети), утверждая, что глаза его превратились в жаренные с перцем почки. Врачи не помогли, и ваш батюшка скончался через сутки, в течение коих он время от времени (когда его внезапно озаряли проблески сознания и воспоминания о работе) повторял: «Два да два — пять. И три — шесть пенсов». Его похоронили на ближнем кладбище, в той части, где погребали бедняков за счет прихода, причем до могилы его проводило столько заслуженных официантов, сколько ухитрилось оторваться утром от мытья грязных стаканов (а именно — один), а после похорон вашу удрученную особу украсили белым шейным платком и вас приняли из милости в ресторан «Джордж и рашпер» (банкеты после театра и ужины).

Здесь, поддерживая свое бренное тело пищей, которую вы находили на тарелках (то есть какой бог послал и чаше всего по небрежности залитой горчицей), и теми напитками, которые оставались в стаканах (то есть большей частью опивками с обсосанными ломтиками лимона), вы к вечеру уже засыпали стоя и спали, пока вас не будили ударом кулака, а наутро принимались начищать и натирать каждую вещь в общем зале. Ложем вашим были опилки; одеялом — сигарный пепел. Здесь, нередко скрывая скорбящее сердце под ловко повязанным узлом вашего белого шейного платка (точнее, несколько ниже и левее), вы почерпнули начатки знаний от одного подручного (по фамилии Бишопс, а по профессии — судомой), и, постепенно развивая свой ум при помощи писания мелом на перегородке углового отделения — пока вы не начали пользоваться чернильницей, когда та была свободна, — здесь вы достигли совершеннолетия и сделались официантом, коим состоите и поныне.

Тут я хотел бы сказать несколько почтительных слов по поводу того занятия, которое столь долго было занятием моих родных и моим и которым общество, к сожалению, почти всегда интересуется слишком мало. Нас обычно не понимают. Нет, не понимают. К нам недостаточно снисходительны. Например, допустим, что иной раз мы не в силах скрыть свою усталость и равнодушие, или, если можно так выразиться, безучастие, или апатию. Но вообразите, какие чувства испытывали бы вы сами, будь вы членом огромнейшей семьи, все остальные члены которой, кроме вас, вечно хотели бы есть и вечно куда-то спешили бы. Вообразите, что вы регулярно насыщаетесь мясной пищей в часы застоя, а именно в час дня и затем в девять часов вечера, и что чем более сыты вы, тем более прожорливыми приходят к вам ваши ближние. Вообразите, что вы обязаны (в то время как ваш желудок переваривает пищу) выражать личный интерес и симпатию к сотне (скажем, мягко выражаясь, что только к сотне) подвыпивших джентльменов, чьи мысли поглощены жиром, салом, подливкой, масляным соусом и которые заняты расспросами о таком-то мясе и таких-то блюдах, причем каждый ведет себя так, словно во всем мире остались только он, вы да меню.

Теперь послушайте, каких сведений от вас ожидают. Вы никогда не выходите из ресторана, но всем кажется, будто вы постоянно присутствуете всюду. «Что это, Кристофер, неужели пригородный поезд и правда потерпел крушение?», «Как дела в Итальянской опере, Кристофер?», «Кристофер, вы не знаете подробностей той истории в Йоркширском банке?» А любой кабинет министров — да у меня с ним больше хлопот, чем у королевы. Что касается лорда Пальмерстона[175], то я за последние годы до того устал вечно заниматься его милостью, что заслуживаю за это пенсии. Теперь послушайте, в каких лицемеров нас превращают и какую ложь (хочу верить — невинную) нас вынуждают говорить. Почему загнанный домосед-официант считается знатоком лошадей, страстно увлекающимся тренировкой скакунов и конскими состязаниями? Однако мы потеряли бы половину своих ничтожных доходов, если бы не приобрели склонности к этому спорту. То же самое (непонятно почему!) относительно земледелия. Опять же охота. Так же верно, как то, что ежегодно наступают месяцы август, сентябрь и октябрь, я стыжусь в глубине души того вида, с каким притворно интересуюсь, хорошо ли летают шотландские куропатки и сильны ли у них крылья (больно нужны мне их крылья — да и лапки тоже — если они не зажарены!), много ли серых куропаток на брюквенных полях, как держится фазан — пугливо или смело, — или вообще всем тем, о чем вам вздумается поболтать со мною. Однако вы можете видеть, как я (или любой другой официант моего ранга) стою у задней стенки отделения в ресторане, наклонившись к джентльмену, который вынул свой кошелек и положил перед собою счет, и доверительным тоном рассуждаю о подобных предметах, словно все счастье моей жизни зависит только от них.

Я уже упоминал о наших ничтожных доходах. Обратите внимание на одно совершенно пустяковое обстоятельство, придравшись к которому нас превращают в жертвы величайшей несправедливости! Потому ли, что мы постоянно носим много мелочи в правом брючном кармане и много полупенсов под фалдами фрака, потому ли, что такова уж человеческая натура (чего не хотелось бы признать), но вечно повторяется басня, будто все метрдотели — богачи. Откуда взялась эта басня? Кто первый пустил ее в оборот и где факты, доказывающие это бесстыдное утверждение? Выступи вперед, клеветник, и попробуй подкрепить свое злобное шипенье, отыскав в Докторс-Коммонс[176] и предъявив публике завещание хотя бы одного официанта. Однако о богатстве официантов твердят столь часто, — особенно скряги, которые дают на чай меньше прочих, — что отрицать бесполезно, и мы для поддержания своего престижа должны делать вид, будто собираемся заводить свое собственное предприятие, тогда как нам скорее всего предстоит попасть в работный дом. Был некогда один такой скряга, посещавший «Шум и гам» (еще до той поры, как пишущий эти строки покинул упомянутое заведение по той причине, что был вынужден из собственного кармана угощать чаем весь штат своих помощников), — так вот, этот скряга довел издевательства над нами до горчайшего предела. Сам он, давая на чай, никогда не возносился выше чем на три пенса и даже зачастую пресмыкался по земле на пенс ниже, однако же называл пишущего эти строки крупным держателем бумаг государственного займа, ростовщиком, ссужающим людей деньгами под закладные, и капиталистом. Однажды кто-то подслушал, как он пространно развивал перед другими посетителями голословное утверждение, будто пишущий эти строки вложил под проценты тысячи фунтов в винокуренное и пивоваренное дело.

— Ну, Кристофер, — говорил он (только что раскошелившись лишь на какие-то жалкие гроши), — подумываете основать фирму, а? Не можете подыскать предприятия, соответствующего вашим громадным средствам — так, что ли?

Это искажение действительности привело к столь головокружительной бездне клеветы, а знаменитый и всеми уважаемый Старик Чарльз, долго занимавший высокое положение в отеле «Запад» и, по мнению многих, считавшийся отцом официантского ремесла, оказался вынужденным падать в эту бездну в течение стольких лет, что его собственная жена (ибо при нем состояла в качестве жены какая-то безвестная старушка) — его собственная жена поверила этому! А что оказалось на самом деле? В то время как шестеро избранных официантов несли его на своих плечах к могиле в сопровождении шестерых сменных, а еще шестеро поддерживали край надгробного покрова, причем все шагали в ногу под проливным дождем, промокшие до костей, а толпа собралась разве чуть поменьше, чем на королевских похоронах, — в это самое время его буфетную, так же как и его квартиру, перерыли сверху донизу в поисках имущества, но не нашли ровно ничего! Да и можно ли было хоть что-то найти, если, кроме собранной им за последний месяц коллекции тростей, зонтов и носовых платков (которую он еще не успел продать, хотя всю жизнь аккуратно раз в месяц сбывал с рук свои коллекции), никакого имущества и не было? Тем не менее сила этого повсеместно распространенного пасквиля такова, что вдова Старика Чарльза, ныне призреваемая где-то в Приютах для бедных Компании пробкорезания на Блю-Энкор-роуд (ее не дальше как в прошлый понедельник обнаружили сидящей в виндзорском кресле[177] у дверей одного из этих приютов в чистом чепце на голове), — вдова ждет не дождется, что вот-вот найдут сокровища ее Джона! Более того: еще прежде чем он пал, пронзенный стрелой рока, а именно — когда с него писали масляными красками портрет в натуральную величину, который был заказан по подписке завсегдатаями «Запада» и должен был висеть над камином в общем зале, нашлось немало людей, которые требовали, чтобы художник изобразил в качестве так называемых аксессуаров вид из окна на Английский банк и несгораемую шкатулку на столе. И таким портрет и перешел бы к потомству, если бы другие, более благоразумные люди не потребовали изобразить на нем бутылку с пробочником, а оригинал откупоривающим сию бутылку, и не настояли бы на своем. Теперь я обращаюсь к предмету настоящего рассказа. Сделав эти, надеюсь, ни для кого не обидные замечания, каковые я почитал своим долгом высказать в свободной стране, от века повелевавшей морями, я сейчас перейду от общего вопроса к частному.

В один важный для меня период моей жизни, когда я ушел, точнее предупредил о своем уходе, из заведения, которое не буду называть (ибо уйти я решил потому, что тамошние хозяева занимались поборами с официантов, а ни одно заведение, унизившееся до столь противоречащих английскому духу и более чем глупых и подлых действий, не будет рекламироваться мною), — повторяю, во время одного знаменательного кризиса, когда я расстался с заведением, слишком ничтожным, чтобы его стоило называть, и еще не поступил в то, где с той поры и до сегодняшнего дня имею честь служить в качестве метрдотеля[178], я раздумывал, что же мне делать дальше. Тогда-то меня и пригласили в мое теперешнее заведение. Мне пришлось поставить условия, пришлось пойти на уступки: наконец обе стороны ратифицировали договор, и я вступил на новую стезю.

У нас имеются спальные номера и общий зал. Мы, в сущности говоря, не ресторан, да и не хотим этого. Поэтому, когда к нам случайно попадают люди, желающие только пообедать, мы знаем, как и чем следует их накормить, чтобы они больше не приходили. У нас имеются также отдельные кабинеты и семейные кабинеты, но главное — это общий зал. Я, адрес-календарь, письменные принадлежности и прочее — все мы занимаем особое отгороженное место, отведенное для нас в конце общего зала и возвышающееся над ним ступеньки на две, и все это — как я называю — в хорошем старомодном стиле. Хороший старомодный стиль требует, чтобы выполнение всех ваших заказов (хотя бы вы заказали только одну вафлю) зависело исключительно и всецело от метрдотеля. Вам нужно отдаться в его руки, словно вы новорожденный младенец. Иначе невозможно вести дело, не оскверненное порочными европейскими обычаями. (Излишне добавлять, что если посетители желают, чтобы с ними болтали на разных языках, а английский для них недостаточно хорош, то и семействам и одиноким джентльменам лучше пойти куда-нибудь в другое место.)

Обосновавшись в этом здравомыслящем и благоустроенном заведении, я как-то раз заглянул в номер 24-Б (он расположен над лестницей сбоку и обычно сдается постояльцам незначительным) и заметил там под кроватью кучу вещей в углу. В тот же день я спросил нашу старшую горничную:

— Что это за вещи валяются в двадцать четвертом Б?

Она ответила небрежным тоном:

— Чей-то багаж.

Устремив на нее взор, не лишенный строгости, я снова спрашиваю:

— Чей багаж?

Избегая моего взгляда, она отвечает:

— Вот еще! А я почем знаю?

Нелишне упомянуть, что она довольно дерзкая бабенка, хотя дело свое знает.

Метрдотель, иначе говоря — глава официантов, должен быть или «главой», или «хвостом». Он должен стоять либо на верхнем, либо на нижнем конце общественной лестницы. Он не может стоять, так сказать, на ее талии, то есть на середине или где бы то ни было, кроме как на конце. На каком именно конце — решать ему самому.

В этот знаменательный день я так ясно дал понять миссис Претчет свои намерения, что это раз и навсегда сломило ее дух непокорства по отношению ко мне. Да не обвинят меня в непоследовательности, если я называю миссис Претчет «миссис», хотя сам же отмечал выше, что официантка не должна выходить замуж. Читателей почтительно просят заметить, что миссис Претчет была не официанткой, но горничной. А горничная может выйти замуж; что касается старших горничных, то почти все они замужем, или говорят, что замужем. Обычно это в сущности, одно и то же. (Примечание: мистер Претчет находится в Австралии, и тамошний его адрес просто: «Джунгли».)

Сбив с миссис Претчет спесь, насколько это было необходимо для спокойствия обеих сторон в будущем, я попросил ее объясниться.

— Так кто же все-таки оставил этот багаж? — спрашиваю я, желая немного ободрить ее.

— Клянусь вам своей священной честью, мистер Кристофер, не имею ни малейшего понятия, — отвечает миссис Претчет.

Если бы не выражение лица, с каким она поправила завязки своего чепчика, я усомнился бы в ее словах; но слова эти были сказаны таким убедительным тоном, что мало чем отличались от свидетельских показаний под присягой.

— Значит, вы никогда не видели этого постояльца? — продолжал я допрашивать ее.

— Нет! — ответила миссис Претчет, закрыв глаза с таким видом, будто она только что проглотила пилюлю необыкновенных размеров (что придало чрезвычайную силу ее отрицанию). — И ни один из служащих в этом доме его не видел! За пять лет все здесь сменились, мистер Кристофер, а кто-то оставил тут свой багаж раньше.

При допросе мисс Мартин было получено (выражаясь словами великого барда из Стрэтфорда-на-Эйвоне) «неопровержимое подтверждение». Действительно, так оно и было. А мисс Мартин, это та молодая девица, что сидит в буфетной и пишет наши счета, и хотя она более высокомерна, чем это, на мой взгляд, подобает особе ее положения, ведет она себя безукоризненно.

Дальнейшие расследования показали, что багаж оставлен в залог за неоплаченный счет на сумму два фунта шестнадцать шиллингов шесть пенсов. Багаж пролежал под кроватью в номере 24-Б более шести лет. Кровать в нем с балдахином на четырех столбиках и с пологом, представляющим собой целые вороха старых драпировок и занавесок, — и в ней, как я однажды выразился, бесспорно наберется не двадцать четыре Б (блохи), а побольше. Помнится, эта острота рассмешила моих слушателей.

Не знаю почему — впрочем, разве мы когда-нибудь знаем почему? — но этот багаж засел у меня в голове. Я все думал да гадал, что это за Кто-то, чем он занимался и что было у него на уме. И я никак не мог взять в толк, почему он оставил такой большой багаж в залог за такой маленький счет. Дело в том, что дня два спустя я велел вытащить багаж, осмотрел его, и вот что там оказалось: черный чемодан, черный дорожный мешок, дорожный пюпитр, несессер, пакет в оберточной бумаге, шляпная коробка и зонт, прикрученный ремнем к трости. Все это было покрыто пылью и пухом. Я приказал швейцару залезть под кровать и вытащить вещи, и хотя он обычно утопает в пыли — плавает в ней с утра до ночи и поэтому носит плотно прилегающий жилет с черными холщовыми рукавами, — он так расчихался и горло у него так воспалилось, что пришлось охладить его стаканом эля, именуемого микстурой Олсопа.

Этот багаж так завладел моими мыслями, что я не только не положил его на место, после того как с него хорошенько стерли пыль и протерли его сырой тряпкой (раньше он весь был покрыт перьями, и казалось, вот-вот превратится в домашнюю птицу и начнет нести яйца), — повторяю, я не только не положил его на место, но велел перенести вниз, в одну из своих комнат. Там я время от времени принимался смотреть на багаж и все смотрел и смотрел, пока мне не начинало казаться, будто он то увеличивается, то уменьшается, то приближается ко мне, то удаляется, и вообще выкидывает всякие штуки, как пьяный. Так было несколько недель, — я, пожалуй, не ошибусь, если даже скажу, что несколько месяцев, — но вот однажды мне вздумалось попросить мисс Мартин показать мне счет на сумму два фунта шестнадцать шиллингов шесть пенсов. Она была столь любезна, что извлекла его из книг — счет был написан до ее поступления сюда, — и вот его точная копия:


Примечание: «1 января 1857 г. Он ушел после обеда, попросив приготовить багаж и сказав, что зайдет за ним. Так и не зашел».

Этот счет не только не пролил света на вопрос, но, если можно так выразить мои недоумения, окутал его еще более зловещим ореолом. Как-то раз я заговорил о багаже с хозяйкой, и она сообщила мне, что при жизни хозяина насчет багажа было помещено объявление, в котором указывалось, что его продадут после такого-то числа для покрытия расходов, но никаких дальнейших шагов предпринято не было. (Замечу кстати, что хозяйка наша вдовеет четвертый год. А хозяин обладал одним из тех несчастливых организмов, в которых спиртное превращается в воду и раздувает злополучную жертву.)

Я говорил о багаже не только в тот раз, но и неоднократно то с хозяйкой, то с тем, то с другим, и, наконец, хозяйка сказала мне в шутку, а может, и всерьез или наполовину в шутку, наполовину всерьез, не важно:

— Кристофер, я хочу сделать вам выгодное предложение.

(Если эти строки попадутся ей на глаза — дивно голубые, — пусть она не оскорбится моим упоминанием о том, что, будь я на восемь или десять лет моложе, я сам сделал бы то же самое! То есть сделал бы ей предложение. Не мне решать, можно ли назвать его выгодным.)

— Кристофер, я хочу сделать вам выгодное предложение.

— Какое именно, сударыня?

— Послушайте, Кристофер, перечислите все вещи в Чьем-то багаже. Мне известно, что вы знаете их наперечет.

— Черный чемодан, сударыня, черный дорожный мешок, дорожный пюпитр, несессер, пакет в оберточной бумаге, шляпная коробка и зонт, прикрученный ремнем к трости.

— Все вещи в том виде, в каком были оставлены. Ничего не открывали, ничего не разворошили.

— Совершенно верно, сударыня. Все заперто на замок, не считая пакета в оберточной бумаге, но он запечатан.

Прислонившись к конторке мисс Мартин у окна в буфетной, хозяйка похлопывает ладонью по открытой книге, лежащей на конторке — что и говорить, ручки у хозяйки красивые! — качает головой и смеется.

— Вот что, Кристофер, — говорит она, — заплатите мне по Чьему-то счету, и вы получите Чей-то багаж.

По правде сказать, я сразу же ухватился за эту мысль, да только…

— Он, пожалуй, не стоит таких денег, — возразил я, делая вид, будто колеблюсь.

— Это все равно что лотерея, — говорит хозяйка, сложив ручки на книге (у нее не только кисть руки красивая — то же можно сказать и про всю руку до плеча). — Неужели вы не рискнули бы купить лотерейных билетов на два фунта шестнадцать шиллингов шесть пенсов? А ведь тут пустых билетов нет! — говорит хозяйка, смеясь и снова покачивая головкой. — Так что вы непременно выиграете. Пусть даже потеряете, вы все равно выиграете! В этой лотерее все билеты счастливые! Вытащите пустой, — запомните джентльмены-спортсмены! — вы все равно получите черный чемодан, черный дорожный мешок, дорожный пюпитр, несессер, лист оберточной бумаги, шляпную коробку и зонт, прикрученный ремнем к трости!

Короче говоря, и мисс Мартин обошла меня, и миссис Претчет обошла меня, а хозяйка — та уже давно окончательно меня обошла, и все женщины в доме меня обошли, и заплати я вместо двух фунтов шестнадцати шиллингов целых шестнадцать фунтов два шиллинга, я и то признал бы, что дешево отделался. Ведь что поделаешь, когда женщины тебя обойдут?

Итак, я оплатил счет — наличными — и тем сразу пресек их смешки! Но окончательно я их сразил, когда сказал:

— Меня зовут Синяя Борода. Я собираюсь распаковать Чей-то багаж наедине, в потайной комнате, и ни один женский глаз не проникнет в его содержимое!

Считал ли я нужным твердо осуществить свое намерение — не важно, не важно также, видели ли женские глаза — и если видели, то сколько именно глаз, — как я распаковывал багаж. В настоящее время речь идет о Чьем-то багаже, а не о чьих-либо глазах или носах.

Что меня больше всего удивило в багаже, так это невероятное количество писчей бумаги, исписанной сверху донизу! И это была не наша бумага — не та бумага, что значилась в счете (мы свою бумагу знаем), — стало быть, Кто-то и раньше всегда писал, не зная ни отдыха ни срока. И он засовывал свои сочинения повсюду, во все уголки своего багажа. Сочинения были в его несессере, сочинения были в его сапогах, сочинения были среди его бритвенных принадлежностей, сочинения были в его шляпной коробке, сочинения были сложены и засунуты в зонт между прутьями из китового уса.

Одежда его — сколько ее там было — оказалась вполне приличной. А несессер был убогий; ни одной серебряной пробки, гнезда для флаконов пустые, похожие на заброшенные собачьи конурки, а зубной порошок необычайно пронырливый — он рассыпался повсюду, словно по ошибке решил, что все щели в несессере это промежутки между зубами. Одежду я спустил за довольно хорошую цену старьевщику, который держал лавку неподалеку от церкви святого Клементия Датчанина на Стрэнде, — этому самому старьевщику армейские офицеры продают свое форменное платье, когда им приходится туго и нужно отдавать не терпящие отлагательства карточные долги, о чем я догадался по тому, что окно его лавочки украшают мундиры с эполетами, висящие спиной к прохожим. Тот же торговец купил оптом чемодан, дорожный мешок, пюпитр, несессер, шляпную коробку, зонт, ремень и трость. На мое замечание, что, по-моему, все это неподходящий для него товар, он возразил:

— Все равно что чья-нибудь бабушка, мистер Кристофер; но если кто-нибудь приведет сюда свою бабушку и предложит мне купить ее чуть-чуть дешевле, чем можно будет при удаче за нее выручить, после того как я ее вычищу и выверну наизнанку, то я куплю и бабушку!

Эта сделка оказалась безубыточной, и даже больше того, деньги, истраченные на оплату счета, принесли мне порядочную прибыль. Да вдобавок остались сочинения, а на эти сочинения я и хочу обратить беспристрастное внимание читателя.

Я намерен сделать это безотлагательно, и вот почему. То есть, иными словами, я хочу сказать именно следующее: прежде чем приступить к описанию нравственных мук, жертвой которых я пал из-за этих сочинений, прежде чем закончить мою душераздирающую историю рассказом об удивительной и волнующей катастрофе, столь же потрясающей по своей природе, сколь непредвиденной во всех других отношениях, — катастрофе, завершившей все и переполнившей чашу неожиданности, — нужно рассмотреть самые эти сочинения. Поэтому они теперь выступают на сцену. После краткого предисловия я отложу свое перо (хочу верить — свое непритязательное перо) и снова возьму его в руки лишь затем, чтобы изобразить мрачное состояние души, отягченной заботой.

Он писал неряшливо и ужасающе скверным почерком. Совершенно позабыв о чернилах, он щедро разбрызгивал их на все отнюдь того не заслуживающие предметы: на свою одежду, на свой пюпитр, на свою шляпу, на ручку своей зубной щетки, на свой зонт. Чернилами был залит ковер под столиком Э 4 в общем зале, и две кляксы были обнаружены даже на беспокойном ложе этого человека. Справившись по документу, который я привел полностью, можно усмотреть, что утром третьего февраля тысяча восемьсот пятьдесят шестого года этот человек в пятый раз потребовал себе перо и бумагу. Неизвестно, каким способом он в силу своего неуравновешенного характера уничтожал эти материалы, полученные в буфетной, но нет сомнения, что роковое деяние совершалось им в постели и что долгое время спустя достаточно ясные улики оставались на наволочке.

Он не озаглавил ни одного своего сочинения, боже! Как мог он поставить заголовок, не имея головы, и где была его голова, когда он забивал ее подобными вещами? В некоторых случаях он, по-видимому, скрывал свои сочинения, запрятывая их в глубине собственных сапог, а посему слог его начинал страдать еще большей неясностью. Но сапоги-то его, во всяком случае, были парные, а среди сочинений не найдется и двух хоть как-то связанных друг с другом. Чтобы не вдаваться в дальнейшие подробности, засим следует то, что было вложено в

Загрузка...