В одном из тех кварталов Одессы, в которых дома сверху донизу набиты евреями, жили два друга — Давыдка и Ицка.
Дом, в котором жили друзья, выходил на улицу длинным глухим забором. Самое жилье — грязное и серое, с навесом, было расположено внутри двора, в заднем, углу его. Двор утопал в грязи, и только ряд кое-как положенных где досок, где камней спасал обитателей от риска по пояс завязнуть в непролазной, покрытой каким-то зеленоватым слоем, грязи.
Но ни эта грязь, ни это зловоние не отравляли существования друзей. Как истые философы, они даже не замечали ее, как не замечали такой же грязи ни в своих квартирах, ни на своих ногах, как не замечали того пуху, который в изобилии покрывал их грязную одежду, бороду, волосы, шапки…
Ицка был мужской портной, Давыдка — дамский.
Их квартиры были одна против другой. В каждой, состоявшей из двух комнат всякого населения, начиная с коростой покрытых детей и кончая подслеповатыми, с загнившими глазами старухами, было битком набито.
В передней комнате каждого из друзей была мастерская, то есть стол, стул, на котором сидели Ицка сам, а за Давыдку наемный подмастерье. Сам Давыдка хотя и держал в руках все нужное для работы, а именно — материал, нитку и иголку, хотя и сдвигал самым энергичным образом свою шапку на затылок, но в сущности ничего не делал, и его звонкий голос ни на мгновение не уступал всему остальному хору голосов обитателей его квартиры.
Со стороны можно было бы подумать, по соединенному гвалту, что идет ссора насмерть, но благодушные, удовлетворенные лица обитателей свидетельствовали, что это только свойственная этой расе манера говорить.
В квартире Ицки, напротив, царила какая-то гнетущая тишина. Ицка был нем, как рыба, и с утра до вечера, не разгибая спины, корпел над работой: только и видно было, как мелькала усердная иголка, то пришивая новую яркую латку на затасканное сукно, то восстановляя согласие между двумя половинками рассорившихся штанов.
В сущности и Ицка и Давыдка ничего не имели, кроме изобильного количества грязных, гнилых подушек и пуховиков, из которых, при малейшем прикосновении, пух разлетался во все стороны. Тем не менее Давыдка считал себя в сравнении с Ицкой богачом. И Ицка признавал это, благоговел перед могуществом Давыдки и был твердо убежден, что без Давыдки он бы совсем пропал, хотя из страха возможного злоупотребления и скрывал тщательно от друга это убеждение под непроницаемым покровом своего молчания. Но Давыдка и без Ицки понимал значение своей дружбы и нередко запускал бесцеремонную руку то в Ицкину табакерку, то в Ицкин карман за двумя копейками на свечку, без которой вечером работа совсем стала бы. Ицка кряхтел, но терпел, как терпел он все, что только кому-нибудь угодно было, чтоб он терпел.
Однажды, когда Давыдка, по обыкновению, все собирался приняться, наконец, за работу, а Ицка без устали работал, от пристава пришел вестовой — он же кучер и дворник, угрюмый, неповоротливый хохол Андрий.
Андрий сперва заглянул к Давыдке, осторожно кашлянул и тогда уже вошел в комнату.
Кивнув дважды головой, Андрий проговорил: «Здоровеньки булы», — пожал руку Давыдки и сел на скамью.
— Здравствуй, Андрий, — сказал не без достоинства Давыдка.
Его очень подмывало поскорее узнать, зачем пришел Андрий, но Давыдка знал, что от Андрия все разно раньше, чем придет его час, ни одного слова не выудишь, и он решил пополнить этот мертвый промежуток чем-нибудь таким, что помогло бы, как колесам деготь, легче зашевелиться языку Андрия.
— Горилки хочешь?
Андрий подумал, заглянул в дальний угол, вскинул глазами на Давыдку и, решив, что ему нет основания не выпить, ответил нерешительно:
— Та хиба ж що выпить?
Давыдка достал темный от грязи графин, такую же рюмку и, поместившись перед Андрием так, чтобы аромат горилки попадал ему прямо в нос, стал осторожно цедить, придерживая пальцем какой-то выбивавшийся из графина мусор.
Андрию не было никакого дела ни до грязной рюмки, ни до пальца Давыдки, зато аромат горилки он с удовольствием вдыхал в себя, смакуя заблаговременно предстоящее удовольствие.
То, что Давыдка наливал тихо, не спеша, с толком, чувством и расстановкой, не только не раздражало Андрия, но, напротив, убеждало его, что Давыдка хороший и толковый жид, который знает обхождение с людьми, с которым можно приятно помолчать, не спеша подумать, а то даже и обмолвиться каким-нибудь словом.
Все эти мысли черепашьим шагом ползли в голове Андрия, пока Давыдка цедил. Он водил глазами вокруг, причем начальной точкой окружности были его глаза, а противоположной — губы Давыдки, которые он так аппетитно подбирал в себя, что у Андрия от предстоящего удовольствия уже начинало жечь в середке.
Когда Давыдка, наконец, налил, он и тут еще не сразу подал, а проговорив: «почикай трошке, я оботру рюмку», стал вытирать подозрительное место краем фалды своего не менее подозрительного сюртука.
Это вниманье очень польстило и тронуло Андрия. Он уже заерзал и прокашлялся, чтоб попросить Давыдку не утруждать себя излишними беспокойствами, даже начало фразы уже стало сползать с языка: — Та вже… Но он вовремя сообразил, что, во-первых, он все равно не остановит Давыдку от желания оказать ему любезность, а во-вторых, всем и без того было совершенно ясно, что в таких случаях должно говориться.
Впрочем, одной рюмки оказалось недостаточно, чтоб раскачать Андрия, и Давыдка терпеливо повторил прием.
После этого Андрий сообщил, что Давыдку и Ицку требует пристав и, посидев «еще трохи», нехотя поднялся, наконец, с насиженного места, на котором он заседал таким «чиловжом», каким считал сам себя.
Выйдя от Давыдки, Андрий прежде всего вспомнил, что «заборився»[14], что пристав «як скаженный» напустится на него за это.
«Не покладая рук роблю, — размышлял разогретый водкой Андрий, идя по улице, — хоть ты що… Як тый скаженный лае, лае… ниначи ни чиловж, а собака… Тьфу! Бодай тоби гадюка съила!»
И Андрий, плюнув, так энергично зачесал свой затылок, что шапка его совсем съехала ему на глаза.
— Дядьку Андрию! — весело взвизгнула у кабака с подобранным подолом краснощекая Оксана. И, хлопнув ладонями, взявшись в боки, заступая нога за ногу, припевая с повернутой к Андрию головой:
Напилася горилочки,
Наелася маку, —
Оксана ловко прошлась пред Андрием.
— О-тожь бисова баба, — проговорил Андрий, в приятном недоумении продолжая почесывать затылок и соображая, что из всего этого может выйти.
Оксана не долго держала его в неизвестности.
— Ходыжь мо! — энергично заворотила она и, толкнув Андрия в двери кабака, сама скрылась за ним.
Давыдка, выпроводив Андрия, накинул пальто и юркнул в квартиру Ицки.
Друзья горячо заговорили на своем жаргоне. Собственно говорил Давыдка, а Ицка только вставлял слова, не переставая шить.
Когда Давыдка, наконец, смолк, Ицка, положив свою работу на стол, всунул иголку в борт своего сюртука и встал.
У Ицки была длинная талия и были очень короткие ноги, так что, пока он сидел, он производил впечатление высокого человека, когда же встал, то превратился в такого же маленького человека, как и Давыдка, но с тою существенною разницею, что Ицка был мешковат и неуклюж, а Давыдка был проворен и сложен безукоризненно. Лицом друзья тоже не были похожи. Ицка был грязный брюнет с седеющими прямыми волосами. Давыдка был курчавый, с массою русых нечесаных волос, блондин неопределенных лет. У Ицки была черная густая борода лопатой, у Давыдки — рыжая, жидкая, торчавшая клином. Глаза Ицки черные мрачно и безжизненно смотрели в себя; глаза Давыдки голубые, какие-то бесцветные, мало занимались собою, сверкали жизнью, практической сметкой, хотя в то же время и не лишены были некоторой мечтательности и доброты.
Ицка натянул свое продырявленное пальто, и друзья вышли.
Мимоходом Давыдка еще раз юркнул к себе, причем сразу вызвал целый гвалт, который только тогда затих ему вслед, когда он исчез за калиткой.
На улице Давыдка весело шел, беспечно предаваясь наблюдениям праздного туриста. До всего ему было дело. Он заглядывал в каждую встречную телегу, останавливал каждого еврея, и громкое «гир-гир» неустанно неслось по улице.
Ицка шел сосредоточенно, молчал и все думал, думал и думал.
О чем?
Вероятно, о чем-нибудь таком, что не поддавалось никакому ясному определению, но что не радовало, а угнетало, и что тоскливо и неясно замирало в его удрученном взгляде.
— Ширлатан ты, сволочь!
Так разразился Давыдка, получив увесистый толчок от пробегавшего мимо подростка.
— Ах ты, жидюга проклятая!
И подросток, уже отбежавший было, повернул опять назад с самыми решительными намерениями.
— Гвулт! — закричал Давыдка и, распустив фалды своего пальто, с поднятыми руками, пустился от подростка наутек.
Подросток давно уже прекратил преследование и исчез, продолжая свою дорогу, а Давыдка все еще не мог прийти в себя от нервного возбуждения и все оглядывался, все говорил:
— Ширлатан… сволочь…
Пустив, наконец, еще одно звонкое ругательство, Давыдка сразу предал все дело забвению и, успокоившись, опять «загиргиркал» с Ицкой.
Друзья повернули в большую чистую улицу.и. скоро подошли к красивому дому.
Они вошли чрез калитку в чистый двор, где сейчас же на них бросилась цепная собака, и хотя она была на крепкой цепи, но у нее были такие белые длинные зубы, такой красный язык, она так прямо в голову лаяла «гав-гав», что друзья невольно вздрогнули, а Ицка поспешно на всякий случай стал за Давыдку.
В таком виде друзья, не сводя глаз с собаки, пробрались осторожно к черному ходу, где и скрылись, поспешно захлопнув за собою дверь.
В большой столовой, куда ввели Ицку и Давыдку, благодушно сидели после обеда толстый пристав, его толстая жена и двое подростков детей: гимназист и гимназистка.
На соседнем столе лежали материи: трико стального цвета и шерстяная, светло-желтого.
— Послушай, Давыдка, и ты, Ицка, — проговорил пристав и остановился, чтоб выпустить со свистом сквозь зубы приятную отрыжку от гуся с кислой капустой, — вот это и это, — причем пристав небрежно ткнул пальцем, — на платье к пасхе сыну и дочке.
— К пасхе-е? — озабоченно спросил Давыдка и стал что-то тихо соображать.
Ицка покосился на Давыдку и тоже, подняв голову, вперив глаза в потолок, стал шевелить губами.
— Мало времени, — проговорил Давыдка.
— Мало времени, — повторил Ицка.
— Как мало? Две недели?
И пристав, нагнув немного голову, опять с легким свистом пропустил сквозь зубы новую отрыжку.
Давыдка, не отвечая, обратился на родном наречии к Ицке.
— Ну только, пожалуйста, вы уж свои разговоры оставьте. Меня ведь не проведешь.
Брови пристава внушительно чуть-чуть сдвинулись.
— Хорошо, можно… — поспешил Давыдка.
— Можно, — кивнул головой Ицка.
Начался торг.
Мать с дочерью атаковали Давыдку, а отец с сыном — Ицку.
Давыдка стойко выдерживал натиск. Прежде всего он начал с видимым удовольствием с того, какое это должно быть платье.
— Из этой материи можно сделать такое платье…
Давыдка от умиления нежно поднял руки и показал слушавшим его дамам свои ладони. И хотя на маленьких грязных руках Давыдки, ладонями вперед, ничего особенного, кроме скромно выглядывавших длинных грязных ногтей, не было, тем не менее сладкие, приятные перспективы охватили четырнадцатилетнюю кокетку.
— Такое платье-е… У губернаторской дочки такого не будет…
Так как чего-то вроде этого именно и желалось засверкавшим глазкам кокетки, то Давыдка и хотел продолжать в том же роде и уже открыл было рот, но приставит бесцеремонно перебила его:
— Ну, там какое будет, еще увидим… говори цену?
— Цену? — быстро спросил Давыдка и задумался.
— Вам как, барышня: гладко, чи может складки тут?
Давыдка целомудренно потряс рукой около своей груди.
— Складки дороже… — убежденно кивнул головой Давыдка. — Тце! Что я вам скажу-у? Сделаем мы самую последнюю моду… Вы думаете, Давыдка не знает последнюю моду? Давыдка все знает…
— Все? А где Сандвичевы острова? — весело рассмеялась гимназистка.
Давыдка смотрел на барышню лукавыми глазами.
— Барышня ученая… умная… Дай бог ей ученье хорошо кончить… хорошего мужа найти…
— Не всё, значит, знаете?
— Что Давыдка? У Давыдки свет закрытый… Давыдка знает свое дело, покамест его за ноги не потащат на кладбище…
В то время, когда так легко и весело искусный Давыдка достигал цели, почти ничего не спустив с назначенной ценььи оставив дам в приятном убеждении, что хоть дорого, да хорошо будет, — Ицка совершенно не сумел удержать своей позиции.
Он решительно не мог противиться натиску грозно собиравшихся бровей пристава. Он соображал, что если помириться на цене, предложенной приставом, то, за вычетом приклада и подкладки, ему почти ничего не остается за труд. Собравшись с духом, он уже собирался развести руками и сказать убежденно: «Никак невозможно», — как вдруг гимназист, глядя на его растерянную фигуру и вспоминая постоянные неудачи Ицки фасонисто сшить, тоскливо проговорил:
— Опять испортит все.
Это замечание повергло Ицку в такой страх, что отберут уже находившуюся в руках работу, что он, забыв все расчеты, тоскливо проговорил: «Ей-богу же, паны-чику, не испорчу», и поспешно согласился на цену пристава.
Но даже и эта бледная попытка успокоить возымела свое действие: мечты гимназиста окрылились, и пред ним весело засверкал предстоящий праздник, а на нем— он в своем нарядном костюме.
Когда портные ушли, напутствуемые строжайшим внушением не опоздать к назначенному сроку, пристав, барабаня пальцами по столу, проговорил, обращаясь к жене:
— Черт их знает! Только жид может так дешево работать! Как они умудряются…
Пристав поднял плечи, опустил их назад, встал и, вздохнув, отправился к себе.
Приставша не могла похвалиться, что скрутила Давыдку, и в душе была недовольна и собой и Давыдкой и утешалась только тем, что на будущее время подыщет более дешевого портного.
Дома Ицку ждало неприятное осложнение.
Маленькому Гершке, его старшему от второй жены сыну (с первой Ицка был в разводе) влепил в самый глаз камень какой-то мимо бежавший сорванец.
Теперь вместо глаза у Гершки торчал уродливо вздутый волдырь, за которым самый глаз так спрятался, как будто его никогда и не бывало.
На Ицку грустно смотрел единственный глаз лежавшего почти в беспамятстве Гершки.
Сердце Ицки тоскливо сжалось.
— Что делает ширлатан?! — только и проговорил он, мрачными глазами уставившись в сына.
Он осторожно попробовал раздвинуть опухоль, чтоб убедиться, цел ли глаз, но Гершка запищал так жалобно, что Ицка оставил свой осмотр, ничего не выяснив.
Покачав еще раз головой, вздохнув от глубины души, Ицка молча принялся за работу.
Добрую половину ночи Ицка шил, постоянно прислушиваясь к Гершке, который все метался и стонал в лихорадочном сне. И каждый раз Ицка отрывался от работы, мрачно несколько мгновений смотрел в пространство, качал головой и тяжело вздыхал.
— Ширлатан, — тоскливо шептали его губы.
Наконец усталость взяла верх, и Ицка, потушив свечку, не раздеваясь, прилег возле своей Хайки на свободный клочок грязного пуховика. Он долго еще ворочался, — его кусали несносные блохи, клопы и еще какие-то потайные зверьки. Руки, не успевая, проворно перебегали с одного места тела к другому. Наконец он уснул так же, как и Давыдка, который давным-давно видел третий сон, застыв над ним с блаженной беспечной физиономией, с широко раскрытым ртом.
Друзья неделю провозились над заказом и, опоздав ровно вдвое против обещанного, понесли, наконец, образцы своего искусства к приставу. Оба шли далеко не с спокойным духом. Так же почтительно, как и всегда, пробирались они мимо собаки и вошли в дом.
Началась примерка. Платье Давыдки оказалось далеко не тем, что наобещал тароватый мастер. В первый момент разочарование было полное. Но, смущенный до этого, Давыдка быстро воспрял духом и начал энергично отстаивать дело своих рук. Природное красноречие выручило его. Раздражение понемногу улеглось, в конце концов разочарование сменилось даже самодовольным скрытным убеждением, что в сущности платье хорошо сидит. Когда Давыдка высыпал целый ворох остатков, то это окончательно успокоило и мать и дочь и вызвало даже некоторый эффект.
— Единственное, за что я тебя терплю, — проговорила жена пристава, — это за то, что ты честный человек.
Честь — это была тщеславная гордость Давыдки.
— Давыдке чужого не надо, — ответил он удовлетворенно. — Положите золотую гору червонцев и скажите: Давыдка, стереги — Давыдка червонца не тронет, жид Давыдка! — прибавил он, тыкая в себя пальцем, и в голосе его звучала не то горечь, не то другая какая-то нотка, которая еще больше поворотила к нему сердце барыни.
— И знаете, что я вам скажу? — протянул Давыдка своим характерным акцентом. — Не надо Давыдке червонцев. Господин бога-атый смотрит на Давыдку и не считает Давыдку за человека, потому что Давыдка бедный, а он богатый. А не знает господин богатый, что и у Давыдки. и у богатого только и своего, что последний перед смертью обед, который в нашем животе понесут с нами в могилу!
— Ну, только без подробностей.
— Глупый не понимает это, а как смерть придет, то и глупый догадается, что Давыдка умней его был.
Кончилось тем, что Давыдка не только получил сполна за работу, не только получил разрешение взять и закурить папироску, но выпросил еще и 3 рубля аванса в счет будущих работ.
У Ицки дело обошлось совсем иначе. Он так упал духом от первого же замечания, что совершенно растерялся и смолк под искренним убеждением, что хуже того, что он сделал, ничего в мире не могло быть. Ясно, как это отношение портного к своему произведению действовало на молодого заказчика: костюм показался ему еще отвратительнее, и все мечты о блеске праздника в новом костюме разлетелись и заменились унынием и раздражением. Раздражение это передалось и приставу, и он сначала спокойно, но потом, все сильнее и сильнее кипятясь, разразился следующей энергичной тирадой:
— Э, да что с тобой говорить! Я на твой счет, каналья, отдам переделать! Давай остатки!!
Это было самое ужасное. Ицка полез в карман и вытащил два жиденьких обрезка.
— Всё?!
Ицка растерянными, даже как будто повеселевшими вдруг глазами смотрел в лицо пристава.
— Украл, мерзавец?!
У Ицки духу не хватило отпираться, так было очевидно, что он украл.
Один, два, три, и удары посыпались по обеим щекам Ицки.
«Бьет», — тоскливо промелькнуло в голове Ицки. А в то же время лицо его под ударами пристава, точно по команде, послушно поворачивалось то в ту, то в другую сторону.
— Вон!! — Ицка не стал ждать приглашения и вылетел в дверь.
Давыдка съежился и точно не замечал, что происходит с его другом. Когда пристав, наругавшись досыта и проклиная всю жидовскую нацию, ушел к себе в кабинет, жена его проговорила укоризненно Давыдке:
— Как же, Давыдка, ты честный человек, а дружишь с вором?
Давыдка только вздохнул и с непривычным угрюмым видом начал складывать свою простыню.
Ицка, выйдя на улицу, остановился под аркой запертых ворот и уныло смотрел пред собою. Обрывки мыслей вертелись в голове.
«Нет денег… праздники… что сказать ожидавшей семье?»
И все это, как огнем кипящий горшок, ожигалось горьким чувством обиды от ощущения битого лица…
В калитке показался Давыдка.
«Гир-гир, гир-гир», — и друзья оживленно обменялись мыслями.
Давыдка еще подумал и медленно пошел назад в дом, а Ицка по-прежнему остался ждать.
Давыдка, нерешительно войдя в дом, осторожно, с таинственной физиономией подкрался к жене пристава.
— Господи, как ты меня испугал! Чего тебе надо?!
Давыдка лукаво подмигнул в сторону кабинета пристава.
— Да говори толком!
Давыдка на этот раз далеко не красноречиво попросил приставшу похлопотать у пристава за Ицку.
— Я тебя совсем не понимаю, Давыдка… какой же ты честный, когда ты сам видишь, что человек украл…
— Тце!..
Но Давыдка за этим, так энергично сорвавшимся восклицанием, перебившим речь приставши, напрасно собирал свои слова для нового приступа.
— Нет, нет, Давыдка, и не проси… Я не пойду к мужу… Да он меня и не послушает… ты не знаешь еще, какой он, когда рассердится…
— Тце!
— Да что, тце да тце — я не пойду!
Давыдка вздохнул.
— Что за нахальство, право? уж, кажется, всё дали: и деньги, и вперед, — нет, еще лезет… Да еще за кого просит…
— Эх…
— Ну уходи, — вспыхнула окончательно приставша.
— Сударыня… Вы добрый человек… Слушайте, что я вам скажу…
— Ничего не хочу слушать.
Глаза Давыдки напряженно перебегали с лица приставши в пространство.
Приставша случайно взглянула на Давыдку и вдруг проговорила:
— Иди сам к мужу.
Давыдка нерешительно посмотрел, быстро взвесил риск быть битым и проговорил с отчаянной, огорченной решимостью:
— Хорошо…
Пристав только что собирался прилечь после обеда.
— Тебе чего?! — резко остановил он вошедшего Давыдку.
Душа Давыдки ушла в пятки.
— Ваше высокоблагородие… вы важный барин… Давыдка, может, не смеет смотреть на такого господина, как вы… Другой, может, сказал бы: пошел вон, Давыдка, ты вонючий пархатый жид, — а ваше высокоблагородие жалеете бедного человека, потому что вы знаете, что Давыдка бедный, но честный человек…
Пристав сдвинул брови…
— Ты это адвокатом за Ицку?!
— Ваше высокоблагородие… — затоптался он на месте, — позвольте мне, глупому человеку, сказать два слова… Вы помните, и я и Ицка пришли торговаться… Вы знаете… что грех тут прятать… я прямо настоящую цену назначил. Вы сами ученый человек… Ицке против меня надо вдвое взять бы… Ну, считайте сами: подкладка…
— Да мне какое дело, что он дурак… — проговорил пристав, все ближе надвигаясь на Давыдку.
— Он дурак, он совсем глупый… он глупей свиньи, — быстро проговорил Давыдка и еще быстрее, не смотря, продолжал:
— Ваше высокоблагородие, пошлите сына узнать, чи правду я говорю… Он в лавку занес остаток, а взял подкладки… Ваше высокоблагородие, вы человек справедливый… Вас царь отличает перед всеми… Ицка бедный жидок… ваши праздники и наши праздники… Вам все господь дал… На столе у вас много будет… (Давыдка вспомнил окорок, и в его голове пронеслась брезгливая мысль: «хай тебе с твоим столом»)… Кругом вас ваша жена, дети ваши будут… У Ицки куска мацы не будет без тех денег… У Ицки девять человек голодных сядет за пустой стол… Его жена, его маленькие дети ругать и смеяться станут над ним, что он к такому празднику ничего не припас им… Вам все дал господь, еще даст… Пожалейте бедного человека...
Пристав слушал, чувствуя пустоту в том месте, где уж был приготовлен отпор нахальному жидку. Вошедшая жена пристава присела на стул и, не глядя на мужа, угрюмо проговорила:
— Да отдай уж ему…
Приходилось сдаваться.
— Будь я собака и прохвост, если я еще когда-нибудь его позову! — взбешенно проговорил в утешение себе пристав, вытаскивая бумажник.
«Позовешь!» — промелькнуло в голове Давыдки.
— Хай ему мама мордовала, — я и сам с ним не пойду больше… — ответил Давыдка, ловя брошенные деньги.
— И только потому даю, что ты честный человек…
Давыдка вспыхнул и кивнул головой от удовольствия иметь право быть честным человеком. Как упругая поверхность отражает ударяющиеся об нее тела, так живое воображение Давыдки быстро отразило брошенное ему крылатое слово.
— Вы большой барин… Давыдка паршивый маленький жидок, а Давыдка стоит рядом с таким большим барином на одной доске, и вам не стыдно с ним стоять. А почему вам не стыдно с ним сто-я-ять? Потому, что вы знаете, что Давыдка честный человек… Пра-а-вда?
Пристав кивнул головой.
Но фантазия Давыдки разыгралась. Его вдруг охватило непреодолимое желание еще нагляднее почувствовать свое право честного человека.
— Ваше высокоблагородие… — Давыдка протянул свою грязную маленькую руку и замер на мгновение от страха. — Ваше высокоблагородие… Никогда чужого эта рука не взяла… Никогда мне такой важный барин… — Давыдка остановился, собрал все силы и, решительно, чуть-чуть даже нахально кивнув головой, проговорил:
— Пожмите мне эту руку!
Растрепанный, с грязной помятой манишкой, весь в пуху, распространяя вокруг себя тонкий аромат чесноку, с двумя когда-то белыми кисточками, живописно торчавшими из-под жилетки, Давыдка держал в воздухе протянутую руку и вдохновенно смотрел на пристава.
— Что ж, — растерялся пристав, — я пожму, — и он действительно как-то быстро сконфуженно пожал руку Давыдка.
Давыдка побагровел, и на лице его от напряжения надулись жилы. Он важно, подавленным от избытка чувств голосом решительно проговорил, отчаянно махнув рукой:
— Сына в солдаты отдам, — нехай царю служит!
И принеся эту высшую жертву на алтарь отечества, Давыдка, уже с полным апломбом протянув руку приставше и двум подросткам, которым подал свою маленькую грязную руку даже с каким-то покровительственным снисхождением, — вышел из кабинета.
Отец будущего солдата даже и пред собакой почувствовал свое достоинство и, почти не поворачиваясь к ней, гордо прошел мимо. Только у самой калитки он как-то совершенно бессознательно ускорил последний шаг и, выпрыгнув, неожиданно очутился перед Ицкой.
Ицка все в той же позе тревожно впился глазами в Давыдку.
Давыдка молча вынул деньги и передал их Ицке.
Ицка облегченно вздохнул, пересчитал деньги и быстро спрятал их в карман.
Друзья пошли домой.
Давыдка, сдвинув совсем на затылок свою шапку, не спеша выступал по улице с заложенными в карманы штанов руками, весь погруженный в приятные ощущения всего происшедшего.
Проходя мимо старой еврейки, разложившей маковники, Давыдка пренебрежительно остановился и, перебрав почти весь товар, выбрал, по числу детей, семь самых лучших тяжелых маковников. Так как следовало за них три с половиной копейки, а из данных Давыдкой четырех копеек полкопейки сдачи не оказалось, то Ицка, переговорив с другом, взял тоже один маковник для Гершки.
Через несколько минут, тихо отворив дверь, Ицка осторожно вошел в свою квартиру и, окинув всех своими потухшими глазами, остановился на поправлявшемся и уже сидевшем Гершке. Осторожно шагая через детей, он пошел к его кровати и, присев на корточки, внимательно осмотрел поврежденный глаз сына.
Лицо Ицка осветилось тихой, ясной радостью: далеко, далеко, в разделе двух опухолей, целый и невредимый глаз Гершки уже сверкал привычным выражением отца.
Ицка облегченно вздохнул и подумал: «будет портным».
Гершка ничего не подумал, но с удовольствием схватил худенькой ручкой маковник, жадно стал есть его, причем каждый кусочек сопровождался завистливыми и внимательными взглядами в безмолвном созерцании столпившихся вокруг него братьев и сестер.
Давыдка победителем, с шапкой на затылке, сидел на рабочем столе, болтал ногами, а кругом него веселый дружный «гир-гир», звонче, чем когда бы то ни было, оглашал спертый тяжелый воздух двух маленьких грязных комнат.
Пятнадцатилетняя дочка Давыдки, молодая невеста, с черными большими глазами, придерживая сваливавшуюся косу, вытянув шею, веселыми блестящими глазами смотрела и жадно вслушивалась в обобщение отца, который, махнув рукой, как-то небрежно, весело закончил:
— И свиньей я его назвал, и мне вдвое больше он дал, и вперед дал, и руку пожал, а Ицку по морде…
Даже пятилетний Лейба с живописно торчащим сзади хвостиком грязной рубахи, обсасывая свой маковник, ловя интонацию звуков, весело кричал: «Гвулт!». И прыгал на одной ноге.