Пролог

Если хочешь получить знания, то участвуй в практике, изменяющей действительность. Если хочешь узнать вкус груши, то тебе нужно её изменить — пожевать её.

Мао Цзэдун. Относительно практики.

Спустя месяц после смерти Мао Цзэдуна 9 сентября 1976 года его вдова Цзян Цин и три других высокопоставленных руководителя — Яо Вэньюань, Ван Хунвэнь и Чжан Чуньцяо, пришедших к власти благодаря защите принципов культурной революции Мао, были арестованы самозваными преемниками и заклеймены как враги партии и государства. В последующие недели улицы Пекина, Шанхая и других городов были наводнены миллионными массами, которые обвиняли эту «банду четырёх» в попытках убить Хуа Гофэна, преемника Мао на посту председателя партии, и узурпировать высшую партийную и государственную власть. В Шанхае демонстранты несли чучела Цзян Цин с петлёй палача на её шее и транспаранты с её именем, написанным иероглифами, похожими на кости. Говорят, в начале октября Хуа информировал Политбюро ЦК о том, что Цзян Цин пыталась усилить свою власть рядом неправомерных поступков, в том числе некими экстраординарными беседами с учёной-американкой, которые состоялись летом 1972 года и продолжались целую неделю. Её обвинили в том, что она использовала эти беседы, чтобы «утвердить свой культ», и выдала иностранке личные и партийные тайны. Весь следующий месяц в дацзыбао она изображалась в карикатурном виде, её поносили как «императрицу» и «предательницу». На некоторых плакатах были фотографии беседующих Цзян Цин и «учёной-американки» (моя то есть). То, что когда-то было её прерогативой, стало её наказанием.

Цзян Цин — четвёртая и последняя жена Мао Цзэдуна, некогда самого влиятельного и долговечного революционного вождя современного мира. Во время наших бесед и написания мною этой книги она была, несмотря на сдержанность китайского правительства в освещении её деятельности, самой могущественной женщиной в мире. В наших беседах она говорила о себе как о жене Мао Цзэдуна куда меньше чем о своей тридцатилетней борьбе за то, чтобы самой стать лидером. Даже во время и после культурной революции 60‑х годов, когда она находилась у руля политики, её положение было непрочным. Восстанавливая прошлое, она тонко, но отчётливо демонстрирует причины этой непрочности. В первое десятилетие этих 30 лет её, в общем, не замечали, во второе и третье она была связана своим положением жены революционного вождя в обществе, в основном патриархальном — пусть и в меньшей степени, чем раньше. И лишь к четвёртому десятилетию, когда Мао начал сдавать и стал скорее символом, чем действующим вождём, она быстро выдвинулась на первый план.

Она видела, что, хотя она и принадлежит к высшему эшелону власти, мир не признаёт её. С незапамятных времен любой талантливый мужчина в Китае стремился оставить своё имя в истории. А Цзян Цин — одна из очень немногих женщин в китайской истории, имевших такое же устремление. Эта книга — свидетельство её желания добиться признания истории, её попытки записать своё прошлое таким, каким его знает одна она, и остаться в памяти потомков благодаря своим убеждениям и свершениям.

Конечно, Цзян Цин сильно рисковала, ища такой личной известности. Добиваясь выхода книги о себе, она бросила вызов концепциям коммунистической эпохи. С конца 30‑х годов и до середины 40‑х, в период, когда китайские коммунисты, обосновавшиеся тогда на Северо-Западе (в Яньани), были молодыми и полными энтузиазма сельскими революционерами, малоизвестными или имевшими дурную репутацию, правящий гоминьдан (ГМД) стремился нейтрализовать их вызов, отказывая им в доступе к внешнему миру. Коммунисты обходили это затруднение, благоразумно поверяя версии своих жизнеописаний отдельным отчаянным журналистам, которым удавалось добраться до районов их пребывания. Была надежда, что иностранные гости (самым запомнившимся из них был Эдгар Сноу) представят миру за пределами Китая образы борющихся революционеров, которые вызвали бы симпатию к ним.

В середине столетия, с утверждением в Китае власти коммунистов, которые начали всеобщую перестройку страны и людей и вступили в официальные дипломатические сношения с иностранными державами, эпоха, когда составление биографий поручалось кому-то, кончилась. Хотя в Китае 70‑х годов в основном продолжала господствовать та же группа людей, что и в дни Яньани, они агрессивнее, чем когда-либо ранее, отстаивали маоистское положение о том, что историю творят массы. Вооружённые уверенностью, обретённой почти за четверть века правления, руководители приглашали тысячи иностранцев посетить Китай, ничуть не сомневаясь, что те будут поражены переменами и в положительном духе подробно расскажут остальному миру об освобождённых массах этой страны.

Настоящая китайская коммунистка, Цзян Цин вряд ли стала бы открыто оспаривать аксиому, что массы творят историю и что поэтому следовало бы писать о них. И всё же она не могла забыть, что, живя в тени Мао в Яньани, она упустила возможность сделать свое имя и свои дела известными за рубежом. Потому-то летом 1972 года, находясь на гребне волны вдохновлённой ею культурной революции, она воспользовалась случаем, чтобы убедить меня (мне было поручено давать сообщения лишь о женщинах Китая), а следовательно, и мир в том, что она в одиночку боролась за тo, чтобы стать одним из лидеров и соперничать с другими в борьбе за власть после смерти Мао.

В своих высказываниях ей часто приходилось бывать уклончивой. Её политический талант, подобно политическому таланту китайских правителей прошлого, дополняли артистические и литературные способности. На обороте одной художественной фотографии, которую она дала мне (с изображением пика Ханьян в хребте Лушань), она переписала то, что, скорее всего, было неопубликованным стихотворением Мао. (По стилю и содержанию оно схоже с другими его стихотворениями начала 60‑х годов.) Следуя традиции, когда в стихотворении формально говорится о природе, а фактически — о политике, он сравнивает её с чудесной горной вершиной, почти постоянно окутанной туманом, поднимающимся от реки («цзян» — из имени Цзян Цин — означает «река»); лишь изредка (и в этом, вероятно, заключается смысл её подарка) «её величество» освобождается от него.

«Давайте я вскрою себя перед вами»,— предложила Цзян Цин. И она начала именно «вскрывать» каждое событие своей жизни с волнующей прямотой и идеологической виртуозностью. Метафору «вскрытие», некую постоянную величину в её сознании и лейтмотив её рассказа, она позаимствовала у своего кумира Лу Синя, крупнейшего писателя-бунтаря ⅩⅩ века. Её «вскрытия», как и его, всегда были двоякими: «вскрытием» себя и «вскрытием» других. В более вольном переводе для масс это превратилось в самокритику и критику — каждодневную литанию революционной жизни.

«Вскрытия» Цзян Цин в наших интервью выявили избыток противоречий и конфликтов. Среди особо приметных были несоответствие между её внутренней незащищённостью и твёрдостью, с какой она представала перед публикой, парадокс её положения как постоянного противника в сообществе товарищей и беззаветное служение вере в конечную благотворность революции. Эмоциональную и идеологическую жизнь Цзян Цин пронизывала маоистская убеждённость в правоте положения Маркса, что диалектика есть «алгебра революции». С детства она взращена на конфликтах. Марксистская диалектика, которую она впитала в себя в юности, укрепила её своенравный и воинственный темперамент. Эти качества укрепились благодаря её опыту радикала-агитатора, выступающего против репрессивного правительства Чан Кайши. Выход замуж за «короля бандитов», обеспечивший ей положение в революционном авангарде, может быть, и удовлетворил бы её сердце и ум, но ход событий, особое понимание Мао Цзэдуном главного в жизни и её личные устремления решили дело иначе.

Итак, жизнь Цзян Цин, революция, а значит, и эта книга пронизаны противоречиями. Одни из них озадачивают, другие проливают свет истины. В повседневном языке марксизма, ставшего маоизмом, фигурируют главным образом конфликты эпического характера между классами (помещики против крестьян, капиталисты против рабочих, буржуазия против пролетариата), и большинство иностранцев, наблюдающих за Китаем, удовлетворяется такими грубыми противопоставлениями. Но революционное сознание отражается и в других, более обычных и легче постигаемых конфликтах. В их числе — трения среди руководителей, между руководителями и теми, кем руководят, между полами, среди поколений, между общественным и личным, между интеллектуальным либерализмом и политической ортодоксальностью, а также между «сильной» и «слабой» сторонами человеческой натуры. Хотя официальные высказывания Цзян Цин не выходили за пределы марксистских категорий, история её жизни показывает, что другие конфликты имели столь же большое значение и психологически более непосредственно затрагивали её.

В общем, жизнь, которую она описала, была одинокой и трудной, лишённой доверия и нежности, если не говорить о немногих семейных и товарищеских привязанностях. После того как воспитанные ею и Мао дети выросли, а Мао, весь уйдя в себя, целиком отдался своему безрассудному политическому курсу, что сопровождалось частыми его отъездами, она стала одинокой как никогда. В середине жизни она оказалась перед выбором — состариться в неизвестности или бороться за место в сообществе руководителей, где она могла бы удержаться благодаря своему уму. И вот в начале 60‑х годов она ринулась в культурную революцию. При этом она выработала собственный политический стиль — продуманно-диалектический и тактически-дружелюбный, но в основе своей агрессивный. Постепенно она усовершенствовала искусство добиваться абсолютной преданности от доверенных лиц и советников, которые в свою очередь координировали деятельность нижестоящих во всей политической системе. Но её удовлетворённость их преданностью всегда соседствовала с опасением предательства. Как и Мао, она могла без колебаний отказаться от товарищей или даже публично опозорить их, если от них больше не было политической пользы. В мире, где понятие «служить всему народу» выше понятия «служить отдельным людям», никакая дружба не мешала выносить суждения с «классовой позиции». В силу своих высоких политических критериев она вела речь о врагах (поистине «вскрывая их») гораздо чаще, чем о друзьях.

Ещё в 1934 году, будучи честолюбивой молодой киноактрисой, она испытывала противоречивые чувства к массам — уже тогда конечному субъекту и объекту всякого радикального политического призыва. Кинутся ли они к ней с цветами? Или убьют её? Или же так опозорят, что толкнут на самоубийство? Как я обнаружила, её личные навязчивые идеи почти всегда были привязаны к политике. Первый пример — длинная история преследования её (отчасти воображаемого, отчасти действительного) комиссаром от культуры Чжоу Яном и его фалангой, состоящей из талантливых людей, против которых она три десятилетия таила злобу, пока не обрела достаточной власти, чтобы уничтожить их. Личное желание мести в сочетании с политикой служения Мао заставили её требовать культурной революции, направленной против упрямой «ревизионистской» идеологии этих людей, которая кажется нам значительно более либеральной, чем её идеология и идеология Мао.

Она чувствовала постоянную неуверенность в том, что Мао поддержит её грандиозные проекты, особенно когда тот стал скорее удалившимся на покой философом, чем царствующим монархом. Тревога, которая красной нитью проходит через её рассказ,— это больше оправданная, чем параноидная реакция на запальчивость Мао. После развода с первой женой, простой крестьянкой, навязанной ему родителями, он женился и затем бросил свою вторую жену, интеллигентную женщину, родившую ему трёх сыновей; гоминьдан казнил её в отместку за его коммунистическую агитацию. Третью жену, помешавшуюся во время мучительного Великого похода, после её долгого пребывания в изгнании в Советском Союзе заточили в китайскую психиатрическую лечебницу. Намерения Мао в отношении двух своих ранее назначенных преемников, Лю Шаоци и Линь Бяо, неожиданно изменились, и он уничтожил обоих в расцвете их сил. Как могла Цзян Цин в качестве жены Мао или его политического помощника хоть в малейшей мере чувствовать себя прочно перед лицом таких действий?

Не прибегая к антропологическим изысканиям и не представив себе всю сложность обстановки, в которой действовала Цзян Цин, можно упустить из виду рациональное зерно её жизни. Такие легковесные ярлыки, как «радикал», «ультралевый» или даже «параноидный», скудно освещают грани её личности или революции, которой она вместе с миллионами других посвятила себя. Когда общество больше склонно разглагольствовать о том, что должно быть, чем показывать то, что есть, неизбежная задача воссоздания фактов нелегка.

Современный Китай движим влиянием традиций не меньше, чем энергией революции. В политической динамике главными везде являются отношения между руководителями и руководимыми. Философ Конфуций, проповедник этических и политических принципов, которых придерживались около 25 веков, сравнивал воздействие правителя на народ с давлением ветра на траву. Скрытой добродетелью и открытым действием, словом и делом правители показывают образцы для подражания своему народу, который подчиняется главным образом их моральной силе.

Не всегда, может быть, сознательно, но с самого начала своего движения коммунистические руководители придерживались такого же взгляда, а затем распространили его и в отношении всех слоев населения. «Руководящие товарищи» (как называют себя руководители высшего эшелона) служат образцом добродетели и деятельности для народа. Чтобы поощрить подобное же поведение в народе, отдельных лиц из масс вознаграждают за то, что те подчиняются моральной силе, исходящей из центра. В свою очередь самые достойные из масс выдвигаются как местные образцы для подражания. Процесс соревнования распространяется на основные области контроля — семью, школу и работу. Но во всей политической структуре политика, проводимая на низших уровнях, исходит сверху.

Кто же тогда правит и кто творит историю? Руководители, которые уже наверху, и те, что недавно вышли из масс, как подразумевается конфуцианской традицией? Или главным образом массы, как учил Маркс и как утверждают китайские коммунисты? Цзян Цин, как и режим, поборницей которого она стала, говорила и действовала в соответствии с обеими традициями. И она жила на обоих концах общественного спектра, хотя и не чувствовала себя уютно ни на одном из них.

То, что она была женщиной, ставило перед нею постоянную дилемму. Дитя масс, она отвергла свою семью, научилась с помощью актёрского искусства завоевывать людей на свою сторону и с боем пробилась к вершине революционной власги. Выход замуж за Мао, закрепивший достигнутое ею, казалось бы, поставил её во главе нового общества, в котором, как говорят, мужчины и женщины равны. Но в действительности она была вынуждена жить в тени великого человека, исключённая из совета вождей и отрезанная от масс, которые начинали переделывать историю. В середине своей жизни она освободилась из-под господства Председателя, использовав других сильных людей и театральное искусство, чтобы восстановить связи с массами. Лишь они обеспечивали ей политическую законность и уверенность, возможную для жизни в условиях нескончаемой революции.

Для Цзян Цин бремя жизни лишь среди масс отягощалось тем, что правящее националистическое правительство 30‑х годов было полно решимости истребить недовольных, особенно политических радикалов вроде неё. Это усугублялось тем, что она была женщиной, а в китайских семьях по традиции к девочкам относились с пренебрежением и чернили актрис и кинозвёзд. Когда она соединила свою судьбу с судьбой Мао Цзэдуна на освобождённом Северо-Западе, это породило и другие предубеждения: против молодых женщин, занимающих место более старых жён, и против тех жён руководителей, которые ищут самостоятельности и прямых связей с народом. Выдвинувшись собственными усилиями как вождь 60‑х годов, она вступила в конфликт с ещё одной традицией и почти общепринятым допущением, что власть в искусстве — это естественное право мужчин. В ходе культурной революции она возглавила важнейшую сферу культуры, которая в современном Китае служит приводным ремнём политической идеологии и тем самым определяет сознание народа. Как никакая другая женщина своего времени, она совершила ницшеанский скачок через своё поколение и жила, всё больше проникаясь фаустовским убеждением, что нет искусства, которым она не могла бы овладеть, науки, которой она не сумела бы познать, царства, которого она не могла бы завоевать.

Стихийная бунтарка в детстве, Цзян Цин стала женщиной крайностей. Обретя марксистское политическое сознание, она отвергла среднюю позицию. Она питала отвращение к среднему классу в окружавшем её обществе. Из представляемых на её контроль драм она изгоняла «средние персонажи» (не представляющие классовых противоположностей). Всё задуманное она доводила до конца, невзирая на последствия. Для неё было неверным то, что не задевало её саму, кого-то другого или какой-то класс общества. Её постоянные рискованные действия, обострённое чувство прошлого и импровизированный стиль культурной революции выявляли её как сознательную бунтарку против некоторых набивших оскомину показных сторон коммунистической политики и против старомодного бюрократизма, который отстраняет женщин и молодёжь от власти и ответственности.

Хотя в обществе господства мужчин у неё имелись все основания быть феминисткой, она не была ею в обычном смысле этого слова. Иногда она высказывалась о трудностях, с которыми сталкиваются китайские женщины, и о переменах в их положении (она не говорила при этом о положении женщин на Западе). Но она почти никогда не жаловалась (хотя это часто было правдой) на то, что мужчины — в отдельности и в общем — не признавали за ней права на своё мнение и на власть. Причины её умолчания были большей частью идеологическими. Согласно марксистскому взгляду на прошлое Китая, феминистское движение относилось к буржуазно-демократической стадии развития. Поэтому Коммунистическая партия Китая разъясняла теорию, согласно которой женщины при социализме должны прекратить борьбу за освобождение своего пола, присоединиться к классовой борьбе и воевать вместе со своими братьями-пролетариями против общих угнетателей — помещиков, капиталистов и империалистов. Всякий раз, когда в наших интервью Цзян Цин разражалась тирадами против мужчин, она громила их «ревизионистские» и «контрреволюционные» замыслы и лишь очень редко — их «мужское превосходство». Сказать во всеуслышание о том, что коммунистическое руководство придерживается мужского шовинизма, значило бы поставить под вопрос успех нынешнего режима в достижении социалистической стадии и выступить против традиционного революционного положения, будто бы руководители — это добродетельные образцы, которым должен подражать весь народ. Не могла она также обвинять своего мужа — в основном по общественным и личным соображениям. Председатель Мао, помимо всего прочего, представал перед массами женщин как их личный защитник, как вождь, который наполнил их сердца чувством гордости, сказав: «На женщинах держится половина неба».

Цзян Цин следует помнить как человека необычайной смелости, как женщину-вождя в переходное время и как одного из вождей революционного авангарда. Она была осколком феодальной эпохи, когда правители женились на безвластных, но красивых и талантливых женщинах; некоторым из этих женщин удавалось со временем обрести власть за троном и только редко — править с самого трона. На следовавших один за другим этапах освобождения страны мало женщин было вознесено на высшие посты. Но культурная революция дала беднякам, молодёжи и женщинам больше возможностей, чем раньше, улучшить свой внесемейный статус. Хотя поначалу Цзян Цин пришла к власти через супружество, впоследствии она добилась автономии, показав другим женщинам пример в достижении политической власти независимо от мужей или семейных связей.

Если бы Цзян Цин сделала политическую карьеру в материальной сфере революции (в сельском хозяйстве, промышленности или науке), моя работа по воссозданию истории была бы намного легче. Немногие возразят, например, против того, что растущее и уравновешенное производство и распределение продуктов питания должно быть первейшей национальной задачей в огромной стране, периодически переживающей голод. Но к тому времени, когда Цзян Цин вскарабкалась на командную вышку революции, экономикой заправляли люди, которые уже давно обладали властью. Другие укрепились как блюстители политической правды — идеологии.

Цзян Цин же больше всего привлекала нематериальная сторона революции — то, что, согласно марксистской терминологии, составляет «надстройку». Мао прекрасно знал, что самая большая задача революционного руководства — обработать человеческий разум, убедить как неграмотных, так и образованных повернуться спиной к вековым ценностям во имя классовых интересов пролетариата. Как явствует из рассказа Цзян Цин, руководители Китая, равно как те, кто изучает их, размышляют и над моральными проблемами революции, и над проблемами управления ею, вопросами применения пропаганды и злоупотребления ею, хотя, в общем-то, о размышлениях вождей над различными альтернативами наедине с самими собой мы знаем куда меньше, чем об объявляемых ими решениях.

Как часто говорят, идеология находится в изоляции: иностранные журналисты и политические аналитики считают, что «идеологи», или «радикалы», принадлежат к отдельному лагерю. Однако в Китае идеология тоже органически связана с решением материальных вопросов. Эта связь между идеями и действием завладела умом Цзян Цин, основной работой которой было управлять побуждениями людей. Как, например, убедить крестьян и рабочих порвать с обычаями поколений и свергнуть вышестоящих (помещиков, капиталистов и прочих), которые, быть может, казались им скорее покровителями, нежели тиранами? Как толкнуть миллионы молодых людей на нарушение главной конфуцианской заповеди относительно сыновней почтительности — представления о том, что мудрость старости никогда не следует ставить под сомнение, а нужно послушно следовать ей? Как научить женщин идти против мужчин, если привычная униженность была для женщин, может быть, удобнее принижения мужчин? Как заставить людей, которые веками придерживались древних способов изготовления вещей, вводить новшества для выполнения небывалых задач производства? Как посредством духовных, а не материальных стимулов побудить этих новых производителей работать эффективнее?

Ответы на такие вопросы состоят в перестройке языка убеждения и системы поощрений и наказаний — в такой целеустремленной перестройке, которой не знала человеческая история. В этой надстроечной деятельности, начавшейся в полную мощь в 60‑х годах, Цзян Цин выступила «главным инженером», который гордо держит в руках чертежи, составленные не кем иным, как Председателем Мао. В своём мире, соединившем в себе общественное сознание как настоящего, так и прошлого, она, Мао и их сторонники не терпели никакого противостоящего авторитета или власти.

«Великий писатель — это, так сказать, второе правительство его страны»,— писал Солженицын в романе «В круге первом» за несколько лет до дезертирства. Поскольку под влиянием европейских понятий свободы и либерализма традиция царизма сильно смягчилась, Советский Союз был вынужден терпеть более или менее постоянную общину диссидентов. В Китае же самодержавную императорскую традицию мало затронули такие идеи, до того как эту традицию унаследовало всё то же правительство Мао Цзэдуна. Миллионы её сторонников заглушили разрозненные голоса несогласия, впервые раздавшиеся, когда либералы какое-то время сопротивлялись такому же диктатору Чан Кайши. Писателей, не поддержавших правительство Мао, подавили, уничтожили или «спасли» запрограммированной перестройкой мышления.

При правлении Мао свободы совести, высказывания и печати, провозглашённые как непременные условия нашей культурной жизни, были осуждены как буржуазные, реакционные и контрреволюционные. Когда Цзян Цин переключилась с борьбы против одного центрального правительства (националистов 30‑х годов) на защиту другого (правительства Мао Цзэдуна), она стала законодательницей в духовной сфере, старейшиной в надстройке, главой национального синдиката пролетарской культуры. Она исходила из того, что раз центральное правительство — подлинно «народное», то «второе правительство», левое или правое, абсолютно не нужно.

Цзян Цин и Мао (она смещена, он умер) неизбежно будут сравниваться как личности и как руководители. Преданность делу была свойственна и той и другому, но контраст в таланте и стратегии был разительным. Речи Цзян Цин не хватало идеологической виртуозности, широты охвата исторического прошлого, сочности, остроты, а также поэтической возвышенности, отрешённости и налёта абсурда, которые изредка смягчали лакированный образ Мао. Цзян Цин гораздо больше училась жить среди людей и проверять свою политическую карьеру практическим успехом. В общем, история её жизни и оценки её влияния могут стать более важным вкладом в историю, чем те мнения, которые она высказывала китайскому народу, и те, что высказаны ею в этой книге.

У товарища Цзян Цин, как её называли все в Китае, было какое-то особое очарование, которое я почувствовала, находясь рядом с нею, но обнаружила, что расстояние рассеивает его, а в том, что она пишет, этого очарования вообще нет. Несмотря на свой возраст, она обладала особой привлекательностью (некоторые могли бы назвать это сексуальностью), проистекавшей из её большой власти. Её внушительный монолог сопровождался театральными сменами настроения — от ярости к нежности и к бурному веселью, подобно изменчивому облику культурной революции, которую она возглавляла. «Свойство кинозвезды», проявлявшееся в её политическом руководстве, было не просто наследием короткой актёрской карьеры далекого прошлого — казалось, оно коренилось в сознании ею своего места в истории и было одинаково убедительным как в личной жизни, так и в общении с массами. Резонанс её личности отражал осознание народом собственной великой национальной драмы.

Эта книга «разрешена к изданию» лишь постольку, поскольку Цзян Цин выразила своё желание издать её. Она вовсе не просила дать ей просмотреть рукопись до издания. Наша первая встреча (в Пекине) застала меня врасплох: я имела при себе записную книжку, но была слишком ошеломлена, чтобы ею воспользоваться. Цзян Цин затронула широкий круг вопросов — одни слегка, другие основательно. Записи интервью, переданные мне примерно две недели спустя, были, как она объяснила, отредактированы с целью «уточнения и отбора материала» премьером Чжоу Эньлаем, Яо Вэньюанем (главным среди литературных сотрудников Цзян Цин) и «некоторыми другими руководящими товарищами» (эта ссылка не исключала Мао). Как я и предполагала, некоторые скандальные замечания о пародиях Линь Бяо и их вредном воздействии на её психическое и физическое здоровье были вычеркнуты из официальной записи (но не из моей памяти). По её просьбе такие частности в этой книге опущены.

На последующих встречах я постоянно делала заметки, невзирая на заверения Цзян Цин, что меня снабдят записями, как и в первом случае. В их основу будут положены, сказала она, магнитофонные записи, дополненные записями одного или нескольких официальных переписчиков, или же только эти последние, когда надо охватить основную часть времени нашего нахождения в пути. Как бы я ни верила в их расторопность и в то, что Цзян Цин сможет сдержать своё слово, я всё-таки приготовила собственную запись, которая охватывала бо́льшую часть того, что она говорила, и включала в себя мои собственные наблюдения за ней: как она выглядела, как двигалась, окружающую обстановку — и участие других. Мои записи пригодились бы, если бы их нужно или можно было сравнить с обещанными: политическое редактирование [рассказа Цзян Цин] Чжоу Эньлаем и другими руководителями представило бы самостоятельный интерес.

После моего возвращения в Соединённые Штаты в 1972 году Цзян Цин и я обменялись более чем за год многочисленными книгами и фотографиями, двумя художественными фильмами и различными письмами по дипломатическому каналу, предоставленному китайским представителем в Организации Объединённых Наций Хуан Хуа и его женой Хэ Лилян. Однако вопрос о доставке остальных записей на несколько месяцев повис в воздухе. Время от времени я получала сообщения о том, что подготовка их (как и первой записи) на двух языках (китайском и английском) затруднительна, но что они ожидаются в ближайшее время. Наконец в мае 1973 года Хэ Лилян сообщила мне от имени мужа и своих товарищей, что стенограмму наших бесед сочли «слишком длинной и запутанной», чтобы выпустить её в качестве официального документа их партии или правительства. Я вольна, заверила она меня (она и её муж повторяли это и в других случаях), опубликовать первую запись (суть её была тесно связана с последующим более полным рассказом Цзян Цин) и осуществить издание на основе собственных заметок. Мне следует не готовить «биографию» (сделать это значило бы попрать марксистскую аксиому о том, что историю творят массы, а не вожди, и представление китайских коммунистов о том, что Мао — единственный источник правды и мудрости), а написать историю революции «с точки зрения Председателя Мао», выделив одну-две главы для Цзян Цин.

— Но я не встречалась с Председателем Мао и поэтому не знакома с его точкой зрения,— ответила я.

— Вы можете прочитать его работы,— сказала Хэ Лилян.

Многие читали, многие иностранцы читали, сказала я ей, но я могу добавить мало нового к личному аспекту Председателя Мао, и это малое неизбежно сведётся к тому, что мне говорила Цзян Цин. Я поняла, что получено указание аннулировать первоначальное поручение Цзян Цин для меня — опубликовать без сокращений её «точку зрения».

То, что мне было отказано во всём, кроме первых записей, поначалу удручало, но потом заинтриговало меня, поскольку я обнаружила явные противоречия и столкновения интересов среди китайских руководителей. Лёгкое беспокойство, которое я ощущала в их подчёркнутом гостеприимстве, проявляемом по отношению ко мне в их нью-йоркском представительстве, было, я знала, лишь внешним отражением гораздо более глубоких и сложных расхождений, постоянно скрываемых от китайской общественности, которой преподносили только краткие замечания и указания Председателя Мао. Но в конечном счёте их решение не присылать официального текста бесед Цзян Цин развязало мне руки как автору этой книги. Вместо того чтобы действовать всего лишь в качестве рупора Цзян Цин, как от меня того ожидали, я могла передать сказанное ею, но оценить его с помощью посторонних источников и привнести собственную интерпретацию. Частью рассказа неизбежно стал бы конфликт среди руководителей. Например, по своей ли воле Цзян Цин, всё время обещавшая мне записи и никогда не нарушавшая своего слова, пока я была в Китае, неожиданно решила не давать разрешения на их издание? Исходило ли это решение от Мао или его подсказали ему другие (возможно, возмущённые тем, что она пренебрегла законами сохранения революционной тайны, болтала целыми днями о себе, показала волчью грызню среди руководителей, высказала скоропалительные мнения, отличные от мнений Мао или так или иначе расходящиеся с коллективным мнением)?

Такие тонкие нюансы лишь укрепили мою решимость использовать обширные материалы, предоставленные мне Цзян Цин. Подготовка мною книги не укрылась от китайской делегации в ООН, и их беспокойство в связи с этим, казалось, усиливалось по мере того, как шло время и кое-что из сути бесед Цзян Цин со мною (и возражений сверху) становилось, очевидно, известно им из Пекина. Наконец в январе 1974 года Хэ Лилян (которая незадолго до этого провела три месяца в Пекине) попыталась ещё раз уговорить меня не издавать полного биографического описания, или, как я предпочитала называть его, «историю революции главным образом с точки зрения товарища Цзян Цин». Хэ спросила меня, припоминаю ли я «майское коммюнике» (в мае 1973 года она и Хуан Хуа предостерегали меня от написания биографии), и предложила плату за подчинение их указанию. Естественно, я отказалась. Из уважения к первоначальным пожеланиям Цзян Цин и к истории (которую, я чувствовала, нельзя лишать этой уникальной записи) я продолжала работать над задуманным.

То, что высокопоставленные китайские должностные лица стремились утаить, высокопоставленные американские должностные лица столь же страстно желали узнать. Представители службы государственного секретаря Киссинджера, ЦРУ и ФБР прямо и косвенно, через друзей и коллег просили у меня полные копии записей и моих личных заметок. Я отказалась предоставить их по двум соображениям. Во-первых, ни один представитель китайского правительства в Китае не пытался использовать меня как канал политической информации правительства США, и никаких вопросов национальной безопасности дело не касалось. Во-вторых, как историк, который поехал в Китай, не представляя никого, кроме самого себя, я не считала себя обязанной предлагать свои необработанные материалы другим, пока не проверю их сама с целью уточнения и отбора материала и не подготовлю книгу, которая сделала бы понятной для широкой публики удивительную жизнь Цзян Цин и её значение в революционной истории.

После того как я вернулась из Китая и провела год в Станфорде и два года в Гарварде, факт моих интервью с Цзян Цин (правда, всего лишь фрагменты главного) стал известен в учёных кругах и тем из прочей публики, кому я рассказывала о её жизни, её товарищах, а также о Китае вообще. С конца осени 1975 года, когда обычная возня стареющих и умирающих, а также восходящих руководителей, желающих выдвинуться, воспринималась общественностью не так, как обычно, обрывки моих частных или публичных замечаний об этих интервью были подхвачены наблюдающими за Китаем журналистами, дело которых — возвещать о взлётах и падениях в китайском руководстве. Среди разрозненных сообщений одно было о том, что неосторожные разговоры Цзян Цин с иностранкой и откровения о «тайной стратегии» Председателя Мао привели её к закату и падению. Тогда это было явным преувеличением ввиду её последующих частых появлений и сохранения её принципов руководства. Весной следующего года, во время публичного осуждения Дэн Сяопина, предполагаемого преемника Чжоу Эньлая, проезжавшие через Кантон замечали дацзыбао, клеймившие Цзян Цин (предполагаемую вдохновительницу движения против правых) за то, что та добивалась издания книги, в которой раскрывались внутрипартийные дела и говорилось о «личных делах, что было неприятно для Председателя Мао». Подобные спекуляции, в том числе безответственные сообщения о похищении частей моей рукописи из моего служебного кабинета в Гарварде[1] и отправке их исполняющему обязанности премьера Дэн Сяопину, который якобы переслал их Мао, весной следующего года распространились и за рубежом.

Упоминания о таких измышлениях в отношении китайских правителей и о риске, с которым связаны их личные контакты с иностранцами,— неотъемлемая часть рассказа Цзян Цин. В воссоздании ею прошлого настойчиво повторяется тема о том, как её всю жизнь изводили всякого рода сплетнями, которым неизбежно подвержены женщины, преследующие политическую цель. Она надеется, как-то раз заметила она мне с участием, что мой тесный личный контакт с нею и то, что я о ней пишу, не сделают меня объектом клеветы подобного рода.

Непостоянство настроения Цзян Цин, её переходы с личного на общественное, с откровенности на благопристойность и от собственных мнений к маоистской ортодоксальности необычно затруднили оценку её как человека и исторического деятеля. К её прямым и непрямым высказываниям в этой книге добавлены мои наблюдения за ней как человеком и рассказчицей. Когда нужно, её высказывания даются в исторической перспективе, на основе документальных источников. Её необоснованные преувеличения (принадлежность её политического стиля) опущены. Трудность целостной оценки её прошлого (задача, которую сама она, как хозяйка, рассказчица и образец для подражания своему народу, выполнить не могла) усугублялась тем, что нам чужда китайская культура, в том числе сексуальные табу, от которых несвободна даже самая революционная женщина. К этому добавляются проблемы перевода (буквальный перевод с китайского не всегда звучит грамотно по-английски) и закоснелости марксистской терминологии, которая заняла большое место в повседневной жизни китайского народа и в его восприятии мира.

Чисто хвалебное произведение о Цзян Цин могли бы, если бы захотели, состряпать сами Председатель или Центральный Комитет и распространить его на тех языках, на каких сочли бы нужным. Моё слегка отредактированное изложение бесед, имевших характер устных мемуаров, в конечном счёте никому не принесло бы пользы — и меньше всего Цзян Цин, чьё мировоззрение нужно разъяснить. Журналистское сплетение сенсационных и скоропалительных суждений — столкновение её и моих культуры и класса — упростило бы действительность и оставило бы неисследованным мучительное развитие личных и исторических событий, ради показа которых она рискнула своей судьбой. Поэтому я предпочла представить её так, как этого, по-видимому, и требовал факт общения с нею: рассказ Цзян Цин и моё описание, как непосредственный результат наблюдения за нею и её миром, я дополняла более отвлеченными суждениями. Ибо я, как несколько раз доверительно отмечала Цзян Цин, не журналистка, а историк.

Загрузка...