Глава 11. Владыкин на родине, 11 лет спустя

«Сердце знает горе души своей, и в радость его не вмещается чужой»

Прит. 14:10

Большое горе постигло вдову Владыкину после ареста мужа. Все знакомые сторонились ее, как заразную больную. Никто не знал: когда она спала, день и ночь добывая пропитание детям, как собирала грязное белье у «богатых» (как она выражалась) стирала да штопала на них, зарабатывая жалкие крохи. Первый же год, после ареста мужа, неоднократно бегала по тюрьмам да милициям, в надежде напасть на его след. Но все было напрасно; и вскоре ее силою стали отправлять домой. Всякая связь с верующими так же была потеряна из-за страха. Лишь изредка, встретившись где-либо в городе с подобными себе, подолгу изливали горе друг другу да делились, чем Бог пошлет. А тут надорвалась под тяжестью изнурительного труда, простудилась и слегла в постель. Болезнь, по свидетельству врача, была смертельной, и бабка Катерина, разрываясь между Лушиными да Федешкиными сиротами, из больницы привезла ее умирать домой.

Дети подняли страшный вопль, оставаясь без средств, около умирающей матери. В это время у них с Павлом и оборвалась всякая переписка, так как они от него не получали ни единого ответа, а писать было тоже некому; ребята хоть и учились в школе, но голод вынуждал детей, на самых низких и грязных работах, добывать пропитание и себе, и больной матери.

Господь же не оставил бедную вдову без помощи. Тогда, когда плачущие дети приготовились расставаться с матерью, которая была без сознания, кто-то о их горе сообщил старому городскому врачу. Он, увидев Лушу в безнадежном состоянии, осмотрел внимательно ее и с уверенностью заявил: «Бог даст, жива будет». И сам, проделав несколько сложных процедур с больной, лично привез лекарство и приступил к неотступному лечению. Луша, под неустанной заботой врача, стала быстро оживать и поправляться, а через десять дней поднялась на ноги.

Война 1941 года ворвалась в жизнь вдовы лютой вьюгой в раскрытые ворота. Ужасом сковало душу Луши, когда она своими ушами услышала отдаленные раскаты орудийных выстрелов. Как-то весной 1942 года, к вечеру, с узелком, держа в руках самого младшего внука, навестила свою горемычную дочь бабушка Катерина. С первой колхозной подводой (после половодья) она приехала из Починок в город, погоревать вместе с Лушей. После смерти снохи Катерина осталась с четырьмя внучатами, из которых самой старшей едва исполнилось двенадцать лет. Ее бы не придавило так горе от дважды вдовьей доли, если бы смерть снохи, да война не застали ее двор и сусеки пустыми, а занимать было не у кого. Единственной поддержкой остались несколько мешков картофеля да три-четыре ведра капусты в кадушке.

— Господь с тобой, горюшка ты мое. Бог на помощь! — поприветствовала Катерина Лушу, заходя в дверь и увидев, как та перебирала картофель на полу.

— Ох, Лушка, как жить-то будем, одна беда чище другой? — выкладывая на стол картофельные лепешки, испеченные с отрубями пополам, проговорила Катерина, вытирая концами платка слезы.

Луша, хотя и была занята теми же мыслями, но, увидев плачущую мать, ободрилась и ответила ей:

— Да что ж теперь, поделаешь-то, мамка, войну-то и японскую перенесли, германскую да революцию, а эта-то — не первый снег на голову, Бог не без милости.

— Ой, Лушка, горе-то больно велико, и мужиков-то мы порастеряли, дворы-то пустые, да и в сусеках-то только мышиный помет, — заголосила Екатерина.

— Мамка, а Господь-то разве не видеть. Он же ведь Батюшка, Отец вдов и сирот, как Сарепскую вдову прокормил — прокормити нас, — умыв руки от картофеля, утешала Луша свою мать. — Вот как-то, надысь, я упала перед Ним с детьми на колени да наплакалась досыта. Уж об чем только не молилась: и Павла вспомнила, и Федьку, да и ребята-то со мной. И что же ты думаешь — вот чудо-то — ребят-то приняли на бойню, огород сторожить; да дилехтор-то так расположился — и костей по ведру приносят, а другой раз — и кишок, и картошки. Давай-ка, лучше помолимся, ведь Бог-то не без милости.

С этими словами, обе вдовы склонились на колени и усердно, долго молились.

После молитвы Луша таинственным голосом объявила матери:

— Мамк, а я ведь одежу-то Павликову, всю как есть, берегу, а вдруг его Господь приведет когда к дому…

Вечером в дверь постучались. Вошли ребята с работы и с собою привели девочку.

— Мамань, мы шли с работы, видим, вот эта девочка стоит и плачет. Спросили ее, она нам говорит, что мать недавно умерла, немец подходит почти к их деревне, отец взял ее да в город пришел с ней. А здесь, велел посидеть на скамейке, а сам ушел знакомых разыскивать, да, видно, задержался; а она пошла, куда глаза глядят — вот мы ее и подобрали, зовут ее Оля.

Оля умными голубыми глазами осмотрела окружающих и рассказала, что с отцом они остались вдвоем, и он, спасаясь от голода и разорения, решил поселиться в городе; ей шел пятнадцатый год, и она с радостью покинула свою деревню, а здесь родных нет.

С первых же слов, все домашние полюбили Олю и решили оставить ее у себя; дети же согласились свой скудный паек разделить с ней, пока и она не будет способной заработать себе на жизнь. В этот же вечер, не встретив нигде отца Оли, в том районе, где приблизительно он оставил ее, они заявили о случившемся в милицию. Луше, хотя и страшно было принимать лишний рот в дом, но, доверившись Господу, приняла ее как дочь. Катерина, в беседе и молитвах с дочерью, подкрепившись упованием на Господа, возвратилась в деревню, где председатель колхоза, расположившись к ней, дал ей посильное занятие и обеспечил прожиточным минимумом. Вскоре отец Оли нашелся, извинился за свой поступок, объяснив это недоразумением; рад был добродушию, оказанному сиротке-дочке и согласился на временное ее пребывание в семье Владыкиных. Оля быстро привыкла к новой семье и, будучи исключительно кроткой, послушной девочкой, оказалась дорогой помощницей Луше по хозяйству и в приобретении средств. Родственники и окружающие были крайне удивлены тем, что семья вдовы Луши в такое страшное, голодное время, не испытывает такой вопиющей нужды и голода, какую испытывают семьи окружающих людей, несмотря на многие видимые преимущества.

Не оставлена была в деревне и Катерина с сиротами. Бог посылал им пропитание на каждый день.

Отец Оли так же вскоре устроился на работу и жил на квартире у своих знакомых. Он все чаще и чаще стал посещать Лушину семью, а ознакомившись, настоятельно стал убеждать Лушу сойтись для семейной жизни. Строгим и внушительным отказом ответила вдова отцу Оли, храня строгую святую память о муже, но он неотвязно убеждал и настаивал на своем. Кроме того, вдовец прилагал много усердия в восстановлении разрушенного Лушиного хозяйства: к концу 1942 года перевез из деревни свое хозяйство и, под предлогом возмещения за содержание Оли, привел все у Луши в надлежащий порядок.

Родные и соседи советовали Луше сойтись со вдовцом, считая ее счастливой, из множества вдов. И в душе у нее открылась большая борьба. Пять лет она уже не имела никакого известия от мужа и была уверена, что его нет в живых, но вспомнив (подобную же) разлуку с 1914 по 1919 год, приходила в трепет. Да к тому же, как христианка, она знала, что с мирским человеком у нее ничего не могло быть общего — это грех. Но искушения с возрастающей силой одолевали ее, и она поняла свою глубокую ошибку, которая привела к этой борьбе. Горячо, со слезами, она изливала свою терзающуюся душу в молитве перед Господом. Внутренний голос неумолимо указывал ей на вину, что она с первого раза не противостала той рассчитанной добродетели, какую оказывал вдове Олин отец. Она не раз делала вывод, что эта добродетель затягивает ее в грех, и уже раскаивалась, почему тогда, сразу, не противостала соблазну; теперь же она чувствовала, что внутренние силы покидают ее, и в сознании она уже согласилась сойтись с этим человеком, но голос внутреннего человека продолжал протестовать. Последние усилия она употребила в молитве, вопия к Богу:

— Господи, прости Ты меня, горемычную, защити дом мой от этого человека, иначе я погибну!

Но, уже с добровольно допущенным однажды грехом, бороться было трудно. Вдовец, под предлогом позднего времени, стал часто оставаться на ночлег, а впоследствии перешел насовсем.

В это время пришла первая телеграмма от Павла, а затем и письмо.

Сердце вдовы Луши замерло от участи сына, заживо погребенного, но получив весть от него, она воскликнула во всеуслышание: «Жив сын мой, жив Господь, жива и душа моя!» Не помня себя от радости, с рыданиями упала она на колени, благодаря Бога за чудо милости Его.

Обстановка в доме вдовы совершенно изменилась. Гнетущие тучи безнадежности рассеялись под лучами светлой надежды на желанную встречу с дорогим сыном. В это время Илюша со старшей сестренкой писали письмо за письмом, описывая со всей подробностью, прожитую без Павла жизнь. С увлечением, Даша напоминала о годах раннего детства, прожитых совместно со старшим братом, признавалась в своей детской любви к нему.

Взаимностью отвечал на это и Павел, отчего, какою-то непомерной силой, загорелось ее сердце сестринской любовью, так же и у остальных детей, при получении писем. Луша ревниво требовала, чтобы письма в доме читались вслух и все без исключения, что дочь старалась выполнить в точности, за исключением одного, которое было написано только ей. В доме началось томительное ожидание сына, друга, брата и… судьи. В таком томительном ожидании прошли почти два года. Единственно, что заставляло мириться с мучительным ожиданием, это, не зависящее ни от кого, обстоятельство военного времени.

Повесил голову только отец Оли. По письмам от Павла он чувствовал, что это непобедимый его соперник, и что его намерение безнадежно разрушено. И всякий раз, когда он слышал о нем, убеждался, что никакой возможности удержаться в этой семье у него нет, поэтому и решил предаться пьянству, что еще больше отдалило его от семьи.

Оля, напротив, изучая Павла по ранним фотографиям и последним письмам, надеялась встретить в его лице близкого, дорогого друга; но этой семейной тайны долгое время открыть брату никто не решался. Наконец, уже значительно позднее, решили вложить в письмо, каждый свою фотокарточку, а Даша описала каждого из них.

Конец войны был встречен Лушиной семьей всеобщим ликованием, и тут же все отослали письмо, с одним и тем же желанием: «Павел! Скорей домой!» — как будто это была самая первая и важная проблема в стране. Конкретного ответа пришлось ждать до самой зимы. До этого Павел боялся огорчить домашних не разумным сообщением и обмануть их надежды, так как знал, насколько болезненно было напряжено сердце матери, и как страдала душа бабушки Катерины. Уже перед Рождеством, Луша получила коротенькое письмецо: «Мама, после многих разрешений и отказов, постов и молитв, слез радости и огорчений, по милости и вмешательству Божию, я сегодня уже собираюсь на выезд. Возвращаюсь здоровым дитем Божьим и твоим сыном. Целую бабушку и всех вас. Ждите! Павел».

По прочтении письма, все вскрикнули, а Луша залилась слезами; детвора как-то стихла, и попеременно выходили на улицу взглянуть, не идет ли Павел? Вздохнула и Луша от поминутных понуканий и судилищ между детьми. Даше и Оле исполнилось по 18 лет. Илюша собирался отмечать свои 16 лет. Даже беспокойная Рита меньше кружилась под ногами, с пальцем во рту и букварем под мышкой, прячась по углам комнаты. Бедные, они совершенно не представляли, что от них до Павла пролегал путь по морям и океанам, через разные горы и долины, по меньшей мере, более десяти тысяч километров. Дни сменялись неделями, а недели месяцами; у крыш повисли мартовские сосульки; по дорогам и полям появились проталины; а Павла все не было. Уже какой раз, Даша усердно, в семейном кругу, по вечерам, перечитывая Павловы письма, заканчивала: «Целую бабушку и всех вас. Ждите! Павел».

* * *

Вокзал. На перроне, под нахлобученным над окнами здания навесом, царило оживление. Разодетые по-весеннему, с букетами первых цветов, в разные концы суетливо бегали и отъезжающие, и провожающие. В стороне от потока стоял Павел Владыкин, с ним — Гавриил Федорович и Наташа с подругами.

— Ты что улыбаешься, Павел? — спросила его жена.

— Да ведь, надо же быть такому совпадению, — ответил он, — ровно месяц назад, на этом самом месте, я стоял одиноким, никому не нужным, незаметным. Таким чужим, нелюдимым, смотрел на меня, как-то подозрительно, этот же самый Ташкент, вот этими окнами из-под навеса, — указал он на здание вокзала, — а теперь он, смотрите, какой, наш Ташкент: сияющий, цветастый, жизнерадостный; да и люди, смотрите, как они любопытно осматривают нас, будто мы им свои, не хватает только рукопожатий и поцелуев.

— Павел, — улыбаясь, ответил ему тесть. — Ташкент был тогда наш, но не твой; ты смотрел тогда на него подозрительно, и он на тебя так же; у тебя на душе было пасмурно, и он на тебя брызгал дождем. А теперь — стоило в твоем сердце проглянуть солнцу радости, как все стало родным, приветливым, тем более, что с тобою также стоят те, кто обнимут тебя и поцелуют.

После первых двух послесвадебных недель, Владыкин поторопился ехать в Россию, чтобы утешить родную мать. При всем их старании, пропуска (на выезд Наташи вместе с ним) выхлопотать не удалось; и как бы тягостно ни было, но вынуждены были провожать Павла одного. Пусть эта разлука была кратковременной, без каких-либо угрожающих последствий, но она была вынужденной, нежеланной, весьма тягостной для Павла с Наташей, и выглядела каким-то тягостным предзнаменованием будущего.

Когда позвонил сигнал отправления, Наташа обняла мужа и отпуская, вытирала первые слезы расставания. Павел, стоя в тамбуре вагона, с чувством глубокой скорби глядел на первые слезы жены и думал: «А сколько их будет впереди!» Конечно, разлука была нежеланной, но он верил, что в их жизни случайностей быть не может, и Бог несомненно знает все; поэтому смирился; ободрились и провожающие. На третьи сутки путешествия пустынные пейзажи казахстанской степи сменились лесами, русскими селами, городами. Павел, впервые спокойно, сидя у окна, с наслаждением изучал русскую природу; тихая радость овладела его сердцем. Все его мысли были поглощены предстоящей встречей с матерью, родственниками и с дорогой, любимой бабушкой Катериной.

Как-то неожиданно, в окне замелькали окраины города Рязани, а через несколько минут сердце вздрогнуло от внезапной картины: рядом с вагоном выросла вдруг высокая тюремная стена, а за ней знакомое очертание двух тюремных башен, известных ему, как башни смертников. Зрелище медленно прошло перед глазами Павла, так что он успел разглядеть, кроме башен, и само здание тюрьмы, в мрачное подземелье которой, его завели 11 лет назад. В памяти невольно предстали картины прошлого: первые дни, когда он, так робко, входил за порог тюрьмы; потом состязание со следователем; камерные будни; свидание с матерью и бабушкой.

Теперь, 11 лет спустя, он возвращался мужем, с редкой проседью на висках.

Павел неторопливо стал собираться на выход, а грудь от волнения гудела колоколом. Гостинцами был набит чемодан и всякие сумки. Всю тяжесть Павел сдал на склад и с легкой ношей зашел в здание вокзала, чтобы привести себя в порядок.

Остановившись перед большим зеркалом, он невольно посмотрел на себя.

Павел не помнил, когда он так внимательно осматривал себя в зеркале, как теперь. Он заметил удивительное сочетание: на фоне сохранившейся, кажется, совсем не тронутой молодости — искусно вотканные, серебряные нити из ответственной, строгой зрелости. Во всем этом он видел следы чудес, совершенных могучей десницей Спасителя, под охраной Которого он прошел эти 11 лет.

В город он пожелал пройти пешком и по дороге вглядывался в лицо каждого прохожего, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых, но увы, ему встречались совершенно новые лица.

Вступая на окраину, Павел остановился: перед ним, сбоку, лежала груда ржавого металла, некогда служившая противотанковым сооружением. Прямо уходила в город улица, по которой много лет назад прошли, под обнаженными саблями, отец с матерью, а позднее, и сам он, под усиленный истошный лай охранных псов — все осталось по-прежнему…

Город встретил его фанерными заплатками разбитых окон, побуревшими кирпичными ребрами облупленной штукатурки зданий, неубранными, беспорядочно наваленными, почерневшими сугробами и оглушительным победоносным шумом наступающей весны, криком вороньих полчищ. Павел, глядя на город, слегка покачал головой и подумал: «Эх ты, старина, одиннадцать лет назад ты провожал меня собачьим лаем, обрекая на гибель, но вот мы опять встретились здесь, на этой окраине. Оба вышли мы из смертельного боя за жизнь, за будущее. Ты угрожал мне погибелью, но сам вышел перебинтованным и едва живым. Я же, милостью Божией, возвращаюсь победителем, цел и невредим, и хочу примирения с тобой, потому что ты родной мне, и я тебе не враг».

С улыбкой, под впечатлением этих бурных мыслей, Павел бодро зашагал по знакомым улицам родного города. Вот и заветная дверь, и каменные истертые ступеньки, на которых одиннадцать лет назад, отец обнял его последний раз.

Сердце, не таявшее перед смертями, теперь сжалось в комок. Дрожащей рукой Владыкин ухватился за железную скобу и потянул к себе. Дверь послушно, со скрипом, отворилась, и он, войдя в неосвещенное помещение, закрыл ее за собой. Пройдя (по старой интуиции) в темноте, он привычно открыл дверь в жилое помещение, затем еще одну дверь и оказался в знакомых стенах родного дома; вся семья, как никогда, была вместе. Лукерья Ивановна сидела у стола с клубком ниток. Илюша чесал подбородок кота, сидя на лавке, Оля с Дашей любовно о чем-то перешептывались на своей кровати в углу. Рита теребила девушек, добиваясь от них отличных отметок, за какие-то, ей одной понятные, каракули.

В первое мгновение Владыкин никого не узнал. Первое, что мелькнуло в сознании Павла: «Ведь это моя семья, — а при взгляде на старушку, — а это она… — мать».

В горле застрял комок, он ничего не мог сказать. Его о чем-то спросили, он что-то ответил, затем комок подкатил сильнее, брызнули слезы; в комнате кто-то крикнул:

— Ма! Да это же, Павел!!!

Луша неистово вскрикнула и, обхватив шею Павла руками, забилась в рыданиях…

Истеричные крики матери превратились в сплошной вопль, сын бережно приподнял ее со стула, аккуратно подвел к кровати и уложил в постель; потом сел рядом с ней, успокаивая:

— Мама, да до каких же пор, мы будем убиваться от горя; сам Бог подарил нам эту встречу, в этот ли день нам плакать? — «Сей день сотворил Господь для нас, возрадуемся и возвеселимся в оный» — так написано, хватит плакать — будем радоваться…

Луша как-то сразу остановилась, приподнялась на подушке локтями и, поправив платок, начала успокаиваться. Домашние, все со слезами, окружили Павла, душили в объятиях. Успокоив всех, Павел призвал к молитве. Встав на колени, Луша долго, в слезах, изливала душу свою перед Господом. Павел закончил семейные слезы сердечной горячей хвалой и благодарностью Богу.

Так же бережно, сын, по ее просьбе, пересадил мать на печку, так как она, от этой волнующей встречи, оказалась не способной к передвижению.

— Ну вот, девки, хозяйничайте теперь вы сами, я ничего делать не могу, ставьте самовар, собирайте на стол, а я вам все буду говорить, — распорядилась Луша с печи, едва переводя дыхание.

Павел все осматривал, и все для него было неузнаваемо новым как внутри самого жилища так и во дворе; совершенно новыми были и люди, кроме Луши, которая показалась сыну, преждевременно постаревшей. Он никак не мог представить ее такой; расстались они, когда Луша, всегда покрытая косыночкой, была еще сравнительно молодой, в расцвете лет, с румянцем на щеках, со следами еще не увядшей, деревенской красоты. Теперь — это была ссутулившаяся женщина, покрытая сединой; пережитое горе глубокими морщинами избороздило ее лицо.

С большим трудом, при поддержке сына, она уселась за стол и все-таки процедуру угощения взяла на себя, никому не уступая.

Илюша оказался пареньком крепкого телосложения и всеми силами души лепился к старшему брату, не столько по каким-то пробуждающимся чувствам, сколько по убеждению. У Даши неподдельное чувство к Павлу скорее переместилось, как бы без десятилетней паузы, чем возродилось. Она, как-то искренне, всем существом своим повисла на нем, соединяя в душе свои чувства, одновременно как к отцу так и к старшему брату.

Рита глядела на эту сцену, скорее полудикими глазами, и более увлекалась гостинцами, нежели что-то соображала, о совершенно незнакомом ей Павле.

Оля скромно сидела несколько поодаль, не смея ничем напомнить о себе, и ждала к себе внимания, в числе последних. Отец Оли, за неимением места за столом, сидел на скамейке у окна, молчаливо наблюдая за чужим счастьем, возвратившейся потерянной жизни. После первого приступа излияния чувств, Павел повернулся к нему, сознавая, как тяжело этому человеку, при виде чужого семейного торжества.

— Что ж, Павел Петрович, — сказал он, — я рад вашей встрече, но ведь скрывать тут нечего — это счастье чужое, и я здесь более, чем посторонний. До вашего приезда у меня еще мелькали отдельные искорки надежды, иметь какое-то место в этом доме; а теперь я убедился, что вы собою заполнили все; и если я сегодня еще здесь просто посторонний человек, то завтра я буду не желаемым, чужим. Я на эти дни уйду, а когда у вас все уляжется, мы спокойно побеседуем о моем положении.

— Уважаемый… (Павел назвал его по имени и отчеству), я ничем не хотел бы омрачить вашего, измученного своим горем, сердца; но Библия говорит правдиво, неопровержимо: «Сердце знает горе души своей, и в радость его не вмешается чужой» (Прит.14:10). Я не могу удерживать вас от вашего решения.

Весь день семья Владыкиных, с затаенным вниманием, слушала рассказы Павла, и слезы на глазах почти не высыхали. Рассказала о своей жизни и Луша, останавливаясь на самом важном. К вечеру, дети решили побежать к родственникам и сообщить о приезде Павла; а мать с сыном остались наедине.

Луша кратко рассказала о своем горестном положении, когда осталась без мужа, и о том, как в их семье оказались Оля со своим отцом. Павел, внимательно выслушав, ответил ей:

— Мама, я не осуждаю тебя ни в чем, тем более, что ты не искала тех обстоятельств, какие у вас сложились на сегодняшний день, но все мы без исключения убедились, что этот человек в нашей семье совершенно чужой, а теперь и не желаемый. Ты сделала ошибку; сделала бы ее кто другая, оказавшись на твоем месте, я не знаю. По крайней мере, из известных мне женщин, я не знаю другую, которая пережила бы столько великих, безнадежных утрат. Скажу тебе только, как сын, как христианин, и как матери-христианке: ты не сможешь спокойно закончить свою жизнь и сберечь семью от раздоров, при этом положении. Тебе надо покаяться и отпустить этого человека с миром. Об Оле, пусть Господь усмотрит Сам; ты не смогла этого сделать до сего дня; мой приезд принесет полную развязку.

После этих слов они оба склонились на колени, и Луша, в горячих слезах, исповедывала пред Господом все свои грехи. Павел молился с ней и просил у Бога милости для многострадальной матери, а особенно, о благополучной развязке с этим посторонним человеком.

Отец Оли вскоре, в присутствии всей семьи, признал, что он, действительно, под давлением горя пытался прилепиться к семье Владыкиных, но теперь убедился, что это совершенно невозможно; поэтому, мирно распрощавшись, он покинул дом навсегда. Оля прилепилась душой к семье так сильно, что не смогла расстаться, и осталась как дочь.

* * *

На следующий день Павел с детьми оставили Лушу одну и пошли с утра путешествовать по городу. Много интересного он рассказывал брату и сестренкам из прошлой жизни, останавливаясь по ходу у тех мест, с которыми были связаны его воспоминания.

Представление о городе у детей изменилось: он стал еще роднее, еще ближе. Долго они уже ходили по улицам, крепко обнявшись под руки, только Илюша, оставляя за собой, по-детски условную, солидность, при общем согласии, шел обособленно, изредка дополняя своими комментариями, высказываемые впечатления. Прохожие с восхищением оглядывались на эту счастливую группу, узнавая через кого-либо из детей, что это семья Владыкиных.

Павел был очень рад, обняв детей, читать в их глазах неподдельную радость, сменившую печать сиротского горя. Далеко по улице раздавалось радостное щебетание Риты, ведь сегодня она проходила мимо лотков и киосков не с обычной, разъедающей завистью, а с карманами, полными гостинцев.

Возвратясь домой после обеда, Павел пожелал беседовать с детьми о Боге. Читая отдельные места из Библии, он указывал на ужасные последствия греха, с одной стороны, и с другой — на благость, милосердие, любовь Божию. Рассказывал о Христе, Его любви и сострадании к грешникам, и о том, как Он добровольно, вместо грешников, умер на кресте. В заключение, напомнил о жизни и страдании отца Петра Никитовича, его предполагаемой кончине.

Слезы умиления давно уже текли из глаз детей; плакал с ними и Павел, и мать. В результате, Даша поднялась и спросила, что нужно, чтобы примириться с Богом и встретиться впоследствии с папой. Павел указал на покаяние. Все, как один, после этого упали на колени, и вначале Даша, а затем Оля и Илюша, в искренней молитве, раскаивались перед Господом, отдавая свои сердца во власть Христу. Заканчивала молитву мать. Она изнемогала в слезах радостной хвалы и благодарности Господу, за такое посещение их семьи; с трудом ее, плачущую, подняли и усадили на стул. Глядя на нее, все заметили, что за эти дни она помолодела на несколько лет.

В доме Владыкиных произошли коренные изменения. Совершенно новые отношения появились между домашними, а дети пожелали сразу же разыскать верующих, чтобы посещать собрания. Это осуществилось на следующий день. Н-ская община, раздираемая разномыслиями, ябедами, личными обидами, фактически не собиралась на богослужение; сходились только по двое-трое, едва в состоянии утешить, израненные сердца друг друга.

Вечером, предварительно предупредив, Павел и Луша с детьми пришли на собрание, созванное специально, в связи с его приездом. Собралось немного более десяти человек, но когда увидели семью Владыкиных и Павла — пришли в изумление. Большинство были из старых членов церкви, кому Павел был известен со времен его ареста, а некоторым — еще с ранней юности.

После того, как брат старец призвал к молитве, и началось пение гимнов, Дух Святой так потряс сердца, что никто не оставался равнодушным, особенно, увидев, как дети Луши со всеми славили Бога. Раскаяния начались во время проповеди Павла, да так, что ему пришлось ее сократить, и дать простор молитвам. В числе первых заявила о своем покаянии Луша, с нею вместе благодарили Бога за пробуждение Даша, Оля и Илюша; раскаиваться стали другие старые члены общины, в том числе и один из проповедников, который знал Павла еще с детства. До позднего часа, пробудившиеся христиане, услаждали сердца радостью обновления Святым Духом. Дети Владыкиных с упоением пели один гимн за другим, делаясь любимцами пробуждающейся церкви. Здесь Павел узнал о печальном состоянии подруги юности — Веры Князевой и согласился немедленно посетить их дом. Расходились уже к полуночи; и условились сходиться регулярно, в назначенные дни, с желанием оповестить и других.

На следующее утро Владыкин решил безотлагательно посетить дом Князевых. Подходя к нему, он не мог удержать себя от глубокого волнения, увидев знакомый палисадник, а за ним — окна нижнего этажа, где двадцать четыре года назад зарождалась Н-ская община. Во мгновение вспомнились ему многолюдные собрания, простые, проникновенные слова проповедей и пение гимнов, его первое детское раскаяние и первое стихотворение, которое с вдохновением он рассказывал: «Вот ворота пред тобою…»; первое крещение в проруби матери и других обращенных; подзатыльник, полученный за имя Иисуса от любимой дорогой бабушки… Что здесь теперь?

С этим вопросом в душе, он медленно поднимался по скрипучим ступенькам на второй этаж… Поблекшими от старости и слез глазами, встретила его у порога Екатерина Ивановна — мать Веры Князевой. Долго всматривалась она в изменившееся до неузнаваемости, лицо вошедшего, пока, наконец, положив ему руки на плечи, старческим голосом, с изумлением произнесла:

— Пав-лу-шень-ка! Дитятко ты, наше… сердцем учуяла, что это ты, а моей-то, горемычной, еще нет, — бесслезно, но с тревогой намекнула она Владыкину о Вере.

Допоздна просидели они за старинным самоваром, наслаждаясь обоюдными воспоминаниями. Один лишь Бог знал, что эта беседа Павла с Екатериной Ивановной была одна из последних. Расставаясь, она просила совершить Вечерю Господню. Павел пообещал ей это, надеясь вскоре встретиться с благовестником Федосеевым и еще раз посетить ее.

* * *

Утром кто-то позвонил. Владыкин только что поднялся. Заботливая материнская рука собирала на стол завтрак. Даша торопливо вышла на звонок; и слышно было, как она кого-то, предупредительно, проводила в калитку:

— Сюда… сюда… Осторожней, не ударьтесь.

В открытую дверь вошел Николай Георгиевич Федосеев и, как говорят, безо всяких предисловий, положив руки на плечи Павла, крепко обнимая, с глубоким волнением причитывал старческим голосом:

— О, Петр Никитович… дорогой мой, Петр Никитович… друг мой, Петр Никитович… мог ли я думать, когда-либо обнять тебя, да такого молодца!..

— Николай Георгиевич, да это же Павлуша, сын Петра Никитовича. Ведь Петра Никитовича-то… — поспешили его поправить окружающие и, вошедшие с ним, сестры.

— Знаю, знаю, милые мои, что это Павлуша, но первое почтение я желаю излить моему дорогому Петру Никитовичу, именно на сыне его, так как вижу его и чувствую, что он заменил своего отца с превосходством… А теперь, вот, и Павлушку моего буду обнимать, — предварительно оторвавшись и оглядев его с ног до головы, долго прижимал к груди. Слезы радости «бисеринками» стекали у старца по лицу и терялись в редкой бородке «клинышком».

После первого приступа приветственного восторга, брат Федосеев рассказал, как вчера вечером он получил телеграмму отсюда, о приезде Павла и бросив все, самым ранним поездом поспешил на встречу, да по дороге захватил, вот, двух сестер.

Долго, в пламенных молитвах, изливали свои сердца старый благовестник Николай Георгиевич и бывший с длинной шеей Павлушка, выросший на далекой чужбине — в возмужавшего Павла.

Павел с изумлением смотрел на дорогого служителя — друга своего детства (как он считал его), вспоминая те незабываемые времена, когда они в 20-х годах, в составе миссионерского отряда, под руководством Николая Георгиевича переезжали от деревни к деревне, проповедуя людям Евангелие. Вспомнил его пророческие слова о гонениях за проповедь Евангелия и о себе, как о будущем проповеднике. Теперь это был старичок, изможденный скорбью и недугами, у которого в жизни не осталось ничего, кроме верной, многострадальной, неразлучной его спутницы и сотрудницы, старушки-жены Анны Родионовны, и неутомимой жажды нести Евангелие грешному миру.

Брат Федосеев посмотрел на Владыкина, как бы угадывая его мысли, и опустил голову.

— Павлуша, — прервал молчание Николай Георгиевич, — Бог провел меня через тяжкое горнило испытаний. Я был арестован и, на «Лубянке» в Москве, подвержен мучительному следствию. Органы безжалостно терзали мою душу на допросах. В минуты особых мучений мне предлагали отречься от Бога, но я категорически отказался и решил лучше умереть, но не оставлять Бога. Однажды, на допросе, меня сильно ударили по уху, потекла кровь — лопнула барабанная перепонка, и я с тех пор оглох на одно ухо.

Но это так обрадовало меня, что Бог удостоил меня принести дорогую жертву; успокоился и следователь. Вскоре обрекли меня на несколько лет лишения свободы. Чудом Божьим, хоть и полуживым, я возвратился к семье, по отбытии срока. Жене и детям я объявил, что моей жизни больше нет, а та, которая мне оставлена — уже не моя.

Меня пригласили в канцелярию ВСЕХБ, где брат Карев А. В. и брат Малин П. И. предложили сотрудничать с ними. Из беседы я узнал, что той свободы к благовествованию, как было в союзе баптистов, в котором я находился — нет; и я, с грустью распрощавшись с ними, в посте и молитве, посвятил остаток моих дней проповеди Евангелия. Общины разорены, служителей нет — они умерли в лагерях, на ссылках. Десятилетие христиане не причащались; годами, покаявшись, оставались некрещеными и не пользующимися правами членов церкви. По побуждению Духа Святого я посещаю те места, куда годами не проникают благовестники: проповедую, совершаю служение, потому что люди раскаиваются во грехах и желают вступить в церковь, как помилованные Богом.

После беседы они склонились на колени и, со слезами на глазах, благодарили Бога. Поднявшись с молитвы, Николай Георгиевич, старческим голосом, вдохновенно запел:

Среди всех в жизни перемен,

Хотя б пришлось скорбеть,

Но Божьей милостью блажен,

Не перестану петь:

Как я рад, я искуплен

Как я рад, я искуплен

Драгоценной кровью Христа.

Драгоценной кровью Христа.

В тот же вечер, неутомимо переходя от дома к дому верующих, старичок Федосеев вместе с Павлом зашли к старушке Е.И. Князевой с хлебопреломлением, затем и к другим, приглашая всех на собрание. Собрание было необыкновенно многолюдным, и в нем некоторые души, раскаявшись, получили мир с Богом. В течение двух дней оба друга, молодой и старый, посещали верующих по домам: совершая молитвы над больными, охладевших призывали к покаянию и имели в деле служения очевидный успех. Затем расстались, условившись встретиться несколькими днями позже. Великая благодать сопровождала их.

Вскоре после этого, в дополнение к общей радости, и, в частности, для Екатерины Ивановны, возвратилась из десятилетнего заключения ее многострадальная дочь Вера.

* * *

— Ну, а теперь я не могу успокоиться, — заявил Павел, — пока не увижу дорогой моей, милой бабушки Катерины, не отру слез ее и не послужу ей на старости лет в утешение.

Сопровождать его отозвалась тетушка. Бабушка Катерина, по словам приходящих в город сельчан, жила в своих Починках с внучатами-сиротами и, как передали, умирала с голоду.

Ранним утром Павел с тетушкой, нагруженные гостинцами, отправились пешком в намеченный путь. Крепкий, морозный утренник прочно сковал ноздреватый, от мартовской оттепели, дорожный наст. С рассветом путники вышли за город, вскоре, пройдя реку по льду и выйдя на противоположную сторону, на Починскую дорогу, остановились передохнуть. Павел вспомнил, как двадцать лет назад, на этом месте, они расставались с дедушкой Никанором. Его уже давно нет, он отошел в вечность с непоколебимым упованием на своего Господа, но его образ ярко запечатлелся в душе Павла. Воспоминания о стареньком деревенском проповеднике взволновали душу Павла, вместе с морозцем, румяня его лицо. При расставании, на этом месте, дед Никанор благословил Павла словами, которые были священным девизом во все его годы: «Спасай, обреченных на смерть». Эти слова побудили деда Никанора зайти в убогую Починскую избу, когда Павел умирал на глазах бабушки Катерины. Павел принял эти слова священного девиза проповедника, пронес их в своей душе через годы испытаний, а теперь, волей Божьей, он оказался на этой самой дороге, а где-то впереди, умирала от голода его милая, дорогая бабушка Катерина. Умирала в той самой избе, где тридцать лет назад спасала от смерти его — Павла. Слова священного девиза набатом гудели в его груди: «Спасай, обреченных на смерть!»

— Пойдем, тетушка, нам надо торопиться, — проговорил Владыкин и шагнул на ту дорогу, куда ушел когда-то дед Никанор.

По дороге они взаимно вспоминали давно прожитые годы, так же встречали и провожали приметные здания, перелески, речушки, колокольни, с детства волновавшие набожную душу Павлушки. Со всем этим воскресал образ дорогой бабушки Катерины, с которой не раз, пешком и на подводе, они пробирались в родные Починки. Тетушка стала выражать горькую обиду на всех родственников, в том числе и на Лушу за то, что оставили мать на голодную смерть. Она вспомнила, как Катерина в голодные двадцатые годы на подводе или, согнутая под тяжестью ноши, пешком шла в город, чем-нибудь набить голодные рты неблагодарных детей и малых внучат; как спешила навстречу Лушкиному вдовьему горю, до дна испив эту горькую чашу сама, от молодости. Теперь она, никому не нужной, жила в заброшенной деревушке и умирала в сиротской избенке вместе с голодающими малолетними внучатами.

Так они оба шли, вытирая слезы из глаз, а рассуждения торопили их: «Застанут ли в живых?» — молча думали они оба, каждый про себя, и, не отдыхая, таким образом, прошли двадцать пять километров. Как-то неожиданно, пройдя Нестрево околицей, оба увидели впереди заветную колокольню.

— Раменки уже! Павлуша! — удивленно вскрикнула тетушка, — а вот и Починки, — на ходу поправляя ношу, показала она на ленивые струйки дыма над крышами деревушки.

— Починки, родные Починки!.. — ответил Павел с дрожью в голосе, рассматривая из-под ладони, ссутулившиеся избенки… — шестнадцать лет… — тихо отметил он годы разлуки. «Жива ли?» — щипнула тревожная мысль сердце Павла, когда он ухватился за скобу двери…

— Здравствуйте… горемычные!.. — громко поприветствовал Павел, перешагнув порог, — Мир дому вашему!

На слова приветствия никто не отозвался. Угрюмо глядели на вошедших: закопченный образ «Спасителя», Николая угодника, и Казанской Божией матери, с правого угла избы. Рядом на стене мерно постукивали ходики, с подвешенным к гире костылем от бороны. Направо, из угла, сидя на рваной дерюге, едва покрывающей старую солому, прижимаясь друг ко другу, закутанные в лохмотья, поблескивая дикими глазенками, молча рассматривали вошедших, три подростка. В избе пахло копотью.

— Те-туш-ка!.. — ответила слабым голосом молодая женщина, поднимаясь с лавки.

С большим трудом Павел в женщине, скорее догадался, чем узнал, старшую двоюродную сестренку.

— А это кто? — спросила она, вглядываясь в лицо Павла.

— Узнавай, — ответила ей тетушка.

Слева на печи зашевелилась над подушкой копна, побуревших от копоти, седых волос. Непонимающими, безразличными, помутневшими глазами поглядела на всех внизу бабка Катерина и, без сил, опять опустила голову на подушку.

Владыкин, передав ношу с плеч в руки тетушки, поднялся на скамье к Катерине.

— Бабушка, неужели ты меня не узнаешь? — взволнованно спросил он, не в силах удержать слезы.

— Касатик, я ведь ослепла, а кто ты, родимец?…

В избе воцарилась напряженная тишина. Не терпя, сестренка хотела вскрикнуть, но тетка удержала ее. Павел взял высохшие, костлявые руки Катерины в свои ладони, согрел их и, нагнувшись к ее лицу, громко произнес:

— Да я же, Павел!

— Павел? Мой Павлуша?… Постой… постой… — спохватилась она, потом упала на руки Павла лицом и заголосила: — Родимец, ты м-о-й, пропащий м-о-й, Пав-лу-ша!!! Неужели ты?… Спаситель ты мой, Батюшка… Светитель, отче Микола, матерь Божия, желанница моя, — причитывала она, не отнимая руки от Павла. — Внучек мой милай, дождалась я тебя, ненагляднай ты мой. Ведь день и ночь молюсь по тебе Казанской Божией матери… Спасителю зарок дала: «Не умру, Господи, пока не увижу радимаво маво Павлушеньку». А теперь вот дождалась, касатик.

Милай ты мой, ненагляднай мой, спаси ты меня, ведь умираю я здесь с голоду. Ведь я же все дни святые чту, вот весь сарафан пиридырявила по праздникам, а теперь уж силушки нет. А, надысь, постирала на себя, да как повесила на плетне, так и висить все. Ослепла я, радимец мой, вот ведь, и тебя-то не вижу, с печи уж не слезаю какой день. Спаси ты меня, Христа ради, увези отсюда, умираю я с голоду. У меня ведь и картошки есть полмешка, и очистки, и отруби, и похаронно все есть в сундуке. Ключ-то блюду у себя. Намедни, Полюшка приезжала, вытащила деньги-то, все блюла их к похаронам. Спаси меня, касатик, — вопила бабушка Катерина.

— Бабушка, — начал он, — прежде всего, ты успокойся, я пришел тебя взять отсюда, ты здесь не останешься. Я принес с собой продуктов, и сейчас будем кормить тебя досыта. А вот, ты ответь мне, ты что же на иконы-то крестишься? Ты же крестилась по вере и член церкви, что же случилось? Что же ты всех святых вспоминаешь?

— Радимец ты мой, забыла все, осталось в голове, что смолоду помнилось, да ведь милостив Господь, день и ночь молюсь Ему.

После того, как все немного улеглось, Павел распорядился ставить самовар; затем сняли бабушку с печи на кровать; он приказал привести ее в порядок. Все в доме, голодными глазами, глядели на своего покровителя. Павел же пошел в деревню достать молока. Выйдя за калитку, Владыкин остановился, внимательно осматривая свою убогую деревушку. Его удивило, что на улице не было видно ни единой души, как будто все вымерло. Ко многим дворам даже не было видно подъездов, а виднелись только узенькие тропинки.

Пройдя по деревне от одного края до другого, Павел увидел, что ряд домов стояли с забитыми окнами. В одной из избенок он заметил присутствие жизни и, постучав, решил зайти. Его встретил, благочестивого вида, старичок, в котором он едва узнал давнего соседа Никифора. Дедушка недоверчиво осматривал незнакомца, но когда внимательно изучил, то, к своему удивлению, убедился, что это Катеринин Павлушка.

— Эка, какой вымахал-то, голубчик. Чай, на вольных харчах что ли, где рос? — спросил он добродушно Владыкина.

— Дед Никифор, уж где рос, сам знаешь, по соседству, а как вырос на чужих хлебах, страшно вспомнить, — ответил ему Павел, садясь на лавку под образами. — Ты вот, скажи мне, я никак не приду в себя: что же с Починками-то случилось? Куда народ девался? Дворы заброшены, да и на улице никого не видать.

— Да какого народа, ищешь-то? — спросил его Никифор, — мужики на войне остались; молодежь по городам разбежалась от голода; четверо подростков, из них и ваш наперсток — вот и работники, они вон на коровах навоз вывозят. Пять баб еще в колхозном амбаре мешки штопают, да вот твоя бабка Катерина умирает. А нас-то, что считать, нас хоть и осталось трое стариков, и тех только на погост осталось вывезти. Ты вот, бабку-то, хоть вывез бы — похоронить некому.

И действительно, Катерининская изба была обречена на вымирание. После того, как в 1937 пропал Федор, сноха извелась от тяжкого непосильного труда и в самый разгар войны, в 1942 году, умерла от чахотки, оставив четырех сирот. Все это непосильным бременем легло на плечи Катерины и, если не пригнуло, то надломило ее. Самая старшая из сирот, в шестнадцать лет вышла замуж за такого же заброшенного парня, и единственным богатством у них, к свадьбе, был матрац из новой дерюги да такое же дерюжное покрывало. Все это отдала им Катерина из своих запасов.

Четырнадцатилетний внучек был единственным работником в семье. Получая ежедневно черпак молотых картофельных очисток и совок отрубей на всю семью, они ожидали скорее смерти, нежели каких-либо светлых перемен.

Посещение Павла было неожиданным и застало Катерину на краю могилы. У Никифора он выпросил за деньги молока, чтобы, на первый случай, можно было как-то поддержать ее и голодающих сирот. Возвратясь в избу, он застал бабушку переодетой. Немедленно стали собирать на стол, чтобы накормить голодающих. Когда было уже все готово, и самовар поставлен на стол, Павел пригласил к молитве и сердечно поблагодарил Бога, что мог своей дорогой бабушке и сиротам, послужить добродетелью в это жуткое время. Молил Господа, чтобы Он оказал милость этому дому, в котором проходило его детство. Слушая его молитву, все были в слезах. Потом Павел раздал каждому по большой порции хлеба, рыбы, вареного картофеля. Тетушка кормила бабушку отдельно: белым хлебом и молоком, понемногу, но часто, с перерывами. Не владея собой, она с жадностью поглощала все, чем ее кормили. После еды, голодающие запивали досыта сладким чаем.

Перед сном все были опять досыта накормлены. Утром раньше всех поднялась Катерина и, не в силах сдержать себя, с воплем упала на грудь спящего Павла. Принятая ею пища, восстанавливала в ней жизненные силы; и с рассветом она увидела, что зрение понемногу возвращается к ней. Первого, хоть и тускло, среди спящих на полу, она увидела своего Павлушку. Всю ночь она не спала от радостного волнения. Сознание так же, как и зрение, у нее медленно восстанавливалось; и теперь, когда она не только слышала, ощупывала, но и увидела своего дорогого любимца, то припала к нему на солому и не поднялась до тех пор, пока не выплакала первый приступ нахлынувших чувств.

Днем Павел сходил в соседнее село и разыскал там председателя сельсовета, с которым более часа провел в дружеской беседе, рассуждая о дальнейшей судьбе Катерины и сиротах. Председатель был несколько старше годами Павла и, припомнив его детские годы, расположился к нему. С радостью, охотно отозвался он переправить бабушку Катерину в город на быке, за отсутствием лошадей; но она была так слаба, что решено было, еще два дня подкрепить ее питанием. По возвращении, Павел оставил немного денег на поддержание остающихся сирот и, распрощавшись с ними, заторопился в город. Катерина, услышав, что Павел уходит, ухватилась за его руки и никак не хотела отпускать от себя, умоляя, чтобы он взял ее с собою. Стоило много труда Павлу и всем остальным уверить ее, что через два дня она тоже будет отправлена в город.

Покидая Починки, Павел не мог удержаться от слез, при виде вымирающей деревушки.

— Увижу ли, когда-нибудь еще, это родное гнездышко, где суждено было много лет назад, среди простого русского народа, цвести моему богобоязненному веселому детству?

* * *

— Павел! Павлуша! Пав-лу-шень-ка!!! — Обнимая и прижимая к груди его голову, причитала Анна Родионовна, жена Федосеева, встретив в назначенное время Владыкина у себя, в Москве. Да, можно ли было когда ожидать, чтобы я еще раз в жизни могла обнять этого долгошеего зеленого мальчика, теперь ставшим таким стройным мужчиной. Ведь двадцать с лишним лет прошло с тех пор, когда ты, стоя на телеге, так бойко, с чувством рассказывал:

На корабле купеческом «Медуза»,

Который плыл из Лондона в Бостон,

Был капитаном Боб, моряк искусный…

— Милый мой мальчик, где же ты с тех пор и на каких кораблях плавал эти годы? — В ожидании Николая Георгиевича они начали рассказывать друг другу, о прожитых ими годах.

Анна Родионовна, будучи милой, дорогой женщиной-христианкой, с молодых лет, соединив свою судьбу с благовестником Федосеевым, относилась к тем редким труженицам, которые в передовых рядах с братьями, пионерами-евангелистами, прокладывали путь истине среди темного, русского народа. Неразлучно, рука об руку с мужем, она шла по полям благовестил, оставляя за собой светлый след ласковой, нежной, христианской добродетели. Ее чуткое сердце было надежным компасом и барометром для мужа от всех превратностей, ее мягкие, быстрые руки много исправляли его промахов и шероховатостей, допущенных им от ревности, не по рассуждению. Она вся была воплощением умеренности и терпения, в которых утопала вспыльчивость и, периодически, гневливость ее друга.

Поэтому их совместное служение в благовестии было плодотворным украшением учению Иисуса Христа, а сами они, всегда и для всех, были желанными и своевременными гостями и друзьями.

Наслаждаясь драгоценным свиданием, Анна Родионовна и Павел запели любимый гимн Петра Никитовича Владыкина:

О Боже, Боже! Дай мне силы!

За ближних душу полагать.

И в сердце вечно, до могилы

Врагам обиды все прощать…

Придя домой, Николай Георгиевич был от души рад увидеть у себя Павла и, особенно рад, что застал их за пением любимого гимна Петра Никитовича.

* * *

После праздничного обеда Федосеев пожелал провести Владыкина в канцелярию ВСЕХБ, чтобы познакомить с президиумом, на что Павел охотно согласился. Пройдя на Мало-Вузовский переулок и войдя в помещение молитвенного дома, Павел удивился не только необычному стилю протестантского богослужебного помещения, но и той обширности, о которой он имел представление только по снимкам. Справа, из канцелярии вышел мужчина с приятным выражением лица и, увидев Николая Георгиевича, подошел, горячо поприветствовал его. Федосеев, указав Павлу на подошедшего, отрекомендовал:

— Это брат, Александр Васильевич Карев, теперь служитель братства ВСЕХБ, а это, брат, — указал он на Владыкина, — сын моего дорогого друга, соработника на ниве Божьей, ныне умершего в узах, верного служителя Господня. Павел Петрович долгие годы провел за свидетельство Иисусово на Колыме и теперь, только на короткое время, здесь среди нас, потом опять должен возвратиться туда…

Карев крепко обнял Павла и тут же привел обоих в канцелярию. Проходя мимо приемной, Николай Георгиевич остановил Павла и познакомил его с пожилой, скромно одетой женщиной:

— А вот, наша многострадальная труженица — Шура Мозгова, она здесь работает секретарем.

Сестра очень любезно пожала руку Павла, узнав, что это сын Петра Никитовича.

— Ну-ну, прошу вас, милые гости, будем знакомиться. Брат, Павел Петрович, прошу приветствовать — это брат Малин Петр Иванович, а это брат Моторин Иван Иудович, — отрекомендовал он, сидящих за столом работников ВСЕХБ.

Павла попросили: коротко познакомить присутствующих с бытом колымчан, с условиями жизни и с теми из «своих», кого он там встречал.

— А не знаете ли вы, там, нашего дорогого старца, Кеше Альберта Ивановича? — спросил Павла Карев после того, как он со всеми познакомился. — Он в самом Магадане и занимается музыкой во Дворце культуры.

— Нет, брат, я с дворцами не знаком, равно и со служащими в них, — ответил ему Владыкин.

В это время вошел пожилой человек с реденькой, небольшой бородкой. Павлу его лицо показалось знакомым.

— Яков Иванович! — обратился Карев к вошедшему, — у нас сегодня редкий гость. Познакомьтесь — это с Колымы брат, Павел Петрович Владыкин.

— Вот как, — удивился Жидков, — если с Колымы, то нам есть о чем вспомнить. Приветствую вас, — подошел он к Павлу. — Очень рад вас видеть. Расскажите, брат дорогой, какими путями вы оказались на Колыме, а после Колымы — здесь, мне знакомы те суровые места.

— А где вы там были? Кстати, мне ваше лицо почему-то знакомо, — спросил Жидкова Павел.

— Я жил некоторое время в совхозе Эльген, вы слышали про такой? — спросил Жидков Владыкина.

Павел внимательно всмотрелся в лицо собеседника, подумал, потом с удивлением заметил:

— Эльген?…Подождите, а это не вы там работали в 1940 году, в кабинете агронома Морозик?

— Да, я действительно у него работал, но откуда вам это известно? — удивился Яков Иванович Жидков.

— Мне это известно потому, что летом в 1940 году, когда я вошел в кабинет в поисках работы, вы разочаровали меня тем, что для меня в то время работы в совхозе не нашлось, — ответил ему с улыбкой Павел.

— Милый брат, — обнял Владыкина Яков Иванович, — вот, ведь какие, пути-то Господни, а, действительно, это было так; но ведь вы выглядели тогда совсем мальчиком, потому и принял я вас за энтузиаста-комсомольца.

При этой встрече у всех на глазах появились слезы, в том числе и у сестры Шуры, которая в открытую дверь наблюдала за всем происходящим, а Жидков, продолжая беседу, попросил Павла:

— Брат, Павел Петрович, немного расскажите, как вы оказались там?

Павел, после короткой паузы, рассказал присутствующим историю своего покаяния, свидетельство о Христе в заводском клубе и о последующем за этим, аресте. Яков Иванович, вытирая слезы, еще раз поприветствовал Владыкина, сел и о чем-то задумался.

— Брат, Владыкин, — обратился к Павлу Моторин, а вы не могли бы вашу жизнь описать в мемуарах и частями выслать нам сюда?

— А зачем? — спросил его Павел.

— Как, зачем? — удивился собеседник, но, подумав немного, продолжил, — просто, чтобы все это хранилось, до первой возможности к публикации.

— Обещать не могу, — ответил Владыкин, — по двум причинам. Прежде всего, жизнь моя еще в самом расцвете и будет продолжаться, а кроме того — архив у вас может быть не надежным.

Моторин умолк.

— Павел Петрович, — продолжал Карев, — а я очень желал бы с вами больше сблизиться; да и просьба у меня к вам будет: я напишу письмо, а вы разыщите в Магадане по адресу, брата Кеше А. И., и передайте его ему. Я уверен, что он и для вас окажется дорогим другом, ведь — это милый брат.

— Я очень буду рад выполнить вашу просьбу, — ответил Владыкин.

— Ну, братья, у меня ведь не все, — вступил в разговор Федосеев, — я привел к вам брата, с определенной целью: брат Павел уже испытанный и верный служитель Господа, а на Крайнем Севере много живет, подобных ему, разбросанных христиан, не имеющих возможности возвратиться обратно. Я предлагаю рукоположить брата Владыкина и поручить служение на Севере; ведь — это же чудо послал нам Господь.

Все замолкли, размышляя, а Яков Иванович, подумав, ответил:

— Сейчас, братья, мы разрешить этого не сможем, посоветуемся, а послезавтра брат Владыкин придет к нам, и мы ему ответим.

— Да, наверное, братья, вам не следует затруднять себя этим предложением; я ведь не безработный, блуждающий священник, как это было у Михи, на горе Ефремовой (Суд.17:1), но раб Иисуса Христа, имею от Него служение и связан с Ним договором.

— Нет-нет, братья, — как бы спохватившись, заметил Жидков, — мы не будем говорить об этом, тем более, что у брата Владыкина уже есть свое жизненное назначение.

— Да, Яков Иванович, это так, но у меня есть очень важный вопрос и к вам, — начал Павел и, получив разрешение, продолжал, — вот, Александр Васильевич и вы, Яков Иванович, известны мне еще с ранних лет, как руководители Прохановского союза Евангельских христиан и были арестованы, как служители этого союза. Вас из заключения освободили досрочно, какими-то особыми путями доставили прямо сюда, в Москву; а почему с вами вместе не освободили меня? Меня арестовали мальчиком, за имя Иисуса Христа, я еще не принадлежал ни к какой церкви; мой срок кончился шесть лет назад, а на волю еще не выпускают ни меня, ни братьев, которые там со мною.

— Э, брат, зачем нам с вами говорить об этом, — возразил Жидков, — ведь каждому из нас Бог назначил свои пути и свои испытания.

— Да, Яков Иванович, — согласился с ним Владыкин, — я чувствую, что наши пути с вами, видимо, разные, но кто их нам назначил, увидим дальше.

На этом их беседа была закончена. Выходя из канцелярии, Павел заметил своему другу Федосееву:

— Брат, что-то они скрывают и, хотя их досрочно освободили из тюрьмы, но они не свободны. — Потом, помолчав, добавил, — больше того — написано: «Кто кем побежден, тот тому и раб», а ведь двум господам служить невозможно. Люди, ведь, эти большие, значит, и дела делают немалые, но можно ли то и другое, назвать Божьим?

Конечно, бывает, что сам не раб Христов, а выполняет дело Божье — это восхищает всех; но ужасно, когда раб Божий, а дело делает не Божье. Мне почему-то так хочется обнять их, по-братски: ведь на одних тюремных нарах лежали с Жидковым, одну тюремную баланду хлебали, только в разные двери из тюрьмы мы выходили; как во всем этом разобраться, брат? — озабоченно спросил Владыкин Федосеева, — видно, Бог только откроет, сам не поймешь… Ну, куда ты меня поведешь дальше?

— Поведу, Павлушенька, поведу, — ответил ему Николай Георгиевич. — По таежным тропам ты исходил очень много и, видно, научился не блудить, а теперь, вот, по этим тропам надо учиться ходить и тоже не блудить; а это тропа — благовестника, и проходит она тоже по горам, а нередко, и по долинам. Бог ведь очень высоко ценит ноги благовестника и называет их прекрасными не потому, что они имеют красивые мускульные сплетения или изящны по форме, как у женщин, и обуты в модную обувь — нет. Он называет прекрасными те ноги, которые обуты в готовность благовествовать мир, проповедывать спасение (Ефес.6:15; Ис.52:7).

А теперь я поведу тебя к тем благовестникам, о которых тебе было известно еще с ранних лет; а ты уж сам определяй, как они начали свой путь, и где оказались теперь. Сейчас мы едем к Власовым.

Когда Федосеев назвал фамилию Власовых, сердце Павла всколыхнулось самыми приятными воспоминаниями о давно прошедших временах, когда в их доме началось духовное рождение Н-ской общины: первые живые проповеди Алексея Ивановича, гостеприимство Евдокии Васильевны, стройное христианское пение всей семьи Власовых и, наконец, очаровавшие его детское сердце, декламации Нади, которая, в те годы, была для него идеалом небесной чистоты и красоты.

— Ну вот, мы и подошли, — остановил Павла Николай Георгиевич, в одном из дачных поселков Подмосковья, и, толкнув калитку, они оба вошли в обширную усадьбу Власовых. Первое, что бросилось в глаза вошедшим — беспорядочно разбросанные предметы домашнего обихода. Весеннее солнце, под побуревшим ноздреватым снегом, местами поблескивало в мутных лужицах, а, наспех брошенные зимой, пузырьки, баночки и прочие не нужные вещицы торчали теперь бородавками на осевшем снегу, по всей территории сада и дворика.

Узенькая тропинка, ведущая от калитки к крыльцу, раскисла и, обнаруживая на себе следы редких прохожих, пугливо предупреждала о том, что жителям дома не было особой нужды выходить на улицу.

На стук в дверь никто не вышел. Немного подождав, гости, не без усилия, отворили скрипучую, перекосившуюся дверь и, осторожно проходя прохожую, вошли в помещение, которое когда-то, видимо, служило жителям гостиной. Теперь здесь царил такой беспорядок, что невозможно было судить о назначении комнаты. По полу были разбросаны вещи самого разнообразного назначения, но большинство из них были явно не пригодны к употреблению: грязные миски, бутылки с разбитыми горлышками, ржавые кастрюли — все это, вперемешку с опорками изношенной обуви и тряпьем, лежало по углам комнаты, на немытом полу.

На столе стояла неубранной самая примитивная посуда с остатками пищи. Окна, частью были забиты фанерой или картоном, а уцелевшие — занавешены, пожелтевшими от времени, газетами. На стене висел, потемневший от времени и пыли, текст с надписью: «А я и дом мой будем служить Господу» Взглянув на него, Владыкин вспомнил совсем иную гостиную. 24 года назад она была украшена букетом цветущих роз, стены белели серебристыми обоями, текст сверкал, а на полочках и тумбочках белели кружевные салфетки. Тогда он, впервые в этой семье, услышал, чарующие душу, христианские мелодии.

Если бы не знакомый текст, то Павел не подумал бы, что здесь живут Власовы. В доме не обнаруживалось никаких признаков жизни.

После 2–3 минутного молчания, гости сняли шапки и Владыкин громко проговорил:

— Мир дому сему.

В одной из комнат послышалось движение и, в открывшейся двери, появилась женщина средних лет, с измученным лицом, в сильно изношенном платье и с мелкими перышками на не причесанной голове.

Несмотря на то, что Владыкин, за истекшие годы, видел мужчин и женщин в самых разнообразных обстоятельствах, и научился не смущаться при виде всяких сцен, но то, что он видел теперь, потрясло его душу с особой силой. На его глазах невольно появились слезы, протянув руки вперед, он медленно подошел и дрожащим голосом произнес:

— На-дя!.. Неужели это ты?!

— Павлуша!.. — все, что могла она произнести, склонив голову и, с плачем, падая ему на грудь.

После первого приступа нахлынувших чувств, Надежда Алексеевна Власова, подняв голову, подошла и к Федосееву:

— Николай Георгиевич… простите меня, я уж просто перестала управлять собой и не подошла сразу поприветствовать вас. Братья, да вы все знаете, знаете, что оба вы так дороги и близки нашему дому, еще с дней юности. Мне очень стыдно видеть вас у себя при таком ужасном хаосе, но… подождите минутку…

При этих словах она, собирая рукой поседевшие волосы, быстро зашла опять в комнату. В это время из прихожей вошел в комнату Алексей Иванович, а вслед за ним, с испуганным видом, старушка — жена его, Евдокия Васильевна.

— Дорогие вы наши, — с причитаниями, обходя мужа, подошла старушка к братьям, — да, как это Бог послал вас к нам, да в такое время, когда мы уже совсем приготовились умирать. Ну, можно ли было подумать, что я встречу вас когда-нибудь, а у нас и посадить вас негде и совершенно нечем угостить. Ведь мы от голода пухнуть стали…

— Мать, да будет тебе уж, слезы-то лить, — вмешался Алексей Иванович — голод, голод, да кто теперь не терпит голод? Мы хоть в лохмотьях, но еще на людей похожи…

И действительно, было трудно представить или предположить Алексея Ивановича с женой (всегда аккуратных, сдержанных, прилично, по столичному, одетых) такими растерянными, беспомощными и в крайней нищете, как теперь.

В комнату вошла Надежда Алексеевна, одевшаяся немного приличней. Павел принялся вместе с ней приводить все в относительный порядок. Разбросанные вещи были сложены в одну кучу и покрыты; стол прибрали и накрыли стиранной мешковиной; расшатанную мебель наскоро закрепили, расставили по местам; поставили самовар; и Павел, успокаивая своих старых друзей, разложил к чаю все, что у него было придержано в чемодане, на такой случай. Через час все сидели за столом и, после сердечной, слезной молитвы, вспоминали ужасы пережитого.

— Господи, да, как это было дойти до такого нищенства? — вытирая слезы, причитала Надя.

— Ну-ну, ты уж немного успокойся, — остановил ее Владыкин, — нищие ходят по улице и просят милостыню, — а вы, просто обедневшие, каких теперь миллионы.

— Павлушенька!.. Да только и осталось идти с корзинкой, нищие-то, хоть что-нибудь выпросят, а мы уж какой день голодаем, да, мы-то что, — заголосила опять Надя, — детей совсем нечем кормить. Вот еще вчера сварили какие-то сметки да крошки, да без соли раздали по две-три ложки каждому, и тому рады; остатками еще сегодня детей покормила и в школу проводила, а сами еще и крошки не имели во рту.

Папу, вот, гоним на завод, где работал до старости, там, хоть что-то дают рабочим, а он ослаб и идти не может, говорит, лучше умру у себя, в чулане… О-о-х! За что Бог нам такую кару послал, не знаю. Вот, видите, вместо обеда, чем мы угощаем вас, милые, дорогие наши гости. А это уж самое последнее постыдство — в нашем-то доме, нас гости угощают.

Слушая, Владыкин молча разделил свои припасы, каждому по порции, и видно было, как Алексей Иванович с Евдокией Васильевной с жадностью накинулись на угощение.

— Братья, милые, ведь вы послушайте, какое горе мы пережили за эти годы, — продолжала Надя. После нашего переезда, кажется, все было так прекрасно. Я вскоре вышла замуж, мой муж был инженером и уважаемым проповедником, на нас все смотрели, как на счастливую пару. Папа занимал на заводе самую почетную должность, его часто на извозчике, а вскоре даже на автомашине, привозили домой. Вера с Алешей (брат с сестренкой) учились в институтах, получали стипендии, а часто и зарабатывали от частной практики; в саду и огороде все благоухало и цвело — в общем, счастье в дом лилось ручьями, и многие нам завидовали. Мы с мамой знали только хозяйство и с радостью служили нашим домашним. По воскресным дням и праздникам ходили на собрания и принимали к себе гостей, удивляя их достатком и порядком в нашем хозяйстве. Но увы, так неожиданно, непрошеным разорителем ворвалось к нам горе и, как через разрушенную плотину, прорвалось наше счастье, мгновенно оставив нас.

Во-первых, в 1937 году арестовали моего мужа, и вот уже 9 лет он, едва живым, коротает свои дни на Дальнем Востоке, в неволе. Оставшись с двумя детками, я оказалась никому не нужной, и от темна до темна, на самых черных работах, была вынуждена добывать кусок хлеба. Папа заболел и едва закончил свое трудовое поприще, уж совсем на не завидной должности. Лешу постиг какой-то удар, в результате чего, он стал умственно не полноценным и лег бременем на наши плечи. Сестра заболела чахоткой и, бросив учебу, еле дожив до средних лет, умерла. Отечественная война окончательно разорила наш дом, и мы остались безо всякой надежды, хоть на самое скудное будущее. Через год должен возвратиться из заключения муж, но увы, боюсь, что он никого из нас не застанет в живых, — при этих словах она закрыла лицо ладонями и зарыдала сильно, неудержимо.

Старческим, глухим голосом Алексей Иванович, кивнув головой в сторону дочери, заметил:

— Вот, сколько раз говорил ей: ты распустила себя, что ты сделаешь своими слезами, неужели Бог совсем покинул нас, неужели не осталось никакой надежды на спасение, а где же наше упование?

— Действительно, так, — вмешался Владыкин, — ты возьми себя в руки, подкрепись пищей и слушай; я хочу сказать тебе от чистого сердца, по-дружески, хотя, может быть, и горько, но слушай. Ты сказала: «За что карает нас Бог?» А неужели ты до сих пор не разобралась, за что Бог весь ваш дом подверг такому тяжкому испытанию?

Вы были первыми вестниками живого Слова Божьего в нашем городе. Ваши песни, стихи и проповеди вашего папы вдохнули жизнь в сердца грешников. Ваш дом послужил началом возрождения дела Божия в нашей местности. Но, послужив к возрождению и спасению грешников, вы этих, едва народившихся птенчиков, безжалостно бросили беспомощными, и ради чего? Ради своих прихотей, ради плоти, по своим житейским расчетам. Вы кинулись искать, прежде всего, не Царствия Божьего и правды Его, а все остальное, кроме Него. В результате, вы потеряли и Царствие Божье, и все остальное, вы оказались несчастнее всех человеков. Вы уничтожили горсточку простых, полуграмотных заводских и деревенских христиан, в своем городе, вам хотелось блеснуть вашими способностями перед столичными жителями; но ведь в Москве и без вас было немало проповедников, певцов, декламаторов. Вы там оказались десятыми, между тем, как в нашей общине тогда, были рады каждому вашему слову, стишку, вашей улыбке, просто вашему посещению.

Ваши папа с мамой, посчитали неудобным увядать вашей цветущей молодости среди серых людей, и они, не считаясь ни с чем, кинулись устраивать ваше будущее в столице; а мы тогда смотрели на тебя с Верой (сестрой), как на тех ангелов, что славили Бога на полях Вифлеемских. И, наконец, теперь скажу не скрывая: Надя, вам с Верой вскружили голову столичные женихи, образованные, красноречивые; и вы, вместо того, чтобы доверить свою судьбу в руки Божий, решили устроять ее сами. Вы не посчитались с тем, что ваш отъезд тогда принес нам душераздирающую боль, а мне, тогда еще мальчишке, — невыразимые сердечные муки; ведь мы все, так глубоко, полюбили вас первой, возвышенной любовью. Вы уехали от нас тайно, стихийно, как будто кто гнался за вами, а воли Божьей не вопросили.

А, вот, теперь — итог. Вникните в него. Н-ская церковь после вас возросла и окрепла в десяток раз. Из ее рядов вышли самоотверженные борцы, отдавшие жизнь свою за дело Божие: Петр Никитович и другие братья и сестры. Их дома остались не разоренными и до сих пор, а что у вас? Твое семейное счастье разорено полностью; старички голодными, никому не нужными, доживают в развалинах, рады вот этой груде лохмотьев; у детей безвозвратно потеряна будущность, а страшнее всего — потеряно упование на Господа.

Мы знаем Евангельского блудного сына, но он счастливее вас, хоть тем, что страдал одиноким, вы же — блудная семья. Никому, из всех ваших теперешних друзей, не жалко вас, как мучительно жалко мне. Я рыдаю с вами вместе на ваших развалинах.

При этих словах Павел, действительно, с трудом, сквозь слезы, договаривал слова признания и обличения своим старым друзьям.

— Скажу и я несколько слов, — начал, все время молчавший, Николай Георгиевич. — Я пережил нечто подобное, друзья мои, поэтому ваше горе мне очень близко. Я тоже в тяжелое время гонений на Истину Божию, отрекался от нее, желая укрыться в шатрах нечестия, не гнушаясь греха; но Бог, по великой милости, остановил меня. Я тоже спасал своих детей, желая обеспечить их будущее, но за счет моего упования и служения Господу… Детей я потерял. В их глазах, я оказался отступником, и не знаю, сможет ли теперь кто другой привести их к Господу. Кроме того, они за мою жертву, ради них — ежедневно платят мне презрением и открытой ненавистью.

Но я, еще в начале моего падения, в горячих слезах, раскаялся — и о, счастье! Бог помиловал меня; хотя и сильно наказал, но помиловал. Он возвратил меня к служению, послал других детей, из числа обращенных. Я помилован — вот, теперь тема моих проповедей.

Мои дорогие, глядя на вас и вашу обстановку, я могу засвидетельствовать истинно, что заключение можно дать только одно — для вас все потеряно и потеряны вы сами. Но мы пришли к вам сейчас не укорять и судить вас; вы уже достаточно осуждены.

Мы пришли к вам сейчас сказать, что все-таки потеряно не все, потому что есть на земле Друг безнадежно потерянных, таких, от которых совершенно нечем пользоваться людям. Он до сих пор продолжает разыскивать потерянных — это Иисус Христос, Кому вы служили раньше. Прошу вас, покайтесь перед Ним во всем от начала до конца, покайтесь, с сознанием своей полной вины, и Он восстановит ваш разум, ваши сердца и последовательно вашу жизнь.

— Ох, дорогой Николай Георгиевич! Скольким грешникам я проповедывал это, — сказал старец Алексей Иванович, — но я ведь грешнее их всех. Как стыдно, не могу поднять глаз, но слава Богу, и спасибо вам, — я верю, что Он может (по вашим словам) помиловать меня и домашних моих.

Все встали на колени, а Надя, Евдокия Васильевна, а за ними и сам старичок, в рыданиях, один за другим, исповедывали свой грех и заблуждение пред Господом.

Вечерело. Закат повесил на окнах лиловую кисею, отчего посветлело в горнице, а на умиленных лицах людей, после потрясающих молитв, отпечатывалась радость и свежесть, которая напоминала им, давно минувшие времена возрождения Н-ской общины. Владыкин посмотрел на Надю, ее лицо просветлело настолько, что она показалась ему почти такой, какой он увидел и услышал ее 24 года назад, кажется, только и не хватало банта на голове. Блаженная улыбка скрыла все старческие морщины и на лице дорогой, хлопотливой Евдокии Васильевны. Даже старенький Алексей Иванович выпрямился, застегнул свой, изношенный до дыр, китель, стряхнул с рукава побелку и напомнил того проповедника, когда он проникновенно говорил окружающим: «…Бог всем и повсюду повелевает покаяться».

Бог не замедлил послать милость дому Власовых. К Наде возвратился муж из неволи; и хозяйство постепенно начало приобретать жилой вид. Утешенными и обласканными, вскоре, один за другим, в своем гнездышке, отошли в вечность Алексей Иванович с Евдокией Васильевной и, по их просьбе, были похоронены рядом. Недолго прожила после них и Надя. Перед смертью, как чувствовало ее сердце, она с мужем посетила родные места и насладилась, до полного утешения, общением со своими старыми друзьями: Лушей, Верой Князевой и некоторыми другими, искренне прося прощения, за допущенные в жизни ошибки. По возвращении и она, тихо, без сожаления о своих недожитых годах, примиренная с Богом и своими ближними, отошла на вечный покой. С ее кончиной завершил существование и весь дом Власовых, не оставив после себя никакого следа.

* * *

Распрощавшись со старыми друзьями, Николай Георгиевич и Павел направились к Кухтиным, проживавшим в том же поселке. По дороге Федосеев рассказал Павлу о том, что сам Кухтин после того, как переехал с Северного Кавказа, поселился в Подмосковье беспрепятственно, но по каким-то причинам, контакта со служителями ВСЕХБ не имел. Жил он в собственном большом доме, и когда братья-гости зашли на усадьбу, то увидели на всем хозяйстве печать больших забот.

Гостей Кухтин встретил сам, и так, как будто расстался с ними утром этого же дня. Глядя на него, Павел не заметил в нем каких-либо существенных перемен, все то же выражение, вечно делового человека. Может быть, обычные морщины и отметили своим почерком что-либо на лице, но оно было почти полностью покрыто рыжеватой растительностью. Более 10 лет Владыкин не встречался со старичком и жил представлениями, которые имел о нем в ранней юности. В прошлом Павел был увлечен в беседах и проповедях его мудреными словами о мудреных делах и, хотя от самого начала не имел к нему близкого расположения, но любил его слушать.

Гостей хозяин не удосужил горницей, но поместил в тесной спальной комнатке, и как Владыкин ни ожидал с его стороны расспроса, обычного в этих случаях, его не последовало; так же он воздержался и от молитвы. Тогда начал Владыкин:

— Николай Васильевич! Нам, отчасти, известно, что вы значительное время прожили на Кавказе; расскажите, как вы там прожили, о вашем служении и вашем возвращении.

— А что это вас так интересует? — настороженно спросил Кухтин.

— А как же это нас может не интересовать, ведь мы же с давних лет прожили в одной местности и в одной общине. Кроме того, вы остались почти единственным из проповедников старой Н-ской общины, — ответил Павел.

— Ну, что я вам расскажу, — начал он неохотно, — жил я там, на Кавказе, нес пресвитерское служение в общине; потом сложились обстоятельства так, что я вынужден был уехать обратно в Подмосковье. Вот, переехал сюда, построился, а теперь продаю и здесь; надоело все, да и силы нет; хватит, хочу переезжать в город, прочь от всех хлопот.

— Ну, а здесь, несете какое-нибудь служение в общине или по благовестию? — спросил Владыкин.

— А как же христианин может не нести служение? — ответил он вопросом на вопрос, — но ведь не обязательно в общине или по городам. Каждый сам за себя ответит и может служить Богу не обязательно открыто, как это ты имеешь в виду.

— Ну, ну! — прервал его Павел, — уж кому-кому, а вам это известно, что мы призваны свидетельствовать перед людьми. Христос сказал: «Кто исповедает Меня пред людьми…»

— Ну, знаешь что, Павлуха, ты молод учить меня, я сам знаю, что мне надо делать, — резко заметил Кухтин, — ты лучше расскажи, как там мать живет, да сам, где обитаешь?

Павел умолк; долго молчали и другие. Только хозяин старательно, но, как видно, бессознательно теребил свою бороду. Наконец, Владыкин очень коротко рассказал о своем прожитом, начиная от последней разлуки с отцом и кончая встречей теперь, с мамой и бабушкой. Закончил рассказ просьбой: не может ли старец поделиться духовной пищей — Библией, Евангелием, журналами, духовными книгами.

Кухтин вначале отказал, но потом вышел и принес большую стопку духовной литературы, среди которой была и Библия. Павел отблагодарил его, тщательно упаковал и сложил все в чемодан.

Федосеев, видя, что беседа становится все более натянутой, предложил закончить ее. Никто на это не возразил, только сам хозяин, извиняясь за невнимательность, спросил: не пожелают ли гости распить по чашке чая. Николай Георгиевич отказался и стал торопиться к выходу, приглашая за собой своего спутника, но Кухтин просил Павла остаться, мотивируя тем, что не все ли равно, где ему ночевать.

Владыкин подчеркнул, что для него это не все равно, но согласился остаться и, условившись с Федосеевым о завтрашней встрече, проводил его. Оставшись наедине, Павел решил продолжить прерванный разговор с Кухтиным:

— Николай Васильевич! Хоть ты и оборвал меня, но я не успокоюсь, пока не выполню всего, что лежит у меня на сердце. Ты почему так неохотно рассказываешь мне о своей жизни, тем более, что я молод, а где же мне учиться, как не от проживших жизнь старцев? Библия не скрывает ничего: ни худого, ни хорошего — повествуя о великих праведниках Божьих. Честный служитель так же не может прятать себя, так как он горит свечей на подсвечнике в служении своем, и живет на вершине горы, — так говорит Христос!

— Так ты что, — прервал его собеседник, — считаешь меня нечестным служителем? А почему я тебе должен доложить обо всем? Ты кто такой? — со свойственной обидчивостью, воспламенился Кухтин.

— Кто я такой? Отвечу, — начал Павел — с детства до юности ты знал, кто такие я и мой отец; теперь я изгнанник за истину Божию и обитатель Крайнего Севера. А почему ты должен мне все о себе рассказать? Потому что мы с тобой, прежде всего, члены одного Тела; во-вторых, я не хочу считать тебя нечестным служителем, поэтому и ответь мне: честно ли ты расставался со своей общиной на Кавказе? И почему ты здесь не несешь никакого служения, честно ли это?

— Ты мне скажи, ты что… — раздраженно начал Кухтин, — судить меня собираешься? Ты что, следствие наводишь?… Почему это я нечестно расстался с Кавказом? Что я ограбил что ли кого, или кому должен остался?… Почему я здесь живу нечестно? Слава Богу, до сих пор еще своими руками хлеб добываю, еще и семью кормлю и не прошу ни у кого, Христа ради; а что не проповедую, так здесь и без меня полно — кафедру не поделят между собой; и вообще, ты напрасно со мной этот разговор затеял, не нам судить друг друга, не тем более, тебе меня. Поэтому оставь… У меня и без того горя хватает, дети, вот, покоя не дают. Мало того, что ордой объедают старика, еще и внучат понаведут, не знаешь, куда деваться, еще и денег требуют; а тут, вот, старухе ногу отрезали… Понял?… Ничего я тебе не отвечу больше, — закончил он, отвернувшись в окно.

— Ну, тогда я тебе скажу, — начал опять Владыкин, — чтобы не оказаться виноватым перед тобой и Богом, будешь ты слушать или не будешь, а скажу: во-первых, с Кавказом ты расстался, хоть и никого не ограбил, но церковь оставил в слезах, бросив без надзора, а кое-кого и сиротами. Разве ты не знаешь, что по твоим свидетельствам арестовано несколько братьев? — Знаешь!

Ко всему этому, ты оттуда не уехал, а убежал. Здесь ты, правильно, своими руками добываешь хлеб; но это будет делом Божьим тогда, когда вторую часть из стиха будешь выполнять, т. е. «чтобы было из чего уделять нуждающемуся». Ты это считаешь делом Божьим? У тебя лари от продуктов ломятся, а рядом, в полкилометра — семья узника и старики Власовы от голода пухнут, а ведь, вы были когда-то в одной общине, да и теперь в одной. Да что там говорить, в полукилометре; вот, прямо к тебе в дом пришли, из твоих братьев, с которыми ты более десятка лет не виделся, а ты, на ночь глядя, голодным проводил Николая Георгиевича.

Теперь я скажу, почему ты не несешь никакого служения. Во ВСЕХБ ты видишь частичное отступление, а ты научен от начала правильным путям Божьим. Идти прямым путем и служить Господу — тюрьма, боишься, тем более, что еще в Архангельске дал подписку, поэтому и со ссылки был возвращен.

Слушая все эти обличения, старец молчал, а голова его с каждым фактом опускалась все ниже и ниже, потом, наконец, он, тяжело вздохнув, ответил:

— Этого, Павлуха, мне еще никто не говорил… и я не ожидал, чтобы кто сказал. Возражать тебе на это не буду, но подумать обо всем этом надо.

— Не сказал бы и я тебе, Николай Васильевич, если бы ты был посторонним человеком, да если бы я не имел побуждения от Господа. Закончу одним: лучше быть судимым теперь друг другом, чем судимым Богом, с миром сим.

Беседу они закончили молитвой, уже совсем поздно; Кухтин молился очень кратко, просил у Бога милости, чтобы поправить свои пути. После молитвы отнесся к Владыкину дружелюбно. Поужинав, легли спать вместе. Утром, по пробуждении, Павел заметил, что хозяин возвратился из какого-то похода; впоследствии узнал, что с кошелкой продуктов, рано утром он побывал у Власовых.

Провожая после завтрака Павла, убедительно предлагал на дорогу деньги, но Владыкин отказался, как не имеющий в этом нужды.

Спустя несколько лет, Владыкин посетил Кухтина еще. Доживал он свои дни совершенно одиноким, в тесной комнатушке, у дочери в городе. При встрече еле разобрал его речь — он жаловался на дочь, что та морит его голодом; а она, в свою очередь, проклинала отца, что он уже почти при смерти, но не решается отдать денежные сбережения, находящиеся у него на сберкнижке. С печалью, он покинул их, не имея побуждения обмолвиться ни единым словом. По свидетельству, смерть его была мучительной.

* * *

Когда Павел зашел к Федосеевым, Николай Георгиевич был уже в сборе, ожидая своего друга; а дорогая Анна Родионовна, ободрившись от очередного приступа недуга, настоятельно убеждала на дорогу выпить по чашке кофе, которым она угощала самых близких и в особые дни. Отказываться было невозможно.

За столом, Николай Георгиевич с женой, с особым вдохновением пропели самый любимый гимн, который впоследствии переселился в сердце Павла Владыкина:

…Среди всех в жизни перемен,

Хотя б пришлось скорбеть…

На Таганскую площадь приехали в полдень, в надежде застать старца-брата, Скалдина Василия Васильевича, дома. Поднявшись на второй этаж, им пришлось изрядно объясняться, в ответ на недоверчивые вопросы за закрытой дверью; но зато уж встреча была необыкновенно трогательной. Василий Васильевич после заключения, не имел возможности возвратиться в свою семью, в Москву, имея к тому официальное ограничение, поэтому скитался среди верующих по смежным областям, совершая дело благовестника, по личной инициативе. В начале 30-х годов, в самый разгар гонений, брату пришлось много перенести лишений. Община, в которой он нес служение пресвитера, в 1930-х годах была распущена; сам брат Василий Васильевич перенес мучительное заключение, но однако, вынес решение: оставшуюся жизнь, посвятить на служение Господу.

Теперь он появлялся в Москве нелегально, чтобы повидаться с семьей, в постоянном опасении, быть задержанным милицией; да не раз уже и бывал задержан, с грозным предупреждением на дальнейшее.

В таком состоянии застали его друзья и теперь, но радость встречи вытеснила всякий страх. Особенно горячо обнялись они с Николаем Георгиевичем, с которым, в прошлые годы, долго вместе сотрудничали на деле Божьем. Да и положение их было одинаково: оба отсидели по несколько лет в лагерях.

Войдя в тесную гостиную, они увидели на полу разбросанные части от швейной машины. Брат объяснил, что вынужден еще помогать детям до сих пор. Федосеев не замедлил брату представить Павла:

— А это, не догадываешься кто? — спросил он, указывая на Владыкина, — не знаешь, или, может, встречал когда?

— Нет, подскажи!

— Да неужели не похож? Ведь вылитый же отец — это сын Петра Никитовича Владыкина, Павел, — пояснил Федосеев.

— Ах, вот это кто! Теперь, действительно, припоминаю; да, очень походит на отца; ведь я брата Владыкина не видел уже очень много лет… ну, как же, как же, ведь я свидетель его крещения, кажется, в 1920 или 1921 году; да и на съездах встречались. Простой, но огненный был христианин, но ведь, кажется, не возвратился из заключения в 1937 году? Да, это был борец… Очень рад видеть вас, — протягивая руку Павлу, сказал Василий Васильевич. — Ну, а как же судьба его семьи, и где вы теперь?

— Я был арестован (еще раньше папы) за открытую проповедь о Христе Распятом. — Павел коротко рассказал о своем пройденном пути, при этом слезы лились обильно по лицу обоих старичков…

— Вот, так я и пробыл 11 лет на Севере, — закончил Владыкин, — теперь, по милости Божьей, получил от властей разрешение на временный выезд сюда; и в городе Ташкенте сочетался с одной девушкой-христианкой, а сюда приехал повидаться с родными, да, вот, и встретился с давними друзьями: Николаем Георгиевичем, с его женой и другими.

— В Ташкенте!? — изумился брат, — В Ташкенте я был когда-то на съезде с Н. В. Одинцовым, знал там, дорогих нашему братству, Баратова, Сапожникова, Дрепина, Феофанова, Дубинина.

Когда первый приступ обмена воспоминаниями прошел, Владыкин спросил брата Скалдина:

— Скажите, а что из себя представляет теперешний союз ВСЕХБ, и имеете ли вы с ним контакты?

— Дать вам какое-то исчерпывающее заключение о нем, я не могу, — начал Скалдин, — прежде всего, потому что он только что сформировался и ясного очертания еще не имеет. Судить, по чьему-либо свидетельству, боюсь; сам был там всего один раз, и из своих прежних сотрудников видел там только Левинданто — нашего брата с Поволжья, но и о нем свидетельств ясных, за последние годы, не имею. Мне было предложено сотрудничать в этом Союзе, но за неимением в прошлом каких-либо контактов с его составом, я не решился заводить их теперь, мотивируя запретом к поселению в Московской области и другими доводами. Правда, братья успокаивали меня и обещали со временем устроить все, но меня это, как-то еще больше, насторожило. Почему так выборочно: мне помогут, а другим, судимым в прошлом? А самое главное, я не имел к этому сотрудничеству от Господа, какого-то ясного, откровения. Поэтому решил: по влечению Духа совершать дело благовестника так, как поступали первоученики Христа и наши деды, и вижу во всем благословения Божий. Со ВСЕХБ же связи не имею никакой, несмотря на их неоднократные приглашения.

Остаток беседы был проведен в обмене мнениями, по ряду догматических вопросов, и все трое были удивлены полным единодушием, что было закреплено сердечной молитвой, и закончено дружеским чаепитием.

Расставаясь, Василий Васильевич высказал Павлу:

— Брат, я очень рад и благодарен Господу, что, в лице вас, вижу желанную замену, отошедшему отцу и всем подобным ему; рад, что не увидел у вас сектантской узости. Заметно, что вы получили основательное воспитание в школе свободного духа. Верю, что борьба за чистоту евангельского учения не прекратится, что Церковь, после горнила испытания, получит от Господа свободу евангелизации в нашей стране; но не надеюсь, что доживу до этих дней.

Я же дерзаю призвать вас к верности, стойкости, самоотвержению; буду просить Господа, чтобы это сделали и другие, да вижу, что уже много в этом отношении и сделано; а расставаясь, пожелал бы вселить в ваше сердце следующее: «Но ты будь бдителен во всем, переноси скорби, совершай дело благовестника, исполняй служение твое» (2Тим.4:5). До свидания, у ног Христа!

Напоследок, из любопытства, хочу спросить, кто жена ваша, из чьей семьи? Ведь я ташкентских-то немного знаю.

— Сама семья не ташкентская, они в начале 30-х годов переселились из Симбирской, ныне Ульяновской губернии, некто Кабаев Гавриил Федорович, пресвитер одной из тамошних общин.

— Кабаев? Постой, постой… это не из молокан ли, обращенный еще при Новикове, до революции? Такой благочестивый, богобоязненный брат; приезжал к нам в Москву: то за литературой, то за служителями?

— Да, видимо, это он, — ответил Владыкин.

— Тогда приветствуйте его, приветствуйте горячо, он бывал у нас, и я его очень полюбил, хотя и редко встречались, да и давно это было…

Счастливыми, радостными, напоенными благодатью, расстались братья-страдальцы, с решением — служить Господу до конца.

* * *

Наташины документы Павел оформил в Москве безо всяких затруднений, как на вольнонаемную сотрудницу; получил на нее причитающиеся средства для поездки, видя в этом, несомненно, волю Божью.

* * *

Наконец, Владыкин решил (вместе с Федосеевым) поехать опять к маме и сделать все возможное для восстановления служения в Н-ской общине. Первую, кого Павел увидел, войдя в дом — это свою дорогую бабушку Катерину. Она сидела на лежанке, чисто и аккуратно одетая, с блаженным выражением лица. Увидев Павла, вспыхнула радостью и потянулась всем существом к нему, с причитаниями.

Павел, не раздеваясь, подошел, обнял и поспешил утешить ее. Из коллективного рассказа он понял, что Катерину, в строго назначенный день, вывезли из Починок на розвальнях, запряженных одним быком; вез ее подросток лет 12-13-ти.

Ликующая бабушка, последний раз покидала деревню, спасаясь от голода, провожаемая некоторыми уцелевшими женщинами и старичком-соседом. До города они доехать не смогли: обессилевшее животное, от недостатка корма и раскисшей дороги, не доезжая 8 километров до города, рухнуло на мокрый снег под неуемное завывание подростка-возницы. Тетя выпросила по дворам несколько охапок сена и соломы, бросила быку прямо под морду; сама побежала в город, к родне. Из города пришли Луша с сестрой и ребятами и, погрузив бабушку Катерину на большие салазки, собственноручно привезли домой. Сквозь слезы Катерина усиленно благодарила Бога за такое внимание со стороны любимого внука.

— Ну, Господь тебе воздасть, что ты приветил меня на старости лет и спас от голодной смерти, — высказала она Павлу из глубины души.

По приезде, Павел с Николаем Георгиевичем приняли все меры, чтобы собрать всех верующих на богослужение; но в душе были очень озадачены: с чего начать восстановление общины и как расположить сердца христиан к постоянному служению? Наконец, после усиленной молитвы, Владыкин заявил:

— Николай Георгиевич! Я получил вполне ясный ответ. Нужно глубокое раскаяние среди членов, а раскаяние производит Дух Божий, через проповедь. Поэтому надо начинать с себя, с проповедей, остальное укажет Господь.

На собрание пришли не все, преимущественно те, кто знали братьев с прошлого раза; но уже с самого начала чувствовалось, что Дух Божий посетил собравшихся. Оба проповедника говорили Слово Божие с дерзновением, обличая грех потери первой любви, указывая на необходимость покаяния и возможность обновления. Старые члены церкви — сестры не могли без умиления и крайнего удивления смотреть на Павла Владыкина, который теперь, с избытком, восполнял служение своего отца Петра Никитовича, пропавшего без вести, а с ними плакали и остальные.

Проповеди о потерянной драхме и возвращении блудного сына, как и в прошлый раз, возымели такое действие, что молитвы после них были потрясающими, и равнодушным не остался никто. Большая часть присутствующих, раскаивались и давали обещание Богу — вновь служить в доброй совести. В этот же вечер, через особую беседу и исповедание перед всеми, началось восстановление членства. Первыми примкнули к церкви: Луша и некоторые из пожилых братьев. Беседа продлилась за полночь; и больше половины верующих, обновив свое членство, положили начало служению. В заключение, было решено: назначить последующее служение через два дня, чтобы была возможность посетить (за это время) некоторых по домам. Братья посетили: крайне престарелых, в том числе и маму Веры Князевой, одного из старых проповедников, бабушку Катерину — участвуя при исповедовании их и совершая Вечерю Господню, у таковых, на дому.

Так же посетили охладевших, отпавших, в результате — следующее собрание было переполнено. На богослужении, с глубоким чувством, пелись старые гимны, рассказывались стихи, пробужденными молодыми девушками, из которых особую ревность проявили сестренки Павла Владыкина. В результате, было такое посещение Духа Святого, что все были потрясены раскаянием.

Во второй части служения — было полностью восстановлено членство всей общины; из числа старых братьев для руководства Церковью был избран, ранее рукоположенный брат; и в завершение всего, совершена Вечеря Господня, с участием вновь избранного на служение брата. Так было восстановлено служение в Н-ской общине, где запустение царило около десяти лет.

Но вот и приблизился день, когда Павлу Владыкину надлежало отъезжать, обратно в Азию, а затем уже возвращаться и на Север. Дружной, радостной семьей, верующие собрались в тесной комнатке Луши. Не без слез, она рассказала, как одиннадцать лет назад проводила вместе с Петром Никитовичем Павлушу на многолетние страдания, как ходила к нему с передачами в тюрьму.

Ее рассказ неумело, по-деревенски, дополнила бабушка Катерина: как расставалась с внуком в тюрьме, на свидании; и как, одиннадцать лет спустя, дождалась его вновь, и как он содействовал ее спасению от голодной смерти. Вспомнила Луша и расставание с мужем, ровно 9 лет назад, и расставание — роковое, видно, до пришествия Господня. Затем, ободрившись и вытерев слезы, закончила:

— Ну, а теперь, по милости Божьей, мы с вами все видим Павлушу, и в нем отца — нашего дорогого служителя Божьего.

В заключение Николай Георгиевич сказал проповедь на стих из 33 Псалма Давида: «Много скорбей у праведного, и от всех их избавит его Господь».

Мужественно, без слез, проводили Луша и бабушка Катерина свое любимое дитя в суровые края, завершать неоконченное. Провожали, не зная, встретятся ли они на земле еще или нет. Только бабушка обняла, прижимая крепко-крепко к груди голову внука, и спокойно сказала:

— С Богом! Бог даст, еще увидимся.

Сестрички, как повисли с обеих сторон на плечах Павла, так и не расставались до станции. Илюша, молча, со сдвинутыми бровями, мужественно шел впереди, неся вещи своего брата. Николай Георгиевич, с группой верующих, замыкал это трогательно-торжественное шествие, вспоминая на ходу детство Павла Владыкина.

На станции, остановившийся на минуту, поезд, дерзко прогудев, безжалостно, как топором, разрубил цепочку самого дорогого, краткодневного общения с человеком, который за эти дни стал таким близким и родным для всех, и для каждого в отдельности.

В стороне от толпы, стояла одинокая, худенькая фигура Николая Георгиевича, с непокрытой головой. Вихрь, от пронесшего последнего вагона, перебросил седую прядь волос на голове с одной стороны на другую. Из выразительных глаз, одна за другой, жемчужинками, выкатились слезы и, пробегая по исхудалому лицу, скрылись в реденькой бородке.

— За эти несколько дней, он стал мне братом, другом, сыном, — проговорил он тихо про себя, глядя вслед удаляющемуся поезду.

* * *

После проводов Павла, дом Кабаевых почувствовал, что среди них не стало чего-то большого-большого, правильней сказать, какой-то ощутимой части их жизни. Екатерина Тимофеевна, нарушая тишину общего раздумья, сказала о нем:

— Удивительное дело, как это так он смог, оставаясь свободным сам, так много занять нас собою; ведь я так близко не чувствовала никого из всех моих детей.

— Да, этот человек много наделал в нашем доме, — вставил Гавриил Федорович. — Меня удивляет, что как зять, он еще не закрепился, а как духовная личность, будто жил среди нас давно-давно. Конечно, сам по себе человек такого впечатления оставить не может, ясно, что это собственность Божья.

Федя жил у нас как уважаемый зять, но почему-то после похорон, так быстро смог и умереть без остатка в сердцах; а Павла, вроде и нет сейчас, но он жил и живет и, пожалуй, не умрет в сердцах.

— Ну, что же, Гаврюша, сказать можно только одно: полюбили мы его, — добавила к словам мужа Екатерина Тимофеевна.

Наташа переживала разлуку с мужем по-своему и, пожалуй, глубже, чем все остальные. Первые дни она подолгу просиживала с остальными в доме, перебирая в памяти все прошедшее, общее и, уже усталой, быстро ложилась в постель; но впоследствии заметно заскучала, реже появлялась среди домашних и, наконец, совсем забилась в свою комнатушку. Павел, между тем, о себе ничего не сообщал: прежде всего потому, что был предельно поглощен необыкновенными встречами после многолетней разлуки, а потом, еще и не выработалась у него обязанность, к только что сформировавшейся семье.

Однако, однажды совесть сильно осудила его; он вспомнил, как живя на Колыме, с таким постоянством обменивался с Наташей радиограммами. А теперь?… Он быстро сел и, собрав остатки израсходованных сил, написал письмецо, но какую-то деталь надо было написать утром, а утром… поток новых встреч застал его еще на подушке, в результате чего, он обнаружил, что письмо лежало в кармане пиджака не отправленным, и заметил это только тогда, когда уже сел в вагон.

Вскоре думы о Павле перешли у Наташи в мучительную тревогу; и здесь она, со всей очевидностью, убедилась, что ее уже отдельно больше нет; она оказалась функциональной, зависимой частью какой-то общей жизни с мужем. Всякие мысли нахлынули на нее, все они сводились к одному: какой стал для нее теперь Павел? Определения мелькали одно за другим: любимый, желанный, близкий и т. п., но ей хотелось все это обобщить в нечто целое, и оно пришло в голову — нужный!

При таком заключении, она улыбнулась: «Интересно, но почему это я так заключила?» Ей почему-то сразу припомнились докучливые вопросы друзей, число которых теперь увеличивалось с каждым днем: «Ну, как?… Когда встречать? Что сообщает? Что нового от Павла?…»

Обычно, друзья человека, который не оставляет впечатлений, вскоре постепенно забывают, о нем же все чаще и настоятельнее интересуются. Тоска так сильно щипнула за душу и стала одолевать, что голова бессильно упала на вышитую подушку, и что-то подкатило к самому горлу…

На дворе, у калитки залаяла собака. «Пружинкой», Наташа выбежала из комнатушки и увидела, как в почтовый ящик мелькнул свернутый клочок бумаги. То была долгожданная телеграмма. «Простите молчание Возвращаюсь Павел».

Число, номер поезда и вагона расплылись, в слезах радости, у Наташи.

Причудливыми узорами изумрудной зелени встречал Владыкина, по-весеннему пестреющий Ташкент. Поезд как бы прорывался сквозь бледно-розовую и белоснежную кисею садов в открытые окна, обдавая нежным ароматом распустившихся цветов персика, урюка, алычи… Среди пестрого многолюдья на перроне вокзала, Павел без труда увидел свою Наташу с друзьями, подбегающую с букетом сирени к вагону. Мгновение, и все: обиды, упреки, сомнения и всякие варианты расплаты за молчание… — утонуло в радостных объятиях…

Загрузка...