Глава XIX Тень на солнечных часах



Снова мисс Твинклтон подарила своих питомиц напутственной речью с приложением белого вина и фунтового кекса, и снова молодые девицы разъехались по домам. Елена Ландлес тоже покинула Женскую Обитель, чтобы посвятить себя заботам о брате, и Роза осталась совсем одна.

В эти летние дни Клойстергэм весь так светел и ярок, что даже массивные стены собора и монастырских развалин словно бы стали прозрачными. Кажется, будто не солнце озаряет их снаружи, но какой-то мягкий свет пронизывает изнутри, так светло сияют они на взгорье, ласково взирая на знойные поля и вьющиеся среди них, дымные от пыли, дороги. Клойстергэмские сады подернуты румянцем зреющих плодов. Еще недавно запятнанные паровозной копотью путешественники с грохотом проносились мимо, пренебрегая отдыхом в тенистых уголках Клойстергэма: теперь он наводнен иными путниками, кочующими, словно цыгане, в промежутке между сенокосом и жатвой и столь пропыленными, что кажется, сами они слеплены из пыли; они подолгу засиживаются в тени на чужих крылечках, пытаясь починить развалившиеся башмаки, или, отчаявшись, выбрасывают их в клойстергэмские канавы и роются в своих заплечных мешках, где, кроме запасной обуви, хранятся также обернутые в солому серпы. У колодезных насосов происходят целые сборища этих бедуинов: кто охлаждает босые ноги под бьющей из желоба струей, кто с бульканьем и плеском, рассыпая брызги, пьет прямо из горсти; а клойстергэмские полисмены, стоя на своем посту, подозрительно поглядывают на них, и, видимо, ждут не дождутся, когда же эти пришельцы покинут городские пределы и снова начнут поджариваться на раскаленных дорогах.

В один из таких дней, ближе к вечеру, когда отошла уже последняя служба в соборе и на ту сторону Главной улицы, где стоит Женская Обитель, пала благодатная тень, пропуская солнечные лучи лишь в просветы меж ветвей в раскинувшихся позади домов и обращенных к западу садиках, горничная докладывает Розе, к ее ужасу, что пришел мистер Джаспер и желает ее видеть.

Если он хотел застать Розу в самый невыгодный для нее момент, он не мог бы лучше выбрать дня и часа. А может быть, он это знал и выбрал нарочно. Елена Ландлес уехала, миссис Тишер отбыла в отпуск, а мисс Твинклтон, обретаясь сейчас в неслужебной фазе своего существования, позволила себе принять участие в пикнике, захватив пирог с телятиной.

— Ну зачем, зачем, зачем ты сказала ему, что я дома! — беспомощно стонет Роза.

Горничная отвечает, что он ее об этом не спрашивал, просто сказал — он, мол, знает, что мисс Роза дома и просит разрешения ее повидать.

«Что мне делать! Что мне делать!» — мысленно восклицает Роза, ломая руки.

И тут же с решимостью отчаяния добавляет вслух, что примет мистера Джаспера в саду. Остаться с ним взаперти в доме — нет, об этом страшно даже подумать; лучше уж под открытым небом. Задние окна выходят в сад, из них ее будет видно и слышно, в случае чего можно закричать или убежать. Такая дикая мысль проносится в голове Розы.

После той роковой ночи она видела его только один раз — когда ее допрашивали у мэра; Джаспер тоже при этом присутствовал, как представитель своего исчезнувшего племянника, настороженный и мрачный и полный решимости отомстить за него. Повесив садовую шляпку себе на локоток, Роза выходит в сад. Едва она завидела Джаспера с крыльца — он стоит, опираясь на солнечные часы, — как прежнее омерзительное чувство подчиненности и безволия снова овладевает ею. Она хотела бы повернуть назад, но он приказывает ее ногам идти к нему. И она не может противиться — она покорно идет и садится, опустив голову, на садовую скамью возле солнечных часов. Она не смотрит на него, такое отвращение он ей внушает, однако успела заметив, что он в глубоком трауре. Она тоже. Вначале она не носила траура, но прошло уже столько времени, никто больше не верит, что Эдвин жив, и она давно оплакала его как умершего.

Он хочет коснуться ее руки. Она чувствует это, не глядя, и отдергивает руку. Она знает, что он не сводит с нее глаз, хотя сама ничего не видит кроме травы у своих ног.

— Я долгое время ждал, — начинает он, — что меня призовут к исполнению моих обязанностей.

Она знает, что он не отводит взгляда от ее губ, и губы ее несколько раз складываются для какого-то робкого возражения, складываются и снова бессильно раскрываются. Наконец она тихо спрашивает:

— Каких обязанностей, сэр?

— Обязанности учить вас музыке и служить вам как ваш верный наставник.

— Я бросила музыку.

— Не навсегда же. Только на время. Ваш опекун уведомил меня, что вы временно прекращаете уроки, пока не оправитесь после этого несчастья, которое всех нас глубоко потрясло. Когда вы их возобновите?

— Никогда, сэр.

— Никогда? Вы не могли бы принести большей жертвы, даже если б любили моего бедного мальчика.

— Я любила его! — выкрикивает Роза, вдруг вспыхнув гневом.

— Да, конечно. Но не совсем — ну как бы это сказать? — не совсем так, как следовало. Не так, как предполагалось и как от вас ждали. Примерно так же, как мой дорогой мальчик любил вас, а он, к несчастью, слишком много думал о себе и слишком был доволен собой (я не говорю того же о вас), чтобы любить вас как должно, как другой любил бы вас на его месте, как вас надо любить!

Она сидит все так же неподвижно, только еще больше отстраняется от него.

— Значит, когда мне сказали, что вы временно прекращаете уроки, это была вежливая форма отказа от моих услуг?

— Да, — отвечает Роза, внезапно набравшись храбрости. — И вежливость исходила от моего опекуна, а не от меня. Я просто сказала ему, что не хочу больше брать у вас уроки и ничто не заставит меня изменить это решение.

— Вы и сейчас тех же мыслей?

— Да, сэр. — И, пожалуйста, больше меня не расспрашивайте. Я не буду отвечать. Это по крайней мере в моей власти.

Она так хорошо знает, что он в эту минуту пожирает ее глазами, любуется ее гневом и живостью, вызванной гневом, что мужество ее гаснет, едва народившись, и снова она борется с ужасным чувством стыда, унижения и страха — как в тот вечер у фортепиано.

— Я не буду спрашивать, раз это вам так неприятно. Я сделаю вам признание…

— Я не хочу слушать вас, сэр, — восклицает Роза, вставая. Он опять протягивает руку — и на этот раз касается ее руки — и она, отпрянув, снова падает на скамью.

— Иногда приходится делать то, чего не хочешь, — глухо говорит он. — И вам придется, иначе вы повредите другим людям, а исправить этот вред не сможете.

— Какой вред?

— Сейчас объясню. Видите, теперь вы задаете вопросы, а мне не позволяете спрашивать; это несправедливо. Но я все-таки отвечу на ваш вопрос. Милая Роза! Обворожительная Роза!

Она снова вскакивает.

Он не делает попытки ее удержать. Но лицо его так мрачно, так грозно, он так властно положил руку на солнечные часы, словно ставит свою черную печать на сияющее лицо дня, что Роза застывает на месте и смотрит на него со страхом.

— Я не забываю, что нас видно из дома, — говорит он, бегло взглянув на окна. — Я не трону вас и не подойду ближе. Сядьте — и всякий, посмотрев на нас, увидит самую обыденную картину: ваш учитель музыки стоит, лениво опираясь на постамент, и мирно беседует с вами. Что, в самом деле, странного в том, что нам вздумалось поговорить о недавних событиях и о нашем участии в них? Сядь же, моя любимая.

Она хочет уйти, она уже сделала шаг, — и снова его лицо и затаенная в нем угроза останавливает ее. Что-то непоправимое случится, если она уйдет. И оцепенело глядя на него, она снова опускается на скамью.

— Роза, даже когда мой дорогой мальчик был твоим женихом, я любил тебя до безумия; даже когда я верил, что он вскоре станет твоим счастливым супругом, я любил тебя до безумия; даже когда я сам старался внушить ему более горячее чувство к тебе, я любил тебя до безумия; даже когда он подарил мне этот портрет, набросанный столь небрежно, и я повесил его так, чтобы он всегда был у меня перед глазами, будто бы на память о том, кто его писал, а на самом деле ради горького счастья ежечасно видеть твое лицо и ежечасно терзаться, — даже тогда я любил тебя до безумия; днем, в часы моих скучных занятий, ночью, во время бессонницы, запертый как в тюрьме в постылой действительности, или блуждая среди райских и адских видений, в стране грез, куда я убегал, унося в объятиях твой образ, — всегда, всегда, всегда я любил твоя до безумия!

Его слова отвратительны ей сами по себе, но разница между страстью в его глазах и голосе и нарочитым спокойствием его позы делает их еще более отвратительными.

— Я терпел молча. Пока ты принадлежала ему или я думал, что ты принадлежишь ему, я честно хранил свою тайну. Разве не так?

Эта грубая ложь, звучащая, однако, так правдиво, переполняет меру терпения Розы. Она отвечает, дрожа от негодования:

— Вы все время лгали, сэр, и сейчас лжете. Вы предавали его каждый день, каждый час. Вы отравили мне жизнь своими преследованиями. Вы запугали меня до того, что я не смела открыть ему глаза, вы принудили меня скрывать от него правду, чтобы не ранить его доброе, доверчивое сердце. Вы бесчестный и очень злой человек. Дергающееся от волнения лицо и конвульсивно сжатые руки, наряду с ленивой непринужденностью позы, придают ему совсем уже сатанинский вид. Глядя на нее с каким-то неистовым восхищением, он говорит:

— Как ты хороша! В гневе еще лучше, чем в покое. Я не прошу у тебя любви. Отдай мне себя и свою ненависть; отдай мне себя и эту дивную злость; отдай мне себя и это обворожительное презрение; я буду доволен.

Гневные слезы закипают у нее в глазах, ее щеки пылают. Но когда она снова вскакивает, готовая бежать от него и искать защиты в доме, он простирает руку по направлению к крыльцу, словно приглашая ее войти.

— Я сказал тебе, моя злая прелестница, мой милый бесенок, что ты должна остаться и выслушать меня, если не хочешь причинить другим людям вред, которого уже нельзя будет исправить. Ты спросила, какой вред? Останься — и я скажу тебе, какой. Уйди — и я обрушу его на их головы.

И снова она не осмеливается пренебречь угрозой, которую читает в его лице, хотя и не знает, чем он грозит; она остается. Грудь ее вздымается, ей не хватает воздуха, но, прижав руку к горлу, она остается.

— Я признался тебе, что моя любовь безумна. 0на так безумна, что, будь связь между мной и моим дорогим мальчиком хоть на волосок слабее, я и его стер бы с липа земли за одно то, что ты была к нему благосклонна.

На миг она поднимает глаза — и взгляд ее вдруг мутится, словно ей стало дурно.

— Даже его, — повторяет он. — Да, даже его! Роза, ты видишь меня, ты слышишь меня. Так суди же сама — может ли другой любить тебя и оставаться в живых, когда жизнь его в моих руках?

— О чем вы?.. Что вы хотите?..

— Я хочу показать тебе, насколько безумна моя любовь. На последних допросах мистер Криспаркл выложил все ж таки под конец, что молодой Ландлес, по собственному его признанию, был соперником моего погибшего мальчика. Это неискупимое преступление в моих, глазах. Тот же мистер Криспаркл знает от меня, что отныне я посвятил свою жизнь изобличению убийцы, кто бы он ни был, что я дал клятву найти его и покарать и что я, решил ни с кем не говорить об этом, пока не соберу улики, в которых он запутается, как в сети. С тех пор я терпеливо плел эту сеть, нитка за ниткой; она стягивается вокруг него все теснее — даже сейчас, когда я говорю с тобой!

— Вы так верите в виновность мистера Ландлеса? Но вот мистер Криспаркл в нее не верит, а он справедливый человек, — возражает Роза.

— Верю или не верю, это мое дело. Об этом пока помолчим, возлюбленная души моей! Но заметь: даже если человек не виновен, против него может накопиться столько внешне убедительных подозрений, что стоит их собрать, да заострить немного, да направить как следует — и ему конец. С другой стороны, если человек виновен, но улик против него недостаточно, какое-нибудь недостающее звено, обнаруженное путем настойчивых поисков, может привести его к гибели. Хоть так, хоть этак, Ландлесу грозит смертельная опасность.

— Если вы в самом деле думаете, — говорит Роза, бледнея, — что я неравнодушна к мистеру Ландлесу или что он когда-нибудь заговаривал со мной о своих чувствах, вы ошибаетесь.

Он небрежно отмахивается, и презрительная усмешка кривит его губы.

— Я хочу показать тебе, как безумна моя любовь. Сейчас она еще безумнее, чем была отныне, потому что ради нее я готов отречься от той цели, которой посвятил себя, — от мести за моего погибшего мальчика. Согласись быть моей — и я — всю свою жизнь без остатка посвящу тебе, одной тебе, и других целей у меня не будет. Мисс Ландлес стала твоим самым близким другом. Тебе дорого ее душевное спокойствие?

— Я люблю ее всем сердцем.

— Тебе дорого ее доброе имя?

— Я уже сказала, что люблю ее всем сердцем.

— Виноват, — говорит он с улыбкой, облокотившись на солнечные часы и опираясь подбородком на руки; если бы кто-нибудь посмотрел на него из окна (а в окнах то и дело мелькают чьи-то лица), то, конечно, подумал бы, что он ведет с ней легкую, шутливую беседу. — Опять я задаю вопросы. Хорошо. Буду просто говорить, а не спрашивать. Тебе дорого доброе имя твоей подруги. Тебе дорого ее душевное спокойствие. Так отведи же от нее тень виселицы, моя любимая!

— Вы смеете делать мне какие-то предложения…

— Я смею делать тебе предложение, прелесть моя, да, Это вот будет правильно сказано. Если боготворить тебя дурно, я самый дурной человек на земле; если это хорошо, я самый лучший человек на земле. Моя любовь к тебе превыше всякой иной любви, моя верность тебе превыше всякой иной верности. Подай мне надежду, посмотри на меня ласково, и ради тебя я нарушу все мои клятвы!

Она поднимает руки к вискам, отбрасывает назад волосы и смотрит на него с содроганием, пытаясь привести в связь то, что он открывает ей лишь урывками и намеками.

— Не думай сейчас ни о чем, мой ангел, кроме жертв, которые я слагаю к твоим милым ногам — ах! я хотел бы пасть ниц перед тобой и, пресмыкаясь в грязи, целовать твои ноги! Поставить их себе на голову, как дикарь!.. Вот моя верность умершему. Растопчи ее!

Он делает жест, как будто швыряет наземь что-то драгоценное.

— Вот неискупимое преступление против моей любви к тебе. Отбрось его!

Он повторяет тот же жест.

— Вот полгода моих трудов во имя справедливой мести. Презри их! Тот же жест.

— Вот мое зря потраченное прошлое и настоящее. Вот лютое одиночество моего сердца и моей души. Вот мой покой; вот мое отчаянье. Втопчи их в грязь; только возьми меня, даже если смертельно меня ненавидишь!

Эта неистовая страсть, теперь достигшая высшей точки, наводит на нее такой ужас, что чары, приковывавшие ее к месту, теряют силу. Она стремглав бросается к крыльцу. Но в ту же минуту он оказывается рядом с ней и говорит ей на ухо:

— Роза, я уже овладел собой. Смотри, я спокойно провожаю тебя к дому. Я буду ждать и надеяться. Я не нанесу удара слишком рано. Подай мне знак, что слышишь меня.


Она чуть-чуть приподнимает руку.

— Никому ни слова об этом — или удар падет немедленно. Это так же верно, как то, что за днем следует ночь. Подай знак, что слышишь меня.

Она опять чуть приподнимает руку.

— Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя! Если теперь ты отвергнешь меня — но этого не будет — ты от меня не избавишься. Я никому не позволю стать между нами. Я буду преследовать тебя до самой смерти.

Из дому выходит горничная открыть ему калитку, и, сняв шляпу в прощальном поклоне, он удаляется; и признаков волнения на нем заметно не больше, чем на изображении отца мистера Сапси, украшающем дом напротив. Роза, поднимаясь по лестнице, падает в обморок; ее бережно переносят в спальню и укладывают на кровать. Это оттого, что гроза надвигается, говорят горничные; бедняжка не выдержала духоты и жары. Да и не удивительно; у них у всех сегодня весь день подкашиваются колени.

Загрузка...