На другой день в полдень Вера, услыхав шум лошадиных копыт в воротах, взглянула в окно, и глаза у ней на минуту блеснули удовольствием, увидев рослую и стройную фигуру Тушина, верхом на вороном коне въехавшего во двор.
Вера машинально оправилась перед зеркалом, со вздохом глядела на себя и думала: «Что брат Борис нашел списывать во мне!»
Она сошла вниз, прошла все комнаты и взялась за ручку двери из залы в переднюю. А с той стороны Тушин взялся за ту же ручку. Они отворили дверь, столкнулись и улыбнулись друг другу.
– Я сверху увидала вас и пошла навстречу… Вы здоровы? – вдруг спросила она, взглянув на него пристально.
– Что мне делается! – конфузливо сказал он, ворочая лицо в сторону, чтобы не дать заметить ей перемены в себе. – А вы?
– Ничего, так. Была больна, чуть не слегла. Теперь прошло… Где бабушка? – обратилась она к Василисе.
Та сказала, что барыня, после чаю, ушла куда-то, взяв с собой Савелья.
Вера пригласила Тушина к себе наверх.
Они, сидя на концах дивана, молчали, глядя украдкой друг на друга.
«Бледен, – думала она, – похудел: оскорбленное чувство, обманутые надежды гнетут его…»
Тушин был точно непокоен, но не столько от «оскорбленных чувств», сколько от заботы о том, что было с нею после: кончена ли ее драма или нет?
Вопрос о собственном беспокойстве, об «оскорбленном чувстве и обманутых надеждах» в первые дни ломал его, и чтобы вынести эту ломку, нужна была медвежья крепость его организма и вся данная ему и сбереженная им сила души. И он вынес борьбу, благодаря этой силе, благодаря своей прямой, чистой натуре, чуждой зависти, злости, мелкого самолюбия, – всех этих стихий, из которых слагаются дурные страсти.
Он верил в непогрешимость Веры, и эта вера, которою держалась его чистая, глубоко-нравственная страсть к ней, да прелесть ее обаятельной красоты и доверия к ее уму, сердечной честности – заглушали животный
715
эгоизм страсти и спасали его не только от отчаяния в горе, но и от охлаждения к Вере.
С первой минуты ее откровенности, несмотря на свою жестокую муку, он беспристрастно сознавал и верил, и тогда же выразил ей, что она не виновна, а «несчастлива»: так думал и теперь. Виноватым во всем, и еще более несчастным слепотой – считал он Марка.
От этого у Тушина, тихо, пока украдкой от него самого, теплился сквозь горе, сквозь этот хаос чувств, тоски, оскорблений, – слабый луч надежды, не на прежнее, конечно, полное, громадное счастье взаимности, но на счастье не совсем терять Веру из виду, удержать за собой навсегда ее дружбу и вдалеке когда-нибудь, со временем, усилить ее покойную, прочную симпатию к себе и… и…
Тут кончались его мечты, не смея идти далее, потому что за этими «и» следовал естественный вопрос о том, что теперь будет с нею? Действительно ли кончилась ее драма? Не опомнился ли Марк, поняв, что он теряет, и не бросился ли догонять уходящее счастье? Не карабкается ли за нею со дна обрыва на высоту? Не оглянулась ли и она опять назад? Не подали ли они друг другу руки навсегда, чтоб быть счастливыми, как он, Тушин, и как сама Вера понимают счастье?
Стало быть, он мучился теми же сомнениями и тем же вопросом, который точно укусил Татьяну Марковну прямо в сердце, когда Вера показала ей письма. Вопрос этот не переставал грызть Тушина. Ему казалось невероятно, чтобы Марк устоял в своих понятиях и остался только на дне обрыва. «Не дурак же он, не слепой!.. За что-нибудь любила она его… Нет – любить его нельзя – а влюбилась, увлеклась фальшиво… – думал он, – он опомнится, воротится, и она будет счастлива… Дай Бог! Дай Бог!» – молился он за счастье Веры, и в эти минуты бледнел и худел – от безнадежности за свое погибающее будущее, без симпатии, без счастья, без Веры, без всех этих и… и… и…
«Какая же это жизнь? – думал он. – Той жизнью, какою я жил прежде, когда не знал, есть ли на свете Вера Васильевна, жить дальше нельзя. Без нее – дело станет, жизнь станет!»
Он принимался чуть не сам рубить мачтовые деревья, следил прилежнее за работами на пильном заводе, сам, вместо приказчиков, вел книги в конторе или садился
716
на коня и упаривал его, скача верст по двадцати взад и вперед по лесу, заглушая свое горе и все эти вопросы, скача от них дальше, – но с ним неутомимо, как свистящий осенний ветер, скакал вопрос: что делается на той стороне Волги?
Сколько раз он подъезжал к берегу, глядя на противоположную сторону! Как хотелось ему вскочить на этом коне на отваливающий паром и взобраться на гору, узнать, спросить…
Но она сказала: «погодите» – и это «погодите» было для него свято.
Теперь он ехал с ее запиской в кармане. Она его вызвала, но он не скакал на гору, а ехал тихо; неторопливо слез с коня, терпеливо ожидая, чтоб из людской заметили кучера и взяли его у него, и робко брался за ручку двери. Даже придя в ее комнату, он боязливо и украдкой глядел на нее, не зная, что с нею, зачем она его вызвала, чего ему ждать.
Сначала неловко было обоим. Ей – от того, что «тайна» известна была ему, хотя он и друг, но всё же посторонний ей человек. Открыла она ему тайну внезапно, в горячке, в нервном раздражении, когда она, из некоторых его слов, заподозрила, что он уже знает всё.
И нельзя было не открыть: она дорожила прелестью его дружбы и не хотела красть его уважения. Притом он сделал ей предложение. Но всё же он знает ее «грех» – а это тяжело. Она стыдливо клонила голову и избегала глядеть ему прямо в глаза.
Ему было неловко от того, что он так не в пору и некстати открыл ей свои надежды, на которые она ответила ему страшной откровенностью: неловко и за нее, и за себя.
Они угадывали друг друга и молчали.
– Вы меня простили? – сказала она наконец грудным шепотом, стараясь не глядеть на него.
– Я, вас: за что?
– За всё, что вы перенесли, Иван Иванович. Вы изменились, похудели, вам тяжело, – я это вижу. Горе ваше и бабушки – тяжелое наказание!
– Мое горе не должно беспокоить вас, Вера Васильевна. Оно – мое. Я сам напросился на него, а вы только смягчили его. Вон вы вспомнили обо мне и писали, что вам хочется видеть меня: ужели это правда?
717
– Правда, Иван Иванович. Если у меня отнимут вас троих: бабушку, вас и брата Бориса, – я не переживу своего одиночества.
– Ну, вот: а вы говорите – горе! Посмотрите мне в глаза. Я думаю, я в эту минуту и пополнел опять.
У него показался румянец, какой бросается в лицо вдруг обрадованному человеку.
– Вижу, – сказала она, – и от этого мне больнее становится за всё то, что я сделала со всеми вами. Что было с бабушкой!
– А что? я боялся спросить…
Она рассказала ему всё, что было в эти две недели, кроме признания Татьяны Марковны.
Он напряженно ждал, не упомянет ли она о Марке. Но она не сказала ни слова.
– Если б вы сами скорей успокоились! – сказал он задумчиво, – всё пройдет и забудется…
– Забудется, но не простится…
– Некому и нечего прощать…
– Если б и забылось и простилось другими, мне самой нельзя забыть и простить себе… – шепнула она и остановилась. Боль отразилась у ней на лице.
– Я начала немного отдыхать, забывать… – продолжала она. – Теперь скоро свадьба: было много дела, я отвлеклась было…
– И что же: помешало разве что-нибудь?
– Да… я вчера была сильно встревожена: и теперь еще не совсем покойна. Боюсь, чтобы как-нибудь… Да, вы правы: мне надо скорее успокоиться… Я думала, всё кончилось… Уехала бы я отсюда!
Он молчал, потупив глаза. Румянец и минутная радость сбежали с лица.
– Случилось что-нибудь? – спросил он. – Не нужно ли вам… какой-нибудь услуги, Вера Васильевна?
– Да, случилось. Но на эту услугу я не вызову вас, Иван Иванович.
– Не сумею, может быть?
– Нет, не то! Вы знаете всё: вот прочтите, что я получила…
Она вынула из ящика оба письма и подала ему. Тушин прочитал и совсем похудел, стал опять бледен, как был, когда приехал.
– Да, тут, конечно, я лишний: вы одна можете…
– Не могу, Иван Иванович…
718
Он вопросительно глядел на нее.
– Не могу ни написать ему двух слов, ни видеть его…
Он стал оправляться и поднял голову, глядя на нее.
– А мне надо дать ответ: он ждет там, в беседке, или придет сюда, если не дам… а я не могу…
– Какой ответ? – спросил Тушин, наклоняясь и рассматривая свои сапоги.
– И вы, как бабушка, спрашиваете, какой! Разве вы не читали? Он манит счастьем, предлагает венчаться…
– Что же?
– Что же! – повторила она с примесью легкого раздражения, – я пробовала вчера написать ему всего две строки: «Я не была – и не буду счастлива с вами и после венчанья, я не увижу вас никогда. Прощайте!» – и не могла. Хотела пойти, сказать это сама и уйти – ноги не шли: я падала. Он не знает ничего, что со мной произошло, и думает, что я всё еще в жару страсти, оттого и надеется, пишет… Надо ему сказать всё, а я не могу! Поручить некому: бабушка вспыхнула как порох, прочитавши эти письма. Я боюсь, что она не выдержит… и я…
Тушин вдруг встал и подошел к ней.
– И вы подумали обо мне: «Тушин – выдержит и послужит мне…» – и позвали меня… так?
Он весь просиял.
– Нет, Иван Иванович, не так. Я позвала вас, чтоб… видеть вас в этой тревоге. Когда вы тут – я будто покойнее…
– Вера Васильевна! – сказал он – и румянец опять хлынул ему в щеки.
Он был почти счастлив.
– А посылать вас туда, – продолжала она, – нет, я не нанесу вам этого нового оскорбления, не поставлю лицом к лицу с человеком, которого вы… не можете видеть равнодушно… Нет, нет!
Она качала головой.
– Оскорбления! Вера Васильевна!..
Он хотел говорить, но сложил только руки, как будто с мольбой, перед ней. Глаза блистали, глядя на нее.
Она с изумлением благодарности смотрела на него, видя, как одно внимание, одно чувство приличия – такая малость – делали его счастливым. И это после всего!..
719
«Как он любит меня! Зачем?..» – подумала она с грустью.
– Оскорбления! – повторил он. – Да, мне тяжело бы было, если б вы послали меня с масличной ветвью к нему, помочь ему выбраться из обрыва сюда… Эта голубиная роль мне была бы точно не к лицу – но я пошел бы мирить вас, если б знал, что вы будете счастливы…
«И бабушка пошла бы, и мать моя, если б была жива… И этот человек готов идти – искать мое счастье – и терять свое!» – подумалось ей опять.
– Иван Иванович! – сказала она почти в слезах, – я вам верю, вы сделали бы и это! Но я не послала бы вас…
– Знаю, что не послали бы, и дурно сделали бы. А теперь мне не надо и выходить из роли медведя. Видеть его – чтобы передать ему эти две строки, которых вы не могли написать: ведь это – счастье, Вера Васильевна!
Она потупила глаза.
«Я только и могу дать ему это счастье в ответ… на всё!..» – думала она.
Заметив ее печаль, он вдруг упал, смирился: гордость осанки, блеск взгляда, румянец – пропали. Он раскаялся в своей неосторожной радости, в неосторожном слове: «счастье».
«Опять глупость сделал!» – терзался он про себя – приняв простое, дружеское поручение, с которым она обратилась к нему, потому что некому было поручить, как она сказала, – за какое-то косвенное поощрение его надежд!
Он – этой внезапной радостью и этим словом «счастье» – будто повторил свое признание в любви и предложение руки и, кроме того, показал ей, что эгоистически радуется разрыву ее с Марком.
Вера, глядя на него, угадала, что он во второй раз скатился с своего обрыва счастливых надежд. Ее сердце, женский инстинкт, дружба – всё бросилось на помощь бедному Тушину, и она не дала рухнуть окончательно всем его надеждам, удержав одну, какую только могла дать ему в своем положении, – это безграничное доверие и уважение.
– Да, Иван Иванович, я теперь вижу, что я надеялась на вас и в этом, только не признавалась сама себе, и никогда не решилась бы требовать от вас этой помощи.
720
Но если вы великодушно предлагаете, то я рада и благодарю. Никто не поможет мне так, как вы поможете, потому что никто так, как вы, не любит меня…
– Вы балуете меня, Вера Васильевна, говоря это: но это правда! Вы насквозь видите меня…
– И если, – продолжала она, – вам не тяжело видеть его…
– Нет… я не упаду в обморок.
– Так подите сегодня в пять часов в беседку и скажите…
Она задумалась, что сказать. Потом взяла карандаш и написала те же две строки, которые сказала ему на словах, не прибавив ничего к прежде сказанным словам.
– Вот мой ответ! – заключила она, передавая ему незапечатанный листок, – отдайте ему и прибавьте, что хотите, если нужно будет: вы знаете всё…
Он спрятал листок в карман.
– Помните одно, – прибавила она поспешно, – что я не обвиняю его ни в чем… ни на что не жалуюсь… следовательно…
Она остановилась. Он ждал.
– Вашего бича с собой не берите!.. – договорила она тихо, почти в сторону.
– Поделом мне, – сказал он, сильно вздохнув.
– Виновата, – перебила она, подавая ему руку, – это не упрек, Боже сохрани! Память подсказала мне кстати. Мне легче этим одним словом выразить, а вам понять, чего я желаю и чего не желала бы в этом свидании…
– Тут обидно одно: вы думали, что я без этого слова не понял бы…
– Простите меня, больную…
Он пожал поданную ему руку.