1. Неожиданная встреча

Я никогда не рассказывала никакому другому иностранцу о своём прошлом. Вы первая иностранка, кому я рассказала, потому что услышала, что вы желаете знать о нём.

Цзян Цин. 12 августа 1972 года

Возможность поехать в Китай представилась мне неожиданно, благодаря крутому повороту в китайско-американских отношениях, начавшемуся летом 1971 года после более чем двадцатилетней приверженности политике «непризнания». В основе этой своеобразной доктрины лежал наш страх времён холодной войны перед коммунизмом — политической идеологией, уникальное китайское воплощение которой всё ещё оставалось непостижимым для нас. Под стать нашему принципиальному невежеству была уходящая корнями в историю поглощённость Китая самим собой, ныне слегка ослабленная марксистским мировоззрением, узаконивающим ритуальное поношение империалистических сверхдержав: китайские коммунисты обрисовывали правление в Соединённых Штатах просто бесподобно. В какой-то магический момент, порожденный политикой реалистического подхода, нашу запрограммированную враждебность сменило непреодолимое желание приступить к переговорам. За тайным посещением премьера Чжоу Эньлая государственным секретарём Генри Киссинджером последовала знаменитая поездка президента Никсона в Пекин. Наблюдая по телевидению эту историческую встречу, мы начали давать новую оценку нашей странной смеси восторженности и враждебности по отношению к способам, какими руководители революционного Китая мобилизовали энергию более чем 800 миллионов человек наперекор традициям их прошлого.

Перемены были стремительными. Осенью Китайскую Народную Республику приняли в ООН, и искусная рука китайской дипломатии, прокладывающей себе путь с помощью культурного обмена, протянулась в Америку. Неожиданно оказалась неутолимой жажда нашего народа к непосредственному познанию «настоящего» Китая. В отличие от многих коллег, которые спешно стали ходатайствовать о визах и обивать пороги китайского посольства в Оттаве, я на такое не пошла. Я стала взрослой в период холодной войны 50‑х годов и поэтому была убеждена, что история социального и интеллектуального развития современного Китая, предмет моего преподавания и изучения в 60‑х годах, останется «академичной» — не потребует личного участия.

Случай и каприз покончили с этим неучастием. В конце осени 1971 года я отправилась в обычную поездку в Нью-Йорк, чтобы присутствовать в Колумбийском университете на семинаре по современному Китаю. В тот вечер я остановилась в скромной гостинице «Рузвельт». На следующее утро, когда я после завтрака просматривала в холле «Нью-Йорк таймс», моё внимание привлекло движение твёрдо прокладывающей себе путь группы людей — прямых, как штык, с устремлёнными вперед взглядами, короткой строгой стрижкой, в тёмно-синих кителях со стоячими воротниками. Совершенно очевидно — китайская делегация, только что прибывшая из КНР. Этих официальных лиц временно разместили на 14‑м этаже, а я, живя в той же самой гостинице, и не подозревала о столь удивительном совпадении.

До очередного дела у меня оставалось несколько свободных минут, и я поспешно поднялась на лифте на 14‑й этаж, в основном движимая побуждением посмотреть, верны ли эти эмиссары-аскеты из Пекина той кулинарной традиции, о которой я узнала пять лет назад на Тайване. Съедают ли они сейчас типичный для жителей Северного Китая завтрак из твёрдых оладий и жареных пирожков, согревая, может быть, свои чайники на старомодных радиаторах гостиницы?

Двери открылись, и предо мной предстали два огромных полицейских и одетый в униформу коридорный. «Кто вы?» — спросил один из полицейских. Я назвала себя. «Цель прихода?» Я несла какую-то бессмыслицу о своём интеллектуальном интересе к Китаю, когда мне бросилась в глаза фигура китайца в пижаме, который с любопытством выглядывал из-за двери. Я крикнула ему, употребляя разговорный язык: «Ни чила ма?» («Вы поели?»)[2], и спросила, как он и его соотечественники поживают в американском городе. Встревоженный, он исчез. После некоторой суматохи из-за двери появился стройный человек в рубашке с короткими рукавами и мешковатых брюках. «Я Лю»,— нервно сказал он, проводя меня в небольшую комнату. Мы сели. Он предложил мне чаю и сигарет — то и другое китайского производства. На смеси китайского, французского и английского языков мы повели учтивую беседу об изменениях в китайской дипломатии, возможности («отдалённой») обмена студентами и вероятности обмена идеями между китайским и американским народами. Беседа носила общий характер, обе стороны держались уклончиво. Имя Председателя Мао не называлось.

Когда я уходила, получив произнесённое спокойным тоном приглашение г‑на Лю прийти как-нибудь ещё, в лифт следом за мною вскочил коридорный. Пока мы спускались, он быстро проговорил: «Вы думаете, я коридорный, а я сыщик. Мало того, я студент Университета Джона Джея. Если вы действительно профессор, как вы говорите (а у меня есть на этот счёт сомнения), почему бы вам не исправить мою курсовую работу по экологии?» Его предложение повисло в воздухе, потому что я бросилась наутёк по улицам и наконец оторвалась от него, пробежав несколько многолюдных кварталов.

Эта странная встреча помогла напомнить мне о том, о чём холодная война и заботы учёного почти заставили меня забыть: что коммунисты — это люди, которые могут говорить и вести себя иначе, чем это допускает та крикливая идеология, которая отражена в их печати.

К тому времени, когда я спустя несколько недель снова приехала в Нью-Йорк с другой научной миссией, китайцы переселились в ставшую их собственной гостиницу на Западной 66‑й улице. Там они начали более успешно обороняться от пронырливых американцев. У меня было несколько свободных часов, и я решилась на повторный визит. Теперь это оказалось не столь лёгким делом: понадобилось около 20 телефонных звонков. Среди ошибочно соединённых номеров было представительство (вскоре упразднённое) Китайской Республики (Тайваня) в ООН, откуда разъярённый мужской голос прорычал: «Коммунистические бандиты здесь не живут!»

Потеряв ещё несколько монет, я соединилась с коллегой г‑на Лю, Хэ Лилян — советником представительства и женой посла Хуан Хуа, главы представительства и в течение ряда лет самого высокопоставленного китайца, служившего за границей. Она назначила встречу в полдень. К нашей беседе, которая шла то на китайском, то на французском языке (в то время французский был её основным дипломатическим языком), присоединился Гао Лян, в то время второй секретарь представительства. Гао Лян, крепкий и энергичный человек, говорил только по-китайски. Как выяснилось из нашего разговора, они уже сами знали о том, что я готовлю к изданию книгу о современном китайском феминизме (благодаря этой затее я познакомилась с мятежной юностью многих из их нынешних «революционеров-ветеранов»). Они знали также, что я была соавтором[3] 16‑томного сборника непереведённых личных воспоминаний революционеров «Реет красное знамя». В своих замечаниях об этом сборнике они предупредили меня, что в мыслях, высказанных некоторыми из соавторов, в том числе павшими товарищами, «содержатся ошибки». Они полюбопытствовали также о написанной мною небольшой исследовательской работе о самых ранних очерках своего Председателя, которую я озаглавила «Мао, женщины и самоубийство в эпоху 4 мая»[4]. При обсуждении дилемм, стоящих перед женщинами в социалистических революциях (тут Хэ Лилян стала уверять меня, что, если только женщины присоединятся к классовой борьбе пролетариата, они будут равны с мужчинами), я упомянула о том, что по возвращении в Беркли осенью 1967 года после двухлетней научной поездки в Азию и Европу я прочитала много сообщений о Цзян Цин и была зачарована ею. Эта когда-то незаметная женщина, жена Мао Цзэдуна, неожиданно стала главенствовать в стране, яростно нападая на стариков и их институты. Я не смогла не отложить в сторону всякую другую работу, чтобы дать подробное описание её жизни. Но замысел этот оказался почти неосуществимым, поскольку до времени культурной революции, открыто вспыхнувшей в 1966 году, коммунистическая печать почти не замечала её как личность и её какой бы то ни было политической роли, которую она, вероятно, играла. Такая сдержанность центра открыла путь поспешным предположениям «наблюдателей за Китаем», которые были удивлены и приятно возбуждены, увидев, как китаянка держит в своих руках власть.

В этот хор вплелись голоса старых болтливых китайских господ, которые заявляли (иногда в печати), что эту вновь родившуюся звезду они знавали в старые дни, когда она, не будучи ни большой красавицей, ни заметной актрисой, была женщиной, безусловно, темпераментной и весьма самостоятельной[5]. Общим лейтмотивом таких воспоминаний были (как и следовало ожидать) сексуальные истории: любовные приключения кинозвезды и разбитые сердца на её пути к власти. Такая информация была не только сомнительной точности, но и вряд ли уместной. А что, если бы объектом всех этих россказней был мужчина, неожиданно поднявшийся на вершину власти? Разве догадок и сплетен сексуальной направленности, придуманных раболепными или разъярёнными женщинами, было бы достаточно в качестве надёжного источника для его биографии? Шесть недель копания в этой грязи вызвали у меня омерзение. Я отбросила всё это до тех пор, пока спустя месяцы не встретилась с самой Цзян Цин.

Возбуждённая и рассерженная моими сообщениями о неправильном, порочащем представлении о Цзян Цин за рубежом, Хэ Лилян признала, что Цзян Цин — «подлинная революционерка», но что мне не следует особенно останавливаться на её прошлом. Почему бы не изучить более молодых товарищей-женщин, особенно тех, что выдвинуты в ЦК в последние годы? Не буду ли я возражать, если она и Гао Лян напишут от моего имени письмо в Пекин с просьбой посетить Китай для изучения положения революционных женщин и революционной культуры? Лишь увидев страну собственными глазами и непосредственно поговорив с людьми, я смогу избежать неверного пути — писать «академично», на основе ошибочных или нежелательных документов, имеющихся в иностранных библиотеках.

Конечно, я бы не возражала. Но я и не приняла её предложение всерьёз. Я просто вернулась к преподаванию в университете штата Нью-Йорк в Бингемтоне и к подготовке к печати своего очерка-размышления об истории китайского феминизма 20‑х годов. Через несколько недель мне позвонил Гао Лян; его голос был пронзительным от возбуждения. Китайское Общество дружбы с зарубежными странами (орудие правительства, имеющее дело со странами, с которыми у Китая нет официальных дипломатических отношений) пригласило меня посетить Китай в качестве «частного лица» летом в удобное для меня время. Все расходы в Китае будут оплачены. Нет, сказал мне Гао Лян, в Оттаву ехать не нужно. Просто пришлите паспорт — новый, чистый от свидетельств предыдущих поездок на Тайвань. Через несколько дней паспорт вместе с визой был возвращён в простом коричневом конверте.

18 июля я вылетела в Гонконг; в аэропорту Кай-Так меня приветствовали «наши друзья», любезные представители Общества дружбы, которые доставили меня в какую-то неприметную гостиницу. На следующее утро главный из этих друзей, г‑н Лай, и двое других незаметно проводили меня на поезде через полуостров Коулун [Цзюлун] до города Шумчуня — пограничной станции между Гонконгом и КНР. Там я оказалась на пороге цивилизации, которую знала только из истории и вряд ли могла представить себе, как она выглядит в нынешних реальных условиях жизни людей. В исследовательских поездках прошлых лет я мельком видела с вершин холмов Гонконга и с прибрежных островов Куэмой и Мацзу то, что мы когда-то называли «красным Китаем». Со столь большого расстояния люди казались тогда всего лишь каллиграфическими отпечатками на длинных неясных пространствах ландшафта. Теперь, вблизи, окружающее всё равно оставалось каким-то нереальным. Под звуки фанфар революции я повернулась спиной к Коулуну, прошла мост Лоу — и предо мною предстала, словно взятая из книжек, картинка вечного Китая: весёлые рабочие и крестьяне на переднем плане, тщательно ухоженные поля на среднем и высящиеся зелёные холмы на заднем плане. В ослепительном блеске утреннего солнца этот первый мимолетный образ реального производил впечатление сюрреалистической картинки Питера Макса.

Из Шумчуня я проследовала поездом до Кантона [Гуанчжоу], где была отдана на попечение двух женщин — членов местного отделения Общества дружбы — одной молодой, а другой средних лет. Обе были подчёркнуто гостеприимны. После сиесты (этот их обычай шёл вразрез с моим всегда бодрым настроением: я могла лишь притворяться, что сплю) и отличного обеда, составленного из блюд южан, я продолжила путь в Пекин самолётом. Но в пути наши сверхосторожные пилоты передали нам, что погода ужасная, и решились на незапланированную ночную остановку в Чжэнчжоу, примечательном как центр табачной промышленности. Лишённые своего багажа, мы провели ночь, изнемогая от жары, на плетёных кроватях в роскошной для пролетариата, но ветхой гостинице и закончили полёт утром.

В аэропорту меня встретила пекинская группа Общества дружбы. Пока мы ехали на машине по одной из обсаженных с обеих сторон ивами дорог, отходящих от столицы, я вела непринуждённый разговор с тремя представителями Общества, которым на ближайшие шесть с половиной недель предстояло быть моими постоянными сопровождающими: Юй Шилянь, опытной переводчицей лет 35, Чэнь Вэньчжао, переводчиком-стажёром чуть старше 30 лет, и второй женщиной, Чэнь Минсянь, которую мы обычно называли Лао Чэнь («почтенная Чэнь»), поскольку она была старше нас (ей было за сорок). Хотя разница в возрасте между двумя моими младшими сопровождающими и Лао Чэнь составляла менее десяти лет, это десятилетие означало разрыв между поколениями. Первые были законченным продуктом политически направленной коммунистической системы образования, а Лао Чэнь получила образование при наполовину западной либеральной системе, ликвидированной после победы ортодоксии коммунистической партии. Она не говорила по-английски, но её более обширные познания и бо́льшая чуткость облегчали наше общение и тем самым, мне кажется, ослабляли трения, которые нередко возникали во время моего пребывания в Китае.

Вскоре после того, как я поселилась в гостинице «Пекин», меня попросили набросать предполагаемый маршрут поездки и представить список лиц, с которыми я желала бы беседовать. Маршрут поездки, включавший в себя крупные города, был обычным; список интервью начинался с тех, на которые можно было рассчитывать, и кончался, по всей вероятности, невозможными, в том числе интервью с героиней этой книги (то была формальная вежливость по отношению к самой выдающейся женщине и авторитету в области революционной культуры Китая). В то время я никак не ожидала, а из-за её пугающей репутации и не желала видеть её.

За три недели я совершила прекрасную экскурсию по Пекину, императорскому и революционному, вылетела на Северо-Запад, где посетила Сиань, бывшую столицу великолепной Танской династии (618—910), и Яньань, город лачуг, подновлённый и превращённый в храм культа Мао Цзэдуна и КПК. Всюду, где я останавливалась, переводчики устраивали мне встречи с мужчинами и женщинами разных возрастов, средства к жизни которых изменились со времени революции. За несколькими памятными исключениями, эти тщательно отобранные представители нового общественного строя отреклись от привычек своего прошлого или преобразовали их в соответствии с ортодоксальной политической идеологией. Для такой, как я, воспитанной на индивидуалистической морали и привыкшей к академическому интеллектуальному брожению, их нескончаемая политическая литания была невыносимой. Мне постоянно приходилось напоминать себе, что они не просто пытаются что-то доказать мне, а, скорее, убеждают самих себя в том, что те или иные новые верования — ныне «правильные», а старые — «неправильные». При таком, в основном запрограммированном, общении дело было в разнице поколений. Богатство и откровенность воспоминаний обычно зависели от возраста и общественного положения человека. Более пожилые женщины, пережившие политические испытания эпохи основателей нынешнего строя, оказывались упрямыми и гибкими в спорах на установленные темы, особенно в упорядоченных рассказах о том, как победила революция. У некоторых было острое, даже грубоватое чувство юмора. Но революционные мандаты не позволяли почти никому отвечать на вопросы неортодоксального политического свойства. Интеллектуальные вольности любого рода между нашими обособленными классами и культурами исключались. Более молодые женщины, выросшие в сравнительно спокойной обстановке середины столетия, куда менее уверенно, нежели более старые женщины, рассказывали о пережитом и выносили суждения даже по знакомым им вопросам. Как ни парадоксально, высказывания совсем юных девушек были не по годам рассудительными и избитыми. Но их незамысловатый пересказ партийной линии давал убедительные доказательства способности их руководителей определять допустимый образ мыслей и контролировать поведение народа.

Сама простота большинства рассказов о плохом прошлом и хорошем настоящем, о чудовище Лю Шаоци (первом отвергнутом преемнике Мао) и чудесном Мао вынудила меня сказать своим сопровождающим, от которых зависел успех моей работы, что, если они хотят, чтобы иностранцы читали мои рассказы о женщинах Китая, акцент нам следует сделать на другом. Вместо того чтобы иметь дело исключительно с этими «типичными» представителями масс, заурядность которых делает их неинтересными для иностранцев, не лучше ли было бы для меня встретиться с людьми необычными (имена которых по крайней мере известны за рубежом) и показать, какой путь пройден ими?

Это предложение возымело действие: в третью неделю моего путешествия уровень интервью постепенно повысился. Возросли и трудности для обеих сторон. За полдня или полный день встреч с историками, врачами и артистами (в большинстве женщинами) я постоянно оказывалась в положении единственного оппозиционера их упорно отслаиваемой идеологической ортодоксии. Устав и испытывая жажду по интеллектуальной игре, я иногда чувствовала себя в роли адвоката дьявола (то есть ревизиониста или защитника отвергнутого Лю Шаоци) — единственное, что оставалось, чтобы противостоять той простой политической и интеллектуальной линии, которую они защищали.

Вечером 11 августа мои сопровождающие, более взволнованные, чем обычно, объявили, что завтра утром Дэн Инчао (главный руководитель революционного движения женщин, жена премьера Чжоу Эньлая) и Кан Кэцин (соратница и жена Чжу Дэ, основателя Красной армии) будут говорить со мной об истоках женского движения. Такое полное совпадение основной темы моего исследования и главного в их жизни по меньшей мере взволновало меня.

Я стремительно спустилась по длинным маршам гостиничной лестницы и погрузилась в ночное тепло центральной площади Тяньаньмэнь. Там я незаметно слилась с массами людей, движение которых не прекращалось до утренней зари. После короткого сна я уже была на ногах, готовая к интервью, намеченному на девять часов в министерстве иностранных дел. С Дэн Инчао и Кан Кэцин были другие женщины-руководительницы, хотя их роль при этих двух «матриархах» революции была явно второстепенной. Хрупкая женщина лет около семидесяти, Дэн Инчао обладала блистательным остроумием и большим чувством юмора. В то утро она принялась рассуждать о кризисах прошедших пятидесяти лет, рассматривая почти неизвестный аспект — женщина в революции.

С головой, распухшей от этих волнующих экскурсов в прошлое, я возвратилась в гостиницу «Пекин», впервые испытывая сильное желание погрузиться в китайскую сиесту.

Путь мне преградила Юй Шилянь, что озадачило меня, потому что в это время дня она и другие гиды обычно дремали. Приглушенным голосом Юй сказала:

— После полудня к вам, может быть, придут молодые товарищи.

— Кто?

— Точно не знаю, — ответила она уклончиво.

Через несколько минут она снова показалась у двери и объявила, что, вероятно, эти «молодые товарищи» придут ко мне.

— Пожалуйста, приведите в порядок свои дела, а я закажу свежие чашки и чаю получше.

Пока я приводила в порядок бумаги и книги на столе, принесли подносы с чаем, минеральной водой и пирамидой свежих фруктов. Вернулась Юй. Её глаза сияли от возбуждения.

— Они уже идут. И кажется, их послала товарищ Цзян Цин!

Ровно в три часа у моей двери остановились две внушительного вида молодые женщины, удивительно привлекательные в суровом революционном стиле. Сюй Эрвэй и Шэнь Жоюнь пожали мне руку и представились с сердечной неофициальностью партийных работников высокого ранга. Я приветствовала их на китайском, а они ответили на отличном английском языке; произношение у них было такое, словно они происходили из британского высшего класса.

— Товарищ Цзян Цин хочет, чтобы вы имели представление о её политических идеях,— начала Шэнь.— Она дала нам указание прочитать вам краткое изложение четырёх основных речей, которые она произнесла во время культурной революции.

— Почему так спешно? — спросила я с удивлением.

— Понятия не имеем,— ответили они с улыбкой и приступили к делу.

Два с половиной часа, сделав всего один перерыв, чтобы попить из кружек сырой воды, они читали сделанный экспромтом перевод на английский язык текста длинной бессвязной речи Цзян Цин, произнесённой в феврале 1966 года на совещании, посвящённом работе в области литературы и искусства в вооружённых силах[6]. В её смелой директиве из 10 пунктов был призыв к НОАК (Народно-освободительной армии Китая) взять на себя инициативу в проведении культурной революции против пережитков и возрождения «чёрной линии 30‑х годов» (когда в Китае впервые получили расцвет пролетарское и буржуазное искусство и мировая «левая» культура) и в создании новой, революционной культуры, которая служила бы рабочим, крестьянам и солдатам.

Они дали понять мне, что моя роль — не просто покорно слушать, а усердно записывать, как это принято у коммунистов. Когда в риторических местах или при повторах моё перо переставало двигаться, одна из них или обе пристально смотрели на него до тех пор, пока я не начинала писать снова.

— Почему бы не дать мне прочитать эти тексты в оригинале, чтобы не тратить вашего времени?

— Потому что товарищ Цзян Цин дала нам указание прочитать их вам.

Я подозревала тогда (и это подтвердилось по возвращении в Америку, когда я смогла изучить записи речей Цзян Цин), что в первоначально опубликованных вариантах, большинство из которых было выпущено в Китае ограниченным тиражом, содержатся дружеские отзывы о Линь Бяо, Чэнь Бода и других вожаках культурной революции, впоследствии удалённых из рядов революционной элиты.

Так они продолжали читать, а я записывать, пока в 5:40 Юй не подала им сигнал стуком в дверь. Они немедленно подхватили свои чёрные пластиковые портфели (принадлежность должностных лиц) с не прошедшими цензуру речами Цзян Цин и быстро распрощались. Волнуясь и проявляя нетерпение, Юй сказала мне, что мне следовало бы привести всё в порядок. Но я, измученная долгим утренним пребыванием с женщинами — создательницами этого необыкновенного общественного строя — и умопомрачительной послеобеденной писаниной, сказала Юй, что вечером спокойно поужинаю, запишу свои мысли и для разнообразия лягу спать пораньше.

— Вы не сможете сделать этого,— резко сказала она.

— Почему же?

— Потому что, возможно, у товарища Цзян Цин будет время повидаться с вами этим вечером. Поэтому надо торопиться!

Через несколько минут «возможное» превратилось в «вероятное», а затем в «несомненное». О характере, месте и цели такого визита ничего не было сказано. Я силилась быть благоразумной и избавиться от прежних представлений о Цзян Цин, большей частью неприятных. Лишь однажды я видела её лично на расстоянии четырёх столов на банкете в Доме народных собраний [в помещении ВСНП], который был устроен 1 августа по случаю 45‑й годовщины создания НОАК. Она вошла размеренной деревянной походкой вместе с другими руководителями, и её усадили посередине за «высокий стол» революционных патриархов, в число которых входили Чжу Дэ и Дун Биу — тощие восьмидесятилетние старики с восковыми лицами. Одетая в серую униформу, она едва поддерживала разговор со своей блестяще одетой соседкой по столу мадам Сианук из Камбоджи, которая улыбалась и оживлённо болтала, нимало не смущаясь угрюмым выражением лица Цзян Цин. Я вспомнила также новую стрижку Цзян Цин, облачённой в мешковатую военную одежду, и её ухарскую кепку, когда она произносила горячую речь перед массами во время культурной революции Первое впечатление о ней я получила по фотографии начала 60‑х годов, от которой веяло 50‑ми годами: явно смущённая, она вымученно улыбалась перед фотокамерой.

— Осталось 20 минут! — сказала Юй, спешно извлекая меня из влажных от пота рубашки и брюк, что были на мне с пяти часов утра. Быстро приняв холодный душ и двойную дозу таблеток от головной боли, я оделась в одно из двух своих дорожных платьев, которое выбрала Юй, сказав: «Лучше чёрное, чем красное».

Гостеприимство китайцев вошло в поговорку, напоминала я себе, пока наша машина, непрерывно сигналя, катилась по проспекту Чанань. Под стать ему — и их умение держать гостей в руках, угождая их интересам и вкусам, а затем заставая их врасплох. Когда машина подъехала к широкой лестнице, ведущей в зал ВСНП, где руководители устраивают крупные политические мероприятия и приёмы, стало очевидным, что вроде бы гипотетический план на вечер на самом деле был тщательно подготовлен. Раз уж Цзян Цин послала одно из своих редких приглашений иностранке (и в данном случае роль этой иностранки определяла она сама), то были мобилизованы массовые средства информации, чтобы создать видимость официальности. Фотокорреспонденты из партийного телеграфного агентства Синьхуа, столпившиеся возле машины, делали фотоснимки при свете магниевых вспышек, а когда мы поднимались по ступенькам, направляли на нас телекамеры. В главном холле состоялось быстрое знакомство с людьми из окружения Цзян Цин, в том числе с известной племянницей Мао Цзэдуна, заместителем министра иностранных дел Ван Хайжун. Мы прошли ещё несколько залов, и нас заставили остановиться в большом вестибюле, ярко освещённом лампами дневного света. Кто-то откашлялся и громко объявил, что товарищ Цзян Цин находится в соседней комнате и «почти готова» принять нас.

Открылась дверь, и, широко улыбаясь, торжественно вошла Цзян Цин. Стиснув мою руку, она испытующе посмотрела мне в глаза. Наши руки опустились, но глаза оставались прикованными друг к другу, казалось, целую вечность (две минуты, быть может), прежде чем были произнесены первые слова.

— Вы моложе, чем я думала,— заметила она.

— Старше, чем кажусь,— сказала я в надежде, что она не будет разочарована.

Она засмеялась и сказала, что стареет: ей скоро шестьдесят. Я возразила, сказав, что она выглядит намного моложе своих лет: ведь даже в революционную эпоху за возрастом сохраняется привилегия старшинства. Во время последующего обмена замечаниями она без всякого стеснения рассматривала моё лицо, волосы, платье и туфли на высоких каблуках, не пытаясь скрыть своё любопытство. Я была столь же любопытна, но, надеюсь, менее навязчива в своих оценках.

Цзян Цин была в изогнутых, с коричневым пластиковым верхом очках, которые я уже видела на её портретах с начала 60‑х годов. От жары её свежее, оливкового цвета лицо блестело. Её нос и щёки, хорошо очерченные, в общем напоминали нос и щёки Мао. Телесного цвета бородавки на кончике носа и в нижнем правом углу рта скорее украшали, чем портили её лицо.

Ростом в пять футов и пять дюймов, она считала себя очень высокой (как большинство шаньдунцев). Стоя рядом со мною и обнаружив, что я на несколько дюймов выше, она шутя отнесла это за счёт моих туфель. Стройная и тонкая в кости, с покатыми плечами и тонкой талией, она двигалась с исключительной гибкостью и грацией. Жесты её изящных с длинными и тонкими пальцами рук были плавными.

Одежда её была консервативной: голубовато-серые брюки и такой же жакет поверх сшитой на заказ белой шёлковой блузки. Как почти все в Китае, она носила пластиковые туфли, хотя и необычного белого цвета. Под стать им была белая пластиковая сумочка, вполне соответствующая стилю культуры нашего собственного пролетариата. Фасон, покрой и качество её костюма, как и у Дэн Инчао, были лучше средних. Впрочем, края её одежды, как и у Дэн, были слегка потрёпаны. (Что это — сознательное стремление высокопоставленных людей выглядеть по-пролетарски?)

Слева от Цзян Цин как-то скованно стоял Яо Вэньюань, которого она восторженно охарактеризовала как человека, верно служившего литературе с самого начала культурной революции. Мужчина среднего телосложения, с круглыми плечами и крупной лысеющей головой, Яо был одет в китель и брюки из лёгкой жемчужно-серой ткани, как положено руководителям высшего эшелона. Из присутствовавших мужчин на нём одном была типичная кепка рабочего с мягким верхом и узким козырьком. Обутый в начищенные пластиковые ботинки, он всё время переминался с ноги на ногу, то снимая, то надевая кепку, пока другие вели беседу. При той первой встрече он произвёл впечатление человека, никогда не тратившего время зря. Более чем на десять лет моложе Цзян Цин, он вёл себя с ней явно подобострастно и всегда незамедлительно поддерживал её в разговоре.

Она провела нас в комнату для приёмов, где мы начали беспорядочную беседу об истории и литературе; при этом каждый делал героические (или тщетные!) попытки дать критическую оценку культуре другой стороны. Разговор о мелочах шёл на литературном китайском языке (мы обе говорили на нём), но основной вопрос вечерней беседы — о её прошлой жизни, нынешней работе и взглядах по различным вопросам — излагался по-английски переводчиками, каковыми оказались Шэнь Жоюнь и Сюй Эрвэй, достойные восхищения дневные эмиссары Цзян Цин. Вот тут-то, в пылу словесной дуэли, более оживлённой и менее предсказуемой, чем любая из тех, что у меня до сих пор были в Китае, я напомнила Цзян Цин, что совсем забыла делать записи. Она заверила меня тогда, что всё записывается на магнитофонную ленту и переписчиками и что другие руководящие товарищи приведут записи в порядок, прежде чем выдать мне китайский и английский тексты[7].

Комната была обставлена в непритязательном стиле, свойственном интерьеру революционного Китая: очень большие кресла неописуемого вида, столики для закусок и кофейные столики, лёгкие деревянные стулья, принесённые для помощников и переводчиков. Ароматный чай был подан в кружках цвета морской волны с крышками (грубый вариант кружек времен Сунской династии). Место Цзян Цин ничем не отличалось от других, если не считать того, что ручка её чашки была обмотана кусочком красной пряжи, а на её столике для закусок имелась кнопка электрического звонка, прикрытая маленьким полотенцем.

Обед для десяти человек (нас и восьми помощников) был дан за круглым столом в другой просторной комнате. Меня усадили слева от Цзян Цин, а слева от меня находился Яо Вэньюань. Главным в меню было классическое блюдо — пекинская утка. Я заметила, что это моё любимое блюдо. Она знала это, сказала Цзян Цин с широкой улыбкой. Когда появились новые блюда, она поспешила показать необычные кушанья из морских моллюсков и растений, объяснить, из чего они состоят, и убедиться, что я отведала съедобных цветов. Когда принесли тонко нарезанные и изящно уложенные на блюде конечности и внутренности жареной утки, Яо Вэньюань взял палочками для еды разрезанный её язык и засунул его мне в рот. Я проглотила и поблагодарила его, воздержавшись от замечания, что никогда в жизни не ела ничего другого, так сильно напоминавшего кусок резины.

С Яо Вэньюанем я встретилась единственный раз — в тот вечер. Поскольку Цзян Цин была и хозяйкой, и основным объектом интервью, разговаривать с ней неизбежно означало повернуться спиной к нему. Но это не так стесняло, как тот факт, что он был единственным китайцем за время моей поездки, который отказался понимать мой — пусть и далёкий от совершенства — китайский язык. Когда я обратилась к нему, он в отчаянии затряс руками над головой и воззвал к переводчице: «Та шодэ шэмо! Та шодэ шэмо!» («Что она сказала! Что она сказала!»). Так как он был из Шанхая (в его разговоре ещё слышались повелительные нотки, свойственные членам непреобразованного общества этого города), моё мандаринское наречие китайского языка с американским акцентом, нормативное произношение на основе пекинского диалекта, возможно, затрудняли ему понимание. Или же у него вызвал раздражение мой отказ освоить обычный идеологический жаргон?

Молоденькие девушки убрали со стола остатки первых блюд, и более крепкие молодые женщины, к восторгу гостей, внесли на огромных подносах жареных уток цвета жжёного сахара. Они удалились за занавески, где проворно разделали птиц, отделив кожу от мяса и мясо от костей и отложив скелеты для супа, который должен был идти предпоследним блюдом. Пока шла эта работа, я сказала Яо Вэньюаню, что совсем недавно побывала в народной коммуне имени китайско-кубинской дружбы, где наблюдала полный цикл выращивания пекинских уток.

— Этих уток кормят принудительно,— уверенно сказал Яо.

— Да, и я даже сфотографировала последнюю стадию кормления, когда «специалист» всовывает в клюв утки трубку, по которой поступает пища.

— Вы тоже любите фотографировать! — заметила Цзян Цин.— Это общее у нас с вами. Я люблю фотографировать.

Затем мы обменялись мнениями о том, что хорошо фотографировать близ Пекина. Я выбирала прежде всего людей — мужчин и женщин, волнообразно двигающихся в старинном стиле «тай-цзи чуань» или поющих на рассвете в старой опере у стен дворца, отражающих звуки. Она предпочитала природу.

— Вы снимали когда-нибудь на закате облака над парком Бэйхай? — спросила она.

Я не снимала.

— Мне не удаются снимки,— продолжала она,— но один с этим видом у меня есть, и я могу дать его вам.

Затем она призналась, что в последние годы сделала непомерно большое количество снимков — около десяти тысяч. Но она уничтожила три или четыре тысячи, и от ещё большего числа предстоит избавиться, особенно от тех, что не имеют художественной или исторической ценности.

— Зачем же делать фотоснимки в столь огромном количестве?

— Просто чтобы уметь владеть собой!

Этой фразой, которую она часто произносила, она кратко выражала своё стремление к самодисциплине и желание всегда делать дело лучше.

Одна из забот премьера Чжоу, сказала она, меняя тему разговора,— это советовать ей, каких иностранных гостей следует принимать. Когда Лоис Уилер Сноу, жена Эдгара Сноу, приехала в Пекин в сентябре 1970 года, надо было немедленно устроить приём в её честь. Цзян Цин была дома и легла вздремнуть, когда её вызвали на этот приём, и, поскольку её предварительно не предупредили, она была в замешательстве, не зная, какой подарок преподнести почётной гостье. Со своей стороны г‑жа Сноу тоже настолько растерялась, что случайно отдала Цзян Цин подарок, предназначенный ею для заместителя министра иностранных дел Цяо Гуаньхуа!

— Вы когда-нибудь встречались с супругами Сноу? — спросила она.

Я не встречалась, хотя читала многое из того, что написал Эдгар Сноу. (Мы немного поговорили об этом.) Однако я переписывалась с его бывшей женой Ним Уэйлз, которая брала интервью у ведущих революционерок в конце 30‑х годов[8].

— Нынешняя его жена тоже относится к Китаю очень дружелюбно. Если вы встретитесь с нею, передайте, пожалуйста, ей и всей её семье мой привет и скажите, что я надеюсь, что она приедет снова. Если вы станете другом Китая, вы тоже сможете часто навещать нас. Пока я жива, я непременно буду принимать вас.

При упоминании о будущем и смертности человека её настроение стало серьёзным. Окинув взглядом лица сидящих за столом, она сказала:

— Диалектический материалист вполне может понять закон рождения, старения, болезни и смерти. Можно сохранять политическую молодость, но очень трудно постоянно сохранять здоровье. Сейчас я сознаю, что стара.

Уловив неожиданную смену её настроения, Яо Вэньюань принялся читать стихи:

Старый меч, что лежит в конюшне,

Мечтает о дальнем походе;

Герой на склоне своих лет

Не перестает мечтать о благородных делах.

— Эти строки Цао Цао очень хороши,— заметил Яо.

— Неплохи и другие строки стихотворения.

И Цзян Цин продолжила:

Хоть долго может жить Священная Черепаха,

Придёт время умереть и ей.

Дракон взлетает высоко,

Но и он обращается в прах.

— А за этими следуют ещё четыре строки,— сказала она, но предупредила: — Это наивный материализм.

Не только Небо решает,

Кому дать долгую, а кому короткую жизнь.

Будешь покоен душою и телом —

Непременно продлишь свои дни.

Это стихотворение навело Цзян Цин на мысль об отношении долголетия к физическому здоровью. Как будет видно из истории её жизни, она уже давно страдала от болезней и стала относиться к болезни и личным врагам одинаково — как к противникам её стремления продолжать биологическую и политическую жизнь. Орудуя палочками над новым рядом блюд, она говорила:

— В последнее время я отдыхаю. Но сегодня я пришла ради вас. Я нездорова и плохо сплю в последнее время. Мне нужны врачебный уход, отдых и физические упражнения.

— Какие упражнения вы делаете? — спросила я

— Плаваю, езжу верхом, хожу и работаю в саду,— отвечала она, запуская руку в карман и вытаскивая оттуда горсть цветов жасмина, выращенного ею в Чжуннаньхае (месте жительства семьи Мао в пределах бывшего императорского дворца в Пекине). Когда она вкладывала в мою ладонь эти пахучие белые цветы, я увидела по её лицу, что она заметила моё удивление и восхищение.— Я выращиваю и некоторые китайские лечебные травы,— добавила она.— Жасмин я растила сама. Кроме того, я выращиваю разные овощи. Я сумела обработать участок под рис, который сейчас почти вот такой высоты.— Она изобразила руками высоту что-то около фута.— Один участок я засеяла хлопком. Всё это помогает мне отдыхать — умственно и физически.

— Мы экспортируем цветы жасмина,— продолжала она с очевидной национальной гордостью.— Мы занимаемся также чаеводством в Цзянсу, Чжэцзяне, Гуандуне и Шаньдуне.

— Как и многим иностранцам, мне нравится жасминный чай,— сказала я,— но мой любимый — хризантемовый.

— Хризантемовый чай хорош для зрения. Выращивание хризантем — это побочное занятие. Ими занимаются в обширных районах страны. Вы видели китайские пионовые деревья?

— Видела, но в основном на картинах периода династии Мин или на фотографиях, а в натуре — редко.

— Я могу показать вам несколько фото. Я вырастила несколько таких пионов; они могут применяться и как лекарственные растения.

Раздвинув большой и указательный пальцы дюйма на два, она сказала:

— Кусок коры из корня примерно такой вот длины может сохранять лекарственные свойства четыре-пять месяцев. Ценится очень дорого.

— Что он излечивает? — спросила я.

— Я не доктор традиционной китайской медицины, поэтому не знаю. Есть также травянистый пион. И корни, и цветы его используются в лечебных целях. Конечно, всё, что я выращиваю, я передаю государству. У меня хроническое заболевание верхних дыхательных путей,— столь же прозаично продолжала она.— Это плохо сказалось на мочевой системе. В прошлом всякий раз, когда у меня бывала температура, мне делали инъекции антибиотиков. Но недавно я приняла стебель лотоса, который очень способствует мочеиспусканию. Сейчас я принимаю стебель лотоса четыре раза в день и чувствую себя намного лучше.

Пораженная этим её вскрытием подноготной, я спросила, как принимают стебель лотоса. Она объяснила:

— Пятнадцать минут кипятите его в воде, а затем пьёте эту жидкость, как чай. У неё лёгкий аромат. Никаких тяжёлых болезней у меня нет с 1969 года. Когда учёных-медиков попросили сделать анализ стебля лотоса, они сумели выделить лишь какой-то вид лотосного алкалоида. Но приём одного этого алкалоида пользы не приносит, потому что у стебля лотоса много других свойств. Я думаю, в будущем ученые-медики сумеют провести дальнейшие исследования его состава. Ну, а возьмите белую дневную лилию [туберозу]. Её цветок напоминает шпильку для волос; у неё сильный запах, и змеи сторонятся её. Это растение целиком можно использовать как лекарство. По сей день ученые-медики не сумели дать анализ её состава. Так что медицинская наука далеко отстаёт от требований повседневной жизни. Разумеется, американские учёные могут вести исследования в этой области, если они в том заинтересованы. Так как вы и мы живём на одной и той же широте на противоположных сторонах земного шара, вы тоже можете выращивать то, что мы выращиваем у себя. Вы видели цветок лотоса?

— Да, совсем недавно — в саду Хэйюань во дворце Ихэюань.

— Во дворце Ихэюань одни красные лотосы.

— А те, что в парке Цзычжуюань,— белые,—добавил Яо Вэньюань.

— Китайцы всегда говорили, что все части лотоса ценны,— продолжала она.— Не пропадает ничего. То, что мы ели как закуску,— это корень разновидности белого лотоса. Корень лотоса с красными цветами нельзя так приготовить. Лишь белую разновидность можно употреблять как продукт питания. Южнее Янцзы — обилие лотоса; там выращивание лотоса — обычное побочное занятие крестьянских семей.

В эту минуту в числе последних блюд обеда внесли воздушную лотосовую кашу с белыми жасминными цветами, плавающими на поверхности миски каждого гостя. Цзян Цин пояснила:

— Эта так называемая «сахарная каша из семени лотоса» сделана на просе. Этот вид проса поставляет мой родной город. Просо намного питательнее риса. Затем в блюдо добавляются яичный белок и жир.

Из беглых замечаний Цзян Цин о питательных и лечебных свойствах блюд было также видно, что ей доставляет удовольствие сознание того, что еда поступает к её космополитическому столу в столице из всех местностей страны. О первом десертном блюде — кусках красивой, розоватой на срезе дыни, какой я никогда прежде не видала,— Цзян Цин заметила:

— Это хами гуа, дыня из Хами в провинции Синьцзян,— и продолжала: — Сейчас у нас в Синьцзяне четыре миллиона семьсот тысяч уйгуров.

(Уйгуры — полезное в политическом отношении национальное меньшинство, служащее буфером между Китаем и Советским Союзом.) Мне дыня необычайно понравилась, и я сказала об этом. Кто-то, должно быть, запомнил это, потому что в последующие вечера в гостинице «Пекин» мне подавали отлично вызревшие дыни из Хами, хотя я и не заказывала их.

Настроение у Цзян Цин менялось стремительно. Когда она заметила, что во время обеда испачкала свои брюки соусом от утки, она со смехом всплеснула руками и воскликнула, что измазалась, как ребенок. Когда на десерт подали последнее блюдо, которое больше всего из когда-либо виденного мною напоминало «персик бессмертия» из даосистской[9] легенды, она насмешливо взглянула на меня:

— До приезда в Китай вы, наверно, представляли нас в своём воображении демонами с тремя головами и шестью руками?

— Не совсем. Но я вполне допускала, что здесь меня хотя бы раз назовут старым прозвищем «иноземный дьявол». Я разочарована[10].

— Ваши волосы не слишком длинны, а юбка не слишком коротка,— съязвила она и сдержанно засмеялась. Позже я обнаружу мелодичность, а иногда и остроту в её смехе.

— Массы всегда узнают и окружают меня, куда бы я ни отправилась,— заявила Цзян Цин в другой момент беседы.— Однажды я решила прогуляться вокруг дворца Ихэюань, но забыла, что тогда был День детей. Неожиданно я оказалась окружённой тысячами людей, и мне некуда было деться.

— Меньше видят — больше восхищаются, больше видят — меньше восхищаются,— добавила она.— Когда я выезжаю на машине, я должна опускать не одно, а целых два матовых стекла, иначе массы узнают меня, закричат и побегут за машиной. Особенно трудно, когда выезжает Председатель Мао. Стоит кому-нибудь заметить его, и массы устремляются за его машиной. Когда выезжает премьер Чжоу, массы стараются привлечь к себе его внимание и толпятся вокруг, чтобы пожать ему руку.

После обеда мы направились в тот вечер в театр Тяньцяо. Прибыли мы туда с опозданием на час. Ставился по заказу «Красный фонарь» — первая опера, переделанная Цзян Цин в соответствии с теми пролетарскими политическими нормами, которые она навязала всем видам искусства во время культурной революции.

По окончании оперы Цзян Цин устроила пышный выход и направилась в закрытый вестибюль, где мы опустились на огромный диван. Как только за закрытой дверью утих шум от уходящих зрителей, она пристально посмотрела на меня и сказала:

— Надеюсь, вы сумеете пойти путём Эдгара Сноу и г‑жи Сноу[11].

— Внушительный пример! — отозвалась я, ужаснувшись трудности такой задачи, но понимая, что главное в наших взаимоотношениях — доверие.

— Могут сказать, что мы промыли вам мозги,— дразнила она.— Вы боитесь?

— Нет. Такая промывка была бы невозможной.

— В конце концов,— сказала она,— здесь были президент и г‑жа Никсон. Если я могу сопровождать президента и г‑жу Никсон, почему я не смогу сопровождать вас? Вы же можете добиться поста президента!

Затем она вернулась к более серьёзному вопросу о моей нынешней роли. Я первая из иностранцев, кому она поведала кое-что из своего прошлого, сказала она, а потом ответила на мой вопрос о публикации этого интервью:

— Вы можете опубликовать его. Но вы должны понять, что я отнеслась к вам не как к корреспонденту, а как к хорошему другу. Сначала я должна попросить премьера просмотреть запись нашей беседы. То, о чём я рассказала вам сегодня вечером, правда. Понятное дело, мы (она и коммунистические лидеры) прошли извилистый и трудный путь. Пусть даже мне скоро шестьдесят, я по-прежнему полна решимости сохранить свою политическую молодость.

Я спросила, что ещё она могла бы сказать о значении слов «политическая молодость» и о других аспектах своей жизни.

— Сейчас на это нет больше времени. В следующий раз, когда вы приедете в Китай, мы снова поговорим об этом. Между прочим, я хочу дать вам кое-что на память. Хотя я плохой фотограф-любитель, я взяла несколько снимков и хочу подарить их вам. Может быть, это просто «хвастовство перед мастером своего дела». Хороших при мне сейчас нет. Я сделала несколько снимков женщин из отрядов милиции, но хорошие снимки растащили. Я поищу их, когда вернусь домой в Чжуннаньхай.

Когда мы попрощались в театре, в котором почти никого не было, кроме тех, кто сопровождал её, меня попросили уйти первой, чтобы дать ей возможность незамеченной проделать в темноте обратный путь.

Хотя я не надеялась снова увидеть Цзян Цин, её образ, вызывающий и непостоянный, прочно засел в моём воображении. Чтобы передать другим самую суть её прошлого, было недостаточно тех слабых лучей света, которыми она осветила свои малозаметные молодые годы и крепнувшую связь с силами истории; эти лучи больше дразнили, чем проясняли. Она была всего лишь одной из 400 миллионов женщин. И всё же я подозревала, что её жизненный путь — сплав повседневного с выдающимся — несёт разгадку к пониманию основных дилемм, касающихся женщин и власти в революционном Китае.

Утром после первого вечера с Цзян Цин я возобновила беседы с Дэн Инчао и другими женщинами-руководителями. Наши разговоры продолжались четыре утра подряд. Как и её муж Чжоу Эньлай, Дэн была необычайно знающим человеком и убедительно говорила на идеологические темы, употребляя более богатую лексику, чем политический жаргон. Она была старше Цзян Цин всего на десять лет, но, если говорить о поколениях, разница была значительнее. Дэн принадлежала к первому поколению коммунистов, которые наравне с Мао активно участвовали в движении с начала 20‑х годов, Цзян Цин же — ко второму поколению революционеров, часть которых связала себя с компартией в «белых районах» в начале 30‑х годов, а с революционным ядром Мао в «красных районах» — лишь в конце того десятилетия. Самостоятельно освободившись от старого общественного рабства, Дэн и Цай Чан, жена [заместителя премьера] Ли Фучуня и революционерка сама по себе, наряду с другими женщинами поколения основателей посвятили свою жизнь колоссальной задаче политического пробуждения, организации и революционизации женщин Китая. Беспощадная к себе, чётко осознающая то, что она несёт ответственность прежде всего за решение специфических женских проблем, и привыкшая не отделять себя от остальных женщин во всех политических ситуациях, она отличалась от Цзян Цин, чей феминизм проявлялся в более частных формах, а большое политическое честолюбие не позволяло считать главной целью своей жизни борьбу за равенство полов.

И всё же я не теряла связи с Цзян Цин. Каждый полдень после моих бесед с Дэн Инчао ко мне приходили продолжать чтение речей Цзян Цин её эмиссары Сюй Эрвэй и Шэнь Жоюнь. Первоклассные переводчицы, Сюй и Шэнь не были просто лингвистами или администраторами-функционерами. Будучи политически безупречными и обладая «позолоченными языками», они служили также «переводчиками» в области культуры. Обаяние, красота, познания в лингвистике, политическое чутьё Шэнь и её холодный профессионализм обеспечили бы ей успех в любом обществе. Её необычная одаренность ещё сильнее оттеняла её явную приверженность твёрдому пролетарскому курсу (впрочем, это вознаграждалось растущей известностью и властью). В середине 60‑х годов она полтора года училась в Лондоне, пока не была отозвана вместе с почти всеми жившими за рубежом китайскими коммунистами, чтобы принять участие в культурной революции. В 1972 году она сопровождала в Соединённые Штаты китайскую команду по настольному теннису, приезд которой совпал с открытием там дипломатического представительства. Летом 1972 года Шэнь выполняла самые деликатные поручения Цзян Цин. Позднее в том же году она возвратилась в Соединённые Штаты в качестве личного переводчика заместителя министра иностранных дел Цяо Гуаньхуа. В 1974 году её повысили — зачислили в штат сотрудников миссии связи в Вашингтоне.

После моего неожиданного свидания с Цзян Цин Шэнь стала заходить ко мне в разные часы дня и вечера. В дополнение к политическим читкам она доставила до сих пор не публиковавшиеся фотографии Цзян Цин и Мао в Яньани в 40‑х годах, несколько цветных художественных фотографий, набор фарфоровых панд (изготовленных в знаменитой печи для обжига в Цзиндэчжэнь; правда, её продукция ухудшилась после падения монархии) и другие памятные подарки от Цзян Цин. В её художественных фотографиях (то были пейзажи и цветы — излюбленные объекты традиционной китайской живописи) меня подмывало увидеть техническое осовременение живописной манеры бывшего мандаринского класса. Такая разносторонность в изящных искусствах в сочетании с понятной лишь избранным увлечённостью садоводством, одержимостью самолечением, чувством гордости за физическую сноровку и официальным покровительством театру связывали её в культурном отношении с императорской традицией Китая. Подобным же образом Мао, уважаемый руководитель Красной армии Чжу Дэ, своего рода Фауст Го Можо и другие руководящие революционеры, целиком преданные делу пролетариата, продолжали заниматься классической поэзией и издавать свои стихи в её стиле. Однако товарищи более низкого ранга и поколения, воспитанные при их правлении, были лишены доступа к этой высокой традиции. И подобно своим предшественникам — императорам,— никто из нынешних лидеров, в том числе и Цзян Цин, каким бы исключительным мастерством он ни обладал, не претендовал на то, чтобы быть более чем просто любителем. Изучая её фотографии, я заметила (и это позабавило меня), что посвящения написаны на обороте красным карандашом. То было пролетарское осовременение ярко-красных чернил, которыми всегда подписывались императоры.

При посредничестве Шэнь Цзян Цин в шутку проверила мои познания в фотографии. На снимках кустарниковых пионов, выращенных ею из семян, она применила естественное или искусственное освещение? В какое время дня были сделаны снимки? Откуда взялась атмосферная влага? Испытывая удовольствие от этой игры, я передала свои предположения Шэнь, которая вернулась на следующий день с правильными ответами и сообщила, как довольна была Цзян Цин, обнаружив, что в некоторых случаях её искусные уловки опрокинули мои догадки. Я предположила естественное освещение при утреннем свете там, где на самом деле Цзян Цин с помощью своих охранников использовала сложную систему искусственного освещения в сумерках. И ещё я сочла, что сверкавшие алмазами капельки воды на лепестках — это естественные осадки, а на деле она обрызгала лепестки водой с рук как раз перед фотографированием.


Заботы о моём пятидневном пребывании в Шанхае, которое началось в конце третьей недели августа, взяла на себя усиленная группа гидов. К моим постоянным пекинским сопровождающим прибавились пять женщин и один мужчина из Шанхая; все они были видными фигурами в искусстве, науке и обслуживании иностранцев. Разумеется, это официальное усиление внимания ко мне было результатом первого вмешательства Цзян Цин в мой визит: сопровождавшееся фотоснимком сообщение об этом событии появилось в «Жэньминь жибао». В Шанхае был обычный революционный миракль, включая анестезию иглоукалыванием, применяемую в отношении женщин, охотно соглашающихся на хирургическое вмешательство в свою утробу: нервная блокада плюс политический гипноз — и всё же создавалось впечатление чего-то магического. Цай Цуйань, младшая дочь известного либерального деятеля просвещения Цай Юаньпэя, вполголоса рассказала изобилующую подробностями и лишённую идеологии историю жизни своего отца и историю собственной жизни. Некоторые совсем молодые писательницы признавались в том, как мучительно и почти невозможно писать так, чтобы «служить народу»: в соответствии с нормами обязательной простоты, установленными культурной революцией. Из этих шанхайских женщин режим особенно отметил как образцовую «новую женщину» ткачиху Ван Сючэнь. В свои 30 с небольшим лет она была избрана в 1969 году в ЦК партии девятого созыва, а затем вторично, в 1973 году — в ЦК десятого созыва. Превратившись в политическую звезду, она не утратила скромности. Но её бодрый рассказ о своем прошлом (как и многих других, кроме тех, кто принадлежал к высшему эшелону власти) больше походил на зачитывание официального текста, нежели на воспоминания о том, что человек предпочёл бы рассказать сам.

Самое важное то, что мы были вовлечены в сферу культуры Шанхая, считавшуюся «вотчиной» Цзян Цин, на которой Яо Вэньюань был местным стражем. Занявшее целый день посещение дома современного писателя Лу Синя, творчество которого вызывает большие споры, закончилось дискуссией на литературные темы (позже она возобновилась с Цзян Цин). Беседа о замечательном романе ⅩⅧ столетия «Сон в красном тереме» с закалившимся в борьбе литературным критиком профессором Лю Дацзе из университета Фудан тоже была позже продолжена ею. Яо Вэньюань организовал посещение опер и балетов и интервью с членами трупп.

24 августа во второй половине дня мы возвращались с утомительного интервью с артистами балета, освободившимися под эгидой Цзян Цин от балетного классицизма. Когда мы ехали на машине лицом к окутанному дымкой солнцу, в предзакатных лучах которого вырисовывался низкий индустриальный силуэт Шанхая, мои сопровождающие повернулись к Лао Чэнь, которая, стараясь быть спокойной, с волнением объявила: «Мы узнали, что товарищ Цзян Цин тайно улетела в Кантон, где она размышляет о своей жизни и революции. Она встретится с вами ещё раз или два и ответит на все вопросы о ней, заданные вами в последние дни. Вы вылетите туда завтра на самолёте, посланном из Пекина. Мы должны подчеркнуть, что эта поездка — тайная, о ней не должен знать никто, кроме тех из нас, кто вас сопровождает».

Не собираются ли отвезти нас в таинственное королевство, где царит воля женщин? — молча спросила я себя, изо всех сил стараясь не терять чувства реальности. Спустя момент все мы разразились безудержным смехом по поводу внешней разумности предстоящей задачи нашего путешествия, абсурдной и удивительной. Правда, нельзя было отрицать, что за этой естественной сменой событий скрывается незыблемая серьёзность решения Цзян Цин изложить рассказ о себе.

В полдень следующего дня наша шанхайская группа приехала в аэропорт проводить нас. Юй, Лао Чэнь и меня провели на опустевшее поле, где стоял большой серебристый реактивный самолёт. Три его пассажира, прилетевшие из Пекина — видное лицо в делах пропаганды Чжан Ин, переводчица Шэнь Моюнь и заместитель начальника протокольного отдела Тан Лунбин, теперь единственный мужчина в нашей делегации,— появились у дверей, улыбаясь и махая нам руками.

Просторный и удачно спланированный интерьер самолета отнюдь не походил на обычный китайский. Чжан Ин и меня направили в передний салон с письменным и обеденным столами, электронными приспособлениями и обычных размеров кроватью, покрытой тонко вышитыми шёлковыми простынями, с такой же подушкой бледно-розового и белого цветов. Уединившись там, Чжан Ин и я предались воспоминаниям о её приключениях в бытность молодым репортёром в Чунпине в конце 30‑х годов, до того как она перебралась в Яньань — район расположения коммунистов, где впервые скрестились пути её и Цзян Цин. В своей более строгой манере шефа пропаганды она противопоставила моей вольной оценке интеллектуальной многосторонности Лу Синя чёткую партийную линию, согласно которой в нём ценились лишь проблески коммунистического духа. Мышление Чжан, явно лояльной к власти, было тем не менее гибким, и наша идеологическая несхожесть не уменьшала взаимного уважения и удовольствия от того, в каком положении мы очутились. Пока мы дружелюбно спорили, две хорошенькие девушки из НОАК доставили на подносах жареную утку, разные сладости, свежеиспечённые сдобные булочки, изысканные фрукты, мороженое, напитки, пиво и вино.

Побеждённая китайским вином, я уступила настоянию Чжан Ин отдохнуть перед тем неизвестным, что ждало нас в Кантоне. Она удалилась в главный салон. Шёлковые простыни осязаемо контрастировали с суровым пролетарским духом часов бодрствования. Когда я впала в забытье, служительница задёрнула занавески бледного цвета. Я спала, пока меня не разбудил мягкий голос второго пилота. Наклонившись надо мной, он называл точные данные времени и местоположения, описывая снижение нашего самолета в дельте Кантона.

«Товарищ Цзян Цин готова принять!» — эти слова были требованием покинуть дом для гостей, где мы находились в ожидании, и поехать на виллу Цзян Цин. В сумерках наши машины, сигналя, лавировали в беспорядочном потоке людей и повозок на улицах Кантона. Опустилась ночь, когда мы выбрались на окраину, где резкие повороты извилистых дорог мешали разбираться в направлении. К вилле Цзян Цин вела узкая петляющая дорога с густыми зарослями бамбука по обеим сторонам. В них, подчас не совсем заметные, находились часовые из НОАК; их выдавал блеск штыков. Вокруг виллы, просторного одноэтажного современного здания, царил покой. Её окружал тропический ботанический сад, вьющаяся бугенвиллея, хибискос [разновидность китайской розы] с яркими цветами, розоватые лотосы на сверкающих прудах, пахучая магнолия, жасмин и цветы имбиря. Слышалось стрекотание цикад и разноголосое пение птиц.

Вилла была просторной, но её декор — нейтральным, оживляемым лишь вазами ярко-голубого цвета с золотыми ирисами и завитками — всё в современном духе, но не в духе социалистического реализма или сугубо политическом. Здесь, за тысячи миль от северной столицы, свободная от бремени правительственной официальности и личного соперничества, Цзян Цин была мягче и непринуждённее. На ней были отлично сшитая крепдешиновая английская блузка с длинными рукавами и плиссированная юбка до середины икр, воскрешавшая в памяти наш стиль начала 50‑х годов. Белые пластиковые туфли и сумочка оставались те же, что и в Пекине, хотя теперь ручка сумочки была обвязана причудливо порванным квадратиком махровой ткани.

— Вы робеете в моем присутствии? Не нужно.

— Нет.

И действительно, я робела гораздо меньше, чем при нашей первой встрече. Я стала записывать. Было страшно жарко и душно, и я закатала рукава блузки выше локтей.

— Вам слишком жарко,— заметила она и дала знак служителю включить кондиционер. Последний со стоном начал действовать, несколько минут издавал низкое рычание, а затем неожиданно умолк.

Восстанавливая в памяти обстоятельства, предшествовавшие нашей первой встрече недели две назад, она сказала, что премьер Чжоу спросил её, хочет ли она видеть меня. Он сказал ей, что я «молода и сочувствую Китаю» и что меня рекомендовал Джон С. Сервис после того, как начались мои переговоры с [китайским] представительством при ООН[12]. Хотя я не коммунистка, меня сочли «надёжной сторонницей китайского народа и всех революционеров». Цзян Цин предстояло вылетать с другой миссией, и всё-таки она решила тогда остаться, чтобы встретиться со мной. Почему? Поступить иначе значило бы представить себя заносчивой или чванливой. Кроме того, она не могла не чувствовать ответственности перед китайским народом. Она узнала также, что я уже виделась со «старшей сестрой Дэн» (Дэн Инчао), с которой мы начали основательные дискуссии. В большой спешке она организовала для меня просмотр нескольких опер; она уверяла меня, что времени для тщательных приготовлений не было. Потом она мучительно думала, что бы преподнести мне. Теперь она смеялась, вспоминая, какого пота стоило ей всё это беспокойство и суета. Конечно, по-настоящему она меня не знает, но в тот первый вечер в Пекине у неё сложилось обо мне хорошее впечатление. После того как мы расстались, она стала более основательно размышлять о характере моей работы и определила «основную конструкцию» (она употребила это выражение, не объяснив его точного значения) серий интервью, которые она даст, зная, что они будут опубликованы.

Четыре-пять дней назад она встала на заре, чтобы вылететь в Кантон. Почему в Кантон? Чтобы отдохнуть от повседневной управленческой работы и полечиться. Освободившись от пекинских забот, она спала и ела лучше. За несколько дней вошла в норму её память, которая в последние месяцы периодически отказывала ей. Чтобы у меня не сложилось ошибочного представления, будто бы это её обычный способ времяпрепровождения, она заверила меня, что обыкновенно посвящает себя «серьёзным политическим делам», и решительно заявила: «Я не терплю пустяков». Мы с ней не станем тратить время по пустякам.

Незадолго до моего прибытия она выступила приблизительно перед полутора тысячами человек и информировала группу должностных лиц о текущем положении. Помимо этого, она действительно хотела встретиться со мною, но, подчеркнула она, нашу встречу нужно держать в секрете. Если массы в Кантоне и его окрестностях узнают, что она продолжает оставаться здесь, рядом с ними, они будут ужасно возбуждены. А если они обнаружат её подлинную цель — беседы с иностранкой, они будут озадачены. Поэтому вплоть до своего отъезда в конце августа я не должна общаться или переписываться ни с кем, кроме неё, членов её окружения и моих сопровождающих.

У Эдгара Сноу, продолжала она, было достаточно времени для долгих бесед-исследований с Председателем Мао, премьером Чжоу и другими революционерами старшего поколения, которые действовали на Северо-Западе в конце 30‑х годов. А среди тех, с кем разговаривала я, пока что самой старшей была Дэн Инчао. Во время «движения 4 мая» (1919) ей было 15 лет; Цзян Цин было тогда всего пять — слишком мало для того, чтобы постичь всё значение этого эпохального события. Цзян Цин признала, что у Дэн Инчао более продолжительное революционное прошлое, чем у неё; но, указала она, её история «шире», потому что она не была ограничена делами женщин.

Когда она и другие руководители действовали на Северо-Западе (1937—1947), их общей целью была поддержка взглядов Председателя Мао. Ввиду особой выгоды своего положения в те годы (она и Мао поженились в 1939 году) она смогла бы обсудить яньаньский период в более ярких подробностях, чем это сможет сделать Дэн Инчао. Хотя сама она не участвовала в Великом походе из Центральных советских районов на Северо-Запад в середине 30‑х годов, её рассказ мог бы пролить свет на прошлое. А вообще, она могла бы сделать особый упор на событиях, которым лично была свидетельницей. Но она не будет ничего навязывать мне. Если меня не интересуют военные дела, она не будет затрагивать их. Поскольку буржуазия всегда «вооружена до зубов», китайцы не могут обходиться без оружия. Китайцы не хотят войн, утверждала она. Но существует различие между справедливыми и несправедливыми войнами. Китайцы никогда не ведут несправедливых войн против других. Её бровь опустилась, и она сказала, что не намерена вести догматическую болтовню.

Улыбаясь, она протянула руку к изящной золочёной шкатулке, из которой достала искусно сделанный небольшой сандаловый веер. Любовно поглаживая его пальцами, она сказала, что пользовалась им многие годы. Одна сторона шёлкового покрытия была украшена нарисованными от руки лепестками сливы. На другой было записано стихотворение Мао Цзэдуна «Дунъюнь» («Зимние облака»), датированное 26 декабря 1962 года, днём его семидесятилетия — 70 суй (согласно традиционному китайскому способу исчисления возраста, день рождения считается днём первой годовщины со дня рождения). В стихотворении говорится:

Зимние облака тяжелы от снега, носятся пушинки хлопка,

Почти не осталось неопавших цветов.

С небес обрушиваются ледяные ветры,

Но земля нежно дышит теплом.

Лишь герои могут сокрушать тигров и леопардов,

И отважного не испугают дикие медведи,

Цветы сливы шлют привет кружащемуся снегу;

Не удивительно, что мухи замерзают и гибнут.

Пока я просматривала строки Мао, она уверяла меня, что это не подлинный образец его собственноручного письма. Каллиграфия Председателя — это произведение искусства; его обычная манера письма (скоропись) великолепна и не уступает манере Ван Сичжи[13]. Если бы кто-нибудь решил, что имеет шанс заполучить подлинный образец каллиграфии Председателя, он рискнул бы жизнью, чтобы добиться этого. Она показала многочисленные образцы смелой, подчас недостаточно строгой каллиграфии Мао, висевшие на стене за нами. Возвращаясь к разговору о веере, она сообщила, что заказала мне веер, который вскоре прибудет; впрочем, я могу пока пользоваться этим. Через несколько минут она решила отдать его моей дочери.

— Как её зовут?

— Александра.

— Почему вы выбрали русское имя? — спросила она с вызовом.

Я сказала что-то о том, что русские, как и другие, заимствовали имена у греков; впрочем, её, по-видимому, это не заинтересовало.

Затем она встала, чтобы подобрать лепестки белого жасмина и миниатюрные белые цветы орхидеи с фарфоровых блюдец на столе, погрузила пальцы в чашку с водой и сбрызнула лепестки. Этим красивым ритуалом начинались все последующие вечера в её компании. Случалось, в ходе беседы она осыпала оторванными лепестками присутствующих женщин. Под ритмичные взмахи наших вееров проходили вечерние часы, и острый запах цветов, смешанный с густым ароматом сандалового дерева, обволакивал нас и проникал во все уголки комнаты.

— Как мы будем действовать? — приглашающе спросила она.

Поскольку мне больше всего хотелось выяснить, как она решит изложить дело, я сказала, что инициатива должна принадлежать ей как руководителю в вопросах культуры. И я знала, как сильно это будет отличаться от интервью какого-нибудь западного или частично подвергшегося влиянию Запада руководителя, который стал бы ожидать от меня определённого ряда вопросов, в том числе утверждающих. Более того, я уже пробыла с нею достаточно, чтобы понять, что мои интересы как американки не имеют прямого касательства, если вообще не чужды самой сокровенной динамике её жизни и революционной истории Китая.

Рассказ о её жизни длинен, мучителен и романтичен, мечтательно, словно во сне, начала она. «Но не пишите только обо мне»,— добавила она поспешно. Говоря как марксист, она рекомендовала изложить рассказ о ней на фоне революции в целом. Если принять в расчёт панораму революционного опыта, роль любой отдельной личности кажется очень малой. А её роль была прямо-таки крошечной, сказала она твёрдо.

Я должна чувствовать себя свободной и могу спорить с ней; это не повредит нашей дружбе, которая сохранится. Её единственная просьба — не искажать сказанного ею. У меня нет никакого намерения восхвалять или обвинять её, ответила я, надеясь тем самым отмежеваться от дидактики как конфуцианских, так и коммунистических историков. Моя основная цель — точно передать сказанное ею и значение её личности, что возможно лишь при непосредственной встрече. Цитируя Лу Синя, она сказала, что, хотя она будет критиковать и других, себя она будет критиковать более сурово. Никогда не нужно быть удовлетворённым самим собой. Она надеется, что моё уникальное знакомство с Китаем не сделает меня высокомерной. Какой бы выдающейся ни была жизнь человека, он должен оставаться скромным.

Она догадывается (при этом она понимающе улыбнулась), что я хочу узнать побольше о её личной жизни. По этой причине мы начнём с войны, ибо принципы ведения военных действий содержат в себе путеводную нить к жизни, которую она вела, и к динамике революции в целом. Если мне не интересно, она не будет навязывать мне военную историю. Как бы там ни было, заверила она меня, её изложение не будет сухим. Затем мы могли бы перейти к истории её личной жизни начиная с детства.

Было девять часов вечера. С последующим перерывом на ужин и переходом в другую комнату, где воздух был посвежее, она говорила непрерывно до 3:30 утра. По мере того как проходили часы, её энергия возрастала, и её, казалось, не заботило то, что слушатели обессилели и даже дремали от физического бездействия при неослабевающей жаре в условиях, когда единственной действующей силой был её монолог.

Каждый вечер Цзян Цин заканчивала своё повествование лишь после неоднократных напоминаний своих телохранителей и медсестер и периодически подаваемых сигналов двух своих личных врачей, расхаживавших или потихоньку наблюдавших за ней из дальних углов комнаты. Помимо этих стражей её персоны, в нашу компанию постоянно входили Сюй Эрвэй и Шэнь Жоюнь, сменявшие друг друга в качестве переводчиков, заместитель министра пропаганд» Чжан Ин, заместитель начальника протокольного отдела Тан Лунбин (единственный мужчина в её политическом окружении) и двое моих сопровождающих — Юй Шилянь и Лао Чэнь. С ними я временами обменивалась взглядами и улыбками, хотя они, обычно разговорчивые, в присутствии Цзян Цин хранили почти полное молчание.

Следующим вечером мы перебрались в виллу побольше (хотя Цзян Цин продолжала жить в первой), с большим количеством комнат, которыми можно было пользоваться поочередно, по мере того как знойный южный воздух становился спёртым. Каждая из этих похожих на пещеры комнат была одинаково обеспечена полотенцами — большими и маленькими, сухими и влажными, тёплыми и холодными,— с помощью которых мы освежали себя, чаем, сигаретами, вазами с сушёными фруктами, письменными принадлежностями, микрофонами. Распорядок наших продолжавшихся шесть дней интервью был таков: начало рано вечером, перерыв на поздний ужин и продолжение бесед до раннего утра. Один раз мы собрались дополнительно поздно утром, а затем — в полдень. Вот так Цзян Цин, действуя в императорско-пролетарском духе (что она считала своей прерогативой), часто уходя в сторону и перескакивая с предмета на предмет, поведала мне о своей жизни в революции.

Загрузка...