Часть первая. Ранние годы: Сводка эмоциональной погоды[16]

Где Том с шарканьем является в мир, играет на разогреве у Заппы и никогда не отвечает на вопросы прямо

Том Уэйтс. Сердце субботней ночи

Пресс-релиз, 1974 год

Мутная морось стекает по зеркальному стеклу; коктейльная палочка неона перемешивает ночной воздух; по обсидиановому небу, вихляя, катится бильярдный шар луны; скрипят и воют автобусы там, где сходятся вместе неугомонный бульвар и полуночная дорога, — на другой стороне путей, что тянутся с тихой улицы; зеваки топают по бетонной дорожке[17]; а я морщусь над блинами с яичницей за 69 центов, которые у «Норма» на этой неделе дежурное блюдо, и пытаюсь вытянуться во весь рост в кишках метрополии. Я знаю вкус субботней ночи в Детройте, Сент-Луисе, Таскалузе, Новом Орлеане, Атланте, Нью-Йорке, Бостоне, Мемфисе. За последний год я намотал больше миль, чем за всю предыдущую жизнь; если же говорить о популярности в ночных клубах, то я пребываю в относительном мраке даже теперь, перед выходом второго альбома, который, надеюсь, станет важным вкладом в исследование центра субботней ночи, ради которого Джек Керуак неустанно мотался из конца в конец страны, ну и я пытался зачерпнуть несколько алмазов из той магии, что мне видна. Меня тянет за собой музыка Моуза Эллисона, Телониуса Монка, Рэнди Ньюмена, Джорджа Гершвина, Ирвинга Берлина, Рэя Чарльза, Стивена Фостера, Фрэнка Синатры[18]...

Мои любимые писатели — Джек Керуак, Чарльз Буковски, Майкл К. Форд, Роберт Вебб, Грегори Корсо, Лоуренс Ферлингетти, Ларри Макмертри, Харпер Ли, Сэм Джонс, Юджин О’Нил, Джон Речи[19] и другие. Я вожу «тандерберд» 1965 года, который вечно требует серьезного ремонта и не меньше кварты «Пеннзойла» в неделю, сжигает галлон за четыре шоссейных мили, и еще у него сломан багажник. У меня три штрафа за нарушение дорожных правил в одном только Лос-Анджелесе. Я посредственный пианист со слабой техникой, но хорошим слухом. Я пишу в кофейнях, барах и на парковках. Мой любимый альбом — «Керуак-Аллен» от «Ганновер-рекордс»[20].

Рожденный 7 декабря 1949 года в Помоне, Калифорния, я могу по случаю напиться и разыграть пристойную партию в бильярд, а мое любимое времяпрепровождение — зависать по вторникам в клубе «Манхэттен» в Тихуане. Я живу в Лос-Анджелесе, в районе Сильвер-Лейк, обожаю этот город и не имею ни малейшего желания переселяться в колорадскую избушку. Я люблю смог, машины, придурков, пробки на дорогах, шумных соседей, набитые бары и проводить б`ольшую часть жизни в машине по дороге в кинотеатр.

Теперь, с двумя дипломными альбомами: «Closing Time» и «The Heart of Saturday Night»[21], я надеюсь, предложения клубных концертов не заставят себя ждать, а меня скучать. Я играл на разогреве у многих артистов, среди которых Фрэнк Заппа и The Mothers, Буффало Боб и «Хауди-дуди-ревю», Чарли Рич, Джон Стюарт, Билли Престон, Джон Хэммонд, Джерри Джефф Уокер, Боб Ла Бо, Дэнни О’Киф[22] и другие, а еще я знаком с Эдом Барбара из «Мебели Манхэттена».

Ваш и собственный друг,

Том Уэйтс.

Кларк Петерсон. Слизняк, пришедший с холода

«Creem», март 1978 года

Черный остроносый ботинок пинком распахивает дверь, и в номер мотеля вваливается нечто такое, чему позавидовало бы огородное пугало. Это Том Уэйтс, похожий на небритого шатающегося бродягу, который только что в центре переливания крови обменял пинту этой самой крови на пинту муската. Облачение от Фредерика из «Гудвилла» выглядит на худосочном теле подходяще, то есть весьма убого.

— Я вытатуировал на груди орла, — хрипит Том. — Только на этой шкуре он больше похож на ворону.

Пропечатанный в «Тайм» и выпустивший пять альбомов на «Эсайлем» (последний — «Foreign Affairs»[23]), Том Уэйтс — это кошачий ор (или кошачий блев?). В теледебюте на «Fernwood 2 Night» он спел «The Piano Has Been Drinking (Not Me)», после чего принялся дразнить своего друга и ведущего программы Мартина Малла[24]. Тот извинился, что может предложить только диетическую пепси-колу. Уэйтс вытащил из кармана фляжку, на что Малл сказал, что Том сидит в обнимку с бутылкой.

— Лучше сидеть с бутылкой в обнимку, чем в бутылку лезть[25], — огрызнулся Уэйтс.

Позже он объявил:

— Кто не вынес наркоты, хватается за реальность.

Игра Уэйтса вовсе не игра. Ему случается спать на лохмотьях с блошиного рынка, часами заниматься тем, что больше пристало чистильщикам обуви, и тянуть в себя дым не только от гриля «Барбекю Джо». Он ездит на автобусах и ночует в клоповниках, тогда как троица его музыкантов предпочитает модные отели.

— Blue Öyster Cult и Black Oak Arcansas[26] ночевали в Финиксе в том же отеле, что и я, — пробормотал Уэйтс, скребя щетину и стараясь, чтобы его слова звучали искренне. — Я аж трясся, прикинь — до твоих героев всего-то три двери. — (Он как-то признался, что слушает Cult с почти тем же удовольствием, что и поезда в туннеле.) — Нравятся они мне, — продолжил Том. — Ну да, а еще мне нравятся уроды, сопли и блевать себе на штаны.

В родном Лос-Анджелесе Уэйтс живет в мотеле «Тропикана-Мотор», прежде любимом Джими Хендриксом и Дженис Джоплин, где частично снимался «Мусор» Энди Уорхола[27]. Его соседи — стриптизерши, сутенеры, мексиканцы, «бездарные психованные актеры без ролей и мужик по имени Спарки». Позади Уэйтса обитают несколько панков. Музыка Уэйтса — смесь джаза, душераздирающих баллад и бит-поэзии, но, как ни странно, его влечет к себе и панк-рок.

— Многие кривятся, но это хоть какая-то альтернатива тому хламу, который вот уже десять лет здесь болтается, — сказал Том. — Я сыт по горло всякими Crosby Steals the Cash[28]. Вторая такая группа мне нужна, как второй хрен. Я лучше буду слушать, как пацан в кожаной куртке орет «Отлизать бы мне мамашу», чем этих мудаков в ковбойских сапогах и расшитых рубашках, которые лабают «Шесть дней в пути»[29]. Mink DeVille[30] мне нравятся... Как-то вечером я стоял в Нью-Йорке, в Бауэри, перед «Си-Би-Джи-Би»[31]. Там эти коты с узкими лацканами и в остроносых штиблетах дымят «Пэл-Мэлом» и заливают алкашам баки. Вот где хорошо.

Среди отверженных он как дома.

Уэйтс будет играть пианиста из бара в новом фильме Сильвестра Сталлоне «Схватка в раю» и споет там три новых песни. Возможно, его песня прозвучит в фильме «Исправительный срок» с Дастином Хоффманом, но в «Старски и Хатч»[32] его не будет.

— Я на них всерьез обиделся, — проворчал Уэйтс. — Приспичило, чтобы играл им сатанинскую фигуру в культовой группе, я сказал: закрыли тему. А то напялили бы на меня крестьянскую рубаху с кучей бисера и пририсовали бы спреем глаза, как у дьявола.

Пока он не прорвался на большой экран, ищите подвыпившего Тома в злачном районе города. Вам не составит труда вспомнить его помятую, с бачками, физиономию.

— Меня узна`ют, когда я болтаю в баре с симпатичной девчонкой. — Том вздохнул и запустил желтые от никотина пальцы в свои бензольные волосы. — Какие-то второкурсники вечно лезут слюнявить мне жилетку.

Бетси Картер и Питер С. Гринберг. Кислый и сладкий

«Newsweek», 14 июня 1976 года

Хмельного вам вечера в «Серебряном облаке» Рафаэля, дорогие пьяницы,

Всем вам, кто давно уже здесь и кто еще заявится.

Подсыпь мне клубнички, сестричка.

А ты слухов наваливай гору, Гордон.

И побольше сплетен, Бетти.

Я покоряю город...[33]

Том Уэйтс на затемненной сцене. Одинокий прожектор освещает его хилую фигуру. Пока Уэйтс выборматывает свой джазовый репертуар, сигарета успевает догореть до самых пальцев. Небритый, в мешковатом костюме и потертой фетровой шляпе, он больше похож на обитателя ночлежки, чем на певца и восходящую звезду, в активе которой три популярных альбома.

В некотором смысле Уэйтс вообще не певец — он проговаривает синкопированный поток сознания, прогуливаясь по искореженным проулкам Америки в сопровождении душещипательного джазового квартета. Все это завоевало для него в музыкальной индустрии целый культ последователей, недавно он проехал по стране, выступая перед стоячими залами, а сейчас собирает внушительные толпы в своем первом европейском туре.

— Такая у меня натура, нравлюсь зрителям, — предполагает Том. — Я похож на их приятеля — потертого шалопая, с которого и взять-то нечего и толку никакого, зато он всегда рад посмеяться. Убогий, просто убогий. Но я не возражаю против такого имиджа.

Полуночник

Кисло-сладкие серенады Уэйтса о яичнице-глазунье и потерянной американской мечте уносят его далеко за пределы своих двадцати шести лет. Он — дитя среднего класса южной Калифорнии, выпавшее из поколения хиппи:

— Шестидесятые не особо меня возбуждали, — говорит Уэйтс. — Я не строил песчаных замков и не вешал на стенку портретов Джими Хендрикса. У меня даже не было ультрафиолетового фонарика.

После школы в Сан-Диего он работал вахтером, судомоем и поваром.

— Иногда болтался до утра, — вспоминает Том. — Мне нравилось. Заделался полуночником, отсыпался днем.

В девятнадцать лет Уэйтс балдел от музыки полуночников — джаза. Тогда он открыл Диззи Гиллеспи[34], Моуза Эллисона, бит-поэтов и сломанное пианино, в котором можно было нажимать только на черные клавиши.

— Я вскоре научился играть все подряд в си диезе, так дело пошло на лад мало-помалу.

В 1972 году Уэйтс заявился со своими бухими блюзами на любительский вечер в лос-анджелесский фолк-клуб «Трубадур» и к концу года собрал вокруг себя внушительный круг поклонников, куда входили Элтон Джон, Бетт Мидлер и Джони Митчелл[35]. Бонни Рэйтт[36], отправляясь в прошлом году в тур, прихватила Уэйтса с его номерами, хотя по дороге Том все больше норовил забуриться в какую-нибудь ночлежку.

— Том — настоящий оригинал, — говорит Рэйтт. — Это окно на такую сцену, к которой мы никогда не подходили близко. Он умеет вязать всякие двойные узлы, трагические и романтические одновременно.

Дерматиновые лавки

На сцене Уэйтс ведет себя асоциально. Он не обращает внимания на зрителей, беспокойно перетаптывается, таращится в пол и курит одну сигарету за другой. Как только звучит музыка, его правая рука начинает прихлопывать, а левая нога притопывать. Невнятные монологи Уэйтса о стоянках дальнобойщиков, платиновых блондинках и дерматиновых лавках в дешевых закусочных застревают у него во рту, понять их почти невозможно. Словно повар из забегаловки, он перемешивает свои истории, сдабривая их мазками подросткового юмора и брызгами словесной игры («Я сам себе герой, я сам себе ною порой, я сам себе геморрой»). Одним щелчком он открывает пиво, делает несколько глотков и сует банку в карман пиджака. Пена заливает ногу и пол, усеянный бычками и обрывками бумаги.

Эта неловкая личность, бомж из Бауэри, нужен Уэйтсу лишь затем, чтобы спрятать за ним талант сочинителя уникальной смеси блюзов и джаза. Критики называют его стиль показным, а поэзию — ребяческой. («Желтый масляный бильярдный лунный колобок раскатался по обсидиановому небу»[37].) Однако сам Уэйтс считает себя голосом человека с улицы.

— Какое-то всеобщее одиночество расползлось от океана до океана, — сказал он. — Это как общий кризис вывихнутой личности. Темная, теплая, наркотическая американская ночь. Я только надеюсь, что успею потрогать это чувство до того, как в один прекрасный день меня запрут шикарной машиной на тихой улице.

Том Уэйтс прямо сейчас покоряет город.

Питер О’Брайен. Берегись шестнадцатилетних девчонок в клешах, убегающих из дому с толстой стопкой альбомов Blue Öyster Cult под мышкой

«ZigZag», июль 1976 года

Мы встретились с Томом Уэйтсом в девять вечера перед клубом Ронни Скотта. Вид у него был такой же, как на конверте «Nighthawks» («Полуночников»), только еще потрепаннее. Мы зашли в паб на ближайшем углу. Сразу за дверью там открывается новая дверь, на другую улицу.

— Только пройти, — хрипит Том обалдевшему бармену.

В конце концов мы пристроились в углу паба, расположенного на Олд-Комптон-стрит напротив старого здания «Зиг-Зага». Странновато, но подходяще! Том горбится над пинтой лагера, в такт словам беспрестанно покачивается вперед-назад, а левой рукой снова и снова катает между пальцами серебряный доллар. Многое из сказанного представилось мне позже репетицией выступления, предстоявшего Уэйтсу в тот вечер. Очень многое прозвучало искренне, особенно вполне здравые мысли об артисте, песнях и музыке. Кстати, это интервью стоит читать вслух, а не про себя, выйдет лучше. Попробуйте — гортанно и как можно более по-американски. Вы почувствуете ту же сухость во рту, что осталась у меня после попыток подражать Тому Уэйтсу.


«З. З.»: О’кей. Сперва я скажу, чт`о мне от вас нужно, а после этого делайте, что хотите! Я никогда не был в Америке, так что в голове у меня сейчас только огромная фантастическая картина с изображением этой страны. Давайте устроим путешествие через всю Америку. Откуда хотите, оттуда и начнем, куда хотите, туда и повернем, сколько хотите раз, в какие угодно тупики.

Т. У.: Ошибки в тексте потом исправите? Черт, нелегкое это дело, я вообще-то прямо сейчас собираю материал для нового альбома под названием «Стринги и насисьники». Обычно пишу в дороге. Откуда вы хотите начать? Можно с Сиэтла, Портленда или Кливленда, Финикса, Альбукерке, Майами, Санкт-Петербурга, Ки-Уэста, Бангора, штат Мэн, или Блумингтона, Иллинойс, или Монтаны, или Южной Дакоты. Можно начать с Филадельфии или Питсбурга, или из Нового Орлеана, или на восток от Сент-Луиса, или из Цинциннати, или Дейтона, или Ашленда... Поезжай куда угодно, лишь бы на автобус хватило.

«З. З.»: А вы куда бы поехали?

Т. У.: Если бы у меня был билет? А куда захочется. Не знаю, может, в Финикс. Это близко от Лос-Анджелеса. Рули хоть каждую ночь, как будто у тебя шило в жопе, показывай встречным машинам средний палец и разбрасывай по пути пивные банки. Время от времени я катаюсь в Финикс на черном «кадиллаке» пятьдесят четвертого года — седан, четыре двери, нормально. На той стороне железки одноглазые валеты[38]. Дороге Ван-Дарена в Финиксе самое место. Еще хорошее название — Дорога Отелей. Плюнуть некуда, сплошные гостиницы. И еще бары. Один называется «У Дженни». Мотель «Тревелодж». Принцесс тротуаров и ночных дам знаете сколько? Выбирай любую. Только руку успеешь протянуть, чтобы почесать задницу, как штук шесть девчонок уже тут как тут, интересуются, не желаете ли провести вечерок. Зимой в Финиксе холодно, всерьез холодно. Как-то ночью я протопал пятнадцать миль от Финикса до Гудьира. Машину было не поймать. Почему — не знаю. Вроде и одет прилично. Валился на дорогу, прикидывался мертвым. Ни фига. Прям не знаю. Смотря чего вы хотите и что вам вообще надо. Заняться чем или девочек; может, часы купить, а может, болото во Флориде? Вы подумайте, а я пока посмотрю, что там на дне бутылки скотча. Люблю бары. В Филадельфии хорошие бары, в Нью-Йорке вообще отличные. Отличный бар в Денвере, Колорадо, называется «Спортсмен», специально для полуночников. Не то что до четырех утра — до самого рассвета работает. Свингово. Нелегкое это дело — рассказывать о Соединенных Штатах от и до. У меня не выходит. Я как раз потому и стараюсь делать это в песнях, потому что вот так сидишь перед микрофоном и ничего не получается, в голове торчит, а достать, чтобы вышло и познавательно и развлекательно, просто ну никак. Хорошая была мысль, только не выходит у меня ничего.

«З. З.»: Когда вы начали путешествовать? Должно быть, до черта наколесили...

Т. У.: А то! Долгое время, можно сказать, жил на дороге. Катался не только, чтобы играть по клубам, я вообще много рулил. У меня перебывало миллион машин. Первая в четырнадцать лет... Это такая американская традиция. Получить права — все равно что бар-мицва. С машиной клево, но зимой хорошо бы еще обогреватель, особенно если зима выдалась холодная, как американо-еврейская принцесса в медовый месяц. У меня всегда машины. Был «форд-меркьюри» пятьдесят шестого года, «бьюик-роудмастер» пятьдесят пятого, «спешл» пятьдесят пятого, «бьюик-сенчури» пятьдесят пятого, «бьюик-супер» пятьдесят восьмого, черный «кадиллак» пятьдесят четвертого — четырехдверный седан, «тандерберд» шестьдесят пятого, «плимут» сорок девятого, что-то там еще, кажется «комет» шестьдесят второго. Даже не знаю. Вообще-то стараюсь держаться «бьюиков».

«З. З.»: И все кабриолеты?

Т. У.: Одна только — целый геморрой. Раз сломался, а тут дождь как припустит. Не надо мне больше такого.

«З. З.»: А вообще вы из Сан-Диего?

Т. У.: Я жил в Сан-Диего, в школу ходил тоже в Сан-Диего. Родился в Лос-Анджелесе в очень юном возрасте. Я родился на заднем сиденье такси, когда оно стояло на парковке перед больницей Мерфи. Надо было заплатить таксисту доллар восемьдесят пять, по счетчику, иначе как выберешься? А я без брюк, и все мои деньги остались в других штанах. Я жил под Лос-Анджелесом и переезжал с места на место тоже под Лос-Анджелесом. Папаша — учитель испанского, так что мы жили в Уиттиере, Помоне, Да-Верте, Северном Голливуде, Сильвер-Лейке, это все пригороды Лос-Анджелеса. Пока был в школе, переработал на всяких работах. В школе мало чего интересного, только куча неприятностей, я ее потом бросил.

«З. З.»: Америка такая огромная, что я вполне понимаю, почему вы не можете выполнить мою просьбу. Как насчет Калифорнии, хотя и она огромная. Если я окажусь в Калифорнии, куда мне зайти и к чему присмотреться?

Т. У.: Берегитесь камнепадов и грузовиков с восемнадцатью колесами. Берегитесь триппера. Берегитесь шестнадцатилетних девчонок в клешах, убегающих из дому с толстой стопкой альбомов Blue Öyster Cult под мышкой. С ними поосторожней... Если попадете в мотель «Тропикана», берегитесь Чака Э. Уайсса[39]: он продаст вам крысиную жопу вместо обручального кольца. Берегитесь Мартина Малла. Заболтает до смерти.

«З. З.»: Вас тоже?

Т. У.: Я-то сам боюсь всего нескольких вещей. Что пойду как-нибудь в одиночку гулять по Лос-Анджелесу, провалюсь в люк, а там, внизу, пятьсот безработных босановщиков запиликают меня до смерти «Девушкой из Ипанемы»[40]. Пока проносит. Думал оформить страховку от Ипанемы, да нет такой ни у кого. Честно говоря, здесь, в Лондоне, я боюсь только одного — когда луна высоко, а в номере темно; я боюсь, что у меня шея обрастет камерами, черный плащ превратится в рубашку в цветочек, а черные штаны — в бермуды. На ногах вырастут белые носки и штиблеты — узкие, как старые понтиаки. Потом рядом со мной проклюнется жена, будет расти и расти, все больше и больше, пока не растолстеет, а над губой — капли пота, как у коровы (и глаз остекленевший, а, Том?[41]), лоб блестит так, что смотреться можно, у нее будут болеть ноги, она будет искать туристический проспект и сигарету, ей захочется сесть и... Пока проносит. Я вообще-то везучий.

«З. З.»: И осторожный.

Т. У.: Ага, осторожный. Как иначе! Я бывал на волоске, говорил уже. Спал с тиграми, львами и Мерилин Монро. Пил с Луи Армстронгом, крутил в Лас-Вегасе дерьмовую рулетку, скакал на Кентукки-дерби, смотрел, как «Бруклин доджерс» играют на Эббет-Филдс, и научил Микки Мэнтла[42] всему, что он вообще умеет.

«З. З.»: Неужели в Калифорнии нет ничего хорошего? Вы мне рассказываете одни ужасы.

Т. У.: Ну разве это ужасы. Это ерунда. Харбор-фривей в час пик, сто десять градусов[43], а машина без кондиционера. Сигареты есть, а спичек нету. У тебя геморрой, надо бриться... прелесть просто. Вот это точно прелесть.

«З. З.»: Значит, вы редко бываете у моря? И уж точно не серфингист.

Т. У.: Нет, я знать ничего не желаю о серфинге. Я говорю так, не опасаясь возражений. О досках для серфинга я не знаю самых элементарных вещей — на какую сторону вставать, где у нее верх, где низ, и знать не хочу.

«З. З.»: Вы вообще когда-нибудь выходили к морю?

Т. У.: Ага, пару раз. Заблудился. Ну конечно, я был у моря. Последний раз — когда сделал себе татуировку. Говорили, отмоется, между прочим, но я сидел у этого сучьего моря, скреб, скреб, да, наверное, не тем мылом. Она у меня на руке. Хотите, покажу за десять баксов.

«З. З.»: Теперь я понимаю, как вы в Филадельфии работали швейцаром в ночном клубе!

Т. У.: А то! Я был швейцаром и вышибалой, то есть меня вышибали каждую ночь. Летом в город заявляются человек двадцать пять «Ангелов ада»[44], а я ну как бы защищаю крепость. Мне еще выдали личное оружие — ножку от стула. Против «Ангелов ада» все равно как зубочистка. Так что было весело. Вот где ужас. Что ни ночь, то катастрофа, но я выкрутился — не суком, так крюком; если припрет, куда денешься. Из такого кошмара живьем выбрался. На самом деле этот ночной клуб скорее косил под «Фолк-сити Герде». Играли там больше традиционную музыку. Гитарист на гитаристе. Блюзы и блюграсс в основном... Заблюграссили меня до потери пульса. Я должен вам кое в чем признаться: я... пусть это прозвучит высокомерно, но, кажется, я ненавижу только одно — когда хреново играют блюграсс. Сильнее этого я ненавижу только другое — когда блюграсс играют хорошо. Когда его играют хорошо, меня достает до печенок. Приятно смотреть, когда обсераются. А когда без кальсон, еще приятнее. Чем-то он меня очень достает, этот блюграсс, не знаю уж чем.

«З. З.»: Вы в то время начали писать?

Т. У.: По правде, я не знаю, когда начал писать. Я рано научился заполнять анкеты, это да. Сперва фамилию, потом имя, пол... «иногда» и так далее. Потом письма, формы заполнял, писал на стенах танцзалов. В Цинциннати, в одном баре клевое граффити. Нет, это в Восточном Сент-Луисе, заведение называлось «Обратная сторона Луны». Клуб такой, я даже не знаю, есть ли он еще. Короче, там было написано: «Любовь слепа. Бог есть любовь. Рэй Чарльз слеп. Следовательно, Рэй Чарльз есть Бог». Я сразу понял, что это университетский город! Что свет горит и кто-то дома, и... значит... но... что это я хотел сказать?

«З. З.»: Не знаю. Мы просто... разговариваем!

Т. У. (громко рыгает): Ой, извините... правду сказать, обычно меня рвет. Тошнит все время, я уже привык. В последнее время плохо себя чувствую, это... больные легкие, печенка пропита, сердце разбито[45], постепенно привыкаешь. Я подумываю открыть ночной клуб: заходишь, а там, ну, например, автомат, продающий сигареты, сломан, по-английски никто не говорит, сдачу с доллара хрен получишь. Пока ты в клубе, кто-то грузит твою жену, угоняет машину, а здоровый такой сумоист норовит сломать тебе шею[46]. У девчонок всякие болячки, и вообще они трансвеститы. Музыку лабают шесть алкашей, которых случайно подобрали на улице и сунули им в руки электроинструменты. Это будет для тех, кто не понимает, что такое хреново. И никакой платы за вход. Входи бесплатно, а приспичит выйти — гони сто баксов.

«З. З.»: Вам трудно даются альбомы? Получается так, как вы хотели?

Т. У.: Мне как-то неловко в студиях. Не люблю я их. Это как зубы рвать. Все такое привередливое. Не знаю, как-то мне страшно. Страшно, все время на нервах, ведь столько времени ушло на работу с материалом, это и есть самое трудное, это и есть пот. А дальше тому, на чем ты все зубы обломал, устраивают хирургическую операцию — наркоз, скальпели, по полной программе. Все психуют, сплошная ругань и кулачные бои. Меня это совсем не радует.

«З. З.»: У меня в сумке три ваших альбома...

Т. У.: Их нужно принимать осторожно. Если появится сыпь, прекращайте немедленно и сразу же обращайтесь к врачу.

«З. З.»: Ваши тексты меняются так же, как и ваши альбомы?

Т. У.: Ага, я и сам меняюсь. У меня теперь на этот счет больше честолюбия. Дело стало еще и ремеслом. А не просто с неба падает. Не то что сидишь себе дома у венецианского окна, смотришь, как среди деревьев солнышко блестит, а потом приходит олешек и нашептывает что-то там тебе на ушко. Это настоящее ремесло и тяжелая работа. Это сильная дисциплина. И хотелось бы надеяться, что с каждым проектом удается все лучше и лучше. Я почти отработал материал для нового альбома, так что вернусь в Лос-Анджелес, напьюсь, как зюзя, и пробуду в таком состоянии дня три... а потом прямо в студию.

Джеймс Стивенсон. Блюз

«The New Yorker», 27 декабря 1976 года

Том Уэйтс — двадцатишестилетний композитор и исполнитель — похож на городское пугало. Черная шляпчонка надвинута на левый глаз, плащ одновременно мал и велик, черные штиблеты тонки, словно бумага, на щеках двухдневная щетина. Можно подумать, он спал в бочке. Голос — шершавый скрежет — на сцене становится отличным инструментом с широким диапазоном цвета и чувства. В его лирике отражается промозглый уединенный пейзаж: круглосуточные забегаловки, дешевые гостиницы, стоянки для дальнобойщиков, бильярдные, стрип-клубы, автобусы «Континентал трейлуэйз», двойной трикотаж, удары вдоль длинного борта, забегаловки с дерматиновыми лавками, темные очки от Фостера Гранта, жареная картошка с яичницей, стеклопакеты и распредвалы, предрассветное небо «цвета пепто-бисмола»[47]. Его песни — в основном блюзы — отнюдь не чашка растворимого чая «Несте» на любой вкус, хотя и охватывают широкий диапазон от похабного до прекрасного. Недавно вышел четвертый альбом — «Small Change», в нем есть необычайно трогательная песня «Tom Traubert’s Blues»[48].

Поздним вечером в пятницу мы отправились в Рослин, Лонг-Айленд, посмотреть на выступление Уэйтса в заведении, именуемом «Клуб моего отца». Он расположен рядом с эстакадой Северного бульвара; поток машин, несущийся на восток прямо над головами, навевает ту же меланхолию, что и блюзы Уэйтса. Клуб пуст, в нем низкий потолок и черные стены; четыре сотни стульев стоят ножками вверх на узких столах под тусклыми желтыми лампочками. Кто-то волочит ящики с бутылками; за столиком над кучей меню с надписями «Пицца $3.50» сидят две официантки. В углу на сцене Уэйтс и его группа — басист, ударник и сакс — настраивают звук, проигрывая фрагменты песен. Вспыхивают и гаснут красные и синие огни рампы. Уэйтс склонился над клавишами рояля, во рту подпрыгивает сигарета.

— Нет мяса, — пожаловался в микрофон саксофонист.

Уэйтс скомандовал в свой микрофон:

— Убери верхние на саксе.

Служащие начали снимать стулья со столов: стук, лязг, грохот. Луч рампы прорезал зал, выхватил сцену, погас, Уэйтс спустился со сцены. Он одет в черное; в клубе темно, и его присутствие выдает только рыжий огонек сигареты.

Первый выход собрал полный зал и прошел очень хорошо. Уэйтс спел одну из своих новых песен: «Step Right Up»[49] — быстрый скат из бессвязных выкриков торговца («Эй, ты, будешь гордиться, качество что надо, на дно не пойдет, имя на плаву... распродажа предновогодняя... чистая торговля... обгоревшая мебель, увози хоть сегодня... без всякой подзаводки») и несколько раз выходил на бис.

В перерыве мы спустились в подвальную комнату, где обнаружили Уэйтса за столом с бутылкой пива. Он замкнут и выглядит старше своих лет: худой, угловатый, с длинным лицом; в тени от полей шляпы задумчивые глаза. Он улыбнулся, прохрипел любезное приветствие и рассказал, что бросал школу в Лос-Анджелесе и в Сан-Диего. Родители работали учителями.

— В школе у меня была куча неприятностей. Ругался с учителями. Злостный нарушитель. От родителей никакого сочувствия, ведь они и сами учителя. У меня пропадал весь день из-за того, что я до четырех утра работал в ресторане. Был посудомойщиком, официантом, поваром, вахтером, сантехником — всем сразу. Меня там звали Скоромерок. По воскресеньям вставал в шесть часов, мыл, чистил и натирал полы. Там был хороший музыкальный ящик, играл «Время рыдать» и «Я не могу тебя разлюбить»[50]. У нас дома было старое пианино, но я к нему и близко не подходил. Боялся. Когда стукнуло семнадцать, его решили выкинуть, а я приволок в гараж. Стал следователем по клавишам. Любопытно же, откуда берется мелодия. Если хотел освоить новую тональность, сочинял мелодию в этой тональности. В Сан-Диего ходил в «черную» школу, там играли только музыку черного хит-парада — Джеймс Браун, Supremes, Уилсон Пикетт, — но через них я усвоил много всяких несочетаемых музыкальных влияний: джаз, Гершвин, Портер, Керн, Арлен, Кармайкл, Мерсер, Луи Армстронг, Стравинский, Преподобный Гэри Дэвис, Джон Херт «Миссисипи»[51]. Пока рок-н-ролл был на высоте, я относился к нему сдержанно. Раньше читал Хьюберта Селби, Керуака, Ларри Макмертри, Джона Речи, Нельсона Олгрена[52]. Сейчас все больше меню и дорожные знаки. Мне нравился разговорный жанр, комики: Уолл и Кокс, Гарри Хипстер, Родни Данджерфилд, Редд Фокс, Лорд Бакли[53]. Работал на бензоколонке, только крупным ремонтом не занимался: заедет миссис Фергюсон и попросит переставить колеса; детям чего-нибудь за доллар; залить бензина, динь-динь. Еще я работал в ювелирном магазине, водил грузовик для развозки, такси, машину «Тропик» с мороженым. Служил пожарным на мексиканской границе, в основном на лесных пожарах. Пил кофе, играл в шашки, листал «Плейбой», бросал дротики. Потом в Лос-Анджелесе устроился швейцаром в ночной клуб, стоял у дверей и слушал все подряд. Блюграсс, комиков, фолк-сингеров, струнные группы. Тогда же стал подслушивать в ночных кофейнях, о чем говорят люди — водилы «скорой», таксисты, дворники. Я изучал их как вечерний смотритель, потом стал писать — с оглядкой. Думал, в какой-то момент смогу перековать все это во что-то внятное, добавить значение.

Примерно в это же время Уэйтс начал выступать. Зрители не раз давали ему понять, что терпеть его не могут.

— Бывали вечера, что как будто зубы рвешь, — признался он.

Сейчас все меняется.

— Работа артиста — это торговля. Теперь я вижу всю подноготную. Один выходной в две недели. В выступлениях главное — репетиции; если я не буду каждый вечер притаскивать что-нибудь новое, я скоро выдохнусь. Как мартышка на шесте. Так и подтягиваюсь каждый вечер, что-то добываю. Для меня это очень важно, отсюда вышло много песен. Моя творческая манера практически не изменилась. Разве только глаза держу открытыми немного дольше. По-прежнему люблю жить в отелях. В случайных отелях. В Лос-Анджелесе обитаю в номере за девять долларов, знаю ночлежки во всех городах. Дешевые отели гораздо больше напоминают мне дом, чем те, где чистота и санитария. Они как-то человечнее. Там даже помнят, как тебя зовут. Если в три часа ночи приспичит поесть, спускаешься вниз, и дежурный за стойкой даст тебе половину сэндвича. В «Хилтоне» такого не дождешься.

Дэвид Макги. На дух — как пивоварня, на вид — как охламон[54]

«Rolling Stone», январь 1977 года

На дух — как пивоварня, на вид — как охламон

Полуночник раскапывает мелочь.

«Я из тех парней, кто продаст вам крысиную жопу вместо обручального кольца»

Том Уэйтс — как всегда, расхристанный, в засаленной кепке пацана-газетчика, в мятой белой рубашке, черном обвисшем галстуке, черной потертой курточке, черных мешковатых джинсах, черных штиблетах «смерть тараканам» и с неизменной сигаретой «вайерой», торчащей из длинных согнутых пальцев, — всматривается в битком набитый зал клуба «Другой край». Внимательно. Как вдруг в этом гуле отчетливо слышится щелканье пальцев. Глубокая затяжка «вайероя» — и вот уже звучит «Step Right Up», словесно-джазовая пьеса из его нового альбома «Small Change». Визг барышника — вот что такое «Step Right Up» («Это эффективно. Это дефективно»), и в довесок к нему — внушительный кусок из скатовых фраз.

Лицо Уэйтса весьма уместно перечеркивает кривая ухмылка, ибо сей визг несется к прессе, к собравшимся здесь журналистам, звукозаписывающей швали и разношерстным прихлебателям, каковые, в глазах Уэйтса, все сплошь самые настоящие барышники и с которыми у него сложились отношения любовь — ненависть. Любовь — если угодно, можно назвать ее ревнивым почтением — за то, что привлекают к нему внимание публики. Ненависть — тут уж другого слова не подберешь — за бесчисленные и бессмысленные вопросы, с которыми эти люди к нему пристают, и за проклятие индустрии — базарные торгашеские приемы, низводящие, по мнению Уэйтса, его альбомы до уровня «продуктов», обреченных в музыкальных магазинах на рандеву с табличками «Разное» и «W, X, Y, Z».

В тусклом белом свете рампы Уэйтс перекидывает через шею ремень светлой обшарпанной гитары «Гилд». В глубине сцены мягко и почти неслышно играет его группа Nocturnal Emissions, тогда как сам Уэйтс терзает «Гилд», то бренча, то щипая струны — от этой манеры веет одиночеством, среди которого и звучит песня о старых корешах, что мечтают о лишнем глотке беззаботной юности и безнадежно выпрашивают у Курносой еще хотя бы шаг, пока наконец не смиряются с неизбежным.

Песня кончается, и Уэйтс напускает на себя измученный вид. Преувеличенно неловко он отклоняется от микрофона, затем приближается к нему, затем кричит:

— Бармен! Музыкальный ящик! Кто-нибудь... кто-нибудь... бросьте четвертак и сыграйте мне что-нибудь... что-нибудь вроде... «Натяни свой лук, амурчик, выпусти стрелу...»[55]

Своим задавленным хрипом Уэйтс выталкивает наружу запрятанную в глубине сэм-куковского стандарта меланхолию. Аудитория уже висит на канатах — и тут следует безжалостный нокаут: Уэйтс затягивает «(Looking for) The Heart of Saturday Night»[56], одну из самых душещипательных и тонких песен, повествующих о жестоком мифе вечной юности.

Затем и очень быстро все заканчивается. Вздохи и улыбки смешиваются с громовыми аплодисментами. Головы склоняются, а взгляды уныло вперяются в стаканы. Сгущается сигаретный дым.

Том Уэйтс родился в Помоне, Калифорния, 7 декабря 1949 года на заднем сиденье такси перед дверью больницы. Взросление было для него чередой уличных неприятностей, происходивших в городках, где его отец преподавал в средней школе испанский язык. Грызя неподатливый гранит школьной науки («я толком проявил себя уже только после школы»), Уэйтс наткнулся на родительскую коллекцию 78-оборотных пластинок. Комо и Кросби[57], Портер и Гершвин. «I Get a Kick Out of You» и «It’s Been a Long, Long Time»[58]. В шестидесятые годы калифорнийские тинейджеры слетали с катушек от Брайана Уилсона[59] с его эстетикой серфинга и прокачанных движков, позже они балдели от кислотного рока Сан-Франциско и фолк-рока Лос-Анджелеса. Все это Уэйтса не интересовало.

— Меня не возбуждали Blue Cheer[60], так что я нашел альтернативу, пусть хотя бы Бинга Кросби... Я держался довольно узких рамок, — рассказывает Уэйтс о том времени, улегшись на кровать в неприбранном номере отеля «Челси» — тусклой, грязно-зеленой каморки, где среди сигаретных бычков разбросаны выпуски «Пентхауза», «Скрю» и «Плежура». — В годы формовки мои амбиции не поднимались выше работы в забегаловке и, может быть, покупки в ней доли. Музыка была замещением, а я потребителем. Ни больше ни меньше.

Интриги и свобода ночного мира притягивали молодого Уэйтса, так что вскоре он обнаружил вокруг себя жизнь, полную головокружительных поворотов и соблазнительных знакомств. В какой-то момент он опустился на землю, получив работу вахтера в маленьком, ныне почившем лос-анджелесском клубе под названием «Херитэдж».

— Я переслушал там всякую музыку, — вспоминает Уэйтс. — Все подряд, от рока до джаза и от фолка до того, что случайно туда забредало. Как-то ночью местный парень стал играть со сцены собственные сочинения. Не знаю почему, но в тот день я понял, что хочу жить или умереть, опираясь только на собственную музыку, ни на что больше. В конце концов я тоже стал играть. Потом записывать разговоры за стойкой. Когда я складывал все это вместе, находилась спрятанная музыка.

Позже он открыл для себя сочинения Джека Керуака, Грегори Корсо, Аллена Гинзберга и других хроникеров бит-поколения, с которыми его часто отождествляют. Не умаляя их влияния, Уэйтс также упоминает Ирвинга Берлина, Джонни Мерсера и Стивена Фостера, которые в той же, если не в большей, степени сформировали его мир. Когда в 1969 году он пришел на прослушивание в «Трубадур», его чтение «ограничивалось меню и журналами».

В тот вечер в «Трубадуре» оказался Херб Коэн, работавший менеджером у Фрэнка Заппы, Кэптена Бифхарта и Линды Ронстадт[61]. Юный сонграйтер, обитавший в то время в машине, произвел на Коэна настолько сильное впечатление, что тот предложил ему контракт. Столь неожиданный и удачный ветер перемен заставил Уэйтса пересмотреть свои приоритеты.

— Ломаешь челюсти, лишь бы что-то ухватить, — говорит он, — тебя выпихивают опять и опять, тебе горько, кровь остывает, и вдруг они говорят: «О’кей, хватит». И ты ничего не можешь возразить. Ты должен принять предложение, а заодно и ответственность. Было страшно.

Больше года Уэйтс играл «в запасе», получал от Коэна деньги, оттачивал стиль и сценические навыки. В 1972 году он наконец подписал контракт с «Эсайлем». Продюсером и аранжировщиком выступил бывший участник группы The Lovin’ Spoonful[62], Джерри Йестер, с ним Том и скроил свой первый альбом «Closing Time» — подчеркнуто неяркую пластинку, полную деликатных причитаний о любви, одиночестве и внутреннем покое. Песня «Ol’ 55»[63] из этого альбома, позже записанная Eagles, стала классической одой фривейной гонке. В чартах «Closing Time» поднялся пусть невысоко, но быстро, однако, несмотря на внимание критики, столь же быстро упал.

К тому времени Уэйтс уже разъезжал со своим трио по стране и выступал в клубах. Сейчас он с отвращением оглядывается на этот период.

— Старая история, индустрия норовит постричь всех новых сонграйтеров под одну гребенку — тебя бросают и смотрят, на что ты способен, — говорит он. — Я понятия не имел, какого черта меня туда занесло.

Последней и самой ужасной каплей стала игра на разогреве перед Заппой, когда зрители встретили Уэйтса монументальным презрением. Сгрудившиеся вокруг авансцены пацаны ругались, плевались в его сторону, выставляли пальцы.

— А я стоял и говорил: «Ну что ж, спасибо. Рад, что вам понравилось. У меня для вас еще много новых песен». Все катилось вниз, и я даже пальцем не пошевелил, чтобы как-то это дело приподнять. Вспоминать забавно, но бывали такие вечера, когда — господи, на хрена такая работа?!

Он вернулся в Лос-Анджелес для записи второго альбома — «The Heart of Saturday Night», который также имел успех у критики, продавался лучше первого, но чарты по-прежнему не потряс. Уэйтс начал играть с языком, понемногу впрыскивать в аранжировки свинг; образы поражали оригинальностью — как певец он достиг зрелости. Тоска никуда не делась, но теперь она немного смягчалась беспечными излишествами «Depot, Depot» и неотразимостью «Diamonds on My Windshield»[64] — вдохновившись словесным джазом Кена Нордайна[65], Уэйтс начал использовать похожую технику. Бонс Хауи, заменивший Йестера, оживил работу.

С двумя альбомами за плечами Уэйтс к 1975 году обзавелся крепкой и растущей аудиторией, однако все еще играл на разогреве. Понимая, что не может содержать себя и свое трио на 150 долларов в неделю, он начал выступать один. В июле этого года они с Хауи собрали квартет, привели зрителей в лос-анджелесскую студию «Рекорд плант» и записали концерт, легший в основу двойного альбома «Nighthawks at the Diner» — первого провала у критиков: слишком много разговоров, слишком мало песен.

Но это была мелочь по сравнению с тем кошмаром, что ждал Уэйтса впереди. Сначала жуткая неделя в шикарном «Рино суини» на Манхэттене, затем появление в Пассейике, Нью-Джерси, на разогреве у Poco[66], где он вновь сцепился с неприязненно настроенной аудиторией.

— Под конец стало совсем тошно, — бормочет Уэйтс. — Выхожу в «Рино» на авансцену, и меня просто рвет от этого фасонистого шика. Они начали меня выматывать, все эти туры. Я перебрал поездок, отелей, дрянной кормежки, пьянок, — хватит. Стиль жизни отработан давным-давно, тебя с ним только знакомят. Это неизбежно.

Вдобавок ко всем своим заботам Уэйтсу стало трудно сочинять песни. Не хватало одиночества, говорит он. Тебя все время дергают за полу. Некогда просто посидеть за пианино, вечно кто-нибудь да помешает.

Последняя несправедливость обрушилась на него весной прошлого года в Новом Орлеане, когда Роджер Макгуинн, Джоан Баэз, Кинки Фридман[67] и кто-то еще из «Ревю орущего грома»[68], как Уэйтс окрестил окружение Дилана, взобрались на сцену клуба «Баллиньякс» как раз тогда, когда по программе должен был начаться сет Уэйтса.

— Они проторчали там целый час, и только потом я наконец-то смог начать, — говорит Уэйтс. — Меня никто не спрашивал, я не успел ни о чем подумать, смотрю — блядский Макгуинн уже торчит на сцене, бренчит на гитаре и поет, Джоан Баэз и Кинки там же. Когда я добрался до площадки, народ уже раздухарился. Все крутили головами как оглашенные. На хрена мне такое дерьмо! Это мое шоу! Вдобавок ко всему я еще и набрался.

Когда в мае Уэйтс улетал в Европу, у него была готова цветная фотография для нового альбома, но совсем не было песен. Концерты в Амстердаме, Копенгагене и Брюсселе прошли без особых побед. А вот две недели в Лондоне оказались решающими. Наконец-то выдался момент побыть одному. Запершись ото всех, Уэйтс сочинил двадцать песен, одиннадцать из которых вошли в «Small Change» — альбом, метафорически, но подробно, отобразивший весь этот адский год. Виски и сигареты сделали свое дело, голос Уэйтса теперь — всего лишь низкое рычание, как у опечаленного Сачмо[69], однако обретающее удивительное богатство и выразительность, стоит вам пройти курс из нескольких прослушиваний. Песни структурированы так же отчетливо, как на «The Heart of Saturday Night», но исчез оптимизм, а вместе с ним надежда на то, что ночь и пустая дорога обещают подспудно какой-то проблеск.

— Я тоже кое-чему учусь, — говорит Том об альбоме. — Эти песни, которые я пишу, меняют мое отношение ко многому. Я становлюсь немного практичней, немного...

— Циничнее?

— Ага. Я не принимаю все на веру, как раньше. В этих песнях я слегка развеял то, что прежде воплотил. Я хочу доказать кое-что самому себе, а заодно облегчить душу. «Step Right Up» — весь этот жаргон, который мы слышим в музыкальном бизнесе, он ведь ничем не отличается от жаргона трактирщиков и гробовщиков. Вместо того, чтобы высказываться в «Сайнтифик америкэн» насчет уязвимости американской публики перед лицом нашего продукто-ориентированного общества, я написал «Step Right Up»... Я очень много вложил в «Bad Liver and a Broken Heart». Хотел разобраться в некоторых сторонах этого моего имиджа: коктейль-бары, пьяное раскаяние, рыданья в кружку. В алкаше ведь нет ничего смешного. А я чуть было не убедил себя, будто в нем есть что-то забавное и удивительно американское. В конце концов сказал себе, что пора с этим дерьмом завязывать. Кроме всего прочего, в разговорах о попойках подтверждается всякая муть, которую люди о тебе слышат, а слышат они, что я алкаш. Так что я адресовал эту песню не только себе самому, но и тем, кто меня слушает и думает, что меня знает.

Когда я спросил Уэйтса, что для него важно, он сел на край кровати, нервно потопал ногами и затянулся энным по счету «вайсроем».

— Я не особенно гонюсь за деньгами, хотя, конечно, надо платить счета и содержать трио. Я хочу, чтобы коллеги-музыканты меня уважали, а папаня знал, что я делаю что-то хорошее. Для меня самого — это больше внутреннее. Я пытаюсь сделать то, что считаю живым, чем я мог бы гордиться, создать то, чего не было раньше. — Глоток «Белой лошади». — Мне мало чего нужно и мало чего хочется, — говорит Уэйтс, живущий сейчас в занюханном голливудском мотеле под названием «Тропикана-Мотор». — Я не собираюсь заниматься недвижимостью, покупать нефтяную скважину или становиться трущобовладельцем.

Год назад Уэйтс отметил, что его больше заботит, где он будет через десять лет, чем через год. А теперь — после успеха «Small Change» и переворота в собственных чувствах, в предвкушении первого тура в качестве хедлайнера, — не склонен ли он задуматься о настоящем?

— Нет вообще-то. Мне нужно кое-что добить, пока мы не разделались с семидесятыми. Я слишком много во все это вложил, — только между нами, — в то, чтобы научиться писать и все такое. Я не хочу еще до прибытия стать бывшим. С этим, наверное, трудно жить. Ага... трудно жить. Не хочу даже думать об этом, приятель. Пошли лучше за пиццей.

Шоу Дона Лейна

Девятый канал, апрель 1979 года

Д.: Дон Лейн (одет в элегантную тройку кофейного цвета).

Т.: Том Уэйтс (Том одет в черный костюм, черную рубашку с белой окантовкой и сплюснутую шляпу с загнутыми полями. Узконосые туфли — возможно, ботинки, целиком не видны, — с черными носками. Он дымит как паровоз и чем-то недоволен. Под нижней губой — клочковатая эспаньолка).

Обстановка: обычное ток-шоу, два кресла и столик с микрофоном. Дон сидит в кресле, Тома еще нет.

Д.: Новейший певчий феномен, заморский гость, двадцатидевятилетний наждачноголосый певец и поэт, занимавшийся ранее такими делами, как тушение пожаров на мексиканской границе и мытье посуды, только ради того, чтобы заниматься своей музыкой. Его зовут Том Уэйтс, он не пытается ни быть, ни казаться странным или необычным — это выходит у него само собой.

Кинокадры: Том за роялем, поет «Silent Night». (Очевидно, фрагмент из «Christmas Card...»[70] — помещение с виду большое.)

Д.: Гм, да, похоже, кусок выбран не слишком удачно. Лучше, наверное, сказать это сейчас, а не потом. Когда он поет, он смесь Сачмо-Армстронга и Хамфри Богарта[71] — поразительный стиль... так, как он, не пел никто, ни раньше, ни теперь. Он нам сегодня еще споет, и я думаю, вы взаправду его полюбите, поймете, как много в его музыке чувства. Так что приветствуем чудн`ого и очень талантливого Тома Уэйтса!

(С правой стороны появляется Том, как бы спотыкаясь. Не переставая курить, садится в кресло.)

Д.: Как дела, Том?

Т.: Да получше, чем никак. Пепельница есть?

Д: Так, пепельница, пепельница... Вообще-то нету... Знаешь, что... возьми... возьми стакан, ладно? Стряхивай сюда. Ну как? Нормально?

Т.: Да-да, хорошо, спасибо.

Д.: Просто на всякий случай, убедиться, что все в порядке.

Т.: Мне вполне удобно.

Д.: Как давно... (Том стряхивает пепел мимо стакана.) О, да ты снайпер. Ничего. Всякое бывает. Как давно ты в Австралии?

Т.: Прилетел вчера вечером. Самолет из Парижа, почти двадцать два часа. Классный перелет.

Д.: Что же ты делал двадцать два часа в самолете? Есть чем себя занять?

Т.: Ну, там крутят фильмы, больше их нигде особо не смотрят, а в самолете в самый раз. (Прикуривает новую сигарету.)

Д.: Я бы зажег тебе огонь, это обязанность хозяина — подносить гостю зажигалку, но ты, похоже, и сам прекрасно справляешься. Нашли там пепельницу?

Т.: Да, нормально. (С этого момента Том смотрит в пол между креслами.)

Д.: Ты сунул туда бычок? (Смеется.) Как давно ты поешь?

Т.: Прости, не слышу?

Д.: Я спросил, как давно ты поешь. (Они ерзают в креслах, пододвигаясь поближе. Тому, похоже, не очень хорошо слышно.) Ну вот, теперь я здесь и буду брать у тебя интервью. Я никуда не денусь. (Помощник приносит Дону пепельницу.) Вот, держи.

Т.: Да у тебя, я смотрю, все схвачено.

Д.: А то! Проси, Том, что хочешь, мы пошлем специального человека, и он все достанет.

Т.: Христа!

Д.: Я... эх, мы думали об этом, только денег не хватило. Непонятно, кому звонить насчет ангажемента. Не тот агент попался. (Том опять заглядывает между креслами.) Что там такого интересного?

Т.: (Том поводит рукой. Как будто хочет сказать «никому не говори».)

Д.: Поехали дальше. Мне сказали, вокруг тебя сложился целый культ. Ты... ты согласен с таким выражением?

Т.: Моя популярность неуклонно растет по всей территории межконтинентальных Соединенных Штатов, Японии и... э-э... по Европе я тоже много катаюсь. Вообще, не так уж плохо.

Д.: Мне сказали, ты открыл в Ирландии новый рынок сбыта. Это правда?

Т.: Я играл в Дублине. Хорошо, что там тоже все хорошо... прошло.

Д.: Ты похож на лепрекона, — еще бы не хорошо!

Т.: Ну, в Филадельфии тоже неплохо. (Усмехается. Стряхивает с сигареты пепел, тот попадает на Дона.) Извини. Я себя чувствую, как в гостях у бабушки. (Он говорит в стоящий между ними микрофон — последние несколько минут сгибаясь все ниже и ниже.)

Д.: Я не буду счищать. Как бы ты назвал свою музыку, свой музыкальный стиль? На что это больше всего похоже? Это все твое или ты поешь чужие песни тоже?

Т.: Иногда я делаю чьи-то кавер-версии, но вообще предпочитаю сам на все посмотреть и все рассказать.

Д.: А для какой аудитории ты работаешь? Есть ли возрастные рамки? Или для всех подряд?

Т.: Что-то ты вспотел, Дон. (Дон вытирает лоб.)

Д.: Да-да... Ты бы на моем месте тоже вспотел! Мне бы эту программу неделей позже. Вопрос номер пять. (Смотрит в сценарий: аплодисменты. Том курит.) Я... (Кашляет, отгоняет рукой дым.) Еще десять минут — и у нас тут начнется индейский налет!

Т.: Тебя в Австралии знают?

Д. (кивает): И теперь ты знаешь почему! В двадцать девять лет...

Т.: Спасибо!

Д.: Тебе же двадцать девять?

Т.: Вообще-то да.

Д.: Что ж, в двадцать девять... (Дон наклоняется поближе. Том, наоборот, выпрямляется.) Господи, наконец-то ты распрямился! Извини, я не в прямом смысле. (Изображает чревовещателя.) Ну, как дела, Том? (Другим голосом.) Хорошо, спасибо, все в порядке! (Опять своим.) В двадцать девять лет ты пишешь обо всем, через что тебе пришлось пройти, обо всех этих босяцких...

Т.: Ты читаешь по бумажке!

Д.: Нет, что ты!

Т.: Нет, читаешь. Там так и написано — «босяцких».

Д.: А, да ладно, не будем об этом. Тебе не нравится вопрос? Ручка у тебя есть? Дайте мне, пожалуйста, ручку. (Помощник приносит Дону ручку.) Давай пройдем по списку, Том. Ты мне скажешь, какие вопросы тебе подходят, а я их буду задавать. Как давно ты поешь? Или ты уже об этом говорил?

Т.: Я почти семь лет в дороге, сплошные концерты.

Д.: Семь лет. Так и запишем. (Пишет.) Семь лет. Как можно с таким голосом решиться стать певцом и добиться успеха?

Т.: У меня был выбор — либо шоу-бизнес, либо кондиционеры и холодильники.

Д.: Ага. А как насчет ранних влияний? Кто повлиял на тебя и твою музыку?

Т.: Род Стайгер[72] мне нравится.

Д.: Минуточку, минуточку! Род Стайгер? Ладно...

Т.: Род Стайгер.

Д.: У меня есть все их альбомы.

Т.: Я... э-э... А еще мне нравится Лорд Бакли. Ленни Брюс[73]...

Д.: Лорд Бакли! Конец света! Никто не знает, кто такой Лорд...

Т.: Ты знаешь, кто такой Лорд Бакли!

Д.: Да. Но давай лучше не будем здесь о нем. Теперь начинается самое интересное. Перейдем к твоей актерской карьере.

Т.: Гм.

Д.: Неужели забыл? Актерская карьера? (Машет на Тома рукой.) Да ну? У нас есть фрагмент с Сильвестром Сталлоне. Ты знаешь Сильвестра Сталлоне? Здоровый такой. (Машет кулаками, как в боксе.)

Т.: Сейчас вспомню. (Тоже машет кулаками.)

Д.: Сильвестр Сталлоне снял фильм «Схватка в раю», а ты в нем сыграл.

Т.: Точно.

Д.: Тебе понравилось сниматься в кино?

Т.: А то! Пять недель работы над тремя строчками диалога. Интересно было заглянуть в потроха киноиндустрии.

Д.: Я определенно рад, что ты договорил до конца это предложение.

Т.: Но для меня это была совершенно новая задача. (Закуривает очередную сигарету.)

Д.: Давай я тебя кое о чем спрошу. Тебя волнует результат? Он для тебя важен или ты просто делаешь свое дело и говоришь: «вот оно, хотите берите, не хотите — не надо»?

Т.: Э-э, волнует ли меня результат?

Д.: Ага.

Т.: Меня много чего волнует, но вот результат не волнует точно.

Д.: Так, значит, результат вычеркиваем. (Пишет.)

Т.: Больше всего меня волнует, есть ли в раю ночные клубы.

Д.: Боишься, что не получишь ангажемента, да? Ну да, на сцену будет не протолкнуться. Зря, что ли, все великие уже там? И где этот самый рай?

Т.: Поищи у меня в карманах.

Д.: Это смотря чт`о там у тебя. О’кей. Давай посмотрим... Вот Том в... Погоди... Мы тут несем всякую чушь, но, можешь мне поверить, кто-нибудь сейчас сидит дома и говорит: слушай, черт возьми, они там мучаются, — но на самом же деле ничего подобного! Я разговаривал с ним сегодня, уважаемые зрители, мы отлично побеседовали, и он просто... псих! Но он молодец, настоящая творческая личность. Том, сделай творческий вид! (Том улыбается.) Отлично, Том. Сейчас вы увидите Тома и Сильвестра Сталлоне, который придет к нам в студию через спутник, в «Схватке в раю». Давайте посмотрим...

Кинокадры: струны рояля, камера поднимается, видно, что играет Том. Он поет. После монтажной склейки — диалог между Томом и Сильвестром, затем Проныра[74] выходит из бара.

Т. (поет): ...опять проснулся ночью, вернулась Энни в город...

Проныра: Бурчун?

Т.: А? Четтенада?

П.: Когда ты последний раз спал с женщиной?

Т.: Вроде в Депрессию.

П.: Чего же ты ждешь?

Т.: Не знаю, старик, может, большого финиша.

П.: Тебе надо чаще бывать на воздухе, ты же совсем посерел... Ладно, пошел я, нужно навестить самый симпатичный помидорчик в округе. Пока, Бурчун.

Т. (поет): ...подпирают стены пацаны на улицах, у причала травят байки моряки... да, есть вещи, которые никогда не меняются...

(На экране опять студия. Том и Дон за роялем. Дон сидит на табурете, ближе к камере. На рояле большой стакан апельсинового сока, рядом — массивная пепельница. Том берет вступительные аккорды.)

Д.: О’кей. Садись. Где ты находишь вдохновение для своей музыки?

Т: Ну, знаешь... большинство моих песен — это рассказы о путешествиях. Трудно сказать точно, откуда они берутся. Спишь с открытым глазом. Вот эта песня называется «On the Nickel»[75]. В центре Лос-Анджелеса есть улица, называется Пятая, там обычно толкутся бродяги, они и зовут ее «на пятаке». Есть еще кино «На пятаке», его снял Ральф Уэйт[76], вот и вся история, а вышла как бы колыбельная для пьяницы.

(Стряхивает сигарету и начинает играть «On the Nickel». Исполнение превосходное. Голос у него очень глубокий и... булькающий. Затем — переход к «Вальсирующей Матильде»[77], что вызывает среди зрителей настоящую бурю.)

(Подходит Дон, что-то говорит Тому, но слова тонут в шквале аплодисментов.)

Д: Том Уэйтс! Да! Отлично. Слушайте, мы вас предупреждали, предупреждали в трех последних шоу, что это необыкновенный человек, я еще ни у кого не брал интервью с таким удовольствием, как у него, — он просто динамит. Давайте я вам назову даты концертов. Он будет в Мельбурне в театре «Пале» первого и седьмого мая, так что... клянусь всем святым, вы просто обязаны на него посмотреть. Лучше всего сначала спросите по друзьям, у кого есть альбомы Тома Уэйтса, и послушайте, что он вытворяет. А первого и седьмого... — так, вот только краснеть не надо, ради бога. (Том смеется и краснеет.) Сидней, Государственный театр, второго мая и четырнадцатого; Канберра... Том, приходи в нашу программу еще, пусть все увидят, что ты всегда такой! Сидней, Государственный театр, второго мая и четырнадцатого. Канберра — четвертого мая; Брисбен, Центральный зал — пятого мая; Аделаида, Фестивальный театр — восьмого; на другом краю континента, в Перте, в Консерт-Холле, — Том, вот увидишь, они вынесут тебя на руках, — одиннадцатого мая, а если в промежутке у тебя будет время заглянуть сюда, еще разок посидеть и поговорить, приходи к нам в любой вечер. Потому что ты просто динамит. Спасибо, что пришел. Том Уэйтс! А после рекламной паузы — Чабби Чекер[78], он вам закатит такой твист, что мозги повылетают...

Тодд Эверетт. Не столько поэт, сколько поставщик историй о придуманных путешествиях

«New Musical Express», 29 ноября 1975 года

Он категорически отказывается это признавать и наверняка постарается избежать подобной темы, однако Том Уэйтс — поэт.

Он согласен быть сонграйтером, и это правда — он отличный сонграйтер.

Для тех, кто его не любит, кто полагает, будто в нем нет ничего интересного, Уэйтс — чучело, пьяный фигляр, который бродит по сцене, выборматывая бессмысленный набор слогов.

Для его фанатов, числом намного больше хулителей, Уэйтс — это «что-то особенное», он тот, кого мы все так долго ждали. Еще вам скажут, что эта уличная крыса с козлиной бородкой — слишком большой талант, чтобы не обращать на него внимания, а кроме того, первая удачная попытка облечь бит-культуру Гринвич-Виллиджа пятидесятых в форму, понятную сегодняшним слушателям.

В свои двадцать с чем-то лет Уэйтс воспринял эту богатую и захватывающую культуру с пылом религиозного прозелита. Он пришел к ней лет в пятнадцать — в возрасте, когда одни открывают Дилана, другие — свинг, третьи — Спрингстина[79]. Пятнадцать лет — очень важный и восприимчивый возраст.

Уэйтс открыл Керуака.

— Наверное, все [читают Керуака на каком-то этапе своей] жизни. Я вырос в Южной Калифорнии, но, несмотря на это, Керуак произвел на меня грандиозное впечатление. Дело было в шестьдесят восьмом году. Я стал носить темные очки и подписался на «Даун-бит»[80]... Я немного опоздал. Керуак умер в шестьдесят девятом в Санкт-Петербурге, Флорида, озлобленным стариком... Больше всего меня заинтересовал именно стиль. Я открыл Грегори Корсо, Лоренса Ферлингетти... Гинзберг до сих пор дает иногда жару.

Источники становились все разнообразнее: комик Лорд Бакли, Кен Нордайн с его «словесным джазом» — уникальной комбинацией историй и импровизированного джазового сопровождения. Рэй Чарльз, Моуз Эллисон. И Джеймс Браун.

— В пятьдесят седьмом году на «Ганновер-рекордс» вышел превосходный альбом — «Керуак-Аллен». Там Джек Керуак рассказывает истории, а Стив Аллен играет на рояле. Этот альбом как бы собрал в себя все, что можно. Он навел меня на мысль самому писать говорящие куски.

Именно «говорящие куски» отличают Уэйтса от большинства выступающих сегодня в ночных клубах. Подобное открытие сделал много лет назад Боб Дилан — вовсе не обязательно перекладывать все свои слова на музыку. «Если я могу это спеть, — говорил тогда Дилан, — это песня. Если не могу, значит стихи».

— Поэзия — слишком опасное слово, — говорит Уэйтс. — Его слишком затаскали. При слове «поэзия» люди вспоминают, как сидели прикованные к школьной парте и учили наизусть «Оду греческой вазе»[81]. Стоит человеку объявить, что он сейчас прочтет свои стихи, мне тут же приходит на ум множество дел, которыми я бы занялся с б`ольшим удовольствием. Мне очень не нравится эта стигма, сопровождающая человека, назвавшегося поэтом, оттого я зову свои вещи историями о придуманных приключениях или о пьяных путешествиях, и тогда все вдруг обретает новую форму и содержание... Если связать мне руки и заставить как-то себя назвать, то пусть будет «рассказчик». У каждого ведь свое определение поэзии и поэта. Я считаю поэтом Чарльза Буковски — и думаю, многие со мною согласятся.

Выросший в небольших городках Южной Калифорнии, Уэйтс часто наведывался из Сан-Диего в «Трубадур» для прослушиваний, которые там устраивали по понедельникам, — в один из таких дней его и обнаружил Херб Коэн. Этот человек, некогда работавший менеджером у Лорда Бакли, теперь ведет дела Фрэнка Заппы и Уэйтса.

— Подваливаешь к «Трубадуру» в десять утра и торчишь там целый день. Первых в очереди они обычно выпускают играть. Когда наконец досиживаешь, тебе разрешают сыграть четыре песни — на все про все пятнадцать минут. Страшно было до усрачки.

Тем не менее в первый же вечер, когда Уэйтса заметил Коэн, изголодавшемуся рассказчику предложили контракт.

Относительно быстро Уэйтса подписал новый лейбл «Эсайлем», и продюсером его первого альбома выступил бывший участник Lovin’ Spoonful Джерри Йестер. Название альбома, «Closing Time», в точности отражает общее настроение диска — поздний вечер в опустевшем прокуренном баре, фортепьянное треньканье, сдержанный ритм и хриплая лирика Уэйтса. Одну из песен, «Ol’ 55», позаимствовали тоже клиенты «Эсайлема», группа Eagles. Эту и другие песни Уэйтса впоследствии записывали Тим Бакли, Ли Хейзлвуд, Ян Мэтьюз и Эрик Андерсен[82]; Джон Стюарт и Бетт Мидлер включили в свои концертные программы уэйтсовскую «Shiver Me Timbers»[83].

Второй альбом «The Heart of Saturday Night», который продюсировал Бонс Хауи, получил гораздо большее одобрение критики, чем первый, встреченный тоже неплохо («Я ни разу не получал от рецензентов особо сильных словесных вздрючек»). Настроение «после закрытия» никуда не исчезло и даже усилилось.

Третий альбом Уэйтса, концертный двойник «Nighthawks at the Diner», был записан лос-анджелесским филиалом студии «Рекорд плант» в специально построенных декорациях ночного клуба, в присутствии зрителей и под аккомпанемент хорошо сыгранной команды местных джазменов, куда вошли бывший ударник Моуза Эллисона Билл Гудвин, пианист Майк Мелвойн, басист Джим Хьюгарт и тенор-саксофонист Питер Кристлиб.

Духовик, постоянно играющий в команде Дока Северинсена[84] и возглавляющий собственную группу в ночном клубе «Данте» Северного Голливуда, особенно впечатлился талантами Уэйтса.

— Я часто заходил в «Данте» послушать команду Пита, — рассказывает Том. — Отыграв мой сет, он предложил заглянуть в клуб, поджемовать на «Vocabulary». Я был весьма польщен.

А вот как описывает Уэйтс свои отношения со студиями звукозаписи и коллегами-артистами:

— Нормально, я, правда, не зову их к себе в гости, но ведь я не так уж многих знаю. Вообще-то они в меня верят и думают, что рано или поздно я сотворю что-то значительное.

Продажи альбомов, как он признает, «довольно катастрофичны», а доход «едва покрывает производство». Однако благодаря непрерывным гастролям вдали от столиц аудитория растет.

— В таких городах, как Миннеаполис, Филадельфия, Бостон и Денвер. Я там типа культурный феномен.

Все, впрочем, не так гладко, как может показаться. С видимой дрожью Уэйтс вспоминает серию туров, когда приходилось играть на разогреве у Фрэнка Заппы и The Mothers, чья аудитория, при всей своей искушенности, не была готова принять Уэйтса с его «историями».

— Я откатал три тура, пока не понял, что больше не могу. Слишком трудно выходить одному, — (Уэйтс обычно выступает один), — к пяти или десяти тысячам и не получать от них ничего, кроме вздрючек — и словами, и жестами. Я больше не буду этим заниматься — мне страшно, и я выгляжу как последний дурак. Они швыряют в тебя всякую дрянь — буквально; можно, конечно, сказать: черт с вами, кидайтесь чем хотите, я кладу свои деньги в карман и удираю в Венесуэлу. Но постепенно от этого портится характер. Натуральная пытка.

Уэйтс, однако, набирался опыта, и его нынешний старый костюм с болтающимся галстуком родом из тех туров.

— Что бы я ни нацепил, выделиться ярким пятном было без шансов. Так что я сделал поворот кругом. Меня теперь называют «этот алкаш».

Как насчет других сценических приемов — шаркающая походка, будто бы экспромты?

— Я выясняю, что работает, а что нет, только методом проб и ошибок. Те, кому нравится, что я делаю, приходят как раз за этими рассказами — и за этим наплевательским шарканьем, которое я изображаю вот уже несколько лет. Я отдаю себе отчет, что кажусь фигурой совершенно особого сорта. Одно дело закуривать сигарету у себя в гостиной, и совсем другое — на сцене. Все раздувается до ненормальных размеров. Я зарабатываю право быть карикатурой на самого себя.

Может, и карикатурой. Но это вовсе не значит, будто Уэйтс «продался». Он живет в недорогом районе Лос-Анджелеса (Сильвер-Лейк), в доме, который по любым стандартам можно назвать «скромным».

Дома Уэйтс водит огромный черный «кадиллак» 1954 года, который, по его словам:

— ...обходится дороже, чем новая машина: шесть миль на галлон по шоссе, три — по городу. Жрет, льет и сжигает масло как ненормальный. Правда, удобно — много места, можно свалить все барахло на заднее сиденье. Мне всегда нравились старые машины: кузовы Фишера[85], другие забавные конструкции.

В список его друзей включен отец и собутыльники из местного бара.

Одно время Том Уэйтс неплохо ладил со своим квартирным хозяином. Но теперь старик все чаще поглядывает на него с подозрением.

— Раньше я целыми днями сидел дома и вовремя платил за квартиру; он думал, я получаю пособие по безработице. А с тех пор как начались туры, я плачу вперед и не показываюсь по две недели. Ему не понять, думает, я впутался в какой-то криминал.

Успех испортил Тома Уэйтса? Почти нет. Но, говорит Том, это почти неуспех.

— Финансовый успех меня не волнует. Я об этом просто не думаю. Удобнее, когда деньги есть, — я знаю, что могу спать до двух дня, болтаться до десяти утра, и не надо переживать, что потеряешь работу... Но я не звезда. Я даже не мигаю. — В глазах Уэйтса пляшут искры. — Болтаю разве что.

Джонни Блэк. Двойной Уэйтс

«London Trax», 18 марта 1981 года

Поставьте себя на мое место. Всего-то два часа назад меня угостили историей про то, как на вчерашнем интервью Том вдруг повернулся к изрядно удивленной журналистке и прохрипел: «Что-то вы мне не нравитесь». Голос разнесся бы по всему разлому Сан-Андреас. Битый час они злобно пялились друг на друга в почти мертвой тишине. Так какие шансы у меня?

Любимая сцена в гангстерских фильмах: частный хрен торчит в баре с нехорошим парнем, а бармен сует ему записку под стакан двойного бренди. «Осторожно, пацан, у него пушка», — написано в той бумажке. Похожее чувство возникло у меня, когда за час до выхода из дому вдруг раздался телефонный звонок и пресс-секретарь Уэйтса сообщил как ни в чем не бывало:

— Вы знаете, что он недавно женился?

— Том Уэйтс? Женился?

— Да. Месяц назад, на консультантке по сценариям из «Двадцатый век Фокс».

Версия Уэйтса оказалась более трогательной:

— Катлин жила в монастыре и училась на монашку. Мы познакомились, когда ее отпустили на новогоднюю вечеринку. Ради меня она бросила Бога.

Разговор происходит «У Дино», в демократичном итальянском заведении, расположенном через дорогу от моей гостиницы и набитом южнокорейскими школьниками. Глаза Тома блуждают по залу, потом замирают на официантке.

— Два двойных бренди и два поджаренных сэндвича с сыром. — Сделав заказ, он многозначительно смотрит на меня. — Без еды здесь не наливают. — Это извинение. — Я искал ее десять кошмарных лет.

Уэйтс имеет в виду жену, а не официантку, хотя из его песен следует скорее обратное. Я вспоминаю разговоры тех времен, когда Уэйтс мог заявиться в центральный офис «Уорнер бразерс рекордс», ведя на буксире очередную официантку. Типа он познакомился с ней в Рино, Сан-Бернардино, или где там еще, а теперь желал, чтобы «У. Б. Р» нашли для нее работу. Она поет, как ангел. Все они ангелы.

— У моей жены ирландская родня. Бреннан. Так что последние три недели, то есть медовый месяц, мы лазали вверх-вниз по скалам Ирландии. Лучшего времени я и не вспомню... Мы жили в старом доме, когда-то он принадлежал Уильяму Блейку. Радио сломано, мы позвали мужика с ресепшн, и он ушел искать запчасти. Не показывался четыре дня. Красота. Они там раздолбаи не меньше меня, тот же уровень некомпетентности. Мы отлично туда вписались.

Заметив, что Уэйтс говорит не столько со мной, сколько с моим магнитофоном, я решаю, что, наверное, он мне не доверяет. Может, надо спросить. Я спрашиваю. Длинная пауза. Он кашляет. Он смотрит в сторону, но как только я делаю вывод, что меня открыто игнорируют, он поворачивается и сообщает магнитофону:

— Журналисты обожают устраивать сцены. Вы создаете ситуацию, чтобы потом про нее написать. Перемешиваете мои слова с собственными чувствами и воспоминаниями. Я раньше тоже так делал. Хотел создать ситуацию, чтобы прожить в своих песнях жизнь; зато теперь знаю, что издалека все фокусируется особым образом, и это тоже очень важно. Раньше я смотрел фильмы с Богартом и думал, что когда-нибудь встречу его на улице: старая шляпа, длинный плащ, сигарета, запах виски, направляется в бордель, понимаете?

И вот уже представляется вполне возможным, что Катлин, монастырский консультант по сценариям, как-то приложила ручку к музыке самого знаменитого битника в шоу-бизнесе. Карьеру Уэйтса всегда подпирала достоверность. Пока другие только писали о босяцком житьи-бытьи, Уэйтс и вправду так жил. Судя по всему.

Смутившись, я обращаюсь к его официальной биографии, написанной три года назад им самим:

— Здесь сказано, что мать впервые усадила вас за пианино, когда вы были совсем маленьким?

— Ну-у-у-у-у, — тянет он и подается вперед, словно намереваясь раскрыть тайну. — Каждую минуту рождается новый простофиля[86].

Если у жалобного стона есть мысленный аналог, именно он звучит в этот миг у меня в голове. Как прикажете разговаривать с человеком, перевирающим собственную биографию? Мне нужен план, и, по счастью, он у меня есть. Я подготовил длинный список выдержек из его песен и теперь, сильно нервничая, предлагаю: может, мы просто забавы ради поиграем в словесные ассоциации? Я называю слово, он отвечает?

Как вы на это смотрите?

— Извините, — хрипит он и выбирается из-за стола.

Плана мало, мне нужна добавка виски. К счастью, через минуту Уэйтс вернулся и заказал еще два двойных.

— Ладно. Валяйте. Что там у вас?

Облегченно вздохнув, я просматриваю список.

— «Пончики Уинчелла».

Он кашляет.

— Часть лос-анджелесского пейзажа. Одна их точка недалеко от студии. Хайвейные патрульные крепко сидят на диете из «Бенсон и Хеджис» и глазированных пончиков Уинчелла. Очень важная вещь.

— У. К. Филдс[87]?

— Я одолжил у него одну строчку. «Те, кто не терпит детей и собак, сами не могут быть плохи». Верно? Ему была судьба — или стать национальной гордостью, или гордая нация упрячет его куда подальше.

Я постепенно успокаиваюсь. Или второй двойной возымел действие, или эта игра начинает ему нравиться. Следующий пункт я выбираю наугад:

— Рикки Ли Джонс[88].

— Старая подруга. Плохая тема.

Ужас. Попробуем еще раз.

— Тихуана.

— Отец работал учителем испанского. Когда мне было десять лет, мы месяцев пять прожили на курином ранчо в Баха-Калифорнии. Я много раз бывал в Мексике, но теперь вряд ли туда поеду.

Уже лучше.

— Фрэнсис Форд Коппола.

— Я с прошлого апреля работаю над новым фильмом Фрэнсиса. Называется «От всего сердца»[89]. Полный капец. Я никогда не брался за такую большую вещь, но мне очень нравится. Написал песни и музыкальную озвучку. Мне нравится, как он работает.

Когда-то Курт Воннегут в своей замечательной лекции говорил о том, что авторам приходится довольствоваться всего тремя сюжетными линиями. Первая: юноша встречает девушку, юноша теряет девушку, юноша опять находит девушку. Если верить Тому, сюжет «От всего сердца» такой и есть.

Снова просматривая список, я выбираю «Kentucky Avenue»[90]. В этой песне у Уэйтса есть такие слова:

От твоей инвалидной коляски я спицы возьму

и сорочьи крылья,

привяжу их веревкой за плечи тебе и к стопам.

Мы найдем у папаши пилу,

на ногах твоих спилим колодки,

на пустырь их оттащим и там закопаем к чертям.

— В детстве мой лучший друг болел полиомиелитом. Я тогда не понимал, что такое полиомиелит. Просто знал, что моему приятелю дольше, чем мне, нужно добираться до остановки автобуса. Черт знает. Иногда я думаю, что дети все понимают лучше взрослых. Я как-то ехал с этим парнишкой на поезде в Санта-Барбару и вдруг ясно увидел, что он уже где-то жил до того, как родился, и все, что он там узнал, принес с собой в этот мир, так что... — Уэйтс на секунду приглушает голос, затем: — ...Интереснее всего то, чего ты не знаешь. Чему удивляешься, к чему нужно приучать свой ум. К одной уличной мудрости все не сводится. Есть еще сны. Кошмары.

— Кошмары? — вскидываюсь я. — Кошмары тоже у меня в списке.

Он кивает, как будто знал заранее.

— Мне иногда снятся совершенно жуткие сны. Обычно из-за того, что много колесишь, просыпаешься в номере гостиницы и не знаешь... Раньше просыпался один, но теперь я человек женатый и есть к кому повернуться до того, как все забудется.

Да, миссис Уэйтс определенно приложила ручку. Я ищу в списке следующее слово.

— Вода «Перье».

— Ловко французы пошутили, а? Моют в ней ноги, а нам продают по девяносто девять центов за бутылку.

И еще.

— Джек Керуак и его «Школа бесплотной поэзии».

— Бесплатные поэты?

— Бесплотная поэзия.

— Не знаю такой. Они что, бегают стаями, как собаки? Однажды, когда я был молодой, когда еще только собирался, гм, раскрыться как личность... — Он косится на меня, посмотреть, как я на это реагирую, и, видимо удовлетворившись моим обалдевшим видом, продолжает: — Я хотел разобраться, кто я такой, к чему стремлюсь и кем хочу стать — каменщиком или парикмахером. Перебирал возможные профессии, и только Керуак... это слишком серьезная нагрузка, особенно в том возрасте, когда решаешь, что будешь делать в жизни.

Я пытаюсь сделать шаг от великого к смешному:

— Рональд Рейган.

— Мы, — (он имеет в виду американцев), — смотрели эту президентскую гонку как комедию положений. Администрация Картера — телепрограмма, проторчавшая на экранах четыре года, потом канал ее закрыл. Люди говорят обо всем в терминах телевидения. Если ты ребенок, он для тебя родитель, в крайнем случае нянька. Никакого государственного контроля в Америке не ощущается. Все равно тебе все покажут по телевизору. Людям нравится узнавать о плохих новостях из хорошенького ротика. Дикторов теперь выбирают, как присяжных, по цвету: черный, китаец, еврей, мексиканец, католик — на любой вкус. Кто читает новости, тот и настоящий.

Мой список укорачивается. Неправильно распознав Преза из раздела биографии, где перечисляются повлиявшие на него имена, я вытаскиваю на белый свет Элвиса Пресли. (На самом деле През — это прозвище саксофониста Лестера Янга[91], и мое невежество может извинить лишь то, что всякий интерес к джазу, буде таковой мог во мне развиться, был на корню задушен старшей сестрой, крутившей «Подмосковные вечера» Кенни Болла[92] ad nauseam[93]. На латыни это значит «дважды».)

После того как мы разобрались с ошибкой, Уэйтс говорит:

— Все, что творится вокруг него после смерти, — чистая некрофилия. Трудно поверить, что такие люди смертны. Они не плачут, не спят, и у них не течет кровь. Я сочинил стихотворение, когда это все прошло. У меня было чувство, словно что-то кончилось.

— А как насчет театра «Айвар»[94]?

— Бурлескное заведение в Голливуде рядом с библиотекой. Когда-то был серьезный театр. Там выступали Лорд Бакли и Ленни Брюс. Сейчас просто стриптиз, набитый транссексуалами. За «Айваром» есть еще ночной клуб, называется «Газовый свет». Когда-то назывался «Парижской клоакой».

Внимание к голливудской изнанке ставит Уэйтса на особое место среди калифорнийских музыкантов. Он видит в Калифорнии не солнце, соль и серфинг и даже не ковбоев, кока-колу и кактусы, а темноту, туман и трагедию.

Дальше по списку?

— Поножовщина.

— Держусь от такого подальше. В Лос-Анджелесе полно мексиканских уличных банд. Я не связываюсь.

Ножи и банды частенько мелькают в его лирике, так что ничего удивительного в том, что самая первая из запомненных им песен — «Эль Пасо» Марти Роббинса[95].

— Автобусы «Грейхаунд».

— Я объездил весь мир, все города Америки, но боюсь, ни один толком не знаю. Иногда в разговорах всплывают какие-то названия, и я мог бы сказать: «О, я же там был». Но я ничего там не помню, ничего не видел. Слишком замкнут, вечно не успеваешь найти такое место, где тебе было бы удобно. Постепенно учишься таскать свой дом на загривке. Это странно и очень необычно. Потому мне так понравилось в Ирландии. Мы с женой пробыли там три недели.

— Никто не мешал.

— Конечно. Сейчас, когда я женился, это еще важнее. Для писателя самое главное — анонимность. В «Словаре Сатаны»[96] написано, что известность означает «несчастье у всех на виду». Мне больше нравится, когда меня не замечают.

Я вижу, как его взгляд все чаще останавливается на настенных часах. Он дает интервью весь день, выкраивая редкие десятиминутки, чтобы улизнуть к себе в номер — поговорить с женой. Очередной щелкопер уже сидит в отеле и ждет очереди сунуть нос в его жизнь, при том что в восемь Уэйтса ждет репетиция, а утром — Европа. И все же он провел со мной столько времени, сколько смог.

— Можно последний вопрос?

— Конечно.

— Есть у вас слабое место?

Он смеется. Вопрос умышленно наивный, ибо слабые места есть у всех. Я просто не ожидал, что у Тома Уэйтса оно окажется так близко к поверхности.

— Ага. На спине. Чарльз Буковски говорит: «Дух убывает, возникает форма». Весь этот творческий процесс иногда ужасно стесняет. «Дух убывает, возникает форма», — повторяет он специально для меня, платит за обоих, и мы уходим.

С Уэйтсом никогда не знаешь точно, где правда, а где выдумка. Во плоти, так же как и в своих альбомах, он всегда умудряется ускользнуть, и вы ломаете голову, что он насочинял или приукрасил, ищете границу, где факты встречаются с вымыслом. Пока что его карьера выводилась из Керуака, но теперь ее можно будет вычитать и у Флэнна О’Брайена[97].

— Я искал ее десять кошмарных лет.

Эти слова тяжелым эхом отзовутся в ушах поклонников, для которых проглотить подобную новость окажется еще труднее, чем богоискательство Дилана. В конце концов, не Уэйтс ли писал «Все же лучше без жены»[98]?

Ну и что? С тех пор прошло пять лет, и если через год этот брак закончится разводом, я только похлопаю в ладоши, когда Уэйтс будет бить морду идиоту, который первым заявит: «Что я говорил». После десяти лет кошмаров дайте ему право на один сладкий сон, и, кто знает, может, они проживут долго и счастливо.

Джеффри Хаймс. Том Уэйтс

«The Washington Post», 29 октября 1979 года

В ночные часы только и возможен этот совершенно особый сорт поэзии. Было сорок минут первого, когда сгорбленный Том Уэйтс появился на сцене Уорнер-театра. Мятая войлочная шляпа затеняла глаза; рукав тесной перепачканной рубашки задрался, открывая витиеватую татуировку; джазовый квартет за его спиной играл свинг и боп. Изгибаясь под всевозможными углами и ни разу не выпрямившись, Уэйтс выборматывал, напевал, хрипел и высвистывал свою совершенно особенную и очень сильную поэзию.

Песни Уэйтса рисуют пьяниц, шлюх, воришек, захолустных изгоев, спекулянтов старыми машинами, сомнительные забегаловки, долгие полуночные поездки, перестрелки в клоповниках и «Сердце субботней ночи». О таких персонажах любил когда-то петь Брюс Спрингстин. Уэйтс поет, как один из них. Стенные ходики во время сета передвинулись на час назад; само время отступило на тридцать пять лет в фильмы-нуар с Хамфри Богартом. Уэйтс сыграл первородного эксперта крутизны, который сквозь алкогольный морок делится с Богартом знанием и мудростью.

Для создания музыкального театра, способного посрамить бродвейские ретропостановки вроде «Чикаго» и «Кипящего тростникового сахара»[99], Уэйтсу понадобилось немало бутафории. В песне «Step Right Up» он превратил кассовый аппарат в ударный инструмент и окунулся с головой в амфетаминовую литанию рекламных слоганов. Прислонившись к помятому бензонасосу, он перевоплотился в механика из небольшого городка и рассказал, как всю ночь гонял на машине по ухабам, просто потому, что ему так захотелось. Он спел «Putnam County»[100] под искусственным снегом, падавшим на него и на газетный киоск Лос-Анджелеса. Но даже просто сидя в одиночестве за роялем, Уэйтс умудрился затянуть зрителей во временной и пространственный разлом своего собственного изготовления.

Чарльз Буковски. Чистильщику обуви

«Black Sparrow Press», 1977 год

Примечание: Уэйтс часто упоминает Буковски среди своих любимых писателей. Следующий отрывок содержит в себе мир раннего Уэйтса, как, впрочем, и любое когда-либо опубликованное стихотворение Буковски.

равновесие хранят улитки, когда карабкаются

на утес Санта-Моника;

удача — это когда гуляешь по Вестерн-авеню

и девчонка из массажного

кабинета кричит тебе: «Привет, солнце!»

чудо — это когда в твои 55 лет в тебя влюблены

5 женщин.

добродетель — это когда ты можешь любить

только одну из них.

дар — это когда твоя дочь ласковее,

чем ты сам, и ее смех заливистее

твоего.

покой приходит, когда ты ведешь

по улице синий «фолькс» 67-го года, как будто

ты тинейджер, радио настроено на программу «Люди, что

тебя любят»; тепло на солнце, тепло от солидного гула

перебранного мотора,

и ты втыкаешься в поток машин,

благо — это когда ты можешь любить рок-музыку,

симфонии, джаз...

все, в чем есть начальная энергия

счастья.

и вполне возможно, что придет опять

глубокий синий вой,

когда ты придавлен самим собой

в стенах гильотины,

взбешен звонком телефона

или шагами прохожих;

но также вполне возможна —

звенящая высь, что всегда идет следом, —

и девчонка в кассе

супермаркета вдруг становится похожей на

Мерилин,

на Джеки при еще живом гарвардском ухажере,

на школьницу, которую мы все

провожали домой.

а вот что поможет тебе поверить

не только в смерть:

кто-то едет навстречу

по очень узкой улице

и прижимается к краю, пропуская

тебя; или старый боксер Бо Джек[101],

чистильщик обуви

после того, как спустил все деньги

на гулянки

на женщин

на прихлебателей,

что-то мурлычет, дышит на кожу,

водит тряпкой,

поднимает глаза и говорит:

«пошло все к черту, ведь

было время, ну и

пусть».

мне горько иногда,

но вкус бывал и

сладок, я только боялся

сказать, это как

женщина просит:

«скажи, что ты меня любишь», а

ты молчишь.

если вы видите, как я ухмыляюсь,

высовываясь из синего «фолькса»,

проскакивая на желтый свет,

уезжая прямо к солнцу,

значит я попал в

руки сумасшедшей

жизни,

думаю о гимнастах на трапеции,

о карликах с большими сигарами,

о русской зиме начала 40-х,

о Шопене с мешочком польской земли,

о старой официантке, что приносит

мне лишнюю чашку кофе

и смеется.

лучшие из вас

мне нравятся больше, чем вы думаете,

остальные не в счет

у них только и есть, что пальцы и головы,

а у некоторых глаза,

а у многих ноги,

а у всех

хорошие и плохие сны

и куда идти.

справедливость повсюду, и она есть на свете

и ружья, и жабы, и придорожные кусты

скажут вам то же

самое.

Загрузка...