На другой день после такой бессонной ночи Татьяна Марковна послала с утра за Титом Никонычем. Он приехал было веселый, радуясь, что угрожавшая ей и «отменной девице» Вере Васильевне болезнь и расстройство миновались благополучно, привез громадный арбуз и ананас в подарок, расшаркался, разлюбезничался, блистая складками белоснежной сорочки, желтыми нанковыми панталонами, синим фраком с золотыми пуговицами и сладчайшей улыбкой.
– Обновил к осени фуфайку: поздравьте, – сказал он, – подарок дражайшего Бориса Павловича…
Взглянув на Татьяну Марковну, он вдруг остолбенел и испугался.
Она, накинув на себя меховую кацавейку и накрыв голову косынкой, молча сделала ему знак идти за собой и повела его в сад. Там, сидя на скамье Веры, она два
683
часа говорила с ним и потом воротилась, глядя себе под ноги, домой, а он, не зашедши к ней, точно убитый, отправился к себе, велел камердинеру уложиться, послал за почтовыми лошадьми и уехал в свою деревню, куда несколько лет не заглядывал.
Райский зашел к нему и с удивлением услышал эту новость. Обратился к бабушке, та сказала, что у него в деревне что-то не покойно.
Вера была грустнее, нежели когда-нибудь. Она больше лежала небрежно на диване и смотрела в пол или ходила взад и вперед по комнатам старого дома, бледная, с желтыми пятнами около глаз.
На лбу у ней в эти минуты ложилась резкая линия – намек на будущую морщину. Она грустно улыбалась, глядя на себя в зеркало. Иногда подходила к столу, где лежало нераспечатанное письмо на синей бумаге, бралась за ключ и с ужасом отходила прочь.
«Куда уйти? где спрятаться от целого мира?» – думала она.
Нынешний день протянулся до вечера, как вчерашний, как, вероятно, протянется завтрашний. Настал вечер, ночь. Вера легла и загасила свечу, глядя открытыми глазами в темноту. Ей хотелось забыться, уснуть, но сон не приходил.
В темноте рисовались ей какие-то пятна, чернее самой темноты. Пробегали, волнуясь, какие-то тени по слабому свету окон. Но она не пугалась: нервы были убиты, и она не замерла бы от ужаса, если б из угла встало перед ней привидение, или вкрался бы вор или убийца в комнату, не смутилась бы, если б ей сказали, что она не встанет более.
И она продолжала глядеть в темноту, на проносившиеся волнистые тени, на черные пятна, сгущавшиеся в темноте, на какие-то вертящиеся, как в калейдоскопе, кружки…
Вдруг ей показалось, что дверь ее начинает понемногу отворяться, вот скрыпнула…
Она оперлась на локоть и устремила глаза в дверь.
Показался свет и рука, загородившая огонь. Вера перестала смотреть, положила голову на подушку и притворилась спящею. Она видела, что это была Татьяна Марковна, входившая осторожно с ручной лампой. Она спустила с плеч на стул салоп и шла тихо к постели, в белом капоте, без чепца, как привидение.
684
Поставив лампу на столик, за изголовьем Веры, она сама села напротив, на кушетку, так тихо, что не стукнула лампа у ней, когда она ставила ее на столик, не заскрипела кушетка, когда она садилась.
Она пристально смотрела на Веру: та лежала с закрытыми глазами. Татьяна Марковна, опершись щекой на руку, не спускала с нее глаз и изредка, удерживая вздохи, тихо облегчала ими грудь.
Прошло больше часа. Вера вдруг открыла глаза: Татьяна Марковна смотрит на нее пристально.
– Тебе не спится, Верочка?
– Не спится.
– Отчего?
Молчание. Вера глядела в лицо Татьяны Марковны и заметила, что она бледна.
«Не может перенести удара, – думала Вера, – а притворства недостает, правда рвется наружу…»
– Зачем вы казните меня и по ночам, бабушка? – сказала она тихо.
Бабушка молча смотрела на нее.
Вера отвечала ей таким же продолжительным взглядом. Обе женщины говорили глазами и, казалось, понимали друг друга.
– Не смотрите так, ваша жалость убьет меня. Лучше сгоните меня со двора, а не изливайте по капле презрение… Бабушка! мне невыносимо тяжело! простите, а если нельзя, схороните меня куда-нибудь живую! Я бы утопилась…
– Зачем, Вера, не то говорит у тебя язык, что думает голова?
– А зачем вы молчите? что у вас на уме? Я не понимаю вашего молчания и мучаюсь. Вы хотите что-то сказать и не говорите…
– Тяжело, Вера, говорить. Молись – и пойми бабушку без разговора… если можно…
– Пробовала молиться, да не могу. О чем? чтоб умереть скорей?
– О чем ты тоскуешь, когда всё забыто? – сказала Татьяна Марковна, пытаясь еще раз успокоить Веру, и пересела с кушетки к ней на постель.
– Нет, не забыто! моя вина написана у вас в глазах… Они всё говорят…
– Что они говорят?
– Что нельзя жить больше, что… всё погибло.
685
– Не умеешь ты читать бабушкиных взглядов!
– Я умру, я знаю: только бы скорей, ах, скорей! – говорила Вера, ворочая лицо к стене.
Татьяна Марковна тихо покачала головой.
– Нельзя жить! – с унылой уверенностью повторила Вера.
– Можно! – с глубоким вздохом сказала Татьяна Марковна.
– После… того?.. – обернувшись к ней, спросила Вера.
– После того…
Теперь Вера вздохнула безнадежно.
– Вы не знаете, бабушка… вы не такая!..
– Такая!.. – чуть слышно, наклоняясь к ней, прошептала Татьяна Марковна.
Вера быстро взглянула на нее с жадностью раза два-три, потом печально опустилась на подушки.
– Вы святая! Вы никогда не были в моем положении… – говорила она, как будто про себя. – Вы праведница!
– Грешница! – чуть слышно прошептала Татьяна Марковна.
– Все грешны… но не такая грешная, как я…
– Такая же…
– Что?! – вдруг приподнявшись на локоть, с ужасом в глазах и в голосе, спросила Вера.
– Такая же грешница, как и ты…
Вера обеими руками вцепилась ей в кофту и прижалась лицом к ее лицу.
– Зачем клевещешь на себя? – почти шипела она, дрожа, – чтоб успокоить, спасти бедную Веру? Бабушка, бабушка, не лги!
– Я не лгу никогда, – шептала, едва осиливая себя, старуха, – ты это знаешь. Солгу ли я теперь? Я грешница… грешница… – говорила она, сползая на колени перед Верой и клоня седую голову ей на грудь. – Прости и ты меня!
Вера замерла от ужаса.
– Бабушка… – шептала она и в изумлении широко открыла глаза, точно воскресая, – может ли это быть?
И вдруг с силой прижала голову старухи к груди.
– Что ты делаешь? зачем говоришь мне это?.. Молчи! Возьми назад свои слова! я не слыхала, я их забуду, сочту своим бредом… не казни себя для меня!
686
– Нельзя: Бог велит! – говорила старуха, стоя на коленях у постели и склонив голову.
– Встань, бабушка!.. Поди ко мне сюда!..
Бабушка плакала у ней на груди.
И Вера зарыдала, как ребенок.
– Зачем сказала ты…
– Надо! Он велит смириться, – говорила старуха, указывая на небо, – просить у внучки прощения. Прости меня, Вера, прежде ты. Тогда и я могу простить тебя… Напрасно я хотела обойти тайну, умереть с ней… Я погубила тебя своим грехом…
– Ты спасаешь меня, бабушка… от отчаяния…
– И себя тоже, Вера. Бог простит нас, но Он требует очищения! Я думала, грех мой забыт, прощен. Я молчала и казалась праведной людям: неправда! Я была – как «окрашенный гроб» среди вас, а внутри таился неомытый грех! Вот он где вышел наружу – в твоем грехе! Бог покарал меня в нем… Прости же меня от сердца…
– Бабушка! разве можно прощать свою мать? Ты святая женщина! Нет другой такой матери… Если б я тебя знала… вышла ли бы я из твоей воли?..
– Это мой другой страшный грех! – перебила ее Татьяна Марковна, – я молчала и не отвела тебя… от обрыва! Мать твоя из гроба достает меня за это: я чувствую – она всё снится мне… Она теперь тут, между нас… Прости меня и ты, покойница! – говорила старуха, дико озираясь вокруг и простирая руку к небу. У Веры пробежала дрожь по телу. – Прости и ты, Вера – простите обе!.. Будем молиться!..
Вера силилась поднять ее.
Татьяна Марковна тяжело встала на ноги и села на кушетку. Вера подала ей одеколон и воды, смочила ей виски, дала успокоительных капель и сама села на ковре, осыпая поцелуями ее руки.
– Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! – заговорила Татьяна Марковна, оправившись. – Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот – она вышла наружу! Боже мой! – говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, – если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, – я бы тогда же – на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
686
Вера слушала в изумлении, глядя большими глазами на бабушку, боялась верить, пытливо изучала каждый ее взгляд и движение, сомневаясь, не героический ли это поступок, не великодушный ли замысел – спасти ее, падшую, поднять? Но молитва, коленопреклонение, слезы старухи, обращение к умершей матери… Нет, никакая актриса не покусилась бы играть в такую игру, а бабушка – вся правда и честность!
Вере становилось тепло в груди, легче на сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
Кровь у ней начала свободно переливаться в жилах; даль впереди, всё мало-помалу принимает свой утерянный ход, как испорченные и исправленные рукою мастера часы. Люди к ней дружелюбны, природа опять заблестит для нее красотой.
Завтра она встанет бодрая, живая, покойная, увидит любимые лица, уверится, что Райский не притворялся, говоря, что она стала его лучшей, поэтической мечтой.
Тушин по-прежнему будет горд и счастлив ее дружбой и станет «любить ее еще больше», он сам сказал. С бабушкой они теперь – не бабушка с внучкой, а две подруги, близкие, равные, неразлучные.
Она даже нечаянно начала ей говорить «ты», как и Райскому, когда заговорило прямо сердце, забывшее холодное «вы», и она оставит за собой это право.
Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои старые плечи, стерла своей виной «ее вину» и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю жизнь отдавшая другим, – эта всеми чтимая женщина «пала, потеряла честь»!
Стало быть, ей, Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и, путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, не
688
похожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей, правду, добро…
Всё это вихрем неслось у ней в голове и будто уносило ее самое на каких-то облаках. Ей на душе становилось свободнее, как преступнику, которому расковали руки и ноги.
Она вдруг встала…
– Бабушка, – сказала она, – ты меня простила, ты любишь меня больше всех, больше Марфиньки – я это вижу! А видишь ли, знаешь ли ты, как я тебя люблю? Я не страдала бы так сильно, если б так же сильно не любила тебя! Как долго мы не знали с тобой друг друга!..
– Сейчас узнаешь всё: выслушай мою исповедь – и осуди строго или прости – и Бог простит нас…
– Я не хочу, не должна, не смею! Зачем?..
– Затем, чтоб и мне вытерпеть теперь то, что я должна была вытерпеть сорок пять лет тому назад. Я укрыла свой грех! Ты знаешь его, узнает и Борис. Пусть внук посмеется над сединами старой Кунигунды!..
Бабушка прошла раза два в волнении по комнате, тряся с фанатической решимостью головой.
Она опять походила на старый женский фамильный портрет в галерее, с суровой важностью, с величием и уверенностью в себе, с лицом, истерзанным пыткой, и с гордостью, осилившей пытку. Bepa чувствовала себя жалкой девочкой перед ней и робко глядела ей в глаза, мысленно меряя свою молодую, только что вызванную на борьбу с жизнью силу – с этой старой, искушенной в долгой жизненной борьбе, но еще крепкой, по-видимому несокрушимой силой.
«Я не понимала ее! Где была моя хваленая “мудрость” перед этой бездной!..» – думала она и бросилась на помощь бабушке – помешать исповеди, отвести ненужные и тяжелые страдания от ее измученной души. Она стала перед ней на колени и взяла ее за обе руки.
– Ты сама чувствуешь, бабушка, – сказала она, – что ты сделала теперь для меня: всей моей жизни не достанет, чтоб заплатить тебе. Нейди далее: здесь конец твоей казни! Если ты непременно хочешь, я шепну слово брату о твоем прошлом – и пусть оно закроется навсегда! Я видела твою муку: зачем ты хочешь еще истязать себя исповедью? Суд совершился – я не приму ее. Не мне слушать и судить тебя – дай мне только обожать
689
твои святые седины и благословлять всю жизнь! Я не стану слушать: это мое последнее слово!
Татьяна Марковна вздохнула, потом обняла ее.
– Да будет так! – сказала она, – я принимаю твое решение, как Божие прощение, – и благодарю тебя за пощаду моей седины…
– Пойдем теперь туда, к тебе, отдохнем обе, – говорила Вера.
Татьяна Марковна почти на руках донесла ее до дому, уложила в свою постель и легла с ней рядом.
Когда Вера, согретая в ее объятиях, тихо заснула, бабушка осторожно встала и, взяв ручную лампу, загородила рукой свет от глаз Веры и несколько минут освещала ее лицо, глядя с умилением на эту бледную, чистую красоту лба, закрытых глаз и на все, точно рукой великого мастера изваянные, чистые и тонкие черты белого мрамора, с глубоким, лежащим в них миром и покоем.
Она поставила лампу, перекрестила спящую, дотронулась губами до ее лба и опустилась на колени у постели.
– Милосердуй над ней! – молилась она почти в исступлении, – и если не исполнилась еще мера гнева Твоего, отведи его от нее – и ударь опять в мою седую голову!..
Долго после молитвы сидела она над спящей, потом тихо легла подле нее и окружила ее голову своими руками. Вера пробуждалась иногда, открывала глаза на бабушку, опять закрывала их и в полусне приникала всё плотнее и плотнее лицом к ее груди, как будто хотела глубже зарыться в ее объятия.