XXI


Райский сердито шел домой.

«Где она, эта красавица, теперь? – думал он злобно, – вероятно, на любимой скамье зевает по сторонам – пойти посмотреть!»

Изучив ее привычки, он почти наверное знал, где она могла быть в тот или другой час.

Поднявшись с обрыва в сад, он увидел ее действительно сидящую на своей скамье с книгой.

Она не читала, а глядела то на Волгу, то на кусты. Увидя Райского, она переменила позу, взяла книгу, потом тихо встала и пошла по дорожке к старому дому.

Он сделал ей знак подождать его, но она или не заметила, или притворилась, что не видит, и даже будто ускорила шаг, проходя по двору, и скрылась в дверь старого дома. Его взяло зло.

«А тот болван думает, что я влюблюсь в нее: она даже не знает простых приличий, выросла в девичьей, среди этого народа, неразвитая, подгородная красота! Ее роман ждет тут где-нибудь в палате…»

Он злобно ел за обедом, посматривая исподлобья на всех, и не взглянул ни разу на Веру, даже не отвечал на ее замечание, что «сегодня жарко».

Ему казалось, что он уже ее ненавидел или пренебрегал ею: он этого еще сам не решил, но только сознавал, что в нем бродит какое-то враждебное чувство к ней.

Это особенно усилилось дня за два перед тем, когда он пришел к ней в старый дом с Гёте, Байроном, Гейне

340

да с каким-то английским романом под мышкой и расположился у ее окна рядом с ней.

Она с удивлением глядела, как он раскладывал книги на столе, как привольно располагался сам.

– Что это вы хотите делать? – спросила она с любопытством.

– А вот, – отвечал он, указывая на книги, – «улетим куда-нибудь на крыльях поэзии», будем читать, мечтать, унесемся вслед за поэтами…

Она весело засмеялась.

– Сейчас девушка придет: будем кофты кроить, – сказала она. – Тут на столе и по стульям разложим полотно и «унесемся» с ней в расчеты аршин и вершков…

– Фи, Вера: оставь это, в девичьей без тебя сделают…

– Нет, нет: бабушка и так недовольна моею ленью. Когда она ворчит, так я кое-как еще переношу, а когда она молчит, косо поглядывает на меня и жалко вздыхает, – это выше сил… Да вот и Наташа. До свидания, cousin. Давай сюда, Наташа, клади на стол: все ли тут?

Она проворно переложила книги на стул, подвинула стол на средину комнаты, достала аршин из комода и вся углубилась в отмериванье полотна, рассчитывала полотнища, с свойственным ей нервным проворством, когда одолевала ее охота или необходимость работы, и на Райского ни взгляда не бросила, ни слова ему не сказала, как будто его тут не было.

Он почти со скрежетом зубов ушел от нее, оставив у ней книги. Но, обойдя дом и воротясь к себе в комнату, он нашел уже книги на своем столе.

– Проворно! Значит, и вперед прошу не жаловать! – прошептал он злобно. – Что ж это, однако: что она такое? Это даже любопытно становится. Играет, шутит со мной?

Марк, предложением пари, еще больше растревожил в нем желчь, и он почти не глядел на Веру, сидя против нее за обедом, только когда случайно поднял глаза, его как будто молнией ослепило «язвительной» красотой.

Она взглянула было на него раза два просто, ласково, почти дружески. Но, заметя его свирепые взгляды, она увидела, что он раздражен и что предметом этого раздражения была она.

341

Она наклонилась над пустой тарелкою и задумчиво углубила в нее взгляд. Потом подняла голову и взглянула на него: взгляд этот был сух и печален.

– Я с Марфинькой хочу поехать на сенокос сегодня, – сказала бабушка Райскому, – твоя милость, хозяин, не удостоишь ли взглянуть на свои луга?

Он, глядя в окно, отрицательно покачал головой.

– Купцы снимают: дают семьсот рублей ассигнациями, а я тысячу прошу.

Никто на это ничего не сказал.

– Что же ты, сударь, молчишь? Яков, – обратилась она к стоявшему за ее стулом Якову, – купцы завтра хотели побывать: как приедут, проводи их вот к Борису Павловичу…

– Слушаю-с.

– Выгони их вон! – равнодушно отозвался Райский.

– Слушаю-с! – повторил Яков.

– Вот как: кто ж ему позволит выгнать! Что, если бы все помещики походили на тебя!

Он молчал, глядя в окно.

– Да что ты молчишь, Борис Павлович: ты хоть пальцем тычь! Хоть бы ел по крайней мере! Подай ему жаркое, Яков, и грибы: смотри, какие грибы!

– Не хочу! – с нетерпением сказал Райский, махнув Якову рукой.

Снова все замолчали.

– Савелий опять прибил Марину, – сказала бабушка.

Райский едва заметно пожал плечами.

– Ты бы унял его, Борис Павлович!

– Что я за полицмейстер? – сказал он нехотя. – Пусть хоть зарежут друг друга!

– Господи избави и сохрани! Это всё драму, что ли, хочется тебе сочинить?

– До того мне! – проворчал он небрежно, – своих драм не оберешься…

– Что: или тяжело жить на свете? – насмешливо продолжала бабушка, – шутка ли, сколько раз в сутки с боку на бок придется перевалиться!

Он взглянул на Веру: она налила себе красного вина в воду и, выпив, встала, поцеловала у бабушки руку и ушла. Он встал из-за стола и ушел к себе в комнату.

342

Вскоре бабушка с Марфинькой и с подоспевшим Викентьевым уехали смотреть луга, и весь дом утонул в послеобеденном сне. Кто ушел на сеновал, кто растянулся в сенях, в сарае; другие, пользуясь отсутствием хозяйки, ушли в слободу, и в доме воцарилась мертвая тишина. Двери и окна отворены настежь, в саду не шелохнется лист.

У Райского с ума не шла Вера.

«Где она теперь, что делает одна? Отчего она не поехала с бабушкой и отчего бабушка даже не позвала ее?» – задавал он себе вопросы.

Несмотря на данное себе слово не заниматься ею, не обращать на нее внимания, а поступать с ней как с «ничтожной девочкой», он не мог отвязаться от мысли о ней.

Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой – переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет – Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха – выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!

Закипит ярость в сердце Райского, хочет он мысленно обратить проклятие к этому неотступному образу Веры, а губы не повинуются, язык шепчет страстно ее имя, колена гнутся, и он закрывает глаза и шепчет:

– Вера, Вера, – никакая красота никогда не жгла меня язвительнее, я жалкий раб твой…

– Вздор, нелепость, сентиментальность! – скажет, очнувшись, потом.

– Пойду к ней, надо объясниться. Где она? Ведь это любопытство – больше ничего: не любовь же в самом деле!.. – решил он.

Он взял фуражку и побежал по всему дому, хлопая дверями, заглядывая во все углы. Веры не было, ни в ее комнате, ни в старом доме, ни в поле не видать ее, ни в огородах. Он даже поглядел на задний двор, но там только Улита мыла какую-то кадку, да в сарае Прохор лежал на спине плашмя и спал под тулупом, с наивным лицом и открытым ртом.

Он прошел окраины сада, полагая, что Веру нечего искать там, где обыкновенно бывают другие, а надо

343

забираться в глушь, к обрыву, по скату берега, где она любила гулять. Но нигде ее не было, и он пошел уже домой, чтоб спросить кого-нибудь о ней, как вдруг увидел ее сидящую в саду, в десяти саженях от дома.

– Ах! – сказал он, – ты тут, а я ищу тебя по всем углам…

– А я вас жду здесь… – отвечала она.

На него вдруг будто среди зимы пахнуло южным ветром.

– Ты ждешь меня! – произнес он не своим голосом, глядя на нее с изумлением и страстными до воспаления глазами. – Может ли это быть?

– Отчего же нет? ведь вы искали меня…

– Да, я хотел объясниться с тобой.

– И я с вами.

– Что же ты хотела сказать мне?

– А вы мне что?

– Сначала скажи ты, а потом я…

– Нет, вы скажите, а потом я…

– Хорошо, – оказал он, подумавши, и сел около нее, – я хотел спросить тебя, зачем ты бегаешь от меня?

– А я хотела спросить, зачем вы меня преследуете?

Райский упал с облаков.

– И только? – сказал он.

– Пока только: посмотрю, что вы скажете?

– Но я не преследую тебя: скорее удаляюсь, даже мало говорю…

– Есть разные способы преследовать, cousin: вы избрали самый неудобный для меня…

– Помилуй, я почти не говорю с тобой…

– Правда, вы редко говорите со мной, не глядите прямо, а бросаете на меня исподлобья злые взгляды – это тоже своего рода преследование. Но если б только это и было…

– А что же еще?

– А еще – вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…

– Очень редко, – сказал он.

344

– Правда, в неделю раза два-три: это не часто и не могло бы надоесть: напротив, – если б делалось без намерения, а так, само собой. Но это всё делается с умыслом: в каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно – неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый мой взгляд, слово, даже на мои мысли… По какому праву, позвольте вас спросить?

Он изумился смелости, независимости мысли, желания и этой свободе речи. Перед ним была не девочка, прячущаяся от него от робости, как казалось ему, от страха за свое самолюбие при неравной встрече умов, понятий, образований. Это новое лицо, новая Вера!

– А если тебе так кажется… – нерешительно заметил он, еще не придя в себя от удивления.

– Не лгите! – перебила она. – Если вам удается замечать каждый мой шаг и движение, то и мне позвольте чувствовать неловкость такого наблюдения: скажу вам откровенно – это тяготит меня. Это какая-то неволя, тюрьма. Я, слава Богу, не в плену у турецкого паши…

– Чего же ты хочешь: что надо мне сделать?..

– Вот об этом я и хотела поговорить с вами теперь. Скажите прежде, чего вы хотите от меня?

– Нет, ты скажи, – настаивал он, всё еще озадаченный и совершенно покоренный этими новыми и неожиданными сторонами ума и характера, бросившими страшный блеск на всю ее и без того сияющую красоту.

Он чувствовал уже, что наслаждение этой красотой переходит у него в страдание.

– Чего я хочу? – повторила она, – свободы!

С новым изумлением взглянул он на нее.

– Свободы! – повторил он, – я первый партизан и рыцарь ее – и потому…

– И потому не даете свободно дышать бедной девушке…

– Ах, Вера, зачем так дурно заключать обо мне? Между нами недоразумение: мы не поняли друг друга – объяснимся – и, может быть, мы будем друзьями.

Она вдруг взглянула на него испытующим взглядом.

– Может ли это быть? – сказала она, – я бы рада была ошибиться.

– Вот моя рука, что это так: буду другом, братом – чем хочешь, требуй жертв.

– Жертв не надо, – сказала она, – вы не отвечали на мой вопрос: чего вы хотите от меня?

345

– Как «чего хочу»: я не понимаю, что ты хочешь сказать.

– Зачем преследуете меня, смотрите такими странными глазами? Что вам нужно?

– Мне ничего не нужно: но ты сама должна знать, какими другими глазами, как не жадными, влюбленными, может мужчина смотреть на твою поразительную красоту…

Она не дала ему договорить, вспыхнула и быстро встала с места.

– Как вы смеете говорить это? – сказала она, глядя на него с ног до головы. И он глядел на нее с изумлением, большими глазами.

– Что ты, Бог с тобой, Вера: что я сказал?

– Вы, гордый, развитой ум, «рыцарь свободы», не стыдитесь признаться…

– Что красота вызывает поклонение и что я поклоняюсь тебе: какое преступление!

– Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?

– Красота возбуждает удивление: это ее право…

– Красота, – перебила она, – имеет также право на уважение и свободу…

– Опять свобода!

– Да, и опять, и опять! «Красота, красота!» Далась вам моя красота! Ну, хорошо, красота: так что же? Разве это яблоки, которые висят через забор и которые может рвать каждый прохожий?

– Каково! – с изумлением, совсем растерянный говорил Райский. – Чего же ты хочешь от меня?

– Ничего: я жила здесь без вас, уедете – и я буду опять так же жить…

– Ты велишь мне уехать: изволь – я готов…

– Вы у себя дома: я умею уважать «ваши права» и не могу требовать этого…

– Ну, чего ты хочешь – я всё сделаю, скажи, не сердись! – просил он, взяв ее за обе руки. – Я виноват перед

346

тобой: я артист, у меня впечатлительная натура, и я, может быть, слишком живо поддался впечатлению, выразил свое участие – конечно, потому, что я не совсем тебе чужой. Будь я посторонний тебе, разумеется, я бы воздержался. Я бросился немного слепо, обжегся – ну, и не беда! Ты мне дала хороший урок. Помиримся же: скажи мне свои желания, я исполню их свято… и будем друзьями! Право, я не заслуживаю этих упреков, всей этой грозы… Может быть, ты и не совсем поняла меня…

Она подала ему руку.

– И я вышла из себя по пустому. Я вижу, что вы очень умны, во-первых, – сказала она, – во-вторых, кажется, добры и справедливы: это доказывает теперешнее ваше сознание… Посмотрим – будете ли вы великодушны со мной…

– Буду, буду, твори свою волю надо мной и увидишь… – опять с увлечением заговорил он.

Она тихо отняла руку, которую было положила на его руку.

– Нет, – сказала она полусерьезно, – по этому восторженному языку я вижу, что мы от дружбы далеко.

– Ах, эти женщины с своей дружбой! – с досадой отозвался Райский, – точно кулич в именины подносят!

– Вот и эта досада не обещает хорошего!

Она было встала.

– Нет, нет, не уходи: мне так хорошо с тобой! – говорил он, удерживая ее, – мы еще не объяснились. Скажи, что тебе не нравится, что нравится – я всё сделаю, чтоб заслужить твою дружбу…

– Я вам в самом начале сказала, как заслужить ее: помните? Не наблюдать за мной, оставить в покое, даже не замечать меня – и я тогда сама приду в вашу комнату, назначим часы проводить вместе, читать, гулять… Однако вы ничего не сделали…

– Ты требуешь, Вера, чтоб я был к тебе совершенно равнодушен?

– Да.

– Не замечал твоей красоты, смотрел бы на тебя, как на бабушку…

– Да.

– А ты по какому праву требуешь этого?

– По праву свободы!

347

– Но если б я поклонялся молча, издали, ты бы не замечала и не знала этого… ты запретить этого не можешь. Что тебе за дело?

– Стыдитесь, cousin! Времена Вертеров и Шарлотт прошли. Разве это возможно? Притом я замечу страстные взгляды, любовное шпионство – мне опять надоест, будет противно…

– Ты вовсе не кокетка: хоть бы ты подала надежду, сказала бы, что упорная страсть может растопить лед, и со временем взаимность прокрадется в сердце…

Он произносил эти слова медленно, ожидая, не вырвется ли у ней какой-нибудь знак отдаленной надежды, хоть неизвестности, чего-нибудь…

– Это правда, – сказала она, – я ненавижу кокетство и не понимаю, как не скучно привлекать эти поклонения, когда не намерена и не можешь отвечать на вызванное чувство?..

– А ты… не можешь?

– Не могу.

– Почему ты знаешь: может быть, придет время…

– Не ждите, cousin, не придет.

«Что это они – как будто сговорились с Беловодовой: наладили одно и то же!» – подумал он.

– Ты не свободна, любишь? – с испугом спросил он.

Она нахмурилась и стала упорно смотреть на Волгу.

– Ну, если б и любила: что же, грех, нельзя, стыдно… вы не позволите, братец? – с насмешкой сказала она.

– Я!

– «Рыцарь свободы!» – еще насмешливее повторила она.

– Не смейся. Вера: да, я ее достойный рыцарь! Не позволить любить! Я тебе именно и несу проповедь этой свободы! Люби открыто, всенародно, не прячься: не бойся ни бабушки, никого! Старый мир разлагается, зазеленели новые всходы жизни – жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия. Видишь: ты молода, отсюда никуда носа не показывала, а тебя уже обвеял дух свободы, у тебя уж явилось сознание своих прав, здравые идеи. Если заря свободы восходит для всех: ужели одна женщина останется рабой? Ты любишь? Говори

348

смело… Страсть – это счастье. Дай хоть позавидовать тебе!

– Зачем я буду рассказывать, люблю я или нет? До этого никому нет дела. Я знаю, что я свободна, и никто не вправе требовать отчета от меня…

– А бабушка? Ты ее не боишься? Вон Марфинька…

– Я никого не боюсь, – сказала она тихо, – и бабушка знает это и уважает мою свободу. Последуйте и вы ее примеру… Вот мое желание! Только это я и хотела сказать.

Она встала со скамьи.

– Да, Вера, теперь я несколько вижу и понимаю тебя и обещаю – вот моя рука, – сказал он, – что отныне ты не услышишь и не заметишь меня в доме: буду «умник», – прибавил он, – буду «справедлив», буду «уважать твою свободу», и как рыцарь буду «великодушен», буду просто – велик! Я – grand cœur!1

Оба засмеялись.

– Ну, слава Богу, – сказала она, подавая ему руку, которую он жадно прижал к губам.

Она взяла руку назад.

– Посмотрим, – прибавила она. – А впрочем, если нет… Ну, да ничего, посмотрим…

– Нет, доскажи уж, что начала, не то я стану ломать голову!

– Если я не буду чувствовать себя свободной здесь, то как я ни люблю этот уголок (она с любовью бросила взгляд вокруг себя), но тогда… уеду отсюда! – решительно заключила она.

– Куда? – спросил он, испугавшись.

– Божий мир велик. До свидания, cousin.

Она пошла. Он глядел ей вслед: она неслышными шагами неслась по траве, почти не касаясь ее, только линия плеч и стана, с каждым шагом ее, делала волнующееся движение; локти плотно прижаты к талии, голова мелькала между цветов, кустов, наконец явление мелькнуло еще за решеткою сада и исчезло в дверях старого дома.

«Прошу покорно! – с изумлением говорил про себя Райский, провожая ее глазами, – а я собирался развивать ее, тревожить ее ум и сердце новыми идеями о

349

независимости, о любви, о другой, неведомой ей жизни… А она уж эмансипирована! Да кто же это?..»

– Каково отделала! А вот я бабушке скажу! – закричал он, грозя ей вслед, потом сам засмеялся и пошел к себе.

XXII

На другой день Райский чувствовал себя веселым и свободным от всякой злобы, от всяких претензий на взаимность Веры, даже не нашел в себе никаких следов зародыша любви.

«Так, впечатление: как всегда у меня! Вот теперь и прошло!» – думал он.

Он смеялся над своим увлечением, грозившим ему, по-видимому, серьезной страстью, упрекал себя в настойчивом преследовании Веры и стыдился, что даже посторонний свидетель, Марк, заметил облака на его лице, нервную раздражительность в словах и движениях, до того очевидную, что мог предсказать ему страсть.

«Ошибется же он, когда увидит меня теперь, – думал он, – вот будет хорошо, если он заранее рассчитает на триста рублей этого глупейшего пари и сделает издержку!»

Ему страх как захотелось увидеть Веру опять наедине, единственно затем, чтоб только «великодушно» сознаться, как он был глуп, неверен своим принципам, чтоб изгладить первое, невыгодное впечатление и занять по праву место друга – покорить ее гордый умишко, выиграть доверие.

Но при этом ему всё хотелось вдруг принести ей множество каких-нибудь неудобоисполнимых жертв, сделаться ей необходимым, стать исповедником ее мыслей, желаний, совести, показать ей всю свою силу, душу, ум.

Он забыл только, что вся ее просьба к нему была – ничего этого не делать, не показывать, и что ей ничего от него не нужно. А ему всё казалось, что если б она узнала его, то сама избрала бы его в руководители, не только ума и совести, но даже сердца.

На другой, на третий день его – хотя и не раздражительно, как недавно еще, но всё-таки занимала новая,

350

неожиданная, поразительная Вера, его дальняя сестра и будущий друг.

На него пахнуло и новое, свежее, почти никогда не испытанное им, как казалось ему, чувство – дружбы к женщине: он вкусил этого, по его выражению, «именинного кулича», помимо ее красоты, помимо всяких чувственных движений грубой натуры и всякого любовного сентиментализма.

Это бодрое, трезвое и умное чувство: в таком взаимном сближении – ни он, ни она ничего не теряют и оба выигрывают, изучая, дополняя друг друга, любя тонкою, умною, полною взаимного уважения и доверия привязанностию.

«Вот и прекрасно, – думал он, – умница она, что пересадила мое впечатление на прочную почву. Только за этим, чтоб сказать это ей всё, успокоить ее – и хотел бы я ее видеть теперь!»

Но он не смел сделать ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча, с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфиньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не знал, где она и что делает.

Но всё еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый дань сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было всё равно.

Но и то хорошо, и то уже победа, что он чувствовал себя покойнее. Он уже на пути к новому чувству, хотя новая Вера не выходила у него из головы, но это новое чувство тихо и нежно волновало и покоило его, не терзая, как страсть, дурными мыслями и чувствами.

Когда она обращала к нему простой вопрос, он, едва взглянув на нее, дружески отвечал ей и затем продолжал свой разговор с Марфинькой, с бабушкой или молчал, рисовал, писал заметки в роман.

«Да ведь это лучше всякой страсти! – приходило ему в голову, – это доверие, эти тихие отношения, это

351

заглядыванье не в глаза красавицы, а в глубину умной, нравственной девической души!»

Он ждал только одного от нее: когда она сбросит свою сдержанность, откроется перед ним доверчиво вся, как она есть, и также забудет, что он тут, что он мешал ей еще недавно жить, был бельмом на глазу.

Райский дня три нянчился с этим «новым чувством», и бабушка не нарадовалась, глядя на него.

– Ну, просветлело ясное солнышко! – сказала она, – можно и с визитами съездить в город.

– Бог с вами, бабушка: мне не до того! – ласково говорил он.

– Ну, поедем посмотреть, как яровое выходит.

– Нет, нет, – твердил он и даже поцеловал у ней руку.

– Ты что-то ластишься ко мне: не к деньгам ли подбираешься, чтоб Маркушке дать? Не дам!

Он засмеялся и ушел от нее – думать о Вере, с которой он всё еще не нашел случая объясниться «о новом чувстве» и о том, сколько оно счастья и радости приносит ему.

Случай представлялся ему много раз, когда она была одна: но он боялся шевельнуться, почти не дышал, когда завидит ее, чтоб не испугать ее рождающегося доверия к искренности его перемены и не испортить себе этот новый рай.

Наконец, на четвертый или пятый день после разговора с ней, он встал часов в пять утра. Солнце еще было на дальнем горизонте, из сада несло здоровою свежестью, цветы разливали сильный запах, роса блистала на траве.

Он наскоро оделся и пошел в сад, прошел две-три аллеи и – вдруг наткнулся на Веру. Он задрожал от нечаянности и испуга.

– Не нарочно, ей-богу, не нарочно! – закричал он в страхе, и оба засмеялись.

Она сорвала цветок и бросила в него, потом ласково подала ему руку и поцеловала его в голову, в ответ на его поцелуй руки.

– Не нарочно, Вера, – твердил он, – ты видишь, да?

– Вижу, – отвечала она и опять засмеялась, вспомнив его испуг. – Вы милый, добрый…

352

– «Великодушный»… – подсказал он.

– До великодушия еще не дошло, посмотрим, – сказала она, взяв его под руку. – Пойдемте гулять: какое утро! Сегодня будет очень жарко.

Он был на седьмом небе.

– Да, да, славное утро! – подтвердил он, думая, что сказать еще, но так, чтоб как-нибудь нечаянно не заговорить о ней, о ее красоте – и не находил ничего, а его так и подмывало опять заиграть на любимой струне.

– Я вчера письмо получил из Петербурга… – сказал он, не зная, что сказать.

– От кого? – спросила она машинально.

– От художников; а вот от Аянова всё нет: не отвечает. Не знаю, что кузина Беловодова: где проводит лето, как…

– Она… очень хороша? – спросила Вера.

– Да… правильные черты лица, свежесть, много блеску… – говорил он монотонно и, взглянув сбоку на Веру, страстно вздрогнул. Красота Беловодовой погасла в его памяти.

– Еще не получили ли чего-нибудь: кажется, Савелий посылку с почты привез? – спросила она.

– Да, новые книги получил из Петербурга… Маколея, том «Mémoires» Гизо…

Она молча слушала.

– Не хочешь ли почитать?

– После, пришлите Маколея.

«“Пришлите”», – подумал он, – отчего – не “принесите”?»

Они шли молча.

– А Гизо? – спросил он.

– Гизо не надо, скучно.

– Ты почем знаешь?

– Я читала его «Историю цивилизации»…

– И тебе показалось скучно! Где ты брала?

Они шли дальше.

– Чье это на вас пальто: это не ваше? – вдруг спросила она с удивлением, вглядываясь в пальто.

– Ах, это Марка…

– Зачем оно у вас: разве он здесь? – спрашивала она в тревоге.

– Нет, нет, – смеясь, отвечал он, – чего ты испугалась? Весь дом боится его как огня.

353

Он рассказал ей, как досталось ему пальто. Она слегка выслушала. Потом они молча обошли главные дорожки сада: она – глядя в землю, он – по сторонам. Но у него, против воли, обнаруживалось нетерпение. Ему всё хотелось высказаться.

– Мне кажется, у вас есть что-то на уме, – сказала она, – да вы не хотите сказать…

– Хотеть-то я хочу, да боюсь опять грозы.

– А разве опять о «красоте» что-нибудь?

– Нет, нет, напротив – я хотел сказать, как меня мучает эта глупая претензия на поклонение – стыд: у меня седые волосы!

– Как я рада, если б это была правда!

– А ты еще сомневаешься! Это вспышка, мгновенное впечатление: ты меня образумила. Какая, однако, ты… Но об этом после. Я хочу сказать, что именно я чувствую к тебе, и, кажется, на этот раз не ошибаюсь. Ты мне отворила какую-то особую дверь в свое сердце – и я вижу бездну счастья в твоей дружбе. Она может окрасить всю мою бесцветную жизнь в такие кроткие и нежные тоны… Я даже, кажется, уверую в то, чего не бывает и во что все перестали верить – в дружбу между мужчиной и женщиной. Ты веришь, что такая дружба возможна, Вера?

– Почему – нет, если бы такие два друга решились быть взаимно справедливы?..

– То есть – как?

– То есть уважать свободу друг друга, не стеснять взаимно один другого: только это редко, я думаю, можно исполнить. С чьей-нибудь стороны замешается корысть… кто-нибудь да покажет когти… А вы сами способны ли на такую дружбу?

– А вот увидишь: ты повелевай и посмотри, какого раба приобретешь в своем друге…

– Вот и нет справедливости: ни раба, ни повелителя не нужно. Дружба любит равенство.

– Браво, Вера! Откуда у тебя эта мудрость?

– Какое смешное слово!

– Ну такт?

– Дух Божий веет не на одних финских болотах: повеял и на наш уголок.

– Ну так мне теперь предстоит задача – не замечать твоей красоты, а напирать больше на дружбу? – смеясь, сказал он, – так и быть, постараюсь…

354

– Да, какое бы это было счастье, – заговорила она вкрадчиво, – жить, не стесняя воли другого, не следя за другим, не допытываясь, что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его тайны…

«Она диктует мне программу, как вести себя с ней!» – подумал он.

– То есть не видать друг друга, не знать, не слыхать о существовании… – сказал он, – это какая-то новая, неслыханная дружба: такой нет, Вера, – это ты выдумала!

Он взглянул на нее, она отвечала ему странным взглядом, «русалочным», по его выражению: глаза будто стеклянные, ничего не выражающие. В них блеснул какой-то торопливый свет и исчез.

«Странно, как мне знаком этот прозрачный взгляд! – думал он, – таков бывает у всех женщин, когда они обманывают! Она меня усыпляет… Что бы это значило? Уж в самом деле не любит ли она? У ней только и речи, чтоб “не стеснять воли”. Да нет… кого здесь?..»

– О чем вы задумались? – спросила она.

– Ничего, ничего, продолжай!

– Я кончила.

– Хорошо, Вера, буду работать над собой, и если мне не удастся достигнуть того, чтоб не замечать тебя, забыть, что ты живешь в доме, так я буду притворяться…

– Зачем притворяться: вы только откажитесь искренно, не на словах со мной, а в душе перед самим собой, от меня.

– Безжалостная!

– Убедите себя, что мой покой, мои досуги, моя комната, моя… «красота» и любовь… если она есть или будет… – это все мое, и что посягнуть на то или другое – значит…

Она остановилась.

– Что?

– Посягнуть на чужую собственность или личность…

– О, о, о – вот как: то есть украсть или прибить! Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну а на дружбу такого строгого клейма ты не

355

положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе как брат, друг и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь – я тогда уеду!

Что-то опять блеснуло в ее глазах. Он взглянул, но поздно: она опустила взгляд, и когда подняла, в нем ничего не было.

– Экая сверкающая ночь! – шепнул он.

– Аминь! – сказала она, подавая ему руку. – Пойдемте к бабушке пить чай. Вот она открыла окно, сейчас позовет…

– Одно слово, Вера: скажи, отчего ты такая?

– Какая?

– Мудрая, сосредоточенная, решительная…

– Еще, еще прибавьте! – сказала она с дрожащим от улыбки подбородком. – Что значит мудрость?

– Мудрость… это совокупность истин, добытых умом, наблюдением и опытом и приложимых к жизни… – определил Райский, – это гармония идей с жизнью!

– Опыта у меня не было почти никакого, – сказала она задумчиво, – и добыть этих идей и истин мне неоткуда…

– Ну так у тебя зоркий от природы глаз и мыслящий ум…

– Что ж, это позволительно иметь или, может быть, стыдно девице, неприлично?..

– Откуда эти здравые идеи, этот выработанный язык? – говорил, слушая ее, Райский.

– Вы дивитесь, что на вашу бедную сестру брызнула капля деревенской мудрости! Вам бы хотелось видеть дурочку на моем месте – да? Вам досадно?..

– Ах, нет – я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о красоте, но хочешь знать, как я разумею и отчего так высоко ставлю ее? Красота – и цель, и двигатель искусства, а я художник: дай же высказать раз навсегда…

– Говорите, – сказала она.

– В женской высокой, чистой красоте, – начал он с жаром, обрадовавшись, что она развязала ему язык, – есть непременно ум, в твоей например. Глупая красота – не красота. Вглядись в тупую красавицу,

356

всмотрись глубоко в каждую черту лица, в улыбку ее, взгляд – красота ее мало-помалу превратится в поразительное безобразие. Воображение может на минуту увлечься, но ум и чувство не удовлетворятся такой красотой: ее место в гареме. Красота, исполненная ума, – необычайная сила, она движет миром, она делает историю, строит судьбы; она явно или тайно присутствует в каждом событии. Красота и грация – это своего рода воплощение ума. От этого дура никогда не может быть красавицей, а дурная собой, но умная женщина часто блестит красотой. Красота, про которую я говорю, не материя: она не палит только зноем страстных желаний: она прежде всего будит в человеке человека, шевелит мысль, поднимает дух, оплодотворяет творческую силу гения, если сама стоит на высоте своего достоинства, не тратит лучи свои на мелочь, не грязнит чистоту…

Он остановился задумчиво.

– Все это не ново: но истина должна повторяться. Да, красота – это всеобщее счастье! – тихо, как в бреду, говорил он, – это тоже мудрость, но созданная не людьми. Люди только ловят ее признаки, силятся творить в искусстве ее образы, и все стремятся, одни сознательно, другие слепо и грубо, к красоте, к красоте… к красоте! Она и здесь – и там! – прибавил он, глядя на небо, – и как мужчина может унизить, исказить ум, упасть до грубости, до лжи, до растления, так и женщина может извратить красоту и обратить ее, как модную тряпку, на наряд, и затаскать ее… Или, употребив мудро – быть солнцем той сферы, где поставлена, влить массу добра… Это женская мудрость! Ты поймешь, Вера, что я хочу сказать, ты женщина!.. И… ужели твоя женская рука поднимется казнить за это поклонение – и человека, и артиста!..

– Ваш гимн красоте очень красноречив, cousin, – сказала Вера, выслушав с улыбкой, – запишите его и отошлите Беловодовой. Вы говорите, что она «выше мира». Может быть, в ее красоте есть мудрость. В моей нет. Если мудрость состоит, по вашим словам, в том, чтоб с этими правилами и истинами проходить жизнь, то я…

– Что?

– Не мудрая дева! Нет – у меня нет этого елея! – произнесла она.

357

Что-то похожее на грусть блеснуло в глазах, которые в одно мгновение поднялись к небу и быстро потупились. Она вздрогнула и ушла торопливо домой.

– Если не мудрая, так мудреная! На нее откуда-то повеяло другим, не здешним духом!.. Да откуда же: узнаю ли я? Непроницаема, как ночь! Ужели ее молодая жизнь успела уже омрачиться?.. – в страхе говорил Райский, провожая ее глазами.

358


Загрузка...