Часть первая Совершеннолетие

2. Побег из детства

Воспоминания мои несвязны. Они — словно рыбьи чешуйки, соскабливаемые ножом: одни прилипли, другие упали в воду. Разбередишь старые раны, и воспоминания поплывут, заиграют, но они так переплетены нитями крови, что, пожалуй, оскорбят взор изысканных эстетов.

Лу Синь. Воспоминания о Вэй Суюане (1934)

Цзян Цин появилась на свет в марте 1914 года. Ее назвали Ли Цзинь. Ей не хотелось бы, сказала она, называть точный день своего рождения, потому что она не желает, чтобы массы праздновали его. Её родина — Чжучэн, город примерно с 80 тысячами жителей, расположенный на южном берегу реки Вэйхэ, милях в 50 от космополитического портового города Циндао провинции Шаньдун. Занимая уязвимое положение между Чжилийским заливом[14] и Жёлтым морем, Шаньдун был одной из первых провинций, ставших жертвой иноземного империализма. В 1860 году прибрежный город Чифу[15] уступили Франции. В 1898 году порт Вэйхай был сдан в аренду англичанам, а полуостров Циндао — Германии. В год рождения Цзян Цин, ставший годом начала первой мировой войны, Япония присвоила себе занимаемые немцами районы Шаньдуна в качестве опорной базы, с которой можно было втянуть весь Китай в разбухавшую японскую империю. В годы её детства постоянное военное присутствие Японии, принесшее с собой соответствующие колониальные атрибуты, порождало во всей провинции хроническую неустойчивость, перемежавшуюся кровавыми кризисами.

Несмотря на всё большее засилье империализма, Шаньдун мог похвастать внушительным революционным наследием. Эта провинция, издавна изобиловавшая разбойниками, была основным поставщиком военных сил Тайпинского и Боксёрского восстаний середины и конца ⅩⅨ века, а также дала немало бойцов для революции 1911 года, о жертвах которой помнят как о мучениках. В дипломатическом плане шаньдунские события были главной причиной националистического инцидента 4 мая 1919 года. Спустя девять лет его столица Цзинань стала местом Цзинаньского инцидента, обозначившего крутой поворот к новой эре китайско-японского военного противоборства.

Условия жизни в Шаньдуне, второй по величине и плотности населения провинции Китая, были ужасны, о чём дают полное представление воспоминания Цзян Цин о детстве. В обычные времена простолюдины ели по-настоящему лишь один-два раза в неделю, и было много случаев желудочных заболеваний и медленной смерти от недоедания. Голод уноcил огромное число жизней. Но Чжучэн, родной уезд Цзян Цин, находился в лучшем материальном положении, чем большинство других уездов, и мог предложить сравнительно немало в смысле культуры и образования. После падения последней династии получила развитие новая, современная система образования. Во время массового оттока студентов за границу в первые два десятилетия ⅩⅩ века из Чжучэна выехало в Японию, Европу и Америку больше студентов, чем из любого другого уезда Шаньдуна. Хотя Цзян Цин среди них не было, впоследствии она попала под влияние некоторых из подвергшихся иностранному воздействию студентов, возвратившихся в качестве учителей, писателей, гоминьдановцев-реформистов и заговорщиков-радикалов.

В первый раз Цзян Цин завела речь о своём детстве вечером во время нашего обеда в Пекине. Она начала осторожно, оставаясь верной избитым политическим штампам (не только коммунистическим), делая общие ссылки на беды «старого» общества, общеизвестное вероломство помещичьего класса и националистическое сопротивление всяким разновидностям иностранного империализма. Позднее, продолжая, она говорила более непринужденно, с минимумом идеологической подстройки.

— Раз вы желаете знать о моём прошлом, я могу сказать вам кратко,— начала она.— Я выросла в старом обществе, и у меня было жалкое детство. Я не только ненавидела помещиков Китая, но и испытывала стихийное чувство неприязни к зарубежным странам, потому что иноземные дьяволы и с Востока, и с Запада обычно грубо обращались с нами. Нам не хватало еды и одежды. Иностранцы смотрели на нас свысока и называли нас больными людьми Востока.

Ли Цзинь было первым из нескольких её имен, до того как она приняла имя Цзян Цин, под которым известна в сообществе коммунистов. У неё было много братьев и сестер (она не стала говорить, сколько); младшие из них по крайней мере на десять лет старше её. (Если существовал осознанный мотив в неопределённости её высказываний о числе и именах членов семьи, а впоследствии — о друзьях, то это, вероятно,— желание защитить оставшихся в живых от внимания публики, расследования или обвинений в повторяющиеся периоды политической борьбы.) Когда она родилась, её отец был «стариком» лет шестидесяти. Матери было за сорок, Цзян Цин помнит, что она была намного моложе и гораздо ласковее отца. Её отец начал жизнь учеником плотника, а со временем стал владельцем ремесленной мастерской по изготовлению колёс (для знаменитых скрипучих тачек Шаньдуна). «Из-за того, что мы были бедны и у нас не хватало еды, отец всегда бил или поносил мать». За такое поведение он получил прозвище «мажэнь ишуцзя» — мастер оскорблять других. Он бил детей всякий раз, когда испытывал желание к тому, но, когда он зверски нападал на мать, все дети обступали её, всячески стараясь защитить.

Некоторые из приступов его ярости невозможно было забыть. Во время «праздника фонарей» (пятнадцатый день первою лунного месяца) кто-то из соседей, принимавших у себя помещиков, поднял многочисленные фонари. По-видимому взбешённый этим показом недостижимого для него богатства, отец Цзян Цин, схватив лопату, бросился за матерью и ударил её сначала по спине, а потом по руке, разбив ей мизинец. Цзян Цин бросилась к матери, чтобы прикрыть её собою, и сама получила удар по зубам; один зуб у неё был выбит. Описывая эту бурную сцену, после которой мать осталась с изуродованным пальцем, Цзян Цин подняла указательным пальцем верхнюю губу, чтобы показать, где ей в детстве выбили зуб. Несколько запоздало вспомнив про идеологию, она заметила: «Сначала я думала, что все мужчины плохи, потому что мой отец плохо обращался с матерью и с нами, детьми. На деле же поступать так его заставляла тяжкая нужда». Этот инцидент, что бы ни думал о нём отец, стал, кажется, последней каплей, которая переполнила чашу терпения матери. Она привязала Цзян Цин к спине и бежала, чтобы никогда не возвращаться. Цзян Цин таинственно добавила, что, хотя она была ещё маленьким ребенком, с этого момента она стала находить дорогу в темноте, а потом ходить ночью одна.

Какой-то помещик в уезде Чжучэн, у которого были жена и несколько наложниц, но не было сына-наследника, попросил мать Цзян Цин войти в его семью служанкой. Цзян Цин сначала отказалась пойти вместе с нею, но потом согласилась. С тех пор она помнила мать в окружении многих людей. Возможно, Цзян Цин смущала причина, по какой её мать пришла в этот дом, поскольку она так оправдывала её: «Моя мать нанялась на работу, чтобы я могла ходить в школу. И всё же мне удалось закончить ступень начальной школы только потому, что обучение и книги были бесплатными. Но даже тогда я часто голодала или не имела горячей пищи, и это привело к хроническим желудочным расстройствам». Она вспомнила, как её рвало, после того как она заставила себя съесть грубые холодные лепёшки, которые ей дали родственники, чтобы утолить голод, и как её долго тошнило. Она сказала, что с детства страдает плохим пищеварением.

Когда она была ребёнком, ей никогда не давали новой одежды и вообще настоящей одежды девочек (здесь в её рассказе чувствовалась обида). Ей доставались одни обноски от брата. Её волосы всегда были заплетены в две косички, и это послужило причиной неприятности. В семье, на которую работала её мать, одной из маленьких девочек помещика понравилось насмехаться над странной внешностью Цзян Цин. Однажды, когда у неё было задиристое настроение, она схватила Цзян Цин за волосы. Разъярённая Цзян Цин изо всех сил толкнула её. Домочадцы бросились на защиту той девочки. Результат: матери Цзян Цин пришлось уйти.

Вскоре её мать нашла другое место, на этот раз в доме разорившегося помещика. Жили они там впроголодь. Как-то раз ночью, когда Цзян Цин оставили одну в комнате, где она жила вместе с матерью, в ветхую оконную раму, обтянутую бумагой, стал хлестать проливной дождь. При свете лишь маленькой масляной лампы Цзян Цин пришлось несколько часов неподвижно просидеть на кане (широкой кирпичной печке-лежанке, обычной для домов Северного Китая) в ожидании возвращения матери. Когда на рассвете дождь прекратился, появилась мать. Поражённая тем, что нашла её в том же самом сидячем положении, в каком она оставила её, мать разрыдалась и взяла Цзян Цин на руки. Она протянула ей печенье, но ребенок слишком измучился, чтобы съесть больше кусочка. Мать вовсе не могла ничего есть и потихоньку спрятала драгоценную еду, чтобы разделить её потом с дочерью.

«Когда мне было всего пять или шесть лет, я научилась ходить в темноте, разыскивая свою мать». Она несколько раз повторила это, предоставив слушателям догадываться, какое же ночное занятие было у её матери. Картина её одинокого блуждания в темноте стала одним из мотивов её воспоминаний о детстве. Другие, продолжала Цзян Цин, боятся встретить в темноте чертей, привидения или богов; у неё таких страхов не было никогда. Но одного она боялась — волков[16]. Годами её неотступно преследовал страх перед тем, что они выследят и съедят её. Тревожные мысли о волках напомнили ей о другом времени, когда она жила в некой деревне Чэнь, где у всех, как и у её семьи, была фамилия Ли. Она питалась всего раз в день, и голод заставлял её бродить по улочкам в поисках матери. В той малолюдной деревне было полно собак. Стая голодных собак неожиданно напала на неё, и одна из них укусила её за ногу. (Приподняв край платья, она показала нам слабо различимые шрамы чуть выше лодыжки.) Встревоженная лаем собак, прибежала мать, подхватила Цзян Цин на руки и, обливаясь слезами, отнесла ребёнка домой.

Благодаря тому, что её мать нанялась в дом разорившегося помещика, Цзян Цин приняли в другую начальную школу в Чжучэне. Этому содействовал образованный человек по имени Сюэ Хуаньдэн, который сыграл видную роль в период «движения 4 мая» (когда поощряли образование для бедняков и для девочек наравне с мальчиками) и стал впоследствии профессором Пекинского женского педагогического училища (авангарда управляемой китайцами системы высшего образования для женщин). Когда она поступила в начальную школу, профессор Сюэ дал ей новое имя, Юнь Хо («заоблачный журавль»), которое подходило ей — она была высокой и стройной. Эта школа, находившаяся в ведении уезда, была создана в основном для дочерей помещиков, нескольких девочек вроде неё — дочерей из семей трудящихся — приняли «для вида». Слишком бедная для того, чтобы купить форму, Цзян Цин носила одежду, какую могла достать,— большей частью обноски от мальчиков. Другие дети высмеивали её внешний вид: из одного изношенного башмака выглядывал большой палец, который они в насмешку окрестили «старшим братцем», с других концов выступали её пятки, прозванные «утиными яйцами».

Подобным же насмешкам её подвергали «тётка» и «племянница» в доме хозяина её матери (тётка и племянница были, вероятно, родственницами хозяина, а не кровными родственницами Цзян Цин). Однажды она пришла в ярость из-за их насмешек и ударила тётку в грудь. Обе женщины завыли от жалости к самим себе, но не дали сдачи. Почему? Потому что она (Ли Цзинь) была слишком мала, объяснила она. Ужасно расстроенная этим происшествием, она поспешила в школу и объявила директору, что бросит школу и убежит. К её изумлению, он принял её сочувственно, вытер ей слёзы и сказал, что не стоит расстраиваться из-за таких вещей. Важно одно — чтобы она усердно училась в школе. Она смягчилась. Со временем учителя стали уважать её, а некоторые даже полюбили.

Но в школе были свои неприятности. Самым ненавистным для нее предметом был «сюшэнь» — самосовершенствование в конфуцианской морали[17]. Как-то раз, когда она грезила на этом уроке, учитель рассвирепел, затащил её в туалет и пять раз ударил линейкой. (Оказалось, что учитель, заметила она, бил также дочь хозяина её матери.) После урока он с извиняющимся видом пришёл помириться с ней. Впрочем, она оказалась вовлечённой в другие конфликты, и её исключили из школы после первого полугодия. Тогда она поклялась, вспоминает она теперь, никогда и никому не позволять плохо обращаться с собой. Так внезапно на пятом году закончилось её пребывание в начальной школе.

Мир часто изумлялся тому, как долго китайцы были «цивилизованным» народом, скептически заметила Цзян Цин. Она с детства познала бездну их варварства. Как-то она узнала, что в Шаньдуне обычное дело для местных громил — обезглавливать своих земляков и выставлять только что отрубленные головы на городской стене для устрашения местного населения. Когда она ребёнком увидела это, ей стало плохо, и она поняла, что «у людей нет сердца». Если мать знала, что подобные кровавые дела намечаются на какое-то время, когда её не будет дома, она просила соседей завязывать ребенку глаза. Но даже с завязанными глазами Цзян Цин могла представить в своём воображении эту ужасную резню.

В её самых ранних воспоминаниях остались неизгладимыми и другие картины насилия. Уезд Чжучэн был богатым районом. И всё же каждый год во время уборки урожая местные бандиты и даже некоторые помещики отбирали у других зерно. Пойманных на месте преступления заключали в тюрьму, а некоторых расстреливали или рубили палашами. Двое армейских офицеров в районе Чжучэна регулярно проверяли тюрьмы и решали, кто должен умереть. Цзян Цин вслушивалась в звуки города и училась по количеству винтовочных залпов, раздававшихся у высокой кирпичной городской стены, узнавать, сколько человек убито. Из любопытства она однажды обошла всю длинную городскую стену. Она узнала, что офицеры при своей ежедневной проверке тюрем часто убивали по десятку и более людей, в том числе тех, кто был явно невиновен. Почему убивали невинных? Военные правители, первой заботой которых была собственная безопасность, ввели правило — слегка приоткрывать городские ворота на заре и плотно закрывать их в сумерках. Поскольку они боялись, что чужаки и другие неопознанные люди могут вызвать беспорядки, в незваных гостей стреляли без предупреждения. Осторожно понаблюдав, она установила, что казни совершаются у Малых восточных ворот. Они находились неподалеку от подвесного моста, который раскачивался, когда по нему кто-нибудь шёл. Раскачивание вызывало у неё ощущение падения, но она не боялась, потому что дом, где она жила, был построен на крутом обрыве и она привыкла к высоте.

Она вспомнила, как удивлялась, почему это одни люди должны убивать других. А ещё большее недоумение вызывал восторг публики в таких случаях. Когда наступало время намеченных казней в Чжучэне, «богачи» наблюдали за зрелищем с высоты городской стены. Она знала, что зрелище это весьма впечатляющее. На палашах, которыми жертвам отрубали головы, трепетали красные кисточки. Приводили шеренгу узников; у каждого на спине была доска с надписью. Даже когда она не наблюдала за казнью, а только слушала, она понимала смысл хлопков. Каждый взрыв аплодисментов означал чью-то смерть. И она знала, что громче всех хлопают богачи.

— Однажды я увидела, как висят головы,— продолжала она. В те дни Цзян Цин с семьёй жила между внутренней и внешней стенами города Чжучзна, а в школу ходила в часть, ограниченную внутренней стеной. Как-то раз, когда она возвращалась из школы домой, её внимание привлек необычный звук шагов. Она подняла голову. К ней приближался старик. Он нёс на плече шест с головами двух мужчин; они болтались, привязанные за волосы, и с них ещё капала кровь. Ошеломлённая, ничего не видя перед собой, она прибежала домой, бросила на пол книги и свалилась на кровать; её била лихорадка. «Я думаю, этого достаточно, чтобы показать вам кое-что из моего детства»,— спокойно сказала Цзян Цин.

Цзян Цин выросла в грозное и смутное время, оставившее в ее сознании неизгладимый след. С начала 20‑х годов усиление милитаризма и империализма, угрожавшее целостности страны, и рост промышленности в открытых для иностранцев портах Шанхае и Циндао больно ранили политическое самосознание молодого поколения периода «движения 4 мая». Коммунисты и гоминьдановцы, чтобы разжечь пламя восстания в городах и тем самым способствовать революции, вступали в тайные связи с рабочими фабрик и заводов, принадлежавших иностранцам, вели марксистскую пропаганду и подстрекали к забастовкам протеста против применения физических мер воздействия, против продолжительного рабочего дня, использования труда детей и жалких условий проживания в бараках. Когда на принадлежавших японцам текстильных фабриках в Циндао и Шанхае вспыхнули забастовки, японцы ответили арестами «радикалов», многие из которых были студентами. Самое потрясающее столкновение 20‑х годов произошло в Шанхае 30 мая 1925 года, когда английская полиция открыла огонь по студентам университета и другим демонстрантам, выступавшим в защиту китайских рабочих от эксплуатации на фабриках и заводах, принадлежавших японцам и англичанам. Весть об этом кровавом столкновении вызвала мощную волну протеста общественности, докатившуюся до Циндао и других китайских городов.

В конце 20‑х годов тысячи японцев, отстаивавших в Шаньдуне свои давнишние интересы, жили в Цзинани и Циндао. Хотя Цзян Цин подробно не останавливалась на этой фазе политической истории Китая, та не прошла для неё бесследно. Весной 1928 года, когда Цзян Цин было всего 14 лет, националистические силы под командованием Чан Кайши и военачальников Фэн Юйсяна и Янь Сишаня приступили ко второму этапу Северного похода, чтобы завершить объединение Китая. Япония немедленно направила экспедиционные войска с целью защитить интересы тысяч японцев, проживавших в Цзинани, и помешать продвижению националистических сил на север. 2 мая Чан Кайши перевёл свою штаб-квартиру в Цзинань, чтобы опередить японские войска. В первую неделю мая японские и националистические силы сосуществовали в Цзинани, соблюдая шаткое перемирие, нарушаемое передачей [недружелюбных по отношению к другой стороне] сообщений средствами связи и многочисленными мелкими инцидентами. Затем 7 мая Чан Кайши увёл основную часть своих войск и возобновил движение на север. Оставленные им войска погибли от рук японских оккупантов, которые почти на год установили режим террора. Управляя городом руками подчиненных им китайцев, японцы временно отменили свободу печати и собраний и беспощадно убивали китайских граждан, подозреваемых в сочувствии делу Чан Кайши[18]. Цзян Цин вскользь упомянула об этих кризисах — лишь постольку, поскольку они затрагивали её жизнь.

После того как был свергнут последний маньчжурский император (1911), продолжала Цзян Цин, военный правитель Чу Юйпу завладел в конечном счёте провинцией Чжили (впоследствии Хэбэй), в которую входила столица Пекин. В 1927 году Цзян Цин с матерью переехала в Тяньцзинь к старшей сестре, бывшей замужем за мелким чиновником, который служил при Чу Юйпу и других северных милитаристах. Она запомнила 1927 год как год, в который «Чан Кайши предал революцию». «Мне было всего 13 лет или около того. Я должна была делать всю работу по дому: мыть полы, убирать комнаты, ходить по магазинам и ломбардам. Этот физический труд закалял меня. И всё же я очень хотела продолжать учиться в школе. Но плата за обучение во всех школах была для меня слишком высокой. Кроме того, мой зять потерял работу». Позднее в том же году (она вспомнила, что это было накануне прибытия в Тяньпзинь 6 июня 1928 года войск, участвовавших в Северном походе) она решила уйти из дому, надеясь поступить на работу на сигаретную фабрику (тогда сигареты ещё завертывали вручную, и эту работу выполняли в основном дети). Но её зять запретил ей уходить, несмотря на тяжёлые обстоятельства, которые заставили его заложить почти все пожитки семьи. Он сказал ей, что работа в таком месте превратит её в «мелкого бюрократа» (значение этого выражения она не разъяснила). Хотя запрет огорчил её, она уступила воле зятя. В 1929 году он и её сестра переехали в Цзинань, столицу провинции Шаньдун, взяв с собой Цзян Цин с матерью.

От города Цзинань, расположенного на западе Шаньдуна в шести милях от реки Хуанхэ, было каких-нибудь два часа неторопливой езды до Дайшаня, священной горы Конфуция. Цзинань был очень важным культурным центром со времен династии Мин, когда была возведена внутренняя городская стена со множеством внушительных ворот и башен. Внешняя стена города появилась во времена маньчжурской династии [Цин]. Цзинань тогда уже был центром приёма экзаменов на чиновничьи должности для провинции Шаньдун. Когда Цзян Цин приехала туда, население города превышало 400 тысяч человек, а его внутренняя транспортная система и внешнее железнодорожное сообщение были самыми лучшими в провинции. Реформизм начала ⅩⅩ века способствовал превосходному состоянию народного образования: в городе имелось свыше 200 начальных школ плюс несколько средних школ и высших учебных заведений, в том числе университет Чжилу[19]. Во всей системе образования интеллектуальную жизнь определяли по-современному мыслящие профессора, многие из которых были гоминьдановцами[20]. Национальный состав города стал сложным с конца ⅩⅨ века, когда местное правительство сделало город открытым для иностранцев, прежде всего для европейцев, а среди них — преимущественно для немцев. Но самыми последними иммигрантами города были японцы (ко времени прибытия Цзян Цин их было около пяти тысяч)[21].

Со времени династии Мин Цзинань прославился своими театрами, в которых вопреки повсеместному китайскому обычаю среди исполнителей были и женщины. В этом историко-культурном центре Цзян Цин нашла своё призвание актрисы. Её обучение началось в Шаньдунском провинциальном экспериментальном художественном театре, своего рода закрытом учебном заведении. Как было принято в республиканском Китае, расходы на обучение и жизнь брало на себя правительство, а взамен выпускники обычно должны были работать какой-то неустановленный период учениками при театре.

«В 1929 году меня приняли в Шаньдунский провинциальный экспериментальный художественный театр в Цзинани. Это была художественная школа, где я изучала главным образом современную драму, а также классические музыку и драму. Мне было тогда всего 15 лет. Школа предоставляла бесплатное обучение и еду и денежное пособие — два юаня (около 60 американских центов) в месяц[22]. Поскольку школа предпочитала принимать выпускников неполных и полных средних школ и даже студентов университета, формально я не подлежала приёму. Меня приняли лишь потому, что в школе было слишком мало девочек. Я проучилась там всего один год, но познала многое. Я изучала всё, что мне попадало под руку. Вставала я затемно и старалась выучить как можно больше». Она не только усердно читала драматическую литературу и училась петь в традиционной опере и играть в современной драме, но и ознакомилась с рядом музыкальных инструментов. Среди них был рояль (для Китая того времени экзотический инструмент), на котором она училась играть три месяца. Хотя её преподаватель любил свою ученицу, он был непреклонным сторонником строгой дисциплины. Следя за скоростью игры, он бил её по запястью палочкой; этот педагогический приём она считала предосудительным. Прозанимавшись так мало, она не пошла дальше гамм и элементарных упражнений.

В классе Цзян Цин было всего три девушки. Она была самой младшей. Две другие, как и остальные учащиеся школы, смотрели на неё свысока из-за её поношенной одежды. Жена директора, Юй Шань, некогда ученица первого женского педагогического училища в Тяньцзине (где училась также Дэн Инчао, жена Чжоу Эньлая), была сестрой одной из этих девушек[23]. «Реакционерка», она без конца изводила Цзян Цин. Но Цзян Цин не оставалась в долгу и ухитрялась устраивать всяческие каверзы другим ученицам. Теперь, спустя более 40 лет, она припомнила одну с удовольствием и не без злорадства (в чём открыто призналась).

Школа размещалась в старом конфуцианском храме. В его комнатах летом было очень душно. После уроков учащиеся часто выходили освежиться в громадный главный зал. Цзян Цин отчётливо помнила гигантскую статую Конфуция в центре зала. Конфуция окружали 72 мудреца — его ученики. Как-то в знойный вечер Цзян Цин в изнеможении уселась на старый плетёный стул в зале. Тут чинно вошли две другие ученицы и потребовали, чтобы она встала и принесла им стулья. Цзян Цин решила подчиниться, но по-своему. Сначала она предложила подержать лампу, чтобы помочь им, потом внесла для них в зал два стула. Когда они гордо уселись, она выскользнула с лампой из зала, захлопнула за собой дверь и убежала. Оставшись одни в жуткой кромешной темноте, девушки завизжали, умоляя спасти их.

Несколько учеников бросились успокаивать их. Раздобыв фонарь, юноши направились в темноту, чтобы выследить Цзян Цин и «проучить» её (так она сказала). Со всех ног она помчалась к высокому кустарнику возле речки, и они не смогли найти её там. Но девушки знали, что в конце концов ей придется вернуться в комнату, где они жили вместе, и они расквитаются с ней. Когда Цзян Цин решила, что они уснули, она незаметно проскользнула в комнату, ощупью добралась до своей кровати и плотно натянула на себя сетку от москитов. Однако девушки знали, что Цзян Цин ужасно боится щекотки. Когда она заметила, что чьи-то пальцы угрожающе просовываются через сетку, наступила её очередь завизжать. Рассерженные девушки старались добиться от неё обещания не повторять такой злой шутки. «Там будет видно»,— уклончиво сказала она.

На их долю выпадало и много хорошего. Для игры в пьесах Цзян Цин нужно было сначала овладеть пекинским диалектом — общепринятым мандаринским языком всякого официального и культурного общения в Китае. Она говорила на шаньдуньском диалекте, а точнее, на диалекте местечка, где она родилась. Другие учащиеся покатывались со смеху от её неуклюжих стараний: они-то уже бегло говорили на пекинском диалекте. Тем не менее она настойчиво добивалась своего, вспоминала Цзян Цин скорее с гордостью за успехи, чем с обидой. Один однокашник был её репетитором и терпеливо выслушивал её упражнения в декламации.

Однажды школа осуществила экспериментальную постановку «Трагедии на озере» — «буржуазной драмы» известного драматурга Тянь Ханя — основателя Драматического общества Южного Китая, новаторской и весьма влиятельной драматической группы того времени. Ученице — сестре жены директора отвели главную роль (исполнительницы её менялись: Цзян Цин играла по понедельникам, когда зрителей обычно бывало мало). Как это было присуще ей, она полностью входила в роль и тем исторгала слезы у зрителей. А тёплый приём вызывал поток слёз у неё самой — таков был результат следования «натуралистической» школе актёрской игры (как она потом разъяснила, коммунистический режим в конечном счёте отверг натурализм). Как-то раз, когда после представления она снимала с себя грим, директор школы и её преподаватель пришли в уборную похвалить её исполнение и провозгласить, что она обещает быть трагической актрисой. Потрясённая их похвалой, она опять расплакалась и выбежала из уборной. Несмотря на этот эпизод, который она расценивала как мелодраму, об общем духе того периода она вспоминала с досадой. «На деле в Цзинани меня повсюду презирали»,— прибавила она без дальнейших пояснений.

«Школу закрыли, когда в Цзинань вступил Хань Фуцуй, один из военачальников Северо-Западной армии[24].

С несколькими преподавателями и учащимися школы я участвовала в организации гастролирующей театральной труппы, которая направлялась в Пекин. Я уехала, не известив заранее мать, а только отправив ей письмо с железнодорожной станции перед самым отходом поезда.

В том году [1930] мне было всего 16 лет, а жизнь в Пекине была неимоверно трудна. Мне не хватало самого необходимого: у меня даже не было нижнего белья. Хотя я взяла с собой лучшее стёганое одеяло нашей семьи, я всё равно дрожала от холода, потому что его ватная подбивка износилась от старости. В то время над Пекином проносились сильные пыльные бури и ночи были зловещими. Я ещё не разбиралась в политике. Я не имела никакого представления о том, что значит „гоминьдан“ и „коммунистическая партия“. Я знала лишь, что хочу добывать себе пропитание сама и обожаю драму.

Затем ранней весной 1931 года я уехала в Циндао». (Она отчётливо помнит первое впечатление от Циндао: холодный туман и солёные морские ветры в гавани. Как странно, заметила она, что, хотя до её родного города Чжучэна было менее 50 миль, до сих пор она никогда не видела океана.) «Мой прежний преподаватель и земляк [Чжао Таймоу], ранее бывший директором Экспериментального театра в Цзинани, стал теперь деканом Циндаоского университета, будучи одновременно профессором литературного факультета. Благодаря этому он договорился о том, чтобы меня приняли в Циндаоский [ныне Шаньдунский] университет».

Предложение Чжао Таймоу было соблазнительным, но Цзян Цин беспокоил переезд в совершенно незнакомую ей среду Циндао. Чтобы подбодрить её, Чжао пообещал создать ради неё в университете отделение искусства (вероятно, драматическое — она не сказала, какое) и предложил оплатить её расходы на дорогу в Циндао. Соученики по Экспериментальному театру убеждали её принять предложение. Наконец она согласилась. (Она поехала в университет, хотя её, кажется, так и не зачислили в него.) «Чжао фактически принадлежал к реформистской группе гоминьдана. По своим взглядам на литературу и искусство он был близок к Ху Ши[25]. Когда-то буржуазия высоко ценила меня,— добавила она с улыбкой.— Было время, когда члены группы Ху Ши, в которую входили лица вроде Лян Шицю и Вэнь Идо, пытались склонить меня на свою сторону[26]. Вэнь Идо был одним из моих преподавателей в Циндаоском университете. Я посещала вольнослушательницей многие из его лекций.

Кто нас больше всего учил на отрицательных примерах — так это японский империализм. После Мукденского [Шэньянского] инцидента 18 сентября 1931 года японские империалисты захватили три наши северо-восточные провинции [Маньчжурию]. Мы не могли потерпеть этого. Мы не могли стать рабами иностранного государства. Что до меня, то я тоже чувствовала себя обязанной сопротивляться японской агрессии».

К тому времени весь Китай охватила мощная волна национальной демократической революции. Многие студенты бастовали или обращались с петициями к органам правительства, а рабочие поддерживали их. Движение вобрало в себя широкие слои народа.

«Взволнованная такой обстановкой, я сказала своему преподавателю Чжао: „Я хочу присоединиться к подаче петиций“. Он резко спросил: „И вы хотите устраивать смуту?“ Я была озадачена и ничего не могла ответить. Поэтому я повернулась и ушла, отлично зная, что он страшно недоволен мною. Я ушла одна к холмам и бродила по лесам[27], недоумевая, что же он имел в виду, называя патриотическое движение студентов „смутой“. Когда я наконец поняла ошибочность его взглядов, я решила вступить в Лигу левых театральных деятелей [организация коммунистического фронта] в Циндао.

В Циндаоском университете студенты бойкотировали тогда занятия и экзамены. При таких условиях я отказалась принимать всякую дальнейшую помощь от своего преподавателя. Поэтому я поступила в штат работников университета в качестве служащей библиотеки. Моя работа состояла в оформлении карточек. Одновременно я продолжала посещать занятия. Каждый месяц я зарабатывала 30 юаней [около 9 американских долларов] и 10 из них посылала матери. Поскольку жизнь в Циндао была очень дорога, мне не хватало остающихся 20 юаней: я не только содержала себя, но и должна была выручать других товарищей. Нам приходилось оплачивать из собственных карманов постановку пьес, призывающих к „национальному спасению“[28],— деньгами нам не помогал никто. Когда мы переносили свои постановки на фабрики или в деревни, люди тепло принимали нас и помогали нам, но им тоже приходилось трудно. В то время я не знала, что освобождение должно быть достигнуто бедняками. Лишь позже, после вступления в партию, я узнала от других товарищей, что мои наивные представления несостоятельны, что нужно служить пролетариату».

Университет был лишь одной стороной жизни Цзян Цин в Циндао. Вскоре после того, как Цзян Цин присыла туда в 1931 году, она и часть собратьев-драматургов (упомянутых выше «товарищей») основали Драматическое общество побережья. Его цель была больше политической, чем художественной: театральными средствами вести пропаганду против японцев в школах, на фабриках и в сельских районах[29]. После выступлений в разгар новогодних празднеств в городе труппа выехала в село, чтобы распространять вести о том, что китайская Красная армия в Цзянси создает советские районы. В 1931 году о руководителях Красной армии и создании новой жизни в советских районах было известно очень мало, а их вооружённые силы ещё не создавали серьёзной угрозы безопасности националистического режима. И всё равно говорить о существовании Советов было опасно. Чтобы избежать ареста гоминьдановскими агентами, проникшими в сёла, члены Драматического общества побережья решили меньше привлекать к себе их внимание на этой оккупированной японцами территории, разделившись на мелкие группы, которые порознь направились в сельские районы.

Впервые окунувшись в жизнь деревни, они столкнулись с невообразимой нищетой. Нельзя было купить почти никакой еды, по сути дела, не существовало ресторанов и постоялых дворов. Цзян Цин неоднократно упоминала о терзаниях голода. То, что им подолгу приходилось быть без всякой еды, подрывало их моральный дух.

Первой деревней, куда они добрались, была Лаошаньвань, расположенная на побережье в нескольких милях к северу от Циндао. Когда актёры прибыли, жители деревни были поражены костюмами западного образца у мужчин и платьями с «мандаринскими» воротниками и юбками с разрезом у женщин — одеждой, обычной для городов республиканского Китая. Встревоженные этим вторжением, жители деревни преподнесли гостям серебряный доллар, очевидно, чтобы побыстрее выпроводить их. Более того, возмущённые крестьяне обвинили их в том, что они явились просто ради забавы, а не для того, чтобы дать серьёзное представление. Так что пропаганда труппы не дала заметного результата. В те годы, добавила Цзян Цин снисходительно, они ничего не знали об «обобщении опыта», когда политработники, обученные коммунистическим методам, сразу же после представления или завершения работы проводят коллективную оценку сильных и слабых сторон исполнителей.

Когда они собрались покинуть Лаошаньвань, крестьяне посоветовали им отправиться в Вангочжуан, деревню побольше и с несколькими постоялыми дворами, расположенную на побережье всего в нескольких милях к югу от Циндао. Там Цзян Цин поручили работать с детьми. Поскольку к тому времени японцы захватили весь прибрежный район вокруг Циндао, Цзян Цин нашла общий язык с детьми, обучая их антияпонским песням. Дети охотно пели их, уже наслушавшись от родителей о кознях «западных и восточных дьяволов». Дети привязались к ней, и некоторые приглашали её к себе домой. Испытывая явное удовлетворение от этого воспоминания, она тем не менее отметила, что другие члены труппы пользовались не меньшим успехом.

За несколько дней пребывания труппы в Вангочжуане Цзян Цин постепенно освоилась с местным образом жизни, и крестьяне начали симпатизировать ей. Она с удовольствием вспомнила, что они выделили её из труппы и просили её петь их любимые арии из пекинской оперы. Даже тогда она не была поклонницей пекинской оперы, но считала себя обязанной сделать им приятное. Бывало, они подпевали ей на местный лад. Как только члены труппы вошли в доверие к людям, они стали вкладывать политическое содержание в песни и сатирические куплеты. Такие новшества были особенно по душе молодым крестьянам. И всё же они изумлялись, когда актёры начинали рассказывать им (основываясь большей частью на сведениях из вторых рук) о жизни в советских районах и особенно об общественном пользовании продовольствием и одеждой.

В основном политическая работа Драматического общества побережья находилась ещё в стадии эксперимента. Одной из пробных постановок в Вангочжуане был первоначальный вариант пьесы «Положи свой бич»[30]. Эта одноактная с пением и оркестровкой пьеса о маньчжурских беженцах, живущих при японской оккупации, была образчиком уличных спектаклей, которые в 30‑х годах стали весьма популярной формой отражения темы народной обороны. Поскольку первоначальный вариант был с изъянами, Цзян Цин не хотела, чтобы партитура пошла по рукам. Когда кое-кто из местных музыкантов попытался заполучить у неё экземпляр партитуры, она быстро засунула её в карман, выскользнула из толпы присутствовавших и побежала на кладбище, где спрятала её под надгробным камнем.

Среди зрителей в Вангочжуане было немало солдат, которым явно понравилось представление труппы. Тронутая их похвалой, Цзян Цин согласилась провести время с тремя из них. Когда они заговорили о политических делах, солдаты подчеркнули выгоды сотрудничества между Коммунистической партией Китая и гоминьданом; мысль эта даже тогда казалась ей совершенно неправильной. Она дружески рассталась с солдатами, несмотря на политические расхождения с ними; солдаты очень просили её принять кое-какие подарки себе и друзьям в знак признательности за их культурную работу. В тот вечер она вернулась на постоялый двор, сгибаясь под тяжестью даров: ватных стёганых одеял, сваренной на пару капусты, излюбленного блюда в этих местах Шаньдуна, и распространённого в Северном Китае испечённого на пару хлеба. Только потом она узнала, что среди солдат, с которыми она разговаривала в тот день, были участники Шанхайского восстания 1927 года (результатом которого стало кровавое удаление гоминьданом из своих рядов членов коммунистической партии) и что в Вангочжуане ещё до их прибытия была создана ячейка компартии. Цзян Цин так и не установила связь с этой ячейкой; её первые контакты с партией начались позже, в городе Циндао.

После нескольких дней пребывания в Вангочжуане актёры собирались покинуть деревню. Некоторые её жители упрашивали Цзян Цин остаться, и её тронуло их гостеприимство, но актёрам предстояло двигаться дальше. Всякий раз, когда они отправлялись в дорогу в тех отдалённых местах, у них кончались деньги и в желудках урчало от голода. Однажды, будучи, как обычно, без гроша, все они влезли в автобус. Через несколько часов у автобусной остановки на узкой торной дороге водитель потребовал от них платы за проезд. Они пробовали убедить его, что заплатят по прибытии на место, но он громко протестовал и высадил бы их, если бы несколько здешних жителей не пришли им на помощь, внеся за них плату. Эта путающая привычные представления встреча «бедных» горцев с «богатыми» городскими интеллигентами произвела на Цзян Цин глубокое впечатление. Вскоре она провела исследование социального смысла этого явления в пространной статье, опубликованной в Циндао.

Упоминание об этой статье, написанной в 1931 году, напомнило Цзян Цин об одном не столь давнем происшествии. Во время культурной революции «клика Линь Бяо» (до осени 1971 года Линь Бяо прославляли как основного политического помощника Цзян Цин) поручила двум группам отыскать материалы, которые можно было бы использовать против неё (в борьбе за власть). Одна, ранее известная как «группа 16 мая»[31], собрала всякого рода неприятные для неё сведения о её прошлом. Эта группа потребовала от Чжоу Эньлая, чтобы он лично разыскал статьи, написанные Цзян Цин за много лет до этого, в том числе в период, когда она была членом Драматического общества побережья в Циндао в начале 30‑х годов Чжоу уступил настояниям, но его поиски ни к чему не привели. Помимо статьи, появившейся в Циндао, от их внимания ускользнула ещё одна статья, «Моё открытое письмо», появившаяся спустя несколько лет в шанхайской газете «Дагунбао». После краткой заминки в своём повествовании Цзян Цин внесла исправление в своё предыдущее замечание: Чжоу всё-таки удалось напасть на её статью для женского журнала. Так давно написав её, Цзян Цин почти забыла о ней. Те, кто допрашивал Цзян Цин, обвинили её в том, что она написала статью просто ради денег. Она поставила их в тупик тем, что согласилась с ними! Перебиваясь с хлеба на воду, она написала ту статью только ради денег.

В республиканскую эпоху для бедного студента не было необычным посещать занятия в университете в качестве вольнослушателя, выполняя ту же работу, что и официально зачисленный студент, но без права на диплом. В этом качестве Цзян Цин познакомилась с известными профессорами не только Циндаоского университета, но впоследствии также Пекинского и Шанхайского университетов. Как вольнослушательница Циндаоского университета, она впервые получила представление о высокообразованных людях как личностях и как источниках новых идей. Хотя впоследствии она отвергла свободные научные исследования, в восприимчивом 17‑летнем возрасте ей доставляло радость свободное движение мысли в университетской среде.

Годами не возвращалась она мысленно к пережитому в Циндао, созналась Цзян Цин, и в восстановлении ею событий тех лет были пробелы. В силу разносторонности её работы в области драмы она проявляла страстный интерес к литературе, старой и современной, и пыталась писать (что было распространено среди образованной и идеалистически настроенной молодёжи её поколения). Первым своим преподавателем она назвала Вэнь Идо, который вёл курсы танской поэзии, романа и драмы, а также истории китайской литературы. Вторым был Ян Чжэньшэн, автор романа «Нефритовый господин» (1925) и в то время ректор Циндаоского университета. У него она постигала писательское дело и узнала его лучше Вэнь Идо. Она посещала также лекции Фан Линлу, писательницы, которая, насколько она припоминает, была тогда председателем Литературной ассоциации Чжэцзяна. Цзян Цин отметила, что Вэнь Идо, Ян Чжэньшэн и Фан Линлу учились в Соединённых Штатах и что ко времени Освобождения в 1949 году Ян и Фан были ещё живы.

Имена других её преподавателей теперь выпали из её памяти. Больше всего ей запомнились впечатления от собственных первых литературных проб. Она написала свой первый небольшой рассказ по курсу, который вёл Ян Чжэньшэнь. Тот восторженно отозвался о рассказе, заявив, что он очень напоминает произведения знаменитой писательницы Се Бинcинь. Большая поклонница Бинсинь (в основном известной именно под этим именем), Цзян Цин была потрясена таким сравнением. Дальше дело пошло не так хорошо. Хотя Ян счёл её рассказ лучшим в группе, у него нашлось одно критическое замечание. «Госпожа Ли,— сказал он,— ваш грабитель слишком благовоспитан. Проклиная кого-нибудь, он употребляет выражение: „Чтоб ты упал замертво“ (гайсы). Но это же изысканный язык, недостаточно грубый для грабителей». Униженная этой критикой, она больше не приходила на занятия к нему.

Летом 1931 года Цзян Цин написала пьесу «Чьё преступление?» — об одном молодом революционере, жившем со своей болезненной матерью. Когда полиции не удалось найти его, она схватила вместо него мать. В конце концов сына арестовали, а мать умерла. Упоминание о фабуле пьесы вызвало в памяти Цзян Цин имя Чжао Бинъо, её писавшего пьесы преподавателя, с которым у неё в начале осени тоже был мучительный разговор. Он похвалил её стиль, но выразил недоумение по поводу политических неясностей в тексте. Он спросил её напрямик, принадлежат ли её «революционеры» к коммунистической партии или к гоминьдану. Всё ещё не имея никакого понятия о существенных различиях между ними и поставленная в тупик, она вспылила: «Скажите вы мне, в чём разница между Коммунистической партией Китая и гоминьданом!» Его резкий смех над её легковесным ответом показал ей, что он считает её дурой. И всё же пьеса настолько понравилась ему, что он убеждал её сделать вместо одного акта три. Главное было вовсе не в пьесе, сказала она, а в том, что его язвительный укол возбудил её любопытство. Хотя во время гастрольной поездки Драматического общества побережья она выступала с незамысловатой пропагандой Советов, теперь она стала задумываться над тем, в чём же состоят идеологические различия между коммунистической и гоминьдановской партиями. «С этого момента я начала наблюдать».

В ту осень обычное спокойствие университетской жизни было нарушено Мукденским инцидентом 18 сентября 1931 года: японские войска двинулись на Маньчжурию. В разгар этого кризиса она ещё ничего не знала о смысле «реформизма»[32] и его отношении к гоминьдану. Она и другие вроде неё ошибочно считали тогда, что эти «националисты», которых было полно в университетах,— патриоты, ставящие независимость страны превыше всего. Теперь она осознала, что эти почитаемые «реформисты» в действительности не собирались любой ценой сопротивляться японской агрессии. Когда в пылу реакции на Мукденский инцидент она сама открыто высказалась за сопротивление, они критиковали её за то, что она смутьянка. Язвительная насмешка Чжао Бинъо ещё звучала у нее в ушах, когда она бродила в одиночестве в лесу под Циндао, размышляя над тем, что он сказал. Её осенило, что Чжао, должно быть, член гоминьдана — «националистической» партии, которая не придерживается твёрдой линии сопротивления. Когда студенты в университете начали причинять ей неприятности, она предположила, что и они работают на гоминьдан. После этого она не принимала больше помощи от Чжао Бинъо и пошла собственным путём.


Комната для приёмов, в которой мы с Цзян Цин беседовали, была огромная; и всё же августовский вечер в Кантоне, где Цзян Цин рассказывала о своем детстве, был таким душным, что воздух начал словно обволакивать нас. Она предложила нам перейти в другую комнату. Встав, она с удовольствием потянулась, поправила платье и двинулась первой. Мы перешли в довольно большую комнату. Стулья и кресла, столы, принадлежности для письма и магнитофонной записи, еда и питьё, а также полный набор тёплых, холодных, влажных и сухих полотенец были точно такими же, как и в первой комнате. Мы сели, и она возобновила свой рассказ.


Она занималась также у писателя Шэнь Цунвэня, который преподавал в Циндаоском университете художественную литературу. Будучи его студенткой, она постепенно узнала его. Он жил с сестрой Шэнь Чжоучжоу, которая часто приглашала Цзян Цин в гости. Говоря, что он поражён литературным талантом Цзян Цин, Шэнь старался улучшить её стиль, заставляя её писать по рассказу в неделю. По её мнению, он был искренен, но она не делала никаких усилий. С её, бедной студентки, точки зрения, семья Шэнь была богатой[33]. Когда сестра Шэня, видя нужду Цзян Цин в деньгах, предложила заплатить ей за вязку свитера, та отказалась. Позднее Цзян Цин узнала, что Шэнь Чжоучжоу обучалась во французской миссионерской школе в Пекине, привилегированном заведении с высокой платой за обучение — 500 или 600 серебряных юаней за семестр.

Подводя итог тому, что дали ей в культурном отношении годы, проведённые в Цзинани, Пекине и Циндао, Цзян Цин сказала, что один год (1929/30) она обучалась в школе искусств и два года (1931/33) вращалась в «высших слоях культуры», имея в виду интеллектуальный круг Циндаоского университета и культурную среду Драматического общества побережья. В те годы она полюбила романы и поэзию. Ей нравилась также переводная иностранная поэзия; особенно много она читала «старых иностранных поэтов», хотя и отметила, что поэзия в общем-то непереводима и поэтому не может быть по-настоящему понята иностранцами. В молодости она сочиняла стихи, которые считала достойными издания, а также писала очерки, часть которых была опубликована, но в 30‑х годах решила, что писать стихи и очерки куда менее важно, чем активно осуществлять революцию. Что же касается формального образования, то она училась всего восемь лет, пять из них в начальной школе. Её подлинным учением, как и у Мао, было «социальное образование», образование в школе опыта. И в 1933 году оно только начиналось.

3. Из партии в тюрьму

Революция — это мучительное дело, смешанное с грязью и кровью, не такое приятное и безупречное, как думают поэты. Она необычайно приземлена и влечет за собой много скромных, утомительных задач — не столь романтических, как думают поэты.

Лу Синь. Размышления о Лиге левых писателей (1930)

Орест. Вы не видите их, не видите — зато я вижу: они преследуют меня, я должен убегать.

Т. С. Элиот. Суини-агонист

1933 год, год вступления Цзян Цин в компартию, стал главным в её жизни, а следовательно, и в её рассказе. Для неё, как и для тысяч недовольных молодых людей её поколения, отвергающих семью и считающих, что религиозные обряды лишены смысла, вступление в партию стало главным ритуалом на пути к зрелости. И подобно другим, стремившимся учиться, зарабатывать деньги своим трудом и незаметно жить в городах, которыми безжалостно управлял гоминьдан, Цзян Цин, видимо, было бы трудно сохранять постоянное членство в партии — главным образом потому, что из-за её подпольного характера усложнялось обнаружение её организаций. Когда Цзян Цин тайно вступила в партию в Циндао, она имела слабое представление о её организационной структуре и о том, кто ещё, помимо круга её непосредственных товарищей, принадлежит к ней. Ещё меньшее представление она имела о том, что будет значить в её стране марксизм — чужеземное учение, пока ещё недостаточно понятое китайскими коммунистами. И ещё уязвимей делала её принадлежность к женскому полу в мире, где продолжали господствовать мужчины.

Коммунистическая партия Китая была основана в Шанхае 12 лет назад[34] десятком довольно молодых людей, весьма разгневанных на мир и страстно желающих переделать его. По указаниям из Москвы КПК и её естественный соперник ГМД с 1923 по 1927 год действовали совместно против милитаризма, надеясь таким образом добиться объединения и возрождения своей страны. Неотвратимый раскол между двумя этими партиями произошёл весной 1927 года, когда глава гоминьдана Чан Кайши, стремясь установить свой полный контроль над городами, повёл всеобщее наступление на позицию подпольно действовавших там коммунистов. Окончательный разрыв произошёл в апреле, после резни в Шанхае, где организация коммунистов-рабочих и их потенциальные возможности для восстания в городе были наибольшими.

Разрыв между партиями породил еще одно расхождение — между крестьянской и городской фракциями КПК. В 1928 году Мао и Чжу Дэ, своенравные деятели ЦК, навербовали бойцов в свою зачаточную Красную армию в Цзинганшани в провинции Цзянси. Но преобладавшая городская фракция в ЦК с презрением отвергала неортодоксальное представление, будто бы наивных крестьян можно мобилизовать на революционную ломку правил землепользования их собственными силами. В конце 20‑х годов эту фракцию возглавлял Ли Лисань — искусный полемист и организатор рабочих, обучавшийся в Москве. Из своего шанхайского центра он собрал остатки коммунистической организации, разгромленной весной 1927 года в результате гоминьдановской чистки, и в течение трёх лет устраивал дорого обходившиеся городские восстания. Одновременно, находясь в Шанхае, он стремился организовать «революционный подъём» в сельской местности силами Красной армии, которые штурмовали бы промышленные центры и таким путём отдали бы их во власть коммунистов. В течение года начиная с трудного лета 1927 года во главе КПК стоял другой молодой радикал, Цюй Цюбо, много писавший на темы политической и литературной теории. Он тоже просчитался в оценке революционного потенциала городов. Оба они, видимо, забыли, что Китай — глубоко консервативная страна с еле развитой промышленностью и преобладанием сельского хозяйства. Ни один из них не представлял также, до какой степени по-своему будут действовать сельские революционеры, игнорируя указания из города. Такие грубые ошибки шанхайской фракции делали её руководителей и их ближайших сторонников ещё более уязвимыми для похожей на гестапо тайной полиции гоминьдана, которая устраняла известных или подозреваемых коммунистов из организаций их общего фронта и из подпольных организаций, изгоняла их с улиц, бросала в тюрьмы одних и казнила других. Потерпев поражение в своей попытке применить классическую Марксову формулу в Китае, эти молодые идеалисты приблизительно в 1933 году оставили Шанхай. Одни перешли в провинцию Цзянси на Юго-Востоке, где Мао и Чжу Дэ уже основали «красную базу», другие попросили убежища у покровителей в Москве. Даже после роспуска городского аппарата среди людей, полных великих устремлений. продолжались дебаты о правильном пути революции для Китая. Что должно быть объектом деятельности коммунистических руководителей Китая — город или деревня? Кто должен выступать перед миром в качестве теоретиков и представителей КПК — много путешествовавшие городские интеллигенты или действующие с сельских баз военные? Следует ли членам партии по-прежнему подвергать себя риску, работая в разрозненных «белых районах», или же им надо собраться в «красных районах»? Вплоть до 1935 года идеологическая ориентация ЦК не менялась с русской на китайскую. На заседании в Цзуньи, устроенном в августе во время Великого похода, Мао Цзэдун оказался первым среди равных в новом коллективном руководстве.

Эти огромного значения исторические перемены начались, когда Цзян Цин подростком старалась жить самостоятельно (немногие девушки пытались тогда делать это), без поддержки родителей, братьев и сестёр или мужа и его родни. Воспитанная в городе и привязанная к городу, она не знала почти ничего о китайской деревне, где было множество подпольных ячеек и опорных баз революционного действия. Когда в 1931 году агрессия Японии в Мукдене, направленная против территориальной целостности Китая, вынудила её скептически пересмотреть свой мир и действовать, как подобает патриотке (а это граничило тогда с подрывной деятельностью), где-то в других местах Мао Цзэдун и Чжу Дэ открывали новый этап истории. Полагаясь на свою молодость, культ силы воли и умение подогревать возмущение народа, порождённое нищетой и угнетением, они повели свои поставленные вне закона войска к горам Цзянси, веками служившим прибежищем для бандитов. Там Мао стал председателем первого китайского советского правительства с новоиспечённой столицей в городе Жуйцзине, который изменился за время, пока он был столицей. В Шанхае коллективное руководство из «28 большевиков» (прозвище обученных в Москве молодых китайцев, возвратившихся на родину в конце 20‑х годов) в 1931 году вывело Цюй Цюбо из Политбюро и отстранило его от власти над коммунистами городов. Они [эти большевики] были тогда совершенно уверены, что Коминтерн, действуя через них, сможет кратчайшим путем подвести Китай к некой новой национальной целостности сообразно с интересами международного коммунизма. С 1931 по 1935 год (время политического пробуждения Цзян Цин и посвящения её в партию) во главе «28 большевиков» стоял Ван Мин, известный в коммунистическом сообществе под именем Чэнь Шяоюя. Хотя большей частью Ван Мин находился тогда в Москве при Коминтерне, его «большевики» добились предельного влияния в городах Китая, тогда как в сельских районах их политическая опора была слабой.

Факты из жизни в городском подполье восстановить почти невозможно. Ни один китайский историк не осмеливался дать объективное и исчерпывающее описание того периода, а большинство оставшихся в живых приняли нечто вроде обета молчания. И в традиционном, и в революционном планах их мотивы были политическими: оградить старых товарищей по борьбе от обвинений в поведении, которое ныне считается неортодоксальным, и сохранить определённые мифы об истоках и ранней истории партии, восхваляющие Мао или хотя бы не хулящие его.

Один из этих мифов — что деньги не могут испортить отношения между товарищами и что вступление в партию нельзя купить. Но, как засвидетельствовала Цзян Цин, за членство часто приходилось платить наличными или, если дело касалось женщин, даже предлагать себя. Подлежали также оплате помощь за установление связи с другими товарищами, молчание в трудные моменты и даже будущие услуги. Можно лишь задаться вопросом, намного ли всё это отличалось от вошедшего в поговорку «вымогательства» прошлого.

Правда, важнее всего было психологическое воздействие жизни в разрозненных сообществах радикалов, стремившихся поддерживать связи с понёсшим тяжёлый урон городским крылом партии. Хрупкость связей между такими новичками, как Цзян Цин, и ускользающими и не всегда надёжными владыками коммунистического подполья в городах, которыми сурово правил гоминьдан, породила в ней и других коммунистах её поколения особый стойкий комплекс взаимоотношений и поведения. Они всегда были начеку, в напряжении, в ожидании какого-нибудь подвоха. У них вошли в привычку осторожность, подозрительность, склонность к увёрткам. Они были то зависимыми, то мятежными. Время от времени они совершали бьющие на эффект действия, чтобы привлечь к себе внимание и взбудоражить мир.

Выжидающе глядя на меня, Цзян Цин задала напрашивающийся вопрос: «Хотите знать, как я вступила в партию?»

Рассказ о двух её годах в Циндао постепенно наводил слушателя на этот вопрос. Ответ на него раскрывал для всеобщего сведения дотоле скрытое событие её жизни. Она была ещё полустуденткой, ищущей свой путь актрисой и начинающей писательницей, когда вошла в контакт с членами партии благодаря постепенному расширению своего интеллектуального кругозора. Пока она изучала драму в Цзинани, она относилась к театру как к источнику дохода и способу овладения культурой, сказала Цзян Цин. Но попав в начале 1931 года в намного более современный портовый город Циндао, она, хоть и не сразу, избавилась от наивности, свойственной молодым (как она поняла это теперь), и стала уделять всё больше внимания анализу политических событий и налаживанию политических связей. Она совмещала учёбу с актёрской работой.

В те два года в Циндао она в основном придерживалась неистово националистических политических позиций. Ярче всего ей запомнились два события: Мукденский кризис 18 сентября 1931 года и японское нападение на Шанхай 28 января 1932 года. Когда вести об этих посягательствах на целостность Китая дошли до Циндао, она вместе с молодыми радикалами требовала, чтобы националистическое правительство проводило более твёрдую политику сопротивления Японии. Вскоре они пришли к мнению, что профессора, которых она почитала за их учёность и когда-то уважала как «реформистов», на деле склоняются к отказу от сопротивления. Более того, как она уже объясняла, они отнеслись враждебно к её желанию предать гласности мнение, что свою страну нужно защищать. В результате ряда инцидентов она поняла, что не может больше зависеть от них как наставников какого бы то ни было рода. Их политический консерватизм и видимое нежелание рисковать вынудили её быть независимой и искать более близкое по духу сообщество. Она нашла самое радикальное — компартию.

Цзян Цин усердно домогалась членства в этой партии. Завоевав доверие тех, кто был во внешних кругах партии, она со временем смогла работать в самой партии. В 1931 году она вступила в циндаоские отделения Лиги левых театральных деятелей и Лиги левых писателей, а в следующем году — в Антиимпериалистическую лигу. В какой-то степени все они были организациями коммунистического фронта, и о них она потом могла бы рассказать мне больше. Чтобы зарабатывать себе на жизнь, она служила регистратором в библиотеке Циндаоского университета. Эта лёгкая работа позволяла ей отдаваться «серьёзному чтению», пользуясь намного более богатым собранием книг, чем любое известное ей дотоле. На досуге она прочитала «первую марксистско-ленинскую работу» — «Государство и революция» Ленина,— которая пробудила в ней интерес и к другой социалистической классике, имевшейся в переводе на китайский язык.


Когда Цзян Цин описала свою работу, я сделала замечание об очевидном сходстве путей её и Мао, который 12 годами ранее провёл год на точно такой же скромной должности в библиотеке Пекинского университета. Оба воспользовались возможностью читать оказавшиеся в их велении книги и лучше всего запомнили своё первое приобщение к фундаментальным трудам Маркса и Ленина. Оба примерно через год вступили в КПК. «Меня нельзя сравнивать с Председателем,— категорически отрезала она.— Он проделал большую многостороннюю работу, а я выполняла лишь очень незначительную работу среди студентов, крестьян, рабочих и в армии во время Освободительной войны».


В Циндао сложилась «мрачная» политическая обстановка. Вследствие «предательской деятельности» некоторых (находившихся под контролем Коминтерна) членов партии местная партийная организация в начале 30‑х годов была частично распущена. Без постоянной подпольной организации привлечение новых членов как никогда отличалось произволом. Каждое заявление о приёме рассматривалось одним человеком, что давало большой простор капризам влиятельных лиц.

В конце 1932 года Цзян Цин представили тогдашнему секретарю циндаоской партийной организации Ли Дачжану, который впоследствии стал главным представителем партии от Сычуяни, самой большой провинции Китая. Она добавила, что он жестоко пострадал во время культурной революции. Рассказывая о себе Ли Дачжану, Цзян Цик настоятельно просила его объяснить, почему её так долго не представляют городской партийной организации. Месяцами она пыталась установить нужные контакты, но все её усилия были тщетны. Озадаченный, он ничего не объяснил, хотя она подозревала, что объяснение есть. Почему к ней отнеслись с предубеждением?

Хотя Ли Дачжану было чуть больше двадцати, он уже приобрёл среди молодых радикалов репутацию профессионального революционера. Он устроил для неё ряд тайных встреч, чтобы благополучно доставить её в штаб-квартиру партии, избежав ареста или другой репрессивной меры националистического правительства.

В начале 1933 года был назначен день, когда трём членам компартии предстояло как бы случайно встретиться с Цзян Цин на улицах Циндао. Ей сказали, чтобы она шла указанной ей дорогой в компании одного студента. Они должны были тесно прижиматься друг к другу, изображая влюблённых, но продвигаться осторожно, остерегаться шпионов и агентов и следить за условленными сигналами. Уловка удалась, и её доставили к людям, непосредственно представлявшим партию. Её дело подготовили, и к февралю она стала членом партии[35].

Заговорщические козни, обеспечившие ей наконец членство в партии, закалили её, а также, видимо, повлияли на её внешность. В ту весну, вспоминала она, кое-кто из друзей, ничего не зная о том, что происходило с нею в политическом плане, дал ей прозвище Эр Ганьцзу (буквально «два стебля»), потому что ноги у неё были ужасно худые и она переставляла их с бравым видом. Она похудела, ибо питалась очень скудно: не ела почти ничего — каких-нибудь два шаобина (оладьи из пшеничной муки — обычная еда в Северном Китае) в день. Когда друзья-студенты спрашивали её, как это ей удается обходиться столь малым, она невинно лгала им — говорила, что ест у родственников. Ей следовало бы питаться в университетском общежитии, но это обходилось бы в восемь юаней в месяц, чего она не могла себе позволить. Экономила она и на другом: например, покупала в театр билеты третьего класса, хотя предпочла бы сидеть в первом.

Почему ей приходилось так экономить деньги? «Чтобы расплатиться с Ли Дачжаном!» — живо откликнулась она, отказавшись развивать эту тему, но намекая на то, что по крайней мере для неё существовала цена членства в партии.

Позднее в ту же весну Цзян Цин вошла в число сотен, а вскоре тысяч представителей нового левого поколения писателей, художников и драматургов, которых неотвратимо влекло из других городов в Шанхай. Этот город — Париж Востока, Москва Востока, Мекка современной китайской культуры — процветал на том, что давал возможность приобщиться к сущности и духу западной цивилизации, но ему не удалось передать этот свой уникальный дух космополитизма остальному Китаю. Для актрисы, мечтающей о национальной сцене, равно как и для молодой революционерки, которую влечёт к себе центр политической деятельности, Шанхай был необычайно мощным магнитом. Но из памяти политических радикалов ещё не изгладилась чистка националистами рядов шанхайских коммунистов в 1927 году, и для них это был город, окрашенный кровью тысяч «мучеников революции», казнённых по подозрению в коммунистических связях. Этот политический разлад возвестил о начале «царства белого террора». С тех пор на службе у правящего гоминьдана находились банды, тайные агенты и военная полиция. Как ни парадоксально, сама эта поляризация политических интересов в сочетании с существованием буферных зон британского международного сеттльмента и французской концессии, где благодаря закону экстерриториальности китайцы теоретически не подлежали аресту, делала жизнь левых несколько менее опасной, чем, к примеру, в Нанкине или Пекине. Там господство националистов было более полным и наталкивалось на менее энергичное сопротивление.

В день своего отправления из Циндао Цзян Цин была и взволнована и испугана. Друзья проводили её до пристани и познакомили там с одним молодым человеком (его имя ей не хотелось бы называть в нашей беседе), который должен был стать её компаньоном в путешествии на юг, в Шанхай. Такая договорённость вызвала у неё недоумение, но она не протестовала. В этом первом плавании по океану она ужасно страдала от морской болезни. Хотя она взбиралась на горы, «как тигр», она не обладала (и не обладает до сих пор) способностью переносить морское плавание. Плавание превратилось в кошмар: её тошнило и рвало. С отчаяния потеряв контроль над собой, она обратилась за помощью к другим, в том числе навязанному ей спутнику. Увы, бесполезно!

В довершение неприятностей ей внушали опасения взаимоотношения с компаньоном. Из их разговора он узнал, что в шанхайском порту её встретит, как она рассчитывает, ещё один её друг, бывший однокашник. Стоило ей высказать некоторую неуверенность по поводу этой договорённости, как он нагло предложил провести первую ночь в Шанхае вместе в гостинице. Оскорблённая его бесцеремонностью, она наотрез отказалась. Она поняла тогда, что он «плохой человек». Где-то в Шанхае есть пансион для женщин, убеждала она его. Она наймёт такси или рикшу и поедет прямо туда, если друг не встретит её. Он настаивал на своём и, изменив тактику, предложил найти для неё подходящий стол и ночлег, если она даст ему вперёд 15 юаней. Она отвергла и это. Когда они сошли на берег, она напряжённо искала глазами в толпе лицо своего друга и почувствовала такое облегчение, найдя его, что тут же бросилась к нему. Они побежали к его машине и уехали так быстро (она покраснела при воспоминании об этом), что она забыла багаж на пристани.

Вечером по прибытии в Шанхай она случайно встретила ещё одного друга — члена какого-то драматического общества, связанного с русскими. (Здесь она прервала свой рассказ, чтобы напомнить, что Советский Союз незадолго до этого [12 декабря 1932 года] установил дипломатические отношения с нанкинским правительством.) Это драматическое общество работало тогда над «прогрессивным спектаклем» о сельском Китае. Он пригласил её перекусить с ним в «Искренней компании» — тогдашнем крупнейшем универсальном магазине Шанхая[36]. Когда они ели, тишину ресторана прорезал визгливый женский голос, донёсшийся с улицы. «Что это?» — в тревоге спросила она. «Да проститутка пристаёт к клиенту»,— был его ответ. Так она впервые вкусила пресловутой уличной жизни Шанхая. (Она смеялась, вспоминая об этом.)

Разговору в тот вечер предстояло оказать глубокое влияние на её четыре последующих года в Шанхае, задумчиво продолжала она. Тогда она впервые узнала о недавно возникшем Обществе весенней и осенней драмы, уже ставшем большой силой в левом театральном движении[37]. Во главе его стоял драматург Тянь Хань, одновременно возглавлявший Лигу левых театральных деятелей. Вероятно, он не знал о том, что она вступила в ниндаоское отделение лиги в 1931 году, году её основания, заметила Цзян Цин в нашей беседе. В те дни Тянь Хань ещё не был «перебежчиком», сказала она, косвенно напоминая о кампании клеветы против него, начавшейся под её эгидой во время культурной революции. И все жё, решила она, если бы она смогла встретиться с ним и завоевать его доверие, то он, имея многосторонние культурные и общественные связи с компартией (он вступил в неё к 1931 году)[38], наладил бы её контакты со штаб-квартирой шанхайской партийной организации, тем самым дав ей возможность сохранить непрерывность членства в партии.

Раз она уже была членом партии, почему оказалось так трудно наладить связи в Шанхае? — спросила я.

Она объяснила, что из-за линии Ван Мина организационная структура партии в Шанхае всё больше разрушалась и к середине 30‑х годов распалась почти полностью. Вследствие этого открытые прямые связи членов местных организаций в других городах были невозможны. «Нам посчастливилось уцелеть, как обломкам кораблекрушения»,— сказала Цзян Цин, имея в виду кочующих членов партии вроде неё. Оставить Циндао, сказала она, значило отказаться от драгоценного свидетельства своей партийности, ибо в городе Шанхае утверждения о предыдущем членстве в партии не имели смысла — надо было заводить новые личные связи с членами шанхайской организации. Она была уверена, что Тянь Хань как глава Лиги левых театральных деятелей сумеет помочь ей. В те дни он был неуловим, и она начала искать его, не имея ни малейшего представления о том, где он живёт. Нельзя было забывать также, что при белом терроре поиски подобного видного и имевшего широкие связи левого деятеля были сопряжены с риском для жизни.

Итак, Цзян Цин провела несколько первых дней в Шанхае, разыскивая Тянь Ханя и других руководящих лиц Общества весенней и осенней драмы. Узнавать о передвижениях людей и устанавливать связи любого рода было чрезвычайно трудно, потому что её родной шаньдунский диалект и пекинский диалект, которым она овладела для сцены, не имели ничего общего с шанхайским диалектом, и она должна была освоить и его. На кружном пути к своему убежищу она запросто могла натолкнуться на шпионов и быть арестована. Цзян Цин обрисовала это со вкусом рассказчика, тонко чувствующего драматизм действия. С живостью она вспоминала, как она, молодая девушка, волновалась, стоя перед выдающимися драматургами и одновременно крупными политиками и объясняя, кто она такая и чего надеется добиться в Шанхае. Она хочет познакомиться с Тянь Ханем, говорила она, потому что понимает, что он не только глава Общества весенней и осенней драмы, но и человек, влиятельный в партийных кругах, с которыми ей нужно наладить связь. Должно быть, её искренность и серьёзность расположили к ней этих людей, ибо они занялись подготовкой знакомства.

В ходе поисков Цзян Цин узнала, что Тянь Хань был старшим из двух братьев. К ней приставили младшего брата, Гянь Хуна, известного в своём кругу под кличкой Бандит. Он вёл себя по отношению к ней так, что ей это всё больше не нравилось. Как ему было приказано, он предложил взять её на встречу со своим старшим братом, который, чтобы избежать репрессий правительства, непрерывно менял квартиры. Сначала Тянь Хун привел её в дом, который, как оказалось, занимала его мать. Адреса Цзян Цин не могла припомнить, но запомнила, что мать, женщина впечатляющей внешности, приняла её любезно. Она пригласила Цзян Цин остаться с ними на несколько дней и рассказать им всё о себе. По сути, не имея другого выбора, Цзян Цин согласилась, но говорила осторожно. Она сказала им только то, что им нужно было знать,— имена некоторых членов партии, которых она знала в Циндао (часть их в последующие годы предала партию, горестно добавила она). Перечисление имен знакомых товарищей, работающих в партийной сети в других местах, расположило к ней семью Тянь Ханя.

Спустя несколько дней Цзян Цин навестили Гянь Хань, Чжоу Ян и Ян Ханьшэн[39]. Они сообщили, что ЦК, который они представляют, ознакомлен с положением в циндаоской организации партии и разрешает ей установить по соответствующим каналам контакт с шанхайской партийной организацией. (Видимо, такой акт был предварительным условием возобновления её членства.) Затем её спросили, какую работу, она будет выполнять для партии. Зная, что она актриса, ей предоставляли выбор — выступать на сцене или в фильмах. Культурная работа важна для нашего дела, согласилась она, но отвергла то и другое и объявила о своём желании «работать в массах как рядовой член партии»; это означало, что её не волнует слава и она предпочитает вести пропаганду, которая свяжет её с народом на основе неофициального каждодневного общения. Её ответ, должно быть, удивил их (сейчас это позабавило её); видимо, они ожидали обратного. И всё же они согласились и назначили её в одну из нескольких пролетарских драматических групп — Шанхайскую труппу труда и учёбы во главе с драматургом и режиссёром-постановщиком Чжан Гэном, человеком, с которым ей предстояло иметь трудности.

В деятельности Шанхайской труппы труда и учёбы — школы общего образования, а также исполнительских видов искусства — нашли отражение просветительская философия и общественные позиции Тао Синчжи, коллеги Чжан Гэна. Тао, человек, которым Цзян Цин всегда будет восхищаться, и дал название труппе. В те годы Тао, больше всего известный как просветитель, был так же знаменит, как Вэнь Идо, хотя ни тот, ни другой не были членами КПК. Когда Цзян Цин познакомилась с Тао, ему было за сорок и он по-отечески относился к идеалистически настроенным молодым людям, в том числе к ней. Ей довелось быть среди тех, кого он «любил и защищал», сказала она.

Шанхайская труппа труда и учёбы располагалась в Дачане (районе, который ныне служит аэродромом непосредственно для Шанхая), неподалеку от другой группы — Драматической школы Шань Хай, которой руководил сам Тао Синчжи. В Шанхайской труппе труда и учёбы не бралась плата за обучение, что привлекало туда студентов из близлежащих промышленных и сельскохозяйственных районов, испытывавших экономический и культурный застой. В программу обучения входили вечерние курсы и другие дополнительные формы просвещения для женщин, продавцов и других, кто в своё время упустил возможность получить образование. С самого начала Тао Синчжи проявил к этой школе большой интерес, часто посещал её и остро чувствовал ответственность за продолжение её существования. Если у школы иссякали средства или кому-то из учащихся не хватало еды, Тао и некоторые преподаватели сами брались за дело и добывали необходимые деньги.

Далее с очевидным обожанием и почтением Цзян Цин сказала, что Тао был человеком обширных познаний и философского склада ума: это качество, уже как бы заложенное в значении его имени, подтвердилось тем, как он изменил его. При рождении ему дали имя Чжисин (буквально «знание — действие») — намёк на формулу неоконфуцианского философа Ван Янмина (1472—1529) «чжи син хэ и» («знание и действие едины»), провозглашавшую интуитивизм. Имя, данное Тао, означало: «Только когда познаешь — можешь действовать». Но в зрелые годы он переставил иероглифы в обратном порядке — Синчжи (буквально «действие — знание»), тем самым изменив смысл на противоположный: «Только когда станешь действовать — можешь узнать»[40].

Вдохновлённый демократической просветительской философией Джона Дьюи, который выступал в Китае с лекциями в эпоху 4 мая, Тао Синчжи продолжил свою учебу в Америке, что сделало его «либерально мыслящим». По возвращении в Китай он стал решительным сторонником такой формы народного просвещения, когда учащийся не платит за обучение, жилье и питание; это было одно из проявлений движения за массовое просвещение, начатое его коллегой Джеймсом Янем. Когда Цзян Цин познакомилась с Тао, он был директор Юйцай, бесплатной начальной школы в Чунцине, имевшей отличную репутацию. Несколькими годами ранее (в 1927 году) имя Тао приобрело известность в связи с тем, что он учредил неподалеку от Нанкина Сяочжуанское экспериментальное деревенское педагогическое училище. Это училище, по словам Цзян Цин, «специализировалось на свободной мысли», что означало приемлемость любой политики; такого принципа ГМД боялся и считал его предосудительным. Начиная с 1927 года, когда ГМД обрёл диктаторскую власть, многих студентов этого училища, в том числе нескольких членов компартии и Союза молодёжи, арестовали за публичные высказывания демократических и анархистских убеждений. В конце концов в 1930 году правительство вообще закрыло училище и арестовало его учащихся и преподавателей. Такое устранение нетрадиционного учебного заведения стало сенсацией для журналистов на обоих концах политического спектра. Молодого радикала Цзян Цин глубоко тронули их рассказы о смелых юношах, которые пели «Интернационал» прямо перед своими тюремщиками и не позволили им запугать себя.

Поскольку Тянь Хань нёс ответственность за назначение её в Шанхайскую труппу, труда и учёбы, он считал, что может позволить себе контролировать все аспекты её жизни. Поэтому он поручил своему младшему брату Тянь Хуну (Бандиту) сопровождать её на занятия и докладывать обо всём, что она делала. Это было невыносимо. К тому же Тянь Хун вмешивался в её работу и проявлял признаки влюблённости, что ей было неприятно. В конце концов она отправила Тянь Ханю письмо, в котором подробно описала, как невыносим стал его младший брат, и попросила подыскать ему другую работу.

В те дни младший брат и все другие близкие Тянь Ханя называли его Лао Да — буквально Старшой, или в более свободном переводе Номер первый, потому что он был первым сыном в семье Тянь. Но это прозвище подходило ему и потому, что оно было (не столь уж исключительно, как она утверждала) из арго бандитов и хулиганов. (Она сказала это с явным удовольствием и со злобой по отношению к человеку, которому отомстила в последующие годы.) Как она узнала язык бандитов? В результате политической работы с людьми из низших общественных слоёв, которые «обогатили» её лексикон выражениями «дна» общества. Но по-настоящему она познакомилась с бандитским жаргоном в начале 50‑х годов, работая инкогнито в сельских районах. Там она нахваталась всякого рода словечек, употребляемых подонками, в том числе узнала клички девяти главарей шайки хулиганов. Верховодил ими тот, кого называли Старшой.

Несмотря на её донесение Старшому (Тянь Ханю) о Бандите (Тянь Хуне), привязанность к ней последнего не поколебалась. Немного времени понадобилось ей и для того, чтобы понять, что его назойливость была также актом политического вмешательства под конечным контролем Тянь Ханя, приёмы которого отличались коварством. Поначалу она сама разыскивала Тянь Ханя, чтобы войти в связь с местной партийной организацией в Шанхае, теперь происходило обратное. Тянь Хань применял хитрую тактику, чтобы помешать ей войти в связь с другими членами партии, которые в будущем, возможно, могли бы защитить её от репрессалий правительства. Не имея этих крайне важных связей, но уже известная в некоторых кругах как человек, участвующий в операциях левых, она находилась в опасном положении, предоставленная «плыть по воле волн». Факты были неумолимы: она барахталась, лишённая защитной среды подпольной коммунистической организации, и это стало известно. Кое-кто из тех, кого она некогда считала друзьями, теперь отказывался пускать её на порог, понимая, что человек в её положении обречён на арест, а в этом случае пострадают и они сами.

Благодаря знакомству с Тянь Ханем её представили Ляо Моша, ещё одному члену Лиги левых театральных деятелей. Писатель-борец, Ляо «в те дни был ещё на правильном пути» (намёк на его последующую скрытую критику режима Мао оружием журналистики; это преступление в конечном счёте навлекло на него опалу). Цзян Цин отметила также, что жена Ляо была дочерью знаменитого человека, которого она, впрочем, не назвала. В начале 30‑х годов Ляо бедствовал. Они с женой жили в убогих условиях в мансарде. Когда Цзян Цин познакомилась с ними, жена Ляо была беременна. Под тем предлогом, что Цзян Цин всё ещё искала штаб-квартиру партийной организации, Ляо Моша пригласил её перейти жить к нему, вероятно, чтобы проверить её политические взгляды и характер. Не имея ничего лучшего, она согласилась. Их жильё было таким тесным, что ей пришлось спать на узком столе. Невыносимо раздражали их постоянные перебранки, которые вспыхивали теперь из-за неё, как посторонней; она почти не спала.

В период своей жизни с Ляо и его женой она начала изучать сообщество интеллигенции, сосредоточенное вокруг Дася (общепринятое название Шанхайского университета). Там она стала посещать занятия в качестве вольнослушательницы. В 30‑е годы, включая сюда и период демонстраций 9 декабря 1935 года[41], университет сохранял «весьма левую политическую окраску» — то есть соответствующую линии Ван Мина, связанного с русскими. Всякий раз, когда студенты и преподаватели устраивали демонстрации, гоминьдановские власти арестовывали большое число молодых коммунистов и членов Союза молодёжи. Когда волна студенческих протестов достигла своего предела во время демонстраций 9 декабря, «толпы сторонников Ван Мина высоко подняли красное знамя». Она особенно подчеркнула, что большинство арестованных составляли члены КПК.

Когда она стала посещать занятия в Дася, погода была жаркая и сырая. Ей припомнилось приятное ощущение от того, что можно было носить самую лёгкую одежду. Со студентами она сходилась медленно. То, что она была приезжей актрисой, причём явно вовлечённой в дела левых, подрывало доверие к ней других. Пытаясь создать себе положение в Дася, она прежде всего решила развязаться с Ляо Моша и его женой (ей казалось, что общение с ним компрометирует её в личном и политическом отношениях). А для этого требовалось быстро раздобыть денег. Она навестила свою однокурсницу — довольно состоятельную, насколько ей было известно. Девушка приняла её любезно, что удивило Цзян Цин, так как она привыкла к бесцеремонным отказам. Когда Цзян Цин завела разговор о том, чтобы та одолжила ей 20 юаней, девушка какой-то момент колебалась, пробормотала что-то насчёт того, что совсем недавно заплатила за обучение в университете и наличных денег у неё мало, но все же взаймы дала. Цзян Цин положила деньги в карман и прямиком направилась в мансарду Ляо Моша. Она намеревалась в свою очередь одолжить их ему: ведь она знала, что он очень нуждается (из её рассказа, который стал здесь путаным, следовало, что она, уходя, тем самым «покупает» его молчание). Как только он принял деньги, она объявила, что съезжает с квартиры, и попросила его поскорее возвратить деньги.

(Здесь она прервала повествование, чтобы с негодованием сказать, что по сей день так и не получила с него ни гроша.)

Как бы ни обстояло дело с Ляо, она должна была как можно скорее вернуть деньги однокурснице. Как выйти из положения? У неё имелись некоторые другие скромные источники дохода, среди них — преподавание неполный рабочий день китайского языка в нескольких школах Шанхая. Оплата была почасовой, ставку она не могла припомнить. Её единственный крупный расход в Шанхае составляли траты на транспорт: приходилось ездить на занятия, в школы, на театральные постановки и по другим делам. Так что она сумела скопить немного и в приемлемый срок вернуть подруге 20 юаней. Каким огромным облегчением это было — большим, чем могла представить себе девушка, ничего не знавшая о её тайных затруднениях. Ляо Моша больше не имел права рассчитывать на неё, и она твёрдо решила впредь никогда не иметь дел с членами Лиги левых театральных деятелей (решение, от которого вскоре пришлось отказаться) и меньше всего с теми, кто, как она считала, мешали её доступу к ведущим членам партии в Шанхае, которые могли дать ей то, чего она желала больше всего,— возобновления членства в партии.

В 30‑х годах для левых всех возрастов и профессий демонстрации стали образом жизни. Организованные группы могли излагать свои взгляды по общенациональным вопросам и обращаться с петициями к правительству более безнаказанно, чем отдельные лица. В 1933 году, вспоминала Цзян Цин, демонстрантам было легче маневрировать, чем в последующие годы. В августе (когда она приступила к преподаванию) она в качестве представительницы группы учителей предместий присоединилась к небольшой группе студентов и рабочих, которые направлялись к пристани приветствовать английского лейбориста лорда Марли и редактора «Юманите» коммуниста Поля Вайяна-Кутюрье: те прибыли на шанхайскую антивоенную конференцию, намеченную на первую неделю сентября[42]. Китайцы с двумя духовыми оркестрами приветствовали их, размахивая красными флагами и устраивая фейерверки, выражая своё почтение этим выдающимся поборникам «антиимпериализма».

Демонстрации, зарождавшиеся в университете, разительно отличались от тех, что проходили на улицах Шанхая. О том, что составляло университетскую среду (профессора, студенты, занятия, непрерывная игра идей), её воспоминания менее ярки, чем о неминуемом аресте и о бунте. Как она помнит, в 1933—1934 годах партийная организация в Шанхае, а следовательно, и в Дася всё ещё придерживались левой линии Ван Мина, а политическая ориентация Коммунистического союза молодёжи была ещё левее ванминовской. Из-за этого и других расхождений в политической позиции среди самих членов партии она не могла автоматически считать таких союзников по борьбе друзьями[43]. Какими бы малонадёжными друзьями они ни были, им всё же приходилось жить вместе под угрозой ГМД, который стремился подавить организованное сопротивление, внедряя в студенческую среду синерубашечников (милитаристский молодёжный корпус, который часто называли фашистским и сравнивали с коричневорубашечниками Гитлера и чернорубашечниками Муссолини), шпионов и агентов; все они были тайно вооружены. Там и в Шанхае в целом было трудно отличить друзей от врагов.

Вскоре Цзян Цин вместе с друзьями начала участвовать в многочисленных шанхайских демонстрациях в поддержку дела национального сопротивления. В годовщину поразившего всех отпора, данного японцам в Шанхае мятежной 19‑й армией ГМД 18 июля 1932 года, она с одним юношей примерно её же возраста отправилась собирать деньги для армии. В пути они встречали других сторонников сопротивления, в том числе группу мужчин, которые буквально положили свои жизни на рельсы ради этого дела. Глядя на этих непреклонных людей, лежащих на железнодорожных рельсах в знак крайнего презрения к тому, что правительство терпит японское вторжение, она подумала, что кое-кто из них, наверно, бойцы Красной армии, дислоцировавшейся тогда в Центральных советских районах[44]. (Может быть, речь шла о 19‑й армии, учредившей в ноябре в Фучжоу «народно-революционное правительство». Его предложение о едином фронте с коммунистами, располагавшимися в близлежащих Центральных советских районах, было отвергнуто.)[45]

Часто участвуя в уличных демонстрациях, Цзян Цин познакомилась с тем, как они организуются. Студенческий вожак обычно без особых предосторожностей объявлял о времени и месте демонстрации. Те, кто поддерживал её, быстро прибывали, строились, выдвигали лозунги и требования и рассеивались прежде, чем полиция и переодетые полицейские могли схватить их. Оживившись при воспоминании о вызове, который молодёжь бросала властям, и её (в том числе и самой Цзян Цин) способности к героическим действиям, она несколько раз повторила, что такие демонстрации всегда проводились с риском для жизни. Но у демонстрантов не было выбора. Как ещё могли они заявить о том, что дорого им, и собирать деньги для своего дела? В таких предприятиях она и её товарищи-радикалы пользовались поддержкой Лиги левых деятелей просвещения, к которой принадлежал их либеральный покровитель Тао Синчжи и другие сочувствующие им лица.

Детальнее и надёжнее помнила она о демонстрациях в память о вторжении Японии в Маньчжурию в 1931 году (Мукденский инцидент). Для левых студентов и радикалов вообще эти демонстрации добавили волнений к и без того бурной для них осени. Тайные агенты ГМД и изменники КПК захватили видных представителей Коммунистического союза молодёжи и заявили, что те — «их люди». Преисполненные решимости не превратиться в «пешек врага», эти принесённые в жертву члены союза поклялись, что лучше умрут за своё дело, чем струсят и останутся в живых. В открытом противоборстве они выкрикивали хором: «Лучше разбить нефрит, чем сохранить черепицу!» (сопротивление любой ценой) и «Левое лучше правого!» Как Цзян Цин ни восхищалась ими, их пример напугал её. После этого она избирала демонстрации более рассудительно, сказала она.

Она решила вновь попытаться установить связь с подпольной партийной организацией. Разумеется, её замысел — влиться в ряды участников массовых демонстраций в память о Мукденском инциденте — был рискован, но она надеялась привлечь внимание некоторых благожелательно относящихся к ней членов партии и произвести на них впечатление своей беззаветной преданностью коммунистическому делу. И это удалось! Её рассчитанное поведение во время демонстрации покорило кого-то из руководителей, и тот сделал ей знак подойти к нему и поручил ей возглавить колонну.

Теперь, в авангарде, её ждали дальнейшие испытания. Один из руководителей демонстрации попросил её понаблюдать за двумя работницами, только что присоединившимися к демонстрантам. Она сразу же увидела, что до тех пор никогда не встречала их. (Здесь она передала свои первоначальные впечатления откровеннее, чем обычно.) С удивлением она обнаружила, что эти работницы одеты гораздо лучше её. Как такое могло быть? Очевидно, их не отягощали семьи, им никого не нужно было содержать. Собственное её положение было иным. (Она не разъяснила, что хочет этим сказать, и остаётся догадываться, имела ли она в виду, что содержит мать, мужа, любовника или просто товарищей.) Хотя сама она одевалась не нарядно, но всё же лучше, чем обыкновенная работница. Как актриса и студентка, она не следовала пролетарской моде — даже по политическим соображениям. И всё же людей, которые задавали тон на этой демонстрации, не оскорбляла её театральная внешность, какой бы диковинной она ни была в той обстановке. Ведь, в конце концов, они выбрали её лидером.

В середине дня демонстрации (18 сентября) Цзян Цин играла в бенефисе «Убийство детей», злободневной драме, в основе которой лежал японский фильм. Вырученные от спектакля деньги должны были пойти бастовавшим рабочим англо-американской табачной фабрики. Как всегда, имелись билеты нескольких классов. Обычно билеты стоили всего по 20—30 центов, а дорогие — по 5—10 юаней. Поскольку не все билеты были распроданы, Тао Синчжи, неутомимый покровитель труппы, скупил дорогие билеты только ради поддержки актёров и дела рабочих.

То представление «Убийства детей» стало незабываемым для неё. События дня сильно взволновали театралов и исполнителей, среди которых были и другие демонстранты. Обычно, находясь на сцене, Цзян Цин обращала мало внимания на реакцию публики, но на этот раз она следила за её поведением. Поскольку это была пьеса протеста, зрители рисковали быть наказанными не меньше, чем сами исполнители. И в тот день производились аресты. Как только занавес опустился, актёры покинули театр через чёрный ход и бросились догонять демонстрантов.

Когда после демонстрации все разошлись, Цзян Цин осталась без денег, измученная и голодная. Она пошарила в кошельке, ища денег на транспорт, но ничего не нашла, а это значило, что ей нечем было заплатить и за обед. Тут она вспомнила, что «белые русские» содержат поблизости небольшой ресторан, в котором подают чудесный борщ. Она знала старика владельца и была уверена, что он бесплатно накормит её, если она попросит. Войдя в ресторан, она поняла, что некоторые из обедавших — те, что присутствовали на дневном представлении,— изумлены при виде её: они думали, что полиция забрала и её сразу же после спектакля. Но тут же они стали приветствовать её по имени — Ли Юньхэ — как актрису, ставшую известной благодаря исполнению множества ролей. (Кажется, она совсем не заметила, что, говоря это, льстит самой себе.) Должно быть, кто-то сказал хозяину, что Тао Синчжи, либерализм которого тот мог поддерживать, на виду у присутствующих похвалил её исполнение; в тот вечер старик русский отлично накормил её.

Когда она договаривалась о том, чтобы на следующий день принять участие в антияпонской демонстрации, для неё выделили женщину, которая должна была привести её к исходному пункту демонстрации. Но эта женщина по каким-то своим причинам оставила её по пути. Боясь, как бы другие не подумали, что она уклоняется от ответственности за демонстрацию, Цзян Цин поспешила к Нэйшэнцзя, где её ещё никто не знал, затем направилась в другой район, но обнаружила, что он окружён конными полицейскими-сикхами, олицетворявшими английское колониальное господство. Обойдя этот опасный район, она по возможности незаметно продолжила свои поиски. Случайно она встретила друга, который сказал ей, что демонстрацию перенесли на Пекинскую западную дорогу — главную магистраль, используемую для демонстраций. На пути туда она пробежала улицу Айвэньи, где никого не обнаружила, затем направилась дальше и шла до тех пор, пока не увидела группу стоявших на улице изысканных господ — «пишущую братию». Их необычное присутствие среди обыкновенного люда показало ей, что скоро начнётся демонстрация.


Воспоминание об этих метаниях по улицам утомило Цзян Цин, и последние слова она произнесла почти шепотом. Она ненадолго умолкла, потом заговорила снова. Предшествовавшим вечером разговор о детстве привёл её в такое возбуждение, что ей пришлось принять для успокоения снотворное. По неосторожности она превысила дозу и без сознания упала на пол. Там её нашла медсестра, подняла и отвела в спальню. Она смеялась, рассказывая мне об этом. Нынешним вечером её дюжий телохранитель Сяо Цзяо, медсестра и врач были бдительнее, чем прежде. Они прохаживались по комнате, наблюдали за её настроением и ловили признаки утомления. Сяо Цзяо собирается отправить её отдыхать в полночь, дразнящим тоном сказала Цзян Цин и снова рассмеялась. По этому смеху можно было догадаться, что он будет (как бывало и раньше) твёрдо стоять на своём. Это предстоящее столкновение двух характеров придало ей бодрости. Она встала, развязала свой шёлковый пояс и прошлась по комнате; при ходьбе концы пояса подрагивали на бедрах.


Среди людей, находившихся в стороне от демонстрантов, она узнала юношу, который когда-то был её учеником, а теперь стал членом студенческого сообщества. Он нёс перевязанный пакет (возможно, с оружием или листовками), что должно было вызвать подозрение. И как раз конный полицейский-сикх заметил его, поднял дубинку и, наклонившись вбок на своей скачущей лошади, выбил пакет из рук юноши. Ошеломлённый ударом, тот на мгновение потерял равновесие, затем выпрямился и побежал прочь. Первым побуждением Цзян Цин, разгневанной зверством сикха, было побежать за юношей и помочь ему. Но это было бы безрассудно, потому что её тоже могли бы сбить с ног. Чтобы не привлекать внимания к себе, она медленно прошлась у магазина одежды, делая вид, что рассматривает на витрине последние моды. Поскольку ей пришлось смотреть на витрину, она не могла видеть полностью происходящего вокруг. Вскоре к ней подошла и тихо встала рядом женщина средних лет, которую она знала под именем Лао Ван (Почтенная Ван). Эта женщина уже около года занималась низовой партийной работой в Шанхае. Уловив её сигнал, Цзян Цин последовала за нею по улице Айвэньи поблизости от моста Ницзэн. Неожиданно они почувствовали, что по их следу идет полиция. Цзян Цин жестом велела Лао Ван продолжать путь одной: Лао Ван знали меньше, и потому ей было легче обмануть полицейских. Соблюдая осторожность, Цзян Цин вернулась к школе, в которой преподавала.

Хотя она не была членом ЦК или провинциального комитета партии (или хотя бы шанхайской партийной организации), её известность как коммунистки и революционерки росла. А это означало, что во время демонстраций ей надо было соблюдать особую осторожность. Если её просили принять участие в «летучих митингах», которые быстро организовывались и столь же быстро рассеивались, она тщательно обдумывала условия, прежде чем принять их. Принесёт ли её жизнь в тюрьме такую же пользу, как на свободе — при выполнении культурной работы? (Она высказала это и другие тревожившие её предположения, возникавшие в общем потоке рассуждений, где тонко примирялись готовность к самопожертвованию, решимость уцелеть и стремление к славе.)

Для левых политических и культурных организаций возможность уцелеть зависела от выработки эффективных способов поведения и связи — таких, которые меньше всего привлекали бы внимание полиции. Цзян Цин и её друзья до бесконечности спорили о том, какая тактика сулит наибольший успех. Посторонним нелегко было разобраться в сложной общественной и политической структуре района, где она работала, и трудность проникновения в неё делала подпольную связь всё более устойчивой, но требующей постоянной осторожности.

В ту осень она получила перегнутое по длине письмо. Наверху двумя иероглифами, означающими «заоблачный журавль», было написано её благоприобретенное имя — Юньхэ[46]. Но иероглиф «хэ» был изменён: справа остался только элемент «птица», а левая часть для предосторожности была удалена. Такая тактика не была необычной в «белых районах», где люди изменяли свои имена для политической маскировки, а также по более обычным личным и профессиональным соображениям. Само письмо содержало скрытый смысл. Его отправитель выражал ей соболезнование: её-де укусила бешеная собака, и она всё ещё находится в больнице. Эти странные слова скрывали подлинный смысл, который она поняла так: её жизнь в опасности, и она должна немедленно удалиться из этих мест.

Как взбесил её тогда этот тайный приказ! Со времени прибытия в Шанхай её первейшей целью было войти в доверие к людям, которые могли бы помочь ей наладить связь с местной организацией КПК. Соперничавшие группы из левых организаций и среди них некоторые неприятные ей личности уже давно пичкали её советами, зачастую противоречивыми. К тому времени одна из этих организаций, Революционная лига, переместилась далеко влево, «даже левее партийного центра» (который ещё придерживался линии Ван Мина). Союз молодёжи и другие молодёжные и студенческие организации тоже, как она выразилась, «кооптировались левыми». Теперь эти ультралевые группы понуждали её и некоторых её друзей не столь левого толка уйти из города, на деле не заботясь о том, куда они пойдут. Зная о её бедственном положении и личных неурядицах, Лига левых деятелей просвещения усилила приказ: велела ей покинуть эти места немедленно. Поначалу она сопротивлялась: не говоря уже о том, что переезд в Пекин не отвечал её политическим и профессиональным интересам, Шанхай был единственным местом, где у неё были тесные личные связи. В конце концов она уступила и переехала в Пекин.

По её воспоминаниям, белый террор в Пекине был так же жесток, как и в Шанхае. Напряжённость усиливало присутствие 3‑го шанхайского полка, который разместили в Пекине и Тяньцзине для защиты гоминьдановского правительства. Оторванная от всех и более уязвимая, чем когда-либо прежде, она стала вольнослушательницей Бэйда (Пекинского университета). Здесь, в этом третьем университете (после Циндаоского и Шанхайского), её больше всего привлекали общественные науки — область, в которой одним из самых популярных преподавателей в Бэйда был теоретик-марксист Ли Да. Всякий раз, когда он читал лекции по политической науке, в аудитории собирались студенты со всего университета. Часто среди них была и она.

В Бэйда у неё почти не бывало денег. Её доход (источник его не был назван) составлял всего семь юаней в месяц. После уплаты за жильё на еду оставалось по четыре цента на один раз. Бэйда, где некогда работал Председатель Мао, был самым знаменитым из всех высших учебных заведений страны. Даже вольнослушатель вроде неё мог многое познать там благодаря посещению лекций и чтению. Ей удалось также раздобыть карточку, которая открыла ей доступ в Пекинскую городскую библиотеку. В течение нескольких месяцев она проводила в ней основную часть дня за чтением книг из необычайно богатого собрания библиотеки и всё это время перебивалась с хлеба на воду[47].

В её эпизодическом повествовании аскетический автопортрет учащейся оттенялся другим, более девическим. Её лицо посветлело от смеха, когда она описывала свою первую попытку (в бытность в Пекине) ездить на велосипеде. После нескольких неприятных падений она вошла во вкус. В молодости она была во многом неловка, призналась она, и чувство равновесия было у неё неважным. В езде на велосипеде, как и во всем другом, её выручала сила воли.

Весной партийная организация Лиги левых деятелей просвещения тайно устроила возвращение Цзян Цин из Пекина в Шанхай. Это было чревато более значительной личной драмой, чем подразумевалось под простым фактом перемещения. Заступничество лиги означало, что после более чем годового опасного пребывания вне партии связь с ней восстановлена. Благодаря искусному руководству лиги и проникновению в школьную систему Шанхая других левых групп многие секторы этой системы перешли в последние месяцы под контроль КПК (по выражению Цзян Цин, «попали в наши руки»).

Партия поручила ей преподавать в одной из вечерних школ для работниц, которую по стечению обстоятельств возглавляло шанхайское отделение Христианской ассоциации молодых женщин. ХАМЖ была «просвещённой» школой в смысле разработки программы, но «донельзя реакционной» в большинстве других отношений. Конечно, Цзян Цин не проявляла никакого интереса к её христианской, духовной основе.

Служба Цзян Цин как христианству, так и коммунизму выглядит противоречивой и требует большего исторического пояснения, чем то, что она дала. В 1927 году, когда Чан Кайши предал сотрудничавших с ним коммунистов, большинство направляемых ими профсоюзов было разгромлено и подлежало замене другими — или не имевшими политической силы, или умело контролируемыми гоминьданом. Этот сдвиг в ориентации рабочих в сочетании c мировым экономическим кризисом и перемещением ЦК КПК в Цзянси означал, что в 1932 году немногочисленным оставшимся в Шанхае коммунистическим рабочим организациям приходилось устанавливать другие связи. Кроме проникновения в организации ГМД, выбор был невелик[48]. В то время большим уважением пользовались современные реформистские христианские институты, сведущие в области труда. В условиях назревавшего в городах кризиса 30‑х годов как ХАМЖ, так и ХАММ (Христианская ассоциация молодых мужчин) по-настоящему взялись за улучшение быта рабочих и деятельности среди рабочих за рубежом. В Китае центр их деятельности приходился на Шанхай, где организованная эксплуатация человеческого труда была самой сильной и всесторонней. С точки зрения интересов ГМД их иностранное и христианское происхождение укрепляло престиж правительства в период, когда ГМД стремился предстать на международной арене в положительном свете. Таким образом, ХАМЖ и ХАММ были единственными неофициальными организациями в Шанхае, которые могли открыто вести патриотическую и иную реформистскую работу, не вызывая противодействия правительства[49].

Руководители шанхайского отделения ХАМЖ благоразумно назначали на ответственные должности китаянок наравне с иностранцами. Среди назначенных была Цзян Цин: вероятно, её, как имевшую некоторый опыт преподавания в Шанхае, рекомендовала Лига деятелей просвещения. Услуги, предоставляемые работницам — в большинстве своём неискушённым крестьянкам,— начинались с организации общественных клубов и отдыха и кончались изучением и улучшением условий труда на фабриках, обучением чтению и письму и элементарной медицинской помощью. ХАМЖ присоединялась также к кампаниям бойкота японских товаров, ставила антияпонские пьесы и проводила лекции и беседы на патриотические темы[50].

В своей прогрессивной деятельности ХАМЖ смыкалась с более радикальными организациями, в том числе Лигой левых деятелей просвещения, Лигой левых писателей и Лигой левых театральных деятелей, а также с КПК. Последних, разумеется, заботило не только распространение грамотности и воспитание патриотизма, но и развитие у рабочих обоих полов пролетарского классового сознания, необходимого, как они считали, для свержения капиталистического и империалистического классов в Китае и за его пределами.

Мир промышленных рабочих, куда в 1934 году была направлена Цзян Цин, был чужд всему её прежнему жизненному опыту. Она не замедлила заметить, что назначение на службу в среде рабочего класса не значило, что она будет вместе с женщинами заниматься физическим трудом. Она была учительницей, и эта многосторонняя роль подразумевала жизнь вместе с работницами. За этим назначением, сказала она, стояла ХАМЖ. После того как она проработала там какое-то время, ХАМЖ добавила к её обязанностям посещение семей рабочих и сбор сведений об условиях их жизни. Ей по-настоящему нравились эти личные посещения домашних очагов других людей. Впоследствии её посылали собирать сведения о лечебницах и небольших фабриках, до которых у иностранных реформистских организаций обычно не доходили руки.

Сделавшись знатоком в сборе и сообщении сведений о небольших фабриках, она перешла к более крупным, которые обычно принадлежали иностранцам, хотя управлялись китайцами. Доступ туда был труден, так как владельцы боялись, что неблагоприятные сообщения посторонних, вдобавок ещё исподволь подстрекающих рабочих объединиться для ведения антияпонской пропаганды, расстроят производство — единственное, в чём они были действительно заинтересованы. Условия труда были для них в лучшем случае второстепенной заботой. Из всех своих дел, на которые Цзяy Цин хотя бы отчасти вдохновила ХАМЖ, она считала самыми увлекательными посещения фабрик, малых и больших.

Какие бы препятствия ей ни чинили и какие бы оскорбления она ни терпела при исполнении поручений, это возмещалось широким влиянием её на рабочих за пределами фабрик. Их вселяли в общежития — обычно дешёвые, сбитые из дранки дома, которые ГМД передавал фабрикам, чтобы те использовали их для рабочих, разлучённых с семьями. Мужчин и женщин поселяли порознь, и все стороны их жизни строго контролировались.

Цзян Цин поместили в общежитии, расположенном в фабричном районе. Она занимала маленькую отдельную комнату в задней части дома. Комнаты на лицевой стороне использовались под классы, а в остальной части спали женщины по нескольку человек в комнате. Теперь она бранила себя за то, что была поначалу наивной и неумелой. Например, она позволяла себе тратить слишком много времени на подготовку к преподаванию в период своей жизни, когда она была также актрисой и занималась политикой. Многие часы она готовилась к урокам и исправляла письменные работы своих учениц, в результате чего почти не спала и часто работала чуть ли не до изнеможения. Усталость и разочарование — вот преобладающие чувства, которые остались в её памяти от этого периода её жизни.

И всё же пережитое ею было ничто в сравнении с пережитым теми работницами. Большинство её учениц приходило с больших текстильных фабрик, которые принадлежали в основном японцам, но управлялись китайцами[51]. Остальные работали на принадлежавших англичанам сигаретных фабриках, в частности на фабрике англо-американской табачной компании. Работа начиналась в шесть утра, вспоминала Цзян Цин. Чтобы прийти вовремя, женщины в её общежитии должны были вставать в четыре часа утра и по тёмным улицам идти на фабрики. Условия труда на фабрике англоамериканской табачной компании были «адскими», а заработок — самое большее 17—18 юаней в месяц. Обычным был детский труд, причём дети не зарабатывали почти ничего. Летом, когда воздух был страшно влажным, все окна были закрыты, и внутри создавалась паровая баня, а зимой окна открывались настежь. Почему? Потому что владельцы боялись, что удобства сделают работниц медлительными: они пользовались летним жаром и зимним холодом, чтобы держать в руках рабочую силу. Уборные на больших сигаретных фабриках были такими грязными, что Цзян Цин тошнило от одного их вида.

Оснащение сигаретных фабрик было жалким: ряды грубых деревянных скамеек — вот и всё. Чтобы получить утром место, детям (работа им не гарантировалась) приходилось с вечера выстраиваться в очередь и ждать всю ночь. Те, кому удавалось получить место, были вынуждены часами работать без передышки: непрерывно завёртывать сигареты и складывать их в коробки. («Как раз то, к чему я так стремилась в детстве!» — заметила Цзян Цин со смехом.)

Чтобы показать нравы на одной сигаретной фабрике, она привела случай с «дочерью одного богатого человека». Она не объяснила, зачем богатому человеку понадобилось посылать свою дочь на работу в заведомо скотских условиях. Безусловно, девочка была с амбицией. Чтобы наверняка получить место на следующее утро, она накануне вечером встала в очередь очень рано. Но наниматель захотел поставить впереди неё нужного ему человека. Богатая девочка воспротивилась этому. Тогда наниматель просто схватил её за плечи, протащил по полу и пинком сбросил с лестницы. Её искалеченное неподвижное тело так и осталось лежать на лестничной площадке. Вскоре девочка умерла. Когда рабочие становились очевидцами таких вот происшествий, их легко было мобилизовать, спокойно отметила Цзян Цин.

Кроме работниц с сигаретных фабрик, среди её учениц были женщины с близлежащих небольших носочных фабрик, принадлежавших китайцам и управлявшихся китайцами же. Там заработки были ещё меньше, чем на сигаретной фабрике. Самый высокий заработок носочницы — намного выше среднего — составлял 12 юаней в месяц. Эксплуатировали рабочих беспредельно. Если ломалась игла в машине, работницу, отвечавшую за эту машину, заставляли платить юань за замену иглы. Одной из учениц Цзян Цин случилось сломать восемь игл за месяц. После начала выплаты штрафов у неё не осталось денег на комнату, питание и помощь семье, с которой она уже не жила. Из-за того, что она так и не смогла выплатить сразу всю сумму штрафа, фабричное начальство эксплуатировало её ещё больше (это означало, что ей приходилось сносить всякие иные надругательства над собой). В то время, сказала Цзян Цин, сама она зарабатывала так мало, что не могла помочь девушке.

При всей беспомощности этих женщин перед произволом фабричного начальства они жили всё же лучше законтрактованных рабочих, с которыми она тоже имела дело[52]. Чтобы у фабрик всегда имелись в запасе работники, вербовщики (или «поставщики», как их ещё называли) постоянно ездили в деревни набирать крестьян, которых они привозили с собой для низкооплачиваемой работы в городах. Поставщики пользовались самыми бессовестными приёмами. Чтобы раздразнить невежественных и крайне бедных крестьян, они изображали Шанхай земным раем, где даже самый простой крестьянин может заработать кучу денег. Пожилые крестьяне, беспредельно доверчивые и прилагавшие отчаянные усилия, чтобы не умереть с голоду, продавали поставщикам своих детей и других членов семьи. «Рай», которым их соблазняли в Шанхае, оказывался сущим «адом». Рабочий день был неимоверно долгим. После смены рабочих держали в крошечных, с клетку, комнатах. Их скудный паёк состоял из жидкой каши и воды. Все они страдали от недоедания. Многие умирали.

Цзян Цин обнаружила, что вдобавок к враждебному отношению гоминьдана к её политической работе конкурирующие левые группы завидуют её успеху. В период, когда она учила фабричных работниц, жившие в Шанхае руководители КПК и Союза молодёжи, состоявшего из честолюбивых молодых радикалов, непрочно связанных с КПК, соперничали друг с другом в стремлении завоевать массы и утвердить свои идеи.

Стоило ей добиться какого-то успеха в устранении неграмотности и пропаганде (в том, что она называла низовой работой), как некоторые члены Союза молодёжи попытались снискать её расположение, надеясь тем самым поставить себе в заслугу её успех. Для неё были очевидны их осведомлённость о том, что партийная организация Лиги левых деятелей просвещения покровительствует её работе, и их обида на такую высокую связь. Однажды какой-то член союза застал её врасплох, без предупреждения заявившись к ней в её заднюю комнату в женском общежитии. Может быть, он пытался изнасиловать её или начать драку, потому что она говорила об этой встрече как-то уклончиво. Ясна была лишь его решимость попытаться привлечь её на свою сторону в личном и политическом отношениях. Она осталась непреклонна и дала понять ему, что отказывается принять «их стиль политики». «Эти слова спасли меня»,— сказала она. Избавившись от него, она начала организовывать своих сторонников на ежегодную уличную демонстрацию в память о Мукденском инциденте.

Что касалось города вообще, то главным врагом был, разумеется, ГМД, силы безопасности которого выступали во множестве обличий. Жизненный опыт делал её всё более осмотрительной и умелой, когда надо было улизнуть от них. (Это она вспоминала с явным удовольствием.) В те дни для полиции ГМД, которая жаждала увеличить свой счёт жертв, было совершенно обычным делом наугад устраивать облавы в автобусах. Заметив, что полицейские приказывают водителю остановить автобус, на котором она ехала со знакомыми рабочими, она применяла один из нескольких приёмов, чтобы избежать опознания и возможного ареста. Она старалась как можно скорее выйти из автобуса и скрыться, пока не начался обыск. Если, выйдя из автобуса, она не могла избежать встречи с полицейскими, она очень учтиво разговаривала с ними, и те, смягчившись, отпускали её. Если же её заставали в автобусе, который подвергался основательному обыску, и выйти было трудно, она готовилась к упорной защите. А если полицейские допрашивали её тогда, когда при ней были секретные политические документы, она, бывало, вела себя так отвратительно, что они сразу же теряли самообладание и разрешали ей проходить.

Несмотря на её пример и точные разъяснения, женщины из её вечерней школы скрывали свою политическую работу менее умело. По собственной небрежности некоторые из них попадали в руки членов Коммунистического союза молодёжи, которые оскорбляли их словом и действием. Такие наносимые её ученицам обиды она воспринимала как собственные. Может быть, по своей малограмотности они не чувствовали, как опасно иметь при себе бунтарские печатные материалы. Ей отчётливо запомнился один случай. Она неожиданно заметила, что некоторые девушки принесли политические листовки на урок, который предполагалось посвятить грамотности и общему образованию. Взбешённая такой беспечностью, она наглядно показала их ошибку, тут же предав листовки огню. Когда от листовок остался один пепел, она приказала девушкам пойти на кухню и вскипятить в котлах воду. К этому внепрограммному уроку привлекли даже повариху, которая почти ничего не знала о происходящем. Все вместе они сгребли обуглившиеся обрывки листовок и погрузили их в кипящую воду, которая уничтожила последние вещественные доказательства их тайных политических операций.

В те дни Цзян Цин обычно преподавала в двух классах: утром для женщин, работавших на фабрике в ночную смену, и вечером для работающих в дневную смену. Днём она не преподавала и могла заниматься другими делами. Как-то вечером она попала домой поздно и после исправления домашних заданий своих учениц легла спать только в четыре часа утра. Работницы ночной смены возвращались в общежитие перед самым рассветом. Они снимали обувь у двери и в чулках на цыпочках проходили по дому, чтобы не беспокоить учительницу. Комната, которую занимала Цзян Цин, плохо проветривалась, и она иногда оставляла дверь приоткрытой. В то утро их топот по лестнице был громче обычного и дополнялся ударами каких-то предметов о стены. В недоумении она открыла дверь пошире и увидела проходящих гуськом женщин. Обыкновенно при них бывали лишь небольшие коробки с материалами для работы, которые они каждый раз носили на фабрику и обратно. Но на этот раз в руках у каждой был большой свёрток, содержимое которого Цзян Цин не могла определить. Встревоженная, она приказала им идти прямо в комнаты, намереваясь произвести проверку.

Почему она могла действовать столь властно? — спрашивала она себя теперь, слегка удивляясь собственному поведению. Потому что среди учащихся рабочих учительница Ли, как они её называли, пользовалась таким уважением, что проявляла свою волю в отношении их так, как считала нужным. Они относились к ней хорошо, уверенно заявила она. И они ценили её умение казаться менее вовлечённой в политику, чем это было на самом деле: ведь наказания они жаждали не больше её. Что же касается тех таинственных свёртков, то она приказала развернуть их все до одного. Женщины начали медленно развязывать их. В нетерпении она оттолкнула их и развернула свёртки сама. Она обнаружила, что её ученицы принесли листовки — печатное доказательство своей политической работы,— завернув их в газеты, они думали, что благодаря такой хитрости листовки не вызовут подозрений. «Что за глупости!» — завопила Цзян Цин. Тут же она заставила отобрать ценные листовки, а газеты, громоздкие и приметные, выбросить. Она строго наказала им, что при переносе нелегальных материалов на фабрики и обратно они должны брать только самые маленькие пачки. А ещё лучше — засовывать листовки в зонтик. Тогда, если в пути будет обыск, работница сможет немедленно выкинуть листовки и с невинным видом утверждать, что, кроме зонтика, у неё ничего не было.

Безопасности тех, кто занимался скромным делом распространения листовок среди трудящихся масс, нельзя было добиться лишь усилиями Цзян Цин. К тому же тут затрагивалась безопасность и её самой. Цзян Цин часто напоминала своим подопечным, что если кто-то из них по пути в общежитие почувствует слежку, то нужно не возвращаться прямо, а завернуть в дом другой работницы или незаметно войти в магазин, чтобы сбить врага со следа. Но даже при такой договоренности непредвиденное отсутствие любой работницы всегда тревожило её.

Однажды ночью, когда несколько работниц не вернулись в обычное время, она не могла уснуть, боясь, что с ними что-то стряслось. В конце концов пришли все, кроме двух, появившихся спустя несколько часов. Убеждённые в том, что за ними следят, они поступили, как она приказывала им: незаметно прошли в дома знакомых работниц и продолжили свой путь, когда тот оказался свободным. Этот случай и то, что ещё один член Союза молодёжи, видимо так же завидовавший ей, как и тот первый, выследил её на пути домой, показали, что это место уже не безопасно для неё. Поэтому она собрала свои пожитки, заняла денег и поселилась в другом доме.

После переезда она как-то пошла отослать письмо и по пути встретила старого друга из Циндао (она живо обрисовала его впечатляющую внешность и шикарную белую униформу). В разговоре он упомянул, что работает кассиром на шанхайской почте, расположенной на территории международного сеттльмента. Но было очевидно также, что он принадлежит к какой-то левой организации, а работа на почте — всего лишь прикрытие. Он так рад видеть её, повторял он снова и снова. Может быть, её интересует его работа, и она поможет ему кое в чём? Может быть, она поможет ему, доставляя печатные материалы для людей в школах, где она преподает? Смущённая и испуганная его предложением, Цзян Цин сказала, будто бы она «ещё не установила связь с партийной организацией», надеясь, что это остановит его. Конечно, то была ложь, признала она, но ложь во спасение.

Она доложила об этой встрече партийной организации Лиги деятелей просвещения, и ей посоветовали, как поступить, если они встретятся снова. Спустя несколько дней она прогуливалась по парку Цзаофэнь (созданному для иностранцев, сухо заметила она; но она могла ходить туда, потому что купила сезонный билет). Там она опять случайно налетела на своего друга. По указаниям партийной организации Лиги деятелей просвещения она вручила ему письмо, содержание которого ей не было известно. Они обменялись несколькими словами, и она сказала, что им больше не следует встречаться. Кажется, он почувствовал её скованность, но явно не хотел терять связь с нею. Через несколько дней он прислал ей экземпляр левого издания «Познание мира». Они опять встретились в парке Цзаофэнь, и он продолжал обхаживать её, на этот раз пригласив на обед. Встревоженная, она отказалась, сославшись на недостаток времени. Чтобы скрыть от него свой обычный маршрут, она пошла из парка в другом направлении — туда, где парк граничил с жилым кварталом. Там ей случайно встретилась подруга, которая в период их первого знакомства была конторской служащей в Циндао. Девушка пригласила Цзян Цин к себе поболтать. Не смея задерживаться, Цзян Цин отклонила приглашение и быстро продолжила путь пешком, потому что в нужную ей сторону автобусы не ходили.

После того как она рассталась с девушкой, тишину улицы вдруг нарушили крики и ругательства. Цзян Цин оглянулась и увидела двух мужчин, гнавшихся за кем-то в том направлении, куда шла она. Какой-то человек прокричал им: «Глупые свиньи!» Спустя момент они оказались прямо за её спиной. Повернувшись, она успела заметить, что один мужчина одет рабочим, а другой — торговцем: это были переодетые агенты. Они схватили её, прежде чем она смогла сказать что-нибудь, и крепко зажали между собой. Её «похищали» впервые в жизни, и она пришла в бешенство. Им безразлично, гневно говорила она им, что насильственное задержание её — это открытое нарушение иностранного закона экстерриториальности, по которому китайцы не подлежат аресту китайскими полицейскими на этой улице. Бесцеремонно они доставили её в полицейский участок. Поскольку на месте не было дежурной женщины-полицейского, они не могли обыскать её как положено, а не раздевая её, они смогли найти лишь экземпляр «Познания мира», что само по себе не могло служить уликой.

Хотя для содержания Цзян Цин под стражей в полицейском участке не имелось достаточных оснований, захватившие её по-прежнему были полны решимости выдворить её из города (насильственное изгнание из города было одним из лёгких решений гоминьданом проблемы борьбы со «смутьянами»). Боясь остаться одна в незнакомом месте, она сказала, что не сумеет выбраться из города тёмной ночью. Да и одета она неподходяще для такого путешествия, добавила Цзян Цин. Не обращая внимания на протесты, они торопились отправить её и дали из своих разношёрстных запасов безвкусное китайское бархатное платье, какое в обычное время она ни за что бы не надела. Они отвернулись, и она надела платье, но натянула поверх собственное — прямое, иностранного покроя, а затем шерстяной вязаный жакет. Из своего оставленного белья она незаметно вытащила самый ценный и самый уличающий её документ — секретный бланк заявления от партийной организации,— сунув его в уголок жакета. И вот в этом странном одеянии она вышла из полицейского участка в ночную тьму.

Это ночное бегство из города, как и другие ужасы своей жизни, Цзян Цин описывала то в сюрреалистическом духе, то гротескно. Она шла быстро, переходя на бег всякий раз, когда могла. Когда она проходила по знакомым местам, несомненно являя собой странную фигуру беглянки, было ещё несколько попыток перехватить её. Она спасалась бегством. Вскоре она достигла пределов города — начиналась сельская местность. Тяжело дыша, усталая, она шла по дороге. Неожиданно её грубо схватили сзади и зажали. Изо всех сил она старалась вырваться, но безуспешно. «Похищают!» — снова и снова во всю силу лёгких кричала она. Напрасно: за пределами города никто не мог услышать её и прийти на помощь. Сначала она думала, что схвачена полицейскими, но, получше приглядевшись, увидела, что и на них гражданская одежда тайных агентов. Не надеясь на избавление, она пыталась сыграть на том, что её будто бы хотят изнасиловать. Она заявила этим людям, что они ведут себя по отношению к женщине как скоты. Её слова возымели какое-то действие, ибо один из них стал держать её слабее и сделал несколько бессмысленных рыцарских жестов. Когда они двигались по трудноразличимой дороге, она воспользовалась этим. Сделав вид, что споткнулась, она скатилась с дороги и прыгнула на рисовое поле. Прежде чем мужчины опять схватили её, она вытащила из уголка жакета свой секретный документ — бланк заявления от шанхайской партийной организации, как можно быстрее засунула его в рот, прожевала и проглотила. Ощущение от проглоченной бумаги было по меньшей мере необычным. И всё же она знала, что уничтожила все явные доказательства уличающей её связи.

Агенты снова вытащили её на дорогу, доставили в уездный полицейский участок и посадили там за решётку. Из камеры она подслушала их доклад по телефону о том, что они поймали одну подозреваемую. Этот успех, считают они, делает обоснованной их просьбу пользоваться частной автомашиной с чёрным номером (такая машина была престижнее обычного такси с белым номером). Но тогда все машины были небольшие, добавила Цзян Цин вне всякой связи со своим рассказом.

Пока она бездеятельно сидела в камере, до неё дошло, что её держат в заключении не из-за неё самой, а из-за предполагаемой связи с лицами, которых ГМД считает главными врагами государства. Националистическое правительство, пояснила она, установило высокие вознаграждения за головы государственных преступников. Предприимчивый агент мог заработать много денег, а также добиться почёта, поймав подозреваемого, признания и связи которого позволили бы ему в конечном счёте схватить государственного преступника и получить награду.

В каких связях могли они подозревать её? Очевидно, с самым известным коммунистом Ван Мином, главой так называемых «28 большевиков», которые незадолго до этого, в 1930—1931 годах, вернулись из Москвы после подготовки их Коминтерном, чтобы возглавить ЦК КПК. В середине 30‑х годов (поспешно заметила Цзян Цин, руководствуясь нынешними политическими соображениями) Ван Мин оказался «ренегатом» КПК[53]. Несмотря на ошибки Ван Мина, его сторонники заправляли коммунистическим аппаратом Шанхая. Теперь для спасения своей жизни она не могла раскрывать никаких связей с ним или находившимися под его влиянием организациями. И менее всего могла она показать себя причастной к восстаниям в городах или к организации рабочих — основным тактическим звеньям стратегии Ван Мина.

Когда её допрашивали, она пыталась представить в самом невинном свете то, за чем они, должно быть, уже вели наблюдение,— своё пребывание в парке и свидание с молодым человеком, очевидно осведомителем. (Она явно находилась под наблюдением.) Это её привычка — бродить в парке Цзаофэнь (обычное место свиданий для левых, полагавших, что экстерриториальность для иностранцев защищает их от ареста китайцами): она любит смотреть, как играют дети. А сейчас ей нужно вернуться к своей работе — преподаванию в школе. Должно быть, её рассказ не был убедителен. Всё ещё как подозреваемую её перевели из уездного полицейского участка в городской. Цзян Цин со смехом вспомнила, как вне себя от того, что её опять отправляют за решётку, она с насмешкой сказала своим тюремщикам: «Лучше бы вы ловили настоящих коммунистов!»

Оливковая кожа Цзян Цин блестела от неослабевающей жары поздней ночи, переходящей в раннее утро. Она сказала: «Вот так гоминьдан однажды похитил меня и восемь месяцев держал под стражей». Об этом эпизоде из своего прошлого она никогда до сих пор не говорила[54]. На её лице отразились противоречивые чувства: сожаление о бессмысленном лишении её свободы и насмешка над превратностями человеческой жизни в переполненной женской тюрьме.

Среди заключённых — политических, а не уголовных преступников — была опытная коммунистка, которая дала ей отличный совет. Оценивающе осмотрев Цзян Цин, эта женщина сказала ей, что короткая стрижка придаёт ей вид радикала. Сама женщина носила длинные косы, чтобы выглядеть отсталой. Она притворялась неграмотной, и ей вполне удавалось изображать из себя дуру. Цзян Цин обдумала сказанное этой женщиной и прилагала усилия к тому, чтобы казаться невежественной дурочкой. Когда другие заключённые запевали революционные песни, Цзян Цин упрямо пела что-нибудь из пекинской оперы! (На самом деле для неё это было отсталостью уже тогда, со смехом воскликнула она.) Впрочем, как ни старалась она выглядеть тупой, полицейские были непоколебимы в своей решимости расследовать её революционные связи. Их настойчивость, как она узнала позже, объяснялась тем, что одна «предательница» из заключённых уведомила полицию, что Ли Юньхэ (Цзян Цин) не так проста, как старается показать.

Среди политических преступников была работница, которая находилась в тюрьме уже восемь месяцев, когда туда попала Цзян Цин. Её история, сказала Цзян Цин, была типичной для многих хороших товарищей, обманутых ренегатами партии. В этом деле ренегатом был тюремный чиновник по прозвищу Хэй Дахань (буквально «Большой чёрный китаец» — кличка из бандитского жаргона, в данном случае отнесённая к человеку, гнусность которого состояла в предательстве им КПК) — человек, прежде имевший отношение к «ошибочной левой линии» группы Ван Мина. Родом из провинции Аньхой, Хэй Дахань стал коммунистом и работал на партийный комитет провинции Цзянсу. Во время политической работы в Шанхае он был арестован. Через два часа он предал партию, вступив в тайную полицию ГМД, но продолжал делать вид, что остаётся хорошим коммунистом. Как тайного агента ГМД его вовлекли в дело, крайне опозорившее его в глазах левых. Был один товарищ — женщина, которую он знал и твёрдо решил уничтожить. Целыми днями он неотступно следил за нею и наконец обнаружил, что она живёт на территории французской концессии в относительной политической неприкосновенности. Он вошёл к ней в доверие и сказал ей, будто властям стало известно, кто она такая: её жизнь в смертельной опасности, она должна немедленно сменить место жительства и взять с собой все свои партийные документы.

Это была жестокая уловка, с горечью оказала Цзян Цин, потому что женщина имела партийный билет. Она жила на территории французской концессии, полагая, что закон экстерриториальности защитит её от китайской полиции. Но Хэй Дахань всё-таки убедил её уйти оттуда, и, как только она оказалась у границы концессии, полиция окружила её и потащила в полицейский участок. В официальном сообщении о её аресте утверждалось, что она «добровольно» показала схватившим её свои партийные документы, добавила Цзян Цин язвительно.

После того как её бросили в тюрьму, где главной фигурой был Хэй Дахань и где находилась и Цзян Цин, он попытался вступить с нею в половую связь (не известно, удалось ли ему это). Приблизительно в то же время он женился на другой женщине, которую предал, когда стал гоняться ещё за одной. Ренегат и неверный муж, он был к тому же садистом и ни за что избивал свою жену. Однажды он заставил её лечь на землю, подложил кирпичи под лодыжки и обрушился всем своим огромным телом ей на ноги. В результате у неё оказались сломанными колени, и она осталась калекой на всю жизнь.

У женщины, арестованной по вине Хэй Даханя, отобрали все партийные документы и тем самым лишили членства в партийной организации, которая могла бы защитить её. В тюрьме полиция всячески вынуждала её написать показания о своих товарищах-коммунистах. Она отказалась и продолжала отказываться под пытками. В конце концов в дело вмешался ренегат Хэй Дахань и написал показания за неё.

Что касалось Цзян Цин, то самой большой трудностью для неё было поддерживать связь с внешним миром. У неё теплилась надежда на то, что кто-нибудь придёт и скажет о её невиновности. Как иначе могли освободить её? Она написала письмо в вечернюю рабочую школу, где преподавала неполный рабочий день, и попросила кого-нибудь приехать в качестве свидетеля. Несколько недель она ждала ответа, но напрасно. Не получала она ответов и на записки к заключённым. Единственным результатом её попыток связаться с людьми в тюрьме и вне её было то, что она привлекла к себе внимание: вскоре тюремные чиновники подвергли её дальнейшим изнурительным допросам.

Через систему связей, не ясную для неё в то время, она узнала, что партийная организация «не забыла её»: действуя анонимно, она прислала ей стёганое одеяло, хлеб и немного денег. Деньги полиция присвоила. Хлеб прошёл через грубые руки тюремщиков и попал к ней в виде крошек. Только одеяло осталось в сохранности.

Вскоре прибыла ещё одна партия только что арестованных женщин. При беглом взгляде на них Цзян Цин с удивлением узнала среди них пять или шесть своих бывших учениц. По тайной тюремной связи она узнала, что партия поручила двоим из них доставить ей деньги, хлеб и одеяло. Их недовольный вид говорил о том, что они обижены на неё: они думали, что передачи для неё послужили уликой, приведшей к их аресту. Вне себя от того, что эти женщины должны подвергнуться незаслуженному наказанию, Цзян Цин потребовала дать ей возможность поговорить с тюремным начальством. Окружённая стражниками, которые привели её в главное управление тюрьмы, Цзян Цин стояла перед чиновниками и громко поносила их: «Вы не сумели поймать настоящих товарищей! Не знаете вы и как ловить настоящих женщин! Вы схватили лишь нескольких девушек, которые по доброте своей прислали мне одеяло… Почему бы вам не расстрелять меня?» В ярости Хэй Дахань ударил Цзян Цин по лицу. Удар оглушил её, и она еле удержалась на ногах. Он обругал её бранными словами. Она крикнула в ответ: «Как вы смеете ругать меня!»

Её бывшие ученицы, случайно услышавшие этот разговор, крайне расстроились, вспоминала Цзян Цин. Чтобы уверить её, что они не обижены, они напрочь отвергали всякую причастность её к их аресту и высказали предположение, что их забрали за участие в политических демонстрациях. Пока они утешали друг друга, внимание Цзян Цин отвлеклось: через узкое окно она увидела приближающуюся похоронную процессию. Она вдруг поняла, что это хоронят работницу-коммунистку, убитую тогда, когда она занималась своей политической работой. Хэй Дахань тоже заметил процессию, и на мгновение в его глазах блеснула жестокость. Затем, придав своему лицу выражение великодушия, он с напыщенным видом объявил своим собратьям-агентам, полицейским и заключённым, что не намерен воспользоваться похоронной процессией коммунистов, чтобы произвести новые аресты. Без всякой иронии он пояснил, что сейчас тюрьма и так переполнена заключёнными, чтобы принять новых.

Снова водворённая в камеру, Цзян Цин стала наставлять кое-кого из узниц, какие ответы давать при допросах. При каждой возможности они должны говорить что-нибудь безобидное, вроде: «Да мы просто наблюдали за процессией!» Но у них всё получалось неумело. Одна, арестованная за распространение листовок, была неграмотной и не понимала порочащего характера этих материалов. Другие заключённые, по явно беспристрастным воспоминаниям Цзян Цин, давали волю чувствам. Спустя какое-то время она заметила, что стоит одной женщине заплакать, как к ней присоединяются все остальные. Чтобы проверить это, Цзян Цин попросила одну из своих бывших учениц, всё ещё относившуюся к ней как к своей учительнице, начать плакать. Женщина послушно заплакала — и вся тюрьма разразилась слезами. Массовые рыдания крайне раздражали тюремных охранников — как правило, более молодых и менее чёрствых мужчин, чем тюремное начальство. Один из самых нестойких охранников всегда приносил плеть и угрожал отхлестать всякого, кто плакал. Одна эта угроза вызывала у некоторых женщин слёзы. Вскоре все всхлипывали — и даже кое-кто из охранников.

Когда недавно задержанные предстали перед следствием, каждую допрашивали отдельно. Это было одинаково мучительным как для ожидавших допроса, так и для допрашиваемых. В конце концов большинство женщин, задержанных после Цзян Цин, было освобождено. А почему не Цзян Цин? Потому что, объяснила она, не было никого, кто бы засвидетельствовал её «политическую невиновность». Перед тем как должны были отпустить одну из учениц Цзян Цин, она отвела девушку в сторону и попросила сообщить партийной организации, что нуждается в защите и что без свидетельства в её защиту её никогда не освободят. Она посоветовала также девушке заверить партийную организацию, что тюремщики до сих пор не знают, кто она такая.

Если девушка и выполнила её указания, из этого ничего не вышло. В качестве последнего средства Цзян Цин решила использовать связи с иностранцами, зная, что тюремные чиновники боятся посещений тюрьмы иностранцами. Она попросила ещё одну бывшую ученицу, которую должны были отпустить, договориться с каким-нибудь иностранцем из ХАМЖ, чтобы он пришёл поручиться за неё. Это удалось. Иностранец прибыл, засвидетельствовал её невиновность, и Цзян Цин отпустили.

По выходе из тюрьмы Цзян Цин не вернулась на прежнее место жительства из боязни впутать в дело других. Она поселилась у подруги. В начале февраля 1935 года праздновался Новый год по лунному календарю, и в её жизни тоже начинался новый период.

4. От левизны к сценическому центру

[Эти мужчины или женщины] не могут стать ни людьми гуманными, ни великими злодеями. [Ho сопоставьте их с другими, и вы убедитесь, что] по уму и способностям они окажутся выше, а по лживости и коварству ниже миллионов простых людей. Рождённые в знатных и богатых домах, они в большинстве случаев становятся развратниками: рождённые в образованных, но обедневших семьях делаются отшельниками и приобретают известность; родившись даже в несчастной обездоленной семье, они становятся либо выдающимися актерами, либо знаменитыми гетерами, но никогда не доходят до того, чтобы стать рассыльными или слугами и добровольно подчиняться и угождать какому-нибудь пошлому, тупому обывателю.

Цао Сюэцинь. Сон в красном тереме

Шанхай 30‑х годов стал к середине столетия великолепной, но зловещей легендой. Город этот был космополитичнее всякого другого со времени расцвета Чанъаня, столицы Танской династии. В Ⅷ и Ⅸ веках сюда из Центральной и Южной Азии хлынул поток торговцев и миссионеров (главным образом буддистских), быстро внеся разнообразие в жизнь Китая. Тысячелетие спустя, когда китайский империализм шел к закату, порт Шанхай был втянут в систему неравноправных договоров, с помощью которых европейские и американские торговцы и христианские миссионеры (те и другие шли своими путями) стремились соответственно извлечь из Китая прибыль в материальном отношении и спасти его в духовном. Рост торговли вызывал новую общественную и интеллектуальную дифференциацию. Шанхай, больше всех других китайских городов подвергшийся влиянию Запада, стал центром современного образования, издательского дела, журналистики и решительного экспериментирования в сценическом искусстве.

Воспоминания Цзян Цин о шанхайском периоде её жизни тонко раскрывают контрасты между иностранцами и китайцами, богачами и бедняками, реакционерами и радикалами, капитулянтами и патриотами — крайностями закреплённого законами неравенства в богатстве и власти. Для обездоленных вроде неё жизнь могла быть мучительной.

В начале 30‑х годов иностранцы в Шанхае составляли около 50 тысяч из примерно трёхмиллионного населения города. Как о людях Цзян Цин имела о них только поверхностное представление. В её воспоминаниях, по существу, ни один из них не упомянут среди её знакомых, друзей или врагов. Но в масштабе всего города их присутствие чувствовалось очень сильно. Они сами (и к собственной выгоде) выделили себя в международном сеттльменте и французской концессии, где жили в построенных на иностранный манер особняках, окружённых идиллическими парками и кругами для верховой езды. Они увеселяли себя собственными оркестрами, балетом и кино, а их книжные магазины снабжали их книгами и периодическими изданиями, где сообщались новости о других мирах. Многочисленные соблазны иностранной культуры прельщали молодых китайцев, которые стремились стать образованными людьми, сбросив с себя путы прошлого, но могли также стать политически опасными или потерять своё достоинство.

Внесённый иностранцами дух коммерции в Шанхае вызвал к жизни новый класс китайских капиталистов, людей честолюбивых, научившихся действовать на внутреннем и мировом рынках и в то же время служивших финансовой опорой гоминьдановскому режиму. Если иностранцы жили в аристократической неприкосновенности, то этот новый полунезависимый класс вёл «жизнь взаймы», ибо уже появившийся на горизонте коммунизм не собирался терпеть свободное предпринимательство или продукты его культуры.

И всё же в 30‑х годах в среде этого делового класса, его сыновей и дочерей, которых несло к революции растущих надежд, нашёл для себя выгодный рынок Голливуд. Фигурирующие на экране образы обаятельных мужчин и женщин из других обществ стимулировали потребность во внешних атрибутах городской жизни — барах с коктейлем, парижских модах, международной кухне, танцевальных залах, такси и «общественных» танцах, эстрадных певцах вроде Бинга Кросби, чьим популярным песням китайские пуритане от культуры дали название «жёлтой музыки», и непременно в целых улицах публичных домов, в том числе в такой экзотике, как женщины из «белых русских», и немалом количестве массажных кабинетов. Плотские наслаждения, экзотические развлечения и социальные преимущества, достававшиеся городским нуворишам, притупляли их политическое сознание. Их пренебрежение к неимущим, которых было во много раз больше, и готовность получать выгоду от иностранных вкладчиков, помышлявших о политическом господстве над Китаем, сделали их легко уязвимой мишенью для политически сознательных левых. Противников гоминьдана объединяли сочувствие к беспомощным массам, которым так недоставало руководства, и твёрдая решимость бороться за целостность страны. Но на первый план большинство радикальных писателей, преподавателей, организаторов демонстрации и актёров ставило внедрение пролетарского классового сознания в обнищавшие массы — самое большое естественное богатство Китая; считалось, что эти массы должны находиться на острие революционных преобразований.

При всей своей революционной риторике эти представители нового левого направления в своих действиях не выходили за пределы двух основных исторических традиций. Первая — это долг учёного, чётко определённый неоконфуцианской школой, процветавшей во время Минской и маньчжурской династий (1368—1911),— долг, обязывающий выступать против циничного отказа от беспокойного мира или даоистcкого ухода от него. Напротив, люди высокого положения должны были посвящать себя заботе о всеобщем благе. Сравнимое с этим чувство ответственности за общество и проявляли в 30‑х годах политически сознательные писатели, художники, преподаватели и актёры, полные решимости «пробудить массы», как они выражались на своем жаргоне, и отстаивать их интересы в противоположность интересам эгоистичной и заботящейся только о себе олигархии. В своей горячей риторике против иноземной угрозы левые 30‑х годов следовали другой исторической тенденции — восставать против иноземного господства. Основатели Минской династии ниспровергли варваров-монголов и восстановили власть коренного населения. Когда спустя три столетия династия Мин стала менее способна защищать себя, Китай попал в 1644 году под власть маньчжуров. Затем, через 267 лет, маньчжуров в свою очередь свергли силы, объединившиеся вокруг Сунь Ятсена. А сейчас, в 30‑х годах, шедшее им на смену поколение молодых националистов готовилось дать отпор японцам.

Новым для ⅩⅩ столетия было распространение средств связи. Воздействию полемической печатной литературы всех политических оттенков способствовали рост грамотности, увеличение числа печатных изданий и более широкое их распространение. Кроме того, голос радикалов усиливали проникнутые духом политики театр и кино. Нововведения в театре начались в последнее десятилетие маньчжурской династии и ускорились при республике. В вольном переводе преобладающая форма традиционного китайского театрального искусства получила название «опера». Китайская опера, не одинаковая в разных местностях и непрерывно эволюционизировавшая в пределах каждой школы, в целом отличалась простотой сюжета, абсолютно стилизованными персонажами, с непременной пантомимой, захватывающей акробатикой, пронзительным пением и слабой оркестровкой. За исключением некоторых местных и современных разновидностей, все роли исполнялись мужчинами. Когда китайцы занялись поисками новых идей за рубежом, они отвергли наш номинальный эквивалент — большую оперу, понимая, что для их культуры неприемлемы её музыкальная и вокальная сложность и высокий стиль. Их привлекла наша драма, в которой лишь слова были носителями смысла и которая обещала новые захватывающие сюжеты, образы и философские понятия.

Влечение китайцев к иностранному театру быстро росло, но очень скоро победа коммунистического режима прервала этот процесс. В 1907 году группа китайских студентов в Токио образовала Общество весенней ивы. Их первой постановкой (все роли исполняли мужчины) был китайский вариант «Дамы с камелиями» (роман Дюма-сына в переводе на китайский уже пользовался огромным успехом)[55]. Западная драма быстро привилась среди молодёжи, жаждавшей выступать в новых ролях. 20‑е годы, единственный осознанно «современный» период, в отношении культуры или политики которого впоследствии не высказывались сожаления, были отмечены обилием переводов. Первыми в их списке были произведения Ибсена, Стриндберга, Юджина О’Нила, Бернарда Шоу и Оскара Уайльда. Одновременно китайские драматурги — подражатели и новаторы — создавали собственные драмы на исторические и современные темы. К середине 20‑х годов национальную известность получили Хун Шэнь, Цао Юй, Оу Ян, Юй Цянь и Тянь Хань. Четыре десятилетия их произведения доставляли удовольствие прогрессивным людям, пока строгий пролетарский дух культурной революции не положил этому конец.

Совсем юной актрисой Цзян Цин пробовала свои силы в современном репертуаре, а также и в старом. Затем перспектива того, что Китай рухнет перед вставшим на путь экспансии японским империализмом, вынудила писателей-авангардистов пересмотреть теорию «искусства для искусства», господствовавшую в более спокойные 20‑е годы. Эстетическое заигрывание с иностранщиной, столь любимое первым свободным в культурном отношении поколением того времени, мгновенно прекратилось в начале 30‑х годов. «Новые левые», более уверенные в своих целях, чем в средствах их достижения, старались писать ясным народным слогом, который мог бы пробудить массы к «спасению страны».

В стране, где любят создавать общества и организации на всех уровнях руководства, образование левых лиг было естественным политическим явлением. Внешне это были профессиональные организации писателей, театральных деятелей, преподавателей, журналистов, критиков и так далее, и они привлекали, как правило, молодых мужчин и женщин левых взглядов, хотя и не обязательно членов компартии. Как и другим молодым радикалам, Цзян Цин непременно надо было принадлежать к группам — просто чтобы выжить. Впервые она была втянута в этот подверженный быстрым изменениям комплекс левых лиг в Циндао в 1931 году, когда вступила в Лигу левых театральных деятелей, образовавшуюся в том году в результате слияния десятков мелких театральных групп. Наиболее значительными из них были Шанхайский художественный театр, основанный годом ранее, когда он поставил «Игру любви и смерти» Ромена Роллана и переложение для театра романа Эриха Марии Ремарка «На западном фронте без перемен», и Драматическое общество Южного Китая, основанное деятельным драматургом Тянь Ханем. С самого начала Лига левых театральных деятелей имела современный и интернациональный характер. Подобно Театральной гильдии, Театру-лаборатории, Федеральному театру и Театральному коллективу Соединённых Штатов в 30‑х годах, она боролась за театр как средство передачи политических идей.

Под воздействием чрезвычайных условий военного времени в новом театре появились разные направления. Обычным явлением стал уличный театр и его деревенский аналог — такой, в каком участвовала Цзян Цин в бытность членом Драматического общества побережья в Шаньдуне. Такой театр впоследствии приобрёл популярность у коммунистов. Не располагавшие большими средствами любительские труппы ставили в городах более пролетарские по форме драмы в стиле Герхарта Гауптмана и Бертольта Брехта. Цзян Цин участвовала и в них, а впоследствии играла в профессиональном театре, удовлетворявшем вкусы интеллигенции и потребителей культуры из среды зарождающегося буржуазного класса. На этой коммерческой сцене «великие буржуазные драмы» Гоголя, Островского, Стриндберга и Ибсена ставили вопросы об условиях человеческого существования, способствуя культурной революции, свободное развитие которой Цзян Цин пресекла в 60‑х годах.

В Китае начала ⅩⅩ столетия актрисы оставались отклонением от нормы, особенно в профессиональном театре. В любительском театре, имевшем не столь коммерческий характер, к ним относились получше. Старая опера почти полностью была монополией актёров, часть которых специализировалась на женских ролях. Они добивались жизненного сходства, ковыляя на маленьких ходулях, которые символизировали женскую красоту — перебинтованные ноги. Но преобладание актёров в Китае не было повсеместным. В Кантоне на оперной сцене издавна появлялись и мужчины, и женщины, а в провинции Чжэцзян опера была, по сути, монополией женщин, исполнявших и мужские роли. Уроженец Чжэцзяна писатель Лу Синь частенько замечал, что мужчинам очень нравились представления с участием одних девушек.

Каким бы ни было положение актрис в сравнении с положением актёров, в обществе смотрели с презрением на тех и других. Даже в космополитическом Шанхае 30‑х годов их ставили на одну доску с палачами, преступниками, бродягами и проститутками, хотя лучшие из них общались с новым и растущим классом торговой буржуазии. Во всех наших интервью Цзян Цин как бы оборонялась, говоря о своём социальном положении в те дни, хотя своё волнение на этот счёт она выражала большей частью языком политики.

В начале 20‑х годов первым начал настаивать на привлечении актрис на современную сцену известный драматург и режиссер Хун Шэнь (некогда студент Гарварда)[56]. Развитие этой тенденции — использовать актрис в любительском и экспериментальном театре — ускорилось благодаря покровительству Тянь Ханя. Его влиятельное Драматическое общество Южного Китая, основанное в Шанхае в середине 20‑х годов, было предшественником как Шаньдунского экспериментального художественного театра в Цзинани, куда впервые поступила Цзян Цин в 1929 году, так и Лиги левых театральных деятелей. Обе эти драматические группы одними из первых доказали художественную целесообразность использования актрис. Хуже было с общественным мнением. По печальной иронии судьбы, Цзян Цин так и не удалось подавить личную неприязнь к Тянь Ханю (он не любил её так же, как и она его), признав его профессиональные достижения (он начал «движение за малую сцену» для любительских коллективов, а также принялся за репертуар современной драмы, что поначалу привлекло её внимание с точки зрения общественной).

«В 30‑х годах в Шанхае было полно ассоциаций деятелей искусства»,— заявила Цзян Цин о левых лигах, в функции которых входила защита деятелей современного искусства от грубой гоминьдановской цензуры неортодоксальных книг, уничтожения гоминьданом авангардистского искусства, запрета новаторских фильмов и урезывания свободного образования. Каждая лига имела свою «политическую окраску», в которой равно отражались и личные качества её руководителей, и её идеология. К середине 30‑х годов среди прочих существовали лиги левых писателей, деятелей просвещения, театральных деятелей, а также Социалистическая лига. Со временем все примкнули к Федерации левых деятелей культуры, возглавленной драматургом Ян Ханьшэном, с которым Цзян Цин впервые встретилась в конце 1933 года, когда он был в числе руководителей Лиги левых театральных деятелей Хотя организационно эти лиги существовали самостоятельно, и члены Коммунистического союза молодёжи, была для непосвящённых замысловатой и запутанной.

Вскоре после освобождения из тюрьмы, примерно в новый, 1935‑й год (по лунному календарю), Цзян Цин возобновила актёрскую работу. Она впервые стала пользоваться настоящим успехом, сказала она. Некоторые левые группы начали присылать по каналам подполья посланцев для установления контактов с нею. Хотя она не была тогда в Шанхае полноправным членом партии (не имела партийного билета), то, что левые лиги искали её, ясно показывало, что они признают её личностью с «революционным характером». Они узнали её, подчеркнула она так настойчиво, словно кто-то доказывал обратное. Теперь они соперничали друге другом в стремлении завоевать её талант на свою сторону. Должно быть, они понимали, что, какими бы безобидными ни казались на первый взгляд пьесы, фильмы и другое, где она была занята, они были по своей сути революционными.

В первые месяцы 1935 года она всё ещё страдала от последствий своего долгого пребывания в тюрьме, где нехватка еды и медицинской помощи физически ослабила её. Во время заключения у неё прекратились и не возобновлялись менструации, днем её знобило и лихорадило. Эти медицинские данные были сообщены шанхайской партийной организации, и та предложила послать её в курортную зону в провинции Чжэцзян, чтобы она подлечилась в более мягком климате. Она отказалась, потому что больше всего хотела вновь включиться в культурную жизнь Шанхая. И всё же понадобилось ещё несколько месяцев, прежде чем она смогла нормально работать.

В новогодние праздники Театральная ассоциация, которой тогда руководил Тянь Хань, предоставила ей бесплатный билет на постановку его пьесы «Песня возвращения к весне»; этим они поздравили её с выходом из тюрьмы. Она рада была пойти, но не имела ничего тёплого, чтобы надеть на себя: вся её зимняя одежда исчезла, пока она находилась в тюрьме. Почти всё время она мёрзла, сказала она, и объясняла это, помимо плохой одежды, физической слабостью. Она разрешила этот вопрос, взяв на время пальто у подруги, и направилась в Золотой городской театр. Там она выбрала дорогое место на балконе, откуда могла хорошо видеть весь ход спектакля.

Через несколько дней, во время новогодних празднеств, она пошла посмотреть ещё одну пьесу. Её рассказ об этом не имел никакого отношения к пьесе — она хотела показать, что некоторые крупные коммунистические руководители совсем не знали того, что она тоже коммунистка. Сидя в ожидании, пока поднимется занавес, она рассеянно рассматривала окружающих. Вдруг её взор привлекла знакомая фигура — женщина в удивительном наряде (красивые туфли, чёрная меховая шуба, лорнет), известная тогда под именем Циншу[57],— жена одного «видного лица». Как говорили, она только что вернулась из Советской зоны близ озера Хунху. Она явно не заметила, что Цзян Цин была в тот вечер в театре. Через несколько месяцев она узнала, что Цзян Цин — член Лиги левых театральных деятелей, но по-прежнему не знала, что она ещё и коммунистка (осознавшая себя таковой и впервые официально оформившая своё членство в Циндао).

Позднее той же весной Цзян Цин вернулась поездом в Пекин и несколько недель находилась в трудном положении, без защиты партийных организаций. Она возобновила посещения в качестве вольнослушательницы лекций Ли Да в Пекинском университете и проводила долгие часы за чтением в Пекинской городской библиотеке. В тот период она узнала, что Тянь Хань и некоторые другие известные левые в феврале были арестованы (предположительно, за коммунистическую деятельность)[58]. Она вспоминала, как боялась, что их арест будет иметь неблагоприятные последствия для её собственной политической карьеры: ведь они задавали тон в организации, которая поддерживала её,— в Лиге левых театральных деятелей.

В то время националистическое правительство было настолько антикоммунистическим, что опасно было даже смотреть советские фильмы (при воспоминании об этом Цзян Цин рассмеялась: неужели такое могло быть?). Однажды, когда она отправилась посмотреть в Пекине советский фильм, ей пришлось сразу же после окончания сеанса выскользнуть через запасной выход, чтобы не подвергнуться проверке правительственными полицейскими, что расположились у главного входа. Выйдя на улицу, она случайно встретила преследовавшего её год тому назад Тянь Хуна (Бандита), младшего брата Тянь Ханя. Она предусмотрительно рассказала партийной организации Лиги деятелей просвещения о том, что видела его (и других).

Неожиданно она получила письмо от Лиги деятелей просвещения, в котором ей предлагали вернуться в Шанхай и обещали предоставить роль Норы в «Кукольном доме». Это взволновало её: она обожала роль Норы. Когда она прибыла в Шанхай, её покровители в лиге предложили ей присоединиться к известной группе актеров, специализировавшихся на современной драме. В последующие недели они поставили несколько пьес Ибсена, «Грозу» Островского и «Ревизора» Гоголя, где она исполняла главные женские роли. Она выступила также в инсценировке романа Диккенса «Повесть о двух городах». Она признала, что сам роман, известный ей в переводе, был лучше пьесы. Хотя выраженные там взгляды «реакционны», книга, по её мнению, ценна как источник познания истории.

Что касается исполнения ею роли Норы, то газеты и журналы отозвались о ней с восторгом, но она спрашивала себя, не повлияло ли на критиков её знакомство с некоторыми важными людьми в шанхайском культурном мире. Лишь Чжан Гэн, который за два года до этого был её режиссером в Шанхайской труппе труда и учебы, а теперь стал видной фигурой в шанхайской партийной организации, отрицательно отозвался о манере её игры: он назвал её «слишком натуралистической»[59]. Жёсткий сторонник общепринятых норм, он так и не сумел понять её трактовку личности Норы: она решила представить Нору бунтаркой. Поступив так, она вышла за рамки первоначального ибсеновского замысла её образа и, как она считала, улучшила его. Её интерпретацию этого образа публика встретила громом аплодисментов (Она добавила, что в те дни публика редко аплодировала каждому исполнителю. Сейчас в революционной опере это обязательно.)

В «Кукольном доме» как произведении искусства отсутствует удовлетворительная развязка, продолжала она. Как-то Лу Синь произнес речь, которая потом появилась в виде статьи «Что будет делать Нора после того, как уйдёт?»[60]. Лу Синь был одним из многих, кто строил предположения о том, как сумеет Нора уцелеть после ухода из дому. Превратится ли она в какой-то «экспонат для общества»? Сумеет ли когда-нибудь найти работу? Лу Синь проанализировал эти и другие вопросы, относящиеся к эмансипации женщин.

Выступления Цзян Цин в больших современных драмах на шанхайской сцене принесли ей новую известность. Впервые в жизни она стала общаться со знаменитыми актёрами и актрисами, и имя Ли Юньхэ (её сценическое имя в то время) стало широко известным. Хотя игра для требовательной и чуткой публики доставляла ей огромное удовольствие, материальные условия жизни актёров были в общем ужасными. Безудержная инфляция вела к резкому росту цен на всё, что производилось. В противоположность простому управлению пролетарским театром, не требовавшим больших затрат (этим она когда-то занималась), коммерческий мир страдал от алчных владельцев театральных помещений, взимавших непомерную арендную плату. Например, если спектакль давал 500 юаней, половину суммы надо было выплатить владельцу театра за одно лишь пользование помещением.

Исполнители более или менее поровну делили между собой финансовое бремя, но страдания Цзян Цин усугублялись ощущением того, что другие члены труппы смотрят на неё с пренебрежением. За что бы им было презирать её? Видимо, они, довольно аполитичные представители культурной элиты, опасались, как бы им не пришлось отвечать за её левую деятельность. К тому же они явно считали, откровенно прибавила она, что её актёрское мастерство отнюдь не выдающееся. Их очевидное презрение так расстраивало её, что она никогда не чувствовала себя непринуждённо в их присутствии и даже не могла спокойно спать по ночам. Как памятны ей муки, когда она часами ворочалась в постели! Чтобы расположить к себе собратьев (хотя бы в профессиональном смысле), она направляла избыток нервной энергии на репетиции наедине с собой. Когда её одолевала бессонница, она вставала и далеко за полночь вслух повторяла наизусть тексты ролей. Даже теперь ей слышатся звуки тех лет — жужжание и постукивание швейной машины у портного этажом ниже. Вот так, больше собственными усилиями, чем с помощью систематического обучения, она достигла того особого мастерства, которого требует современная драма. Важнее всего было поставить голос так, чтобы вести на сцене нормальный разговор: такое владение голосом было намного тоньше пронзительного пения в старой опере или резкой речи в импровизированных пропагандистских пьесах. По мере роста её репутации в театральных кругах те, кто привык презирать её, стали заискивать перед нею. При воспоминании об этом на её лице промелькнула насмешливо-беспристрастная улыбка.

Исчерпав свой европейский репертуар, эта видная любительская группа, с которой была теперь связана Цзян Цин, поставила несколько «знаменитых демократических националистических пьес» — все написаны китайцами и все на современные темы. Во время работы над ними от группы откололось Общество 40‑х годов. Почему его члены назвали так себя в 30‑х годах? Потому что вообразили себя авангардом — на десять лет впереди своего времени! Одной из первых поставленных ими пьес (в ноябре 1936 года в знаменитом Золотом городском театре) была «Сай Цзиньхуа» Ся Яня. Пьеса получила название по имени печально известной красавицы «боксёрской» эпохи, которая стала любовницей немецкого генерала. Цзян Цин пришла в ярость, увидев, как китайская актриса изображает презренную Сай, женщину, предавшую дело китайского национализма. Её откровенное мнение о Сай настолько взбесило других членов Общества 40‑х годов, что они пригрозили убить её, заявила она срывающимся от волнения голосом[61].

Хотя режиссёр Чжан Гэн критиковал её игру, продолжала Цзян Цин, она привлекала его, и его ухаживания за ней повредили ей в политическом отношении. К 1935 году он и некий Сю Маоюн заняли видное положение в руководстве компартии в Шанхае. По сути дела, Чжан Гэн был руководителем городской парторганизации. Ввиду отсутствия соперников он стал смотреть на Шанхай как на личную вотчину. Надо признаться, сказала она, Чжан Гэн оставил у неё горькие воспоминания — она испытала на себе его твёрдую убежденность в законности господства мужчин. Когда она приобрела больше известности как актриса и её видели с ним, он стал хвастать в партийных кругах, что она, «принадлежит» ему. «Она моя девушка, и потому не касайтесь её»,— говаривал он (Здесь она буквально застонала от негодования и поведала о том, как противен он был ей.) И всё же она сумела не подпускать его к себе. Она никогда не позволяла ему провожать себя до дома вечером после политических собраний, как бы часто он ни просил её об этом. Однажды он набрался духу и предложил ей выйти за него замуж. Она отказалась наотрез. Очевидно, он был унижен. В отместку он запретил Лиге левых театральных деятелей, которая подчинялась ему как руководителю шанхайской партийной организации, поддерживать с ней дальнейшую связь. В довершение всего он распространил лживый слух о том, что она троцкистка.

Мстительность Чжан Гэна нанесла вред её собственной политической работе. Например, в начале марта 1935 года (может быть, она имела в виду 1936‑го?) она организовала любительскую постановку в театре одной гостиницы по случаю Международного женского дня 8 марта. Она дала другим участникам указание встретиться в гостинице в седьмом часу для последних приготовлений и репетиции. Она прибыла, как было договорено, но из других никто не появился. Её бросили в беде (не сорвал ли Чжан Гэн эту договоренность из чувства обиды?), и она была в отчаянии, потому что к тому времени были проданы почти все билеты — в основном рабочим, которых она не могла огорчить. Несколько билетов купил её верный друг Тао Синчжи.

После лихорадочных поисков собрали группу актёров, и началась поспешная репетиция. В тот день у неё была высокая температура, но не оставалось ничего другого, как не обращать на это внимания. Когда она пела в дуэте, то неожиданно вспомнила, что ещё не доставлен театральный реквизит. Сразу же после репетиции она в лихорадочном исступлении бросилась купить что-нибудь взамен его, но, выходя из театра, поскользнулась и покатилась с лестницы. К счастью, Цзян Цин осталась невредимой, но пока она приводила себя в порядок, кто-то подошёл к ней и объявил, что представление в том театре дать невозможно. Она была в панике! В последний момент положение спасло вмешательство племянницы Хуан Шаосюна, высокопоставленного чиновника правящего гоминьдана, который предложил подписать документ, позволявший им дать представление. Как только приготовления были закончены, Цзян Цин пошла за кулисы, чтобы заявить протест против злонамеренного бойкота постановки, о которой она уже договорилась.

Пережив из-за всех этих сложностей нервный кризис, она ударилась в слёзы во время представления и так безудержно рыдала, что не могла вспомнить роль и не слышала суфлера. Но это непредусмотренное место в пьесе, должно быть, взволновало публику (даже теперь она вспомнила об этом с удивлением), которая прямо-таки плакала вместе с нею. Отчаянно стараясь восстановить порядок, один из актёров на сцене притворился пьяным и стукнул её по спине, чтобы привести в чувство. Это помогло, и представление продолжалось более спокойно. К концу пьесы она была так слаба, что еле двигалась, и температура поднялась у неё до 104 градусов по Фаренгейту. Как обнаружилось, незначительная инфекция у неё переросла в пневмонию. Друзья немедленно поместили её в больницу, где она находилась несколько дней.

1935 год был поворотным для Китая и остального мира. Угрозу Гитлера и Муссолини нельзя было больше игнорировать. А в Восточной Азии агрессивные японские милитаристы планировали вторжение в Китай со своей базы в Маньчжурии. Коммунистический мир, центром которого была тогда Москва, ответил на это созывом Ⅶ конгресса Коминтерна. Приказ Москвы Китаю был прост: отбросить в сторону все политические разногласия, чтобы противостоять международной фашистской волне. Но исполнить этот приказ было невообразимо трудно. Китай страдал как от глубокого и длительного застоя, так и от гражданской войны, порождённой происками милитаристов и конфликтами между гоминьданом и коммунистами. Москва обращалась к товарищам в городах, где националистический и революционный подъём был наиболее заметен. А где-то на заднем плане Мао Цзэдун и Красная армия совершали свой Великий поход из Жуйцзина на юго-востоке в Яньань на северо-западе. Кто представлял себе тогда, что их эксперимент с крестьянской революцией окажется, несмотря на пренебрежение Москвы, самым успешным в мировой истории?

Воспоминания Цзян Цин о 1935 годе оставались воспоминаниями о революционной обстановке в городе. Политический климат первой половины годя она описала как состояние «неравновесия». Директивы из Москвы о политическом курсе вызвали организационные изменения, расшатавшие дисциплину в рядах самозваных левых. Когда Цзян Цин вернулась в Шанхай в 1935 году, Лига левых театральных деятелей продолжала существовать, но её состав за прошедшие четыре года значительно изменился. В конце июля новые руководители лиги наметили собрание на 1 августа. Цзян Цин присутствовала на нём. На открытом заседании руководители представили «Манифест 1 августа», составленный в Москве Ван Мином (занятым тогда на Ⅶ конгрессе Коминтерна). Манифест призывал упразднить Революционную лигу, а вместо неё создать ассоциацию национального спасения, объединяющую разные слои. Главной задачей общества было призвать все союзы и партии отложить в сторону сектантские цели и сделать «национальное спасение» общей задачей мировой борьбы против фашизма[62].

Этот манифест явился не только поворотным пунктом для китайского коммунизма, но и вызвал глубокий раскол в литературном мире. Провозглашение политики единого фронта означало, что возможность контроля шанхайской парторганизации за подчинёнными организациями ещё уменьшится. Что касается Цзян Цин, то из-за действий Чжан Гэна, продиктованных местью, она опять оказалась отрезанной от партийной организации, хотя ей и удавалось поддерживать связи с другими левыми группами. Среди них были Киноассоциация национального спасения (в которой она играла заметную роль, сказала Цзян Цин), Женская ассоциация национального спасения[63] и Лига друзей Советского Союза. Это были всего лишь некоторые из многих новых ассоциаций, призванных воплотить в жизнь идею единого фронта прежде враждовавших партий, лиг и других политических групп. Но их названия были обманчивы, предупредила Цзян Цин. Руководители большинства из них, по названию левых, были «предателями, ренегатами или спецагентами» (преувеличение, конечно, но до какой степени — определить трудно). Она знала некоторых членов Революционной лиги (предположительно, прокоммунистической), бывших на деле антикоммунистами. Впрочем, вскоре Лига левых театральных деятелей на основании составленного в Москве «Манифеста 1 августа» распустила Революционную лигу.

Хотя Ассоциация различных слоёв за национальное спасение была создана в августе 1935 года, её фактическое становление проходило медленно; организация её, по воспоминаниям Цзян Цин, ещё не закончилась к моменту, когда она спустя два года уехала из Шанхая в Яньань. Фактически левые лиги кое-как существовали года два, хотя руководители их становились всё более консервативными, тогда как в члены продолжала идти революционная молодёжь вроде неё самой.

Как «подлинно» революционная молодёжь могла доказать свои заслуги? Одним из доказательств, объяснила Цзян Цин, было утверждение о прежнем членстве в партии, но в «белых районах» доказательство достоверности такого утверждения осложнялось из-за трудности сохранения прежнего членства в партии (пример тому — её собственное дело) и ложных утверждений некоторых о своём членстве в партии. В то время приходилось предполагать, что утверждение человека о принадлежности к партии могло быть и ложным (в Яньани ставилась под сомнение её принадлежность к партии). И действительно, многие из левых организаций начала и середины 30‑х годов, хваставшиеся своей принадлежностью к партии, на деле в партию не входили. И всё же какая-то часть подлинно левой молодёжи была связана с номинально левыми организациями. Судить о революционности человека всегда следовало с крайней осмотрительностью, предупредила Цзян Цин. Например, партийный теоретик Ай Сыци был действительно хорошим товарищем, хотя кое-кто думал о нём иначе. Хорошим товарищем был и Линь Цилу, которого подвергали ложной критике. Её однокашник по партийной школе в Яньани, Линь впоследствии работал в Синьцзяне, где был «замучен» в одно время с Мао Цзэминем, самым младшим братом Председателя.

Некоторые члены «ложных» левых лиг специализировались на подрыве репутации любого талантливого человека, в ком они видели соперника. Одной из главных мишеней для нападок был писатель Лу Синь, пламенный левый, хотя такие же кампании велись и против других, в том числе её самой. Сплетники и журналисты чернили её и распространяли на её счёт политическую клевету. (Здесь она говорила сердито, но подробностей не излагала.) Она сумела выстоять лишь благодаря уверенности в том, что её поддерживают массы (а не люди, делающие вид, что говорят от их имени). Массы чувствовали, что, даже выступая в буржуазных драмах или как-то иначе проявляя себя в «высших слоях культуры», она одновременно вела подлинно революционную работу.

В числе тех, кто играл видную роль в «высших слоях культуры», были так называемые семь господ (Шэнь Цзюньжу, Чжан Найци, Цзоу Таофэнь, Ли Гунпу, Ша Цзяньли, Ван Цзаоши и женщина Ши Лян)[64] — коалиция журналистов и других лиц свободных профессий, возглавлявших движение «национального спасения». По словам Цзян Цин, они были немного старше «революционной молодёжи», с которой она была связана. Гоминьдан нападал на них за их левую и «коммунистическую» деятельность (хотя ни один из них не был коммунистом) лишь потому, что они были известны как члены исполнительного комитета Всекитайской федерации ассоциаций национального спасения. Их арестовали в ноябре 1936 года, как раз за месяц до того, как Чан Кайши задержали в Сиани[65] и заставили одобрить наступательную политику «национальной обороны», за которую «семь господ» выступали ранее. Но и после этого «семерых господ» не выпускали из тюрьмы в Сучжоу до тех пор, пока в июле 1937 года не вспыхнула китайско-японская война. Цзян Цин выехала тогда из Шанхая в Яньань. Конечно, она не пользовалась такой известностью, как «семь господ», но (тут её речь стала защитительной) «все революционные рабочие» признавали и её, хотя ей и не удалось узнать их всех. Среди левых некоммунистов «семь господ» были наиболее заметными, но существовали и другие, более молодые, которые впоследствии перебрались из Шанхая в Яньань. Там они голословно (лживо) утверждали, что представляют партийную организацию «белых районов».

В Яньани дать оценку её собственному делу было непросто, потому что несведущих людей многосторонний характер её работы вводил в заблуждение. На её деятельность в Шанхае после 1935 года «напластовались» преследование её (предположительно, партийной иерархией) как личности и растущее отчуждение между левым руководством и массами, которыми оно якобы руководило. Быть учительницей и членом «подлинно» левых лиг в её два первых года на тогдашнем жаргоне означало, что она «занимается массовой низовой работой». Но когда стала осуществляться программа создания единого фронта, главным её защитником вместо парторганизации Лиги деятелей просвещения стала парторганизация Лиги театральных деятелей. Соответственно изменился профессиональный статус Цзян Цин. Имевшая широкие связи в мире исполнительского искусства, Лига театральных деятелей перевела её теперь в «высшие слои» — в среду подлинно выдающихся актёров, драматургов, критиков и писателей, сравнительно не стеснённых левыми лигами и другими антиправительственными организациями. Это выдвижение из пролетариата (или из интеллигентов, работавших для него) в мир многообразных городских зрелищ предъявило к ней новые требования в личном и профессиональном планах. Киноимпресарио стали засыпать её контрактами. Здесь она заговорила с волнением и только потом вернулась к повествованию о своей жизни как киноактрисы.

К концу 1935 года коммунистическое сообщество в Шанхае раздирало соперничество и ослабляло отступничество. Вследствие этого оно находилось в опасной изоляции от основного ядра коммунистического движения, которое с муками обосновывалось тогда на Северо-Западе. ЦК во главе с Мао Цзэдуном прибыл туда в октябре 1935 года, проведя год в Великом походе. Что могли знать, задала она риторический вопрос, эти руководители революции о подлинном характере большинства левых организаций в Шанхае 30‑х годов? Прибыв в Яньань, они обнаружили, что совершенно ничего не знают о реакционной политике, проводимой большинством мнимых левых лиг. Реальное положение дел в Шанхае не раскрылось перед ними вплоть до кануна культурной революции, когда Цзян Цин наконец-то добилась того, что правда вышла наружу. (Как могли высшие руководители оставаться в неведении столь долгое время?)

Один человек был на голову выше всех групп молодых и не столь молодых левых и руководителей борьбы за гражданские права в 30‑х годах — Лу Синь. В размышлениях Цзян Цин о современной эпохе Лу Синь был для неё таким же героем в культуре, как Мао Цзэдун — в политике (впрочем, китайские коммунисты не проводят чёткой грани между культурными и политическими вопросами). Она отдавала этим двум людям явное предпочтение перед всеми другими и чаще цитировала их. Исходя из идеологических целей, которые она поставила во время культурной революции и продолжала защищать до середины 70‑х годов, в ходе наших интервью она показала на изрядном числе примеров (зачастую притянутых за уши) удивительное чувство взаимного понимания и глубокого взаимного уважения двух этих людей.

В витиеватые рассуждения о Лу Сине Цзян Цин пустилась как-то около полуночи. Её слушатели то и дело клевали носом и взбадривали себя горячим чаем и чередующимися компрессами из холодных и горячих, а затем влажных и сухих полотенец, энергия же Цзян Цин была неиссякаема. От изнуряющей жары, усиливаемой ярким искусственным освещением, на её лбу выступили капельки пота. Не прерывая своего монолога, она время от времени запускала руку в пластиковый бумажник, вынимала зелёно-белую расчёску и проводила ею поверх своих коротко остриженных волос, чтобы пригладить их.

Относительно биографии Лу Синя она сказала, что ещё юношей он «выступал против конфуцианства». В годы перед «движением 4 мая» 1919 года, часть которых он провёл, обучаясь в Японии, он стал «радикальным буржуазным демократом». В середине 20‑х годов политические преследования северного милитаристского правительства заставили Лу Синя уйти с преподавательской работы в Пекинском женском педагогическом училище, где он оказался вовлечённым в спор о назначении реакционного директора — женщины (Ян Инью). В 1926 году он получил преподавательскую должность в Амойском [Сямыньском] университете, в следующем году переехал в Кантон, где возглавил литературный факультет Университета имени Сунь Ятсена. Он прибыл в Шанхай в 1927 году, то есть в поворотный момент политической истории страны. Там он стал называть себя «наблюдателем течения» и три следующих года изучал народ. Затем он оставил простое наблюдение жизни народа и взялся за перо, как за оружие[66].

Лу Синь ещё находился в Шанхае, когда Цзян Цин прибыла туда в 1933 году. Там свирепствовал белый террор. Подпольные ячейки партии подвергались частым нападениям, и иногда удар наносился по нескольким ячейкам в один день. Хотя Лу Синь никогда не был членом партии, он старался защитить друзей-коммунистов. Например, генерал Чэнь Гэн из Красной армии, раненный в кампаниях по окружению в Центральных советских районах, в 1933 году отправился лечиться в Шанхай. Лу Синь, узнав о его приезде, пригласил его к себе в дом и познакомился с ним[67]. Чэнь Гэн и другой командир Красной армии, Се Фучжи, какое-то время жили под защитой дома Лу Синя. Писатель и бывший партийный лидер Цюй Цюбо[68] тоже был близким другом Лу Синя. Но это было до того, как он стал «ренегатом», резко добавила она.

Она почитала Лу Синя ещё в молодости, когда необычное выражение содержания было слишком тонко для её понимания. Она постоянно читала его более просто написанные очерки под заголовком «Понемногу обо всём» и другие произведения, которые он писал для литературного приложения шанхайской газеты «Шэньбао». Узнать, какие произведения принадлежат именно ему, было мудрено, ибо он всё время подписывался разными псевдонимами, чтобы запутать политические власти, полные решимости заставить его замолчать. Со временем она научилась узнавать его произведения по стилю.

Знал ли о ней Лу Синь, спросила я её. Когда она жила в Шанхае, кто-то сказал ей однажды, что Лу Синь видел её выступление на сцене, ответила она, слегка покраснев. Ей так говорили, подчеркнула она, точно она не знает.

В середине 30‑х годов она была лишь незначительным человеком и ещё не оценила Лу Синя во всей полноте. Но позже она узнала, что Председатель Мао давно знает Лу Синя как блестящего знатока общества и писателя. Находясь на Северо-Западе, Председатель жадно читал все статьи Лу Синя, какие только мог достать. Где бы он ни оказывался, он всегда искал новые произведения Лу Синя. Прочитав очерк Лу Синя «Моё открытое письмо», Председатель обсудил его с Чжоу Эньлаем и заявил: «Этот человек действительно честен!»

Став женой Председателя (так Цзян Цин обычно выражала резкий скачок в своём положении), она к своему удивлению, узнала, что у участников Великого похода было с собой совсем мало книг, в том числе работ Маркса и Ленина. В последующие годы многие из этих книг похитили те, кто понял их уникальную историческую ценность. Ей удалось получить обратно несколько томов с собственноручными пометками Председателя. Она подчеркнула, насколько ценными стали эти книги.

После того как в 1935 году Красная армия дошла до севера Шэньси, партия послала кого-то установить контакт с Лу Синем, чтобы защитить его и привлечь к своему делу. Сначала этот человек искал Лу Синя в Шанхае, где, как знала партия, его жизнь была в опасности, но не смог его найти. Поиски начались по всей стране, но безрезультатно. Если бы Председателю удалось вызволить Лу Синя из Шанхая и переправить в районы расположения коммунистов, доверительно предположила Цзян Цин, тот не поддался бы так легко болезни (Лу Синь умер в октябре 1936 года); при поддержке партии он прожил бы дольше.

Партия начала поиски Лу Синя, когда вспыхнула «борьба между лозунгами», сказала она, имея в виду известный спор, вызванный директивой Ван Мина из Москвы. К тому времени ЦК КПК поддержал линию Председателя Мао в искусстве, которая кратко выражалась лозунгом «Народная литература для национальной революционной войны»[69]. Этот лозунг, указала она, был проникнут пролетарским классовым характером, а также духом сопротивления Японии. Противостоящим лозунгом Ван Мина была всего лишь «литератора национальной обороны». Но поскольку можно было сказать, что каждый класс стоял за национальную оборону, лозунг Ван Мина не имел, утверждала Цзян Цин, никакого особого классового характера, присущего марксистскому анализу. Лу Синь принял лозунг Председателя Мао и упорно отстаивал его. Мнимые «левые» (левые по названию, правые по существу) совместно выступили против Лу Синя в этом вопросе. Их возглавляли Чжоу Ян, Тянь Хань, Ян Ханьшэн и Ся Янь («четыре злодея»)[70]. Защита ими лозунга Ван Мина была «настоящей политической проституцией в духе Сай Цзиньхуа» — любовницы немца — или Ши Дакая — крупного помещика, пробравшегося в ряды участников Тайпинского восстания (1850—1864). Как Сай, так и Ши были «стопроцентными предателями-антикоммунистами», в негодовании заявила Цзян Цин, не смущаясь тем фактом, что их деятельность к основание Коммунистической партии Китая разделяли соответственно 20 и 70 лет.

Лу Синь был человеком твёрдых принципов, продолжала Цзян Цин. Например, он никогда не дарил подарков. Где-то он написал, что, если будешь угощать гостей самым лучшим, они будут ругать тебя. Несмотря на это, когда он узнал, что Мао Цзэдун ведёт красные вооружённые силы на Северо-Запад, он послал ветчины и другой еды, чтобы облегчить их путь. Но, должно быть, его подарки были утеряны или украдены, потому что их так и не получили.

При всей его необычности, о Лу Сине следует судить с точки зрения исторического материализма. В этом смысле он был «радикальным буржуазным демократом». Три или четыре года он наблюдал за своим политическим окружением. Затем, убедившись в знании обстановки в стране, он боролся до дня своей смерти. Председатель, пристально следивший за делом жизни Лу Синя, с уважением называл его «бесстрашнейшим знаменосцем»[71].

Несколько лет назад были найдены некоторые доселе неизвестные рукописи Лу Синя, сказала Цзян Цин, показывая мне фотокопию его письма, только что доставленную самолётом из Пекина в Кантон для подтверждения её слов. Вот тут у Лу Синя сказано, что он уже несколько месяцев изучает реакционные афиши гоминьдана; они поносят всех, кроме «четырёх злодеев»[72]. Это и другие места доказывают, что Лу Синь был острым наблюдателем: она и другие, подобные ей, в те дни лишь чувствовали, что «четыре злодея» и их сторонники — плохие люди. Хотя ей приходилось иметь дело с такими людьми, она ещё не видела всей глубины их зла. Почему? Потому что не имела лусиневской остроты наблюдения, его внимания к деталям. Тогда она была очень молода, но интуитивно чувствовала, как дурны эти люди — те самые, что препятствовали её контактам с партийным центром.

«Наблюдения» Лу Синя не были пассивными: он не держал своих взглядов при себе. Он критиковал других искренне и воздавал по принципу «зуб за зуб», как она выразилась. Его острый язык и боевое перо нажили ему многочисленных врагов.

Через несколько лет после выхода замуж за Председателя Мао Цзян Цин подружилась с Сюй Гуанпин, вдовой Лу Синя. «Она говорила мне, что, когда они выходили вдвоём из дому, они не решались идти вместе по одной стороне улицы, а шли по противоположным сторонам. Поэтому, если бы гоминьдан взял одного из них, другой уцелел бы. Такую жизнь мы все вели в те дни. Всякого, кто высказывался за сопротивление Японии, могли арестовать».

Авторитет Лу Синя в Шанхае был высок не только среди художников и интеллигентов, которые знали его лучше всех, но и среди «широких масс рабочих и крестьян». Они чувствовали, что он знает об их бедственном положении и побуждает начинающих авторов писать в их защиту. Когда Лу Синь умер в октябре 1936 года, трудовой люд вышел на его похороны. Демонстрация получилась огромной и была проведена в духе политического неповиновения. «Я шла в первых рядах похоронной процессии,— в волнении припомнила Цзян Цин.— Мы пели все революционные песни тех дней, кроме „Интернационала“. Если бы мы запели его, нас бы наверняка арестовали. Мы шли по четыре в ряд, взявшись за руки».

Художники, писатели и интеллигенты, которые следовали за Лу Синем при его жизни, остались верны ему и после его смерти. Хотя он оказал «огромное влияние» на Дин Лин, Сяо Цюня, Ху Фэна и других, их значение непомерно раздуто в исторических источниках. Эти «хитрые личности надели маску левых, но в действительности были спецагентами враждебного гоминьдана», резко заявила она (что равносильно назвать Джона Стейнбека членом общества Джона Бэрча).

Что касается «четырёх злодеев», столь же резко продолжала она, то в середине 30‑х годов они утверждали, будто бы представляют организацию партии, хотя на деле лишь извращали её принципы. Эти псевдокоммунисты, равно как и представители гоминьдановского правительства, преследовали Лу Синя и неустанно боролись против него (преимущественно оружием литературы и журналистики) вплоть до дня его смерти. Жизненные силы Лу Синя были подорваны в обстановке преследований, которым подвергались в 30‑е годы все члены компартии и сочувствующие им. Она снова высказала предположение, что если бы Председатель (или даже она и Председатель) забрал его из Шанхая в коммунистические районы, то Лу Синь прожил бы дольше. Конечно, он никогда не был членом партии, но для людей вроде него членство в партии было необязательно. Она и Председатель считали его «беспартийным марксистом».

Она узнала, сказала Цзян Цин, сердито нахмурившись, что, когда я неделю назад была в Шанхае, меня не убедили в том, что в определённом смысле Лу Синя следует считать коммунистом. Повернувшись к Чжан Ин, она велела ей дать копию ответа Лу Синя одному троцкисту в 1936 году[73]. Чжан Ин немедленно представила фотокопию китайского оригинала. «Прочтите это,— сказала мне Цзян Цин.— Тогда вы поймёте, в каком смысле Лу Синь был хорошим коммунистом».

Под её испытующим взглядом я быстро пробежала глазами это письмо, а потом прочла его внимательно. В нём Лу Синь хвалит реалистический подход Мао Цзэдуна к революции в противоположность возвышенной теории троцкистов и критикует тех, кто «выступил бы против предложения Мао Цзэдуна и других объединиться против Японии». Во время культурной революции письмо использовалось в качестве учебного материала для партийных руководителей, а затем широко распространялось в начале пропагандистской кампании по превращению Лу Синя в центральную в идеологическом отношении фигуру в официальной коммунистической истории Шанхая 30‑х годов. Среди основных участников этой продолжающейся работы по пересмотру истории была Сюй Гуанпин, вдова Лу Синя, которая в 1967 году, в разгар культурной революции, когда уничтожали тех, кто три десятилетия назад был противником Лу Синя, писали: «При гоминьдановском белом терроре [Лу Синь] забывал о личной безопасности и открыто заявлял, что считает великой честью быть одним из товарищей Председателя Мао. Большие расстояния разделяли в то время Лу Синя и Председателя Мао, но сердце Лу Синя было с Председателем Мао, билось вместе с сердцем Председателя Мао. Для Лу Синя наш великий вождь Председатель Мао был самым красным солнцем в его сердце».

Для правильного понимания некоторых позиций Лу Синя в политической полемике 30‑х годов Цзян Цин рекомендовала мне прочитать ответное письмо Лу Синя Сю Маоюну[74], которое вносит ясность в спор между лусиневским лозунгом «Народная литература для национальной революционной войны» и ванминовским лозунгом «Литература национальной обороны», поддержанным Чжоу Яном. Ван Мин, повторяла она, имел в виду лишь одно: всё приемлемо независимо от классового характера, если соблюдается ритуал поношения японцев. Чтобы понять политические и исторические взгляды Лу Синя и его оценку того, как люди поступали по отношению друг к другу в Шанхае, нужно прочесть «О едином антияпонском фронте», «О конфуцианстве» и «Людские сплетни — ужасная вещь»[75]. Все эти очерки восстанавливают уникальные исторические обстоятельства, в которых всё левое сообщество, в том числе она, подвергалось преследованию с помощью манипулирования общественным мнением.

Слегка коснувшись моей руки, Цзян Цин кивком указала на широкий стол, где помощники только что сложили высокой стопой около 20 толстых томов, переплетённых вручную в красное. «Полное собрание сочинений Лу Синя первого издания 1938 года»,— с восхищением объявила она, добавив, что теперь это издание редкость. Даже её специально уполномоченным помощникам было нелегко найти это собрание в книжных магазинах или личных библиотеках. Это издание — подарок мне с целью отметить взаимный интерес к Лу Синю и показать неизменную приверженность компартии ко всем его произведениям. Читать Лу Синя нужно всегда в первом издании, предупредила она. Почему? Потому что в 50‑х и 60‑х годах «четыре злодея» и издатели, сотрудничавшие с ними, подготовили новые издания, внеся изменения в сравнении с первым изданием. Некоторые места у Лу Синя они исказили лишь для того, чтобы оправдать «буржуазную линию», проводимую ими против Председателя. Какие были сделаны текстовые изменения? Вычеркнуто всё, что можно было понять как обвинение против них, ответила Цзян Цин, закончив этим кратким замечанием обсуждение вопроса.

Рассказ Цзян Цини о Лу Сине и политике 30‑х годов содержал больше глубокого общественного и личного смысла и иронии, чем она решалась высказывать в нашей беседе. С самого юного возраста её, как и тысячи других молодых мятежников и идеалистов, поразил Лу Синь — писатель, столь же сведущий в старых идеях, как и в современных, китайских и иностранных, но никогда не замыкавшийся в какой-то одной академической школе. В то время как другие образованные люди его преследуемого поколения стремились пережить политические кризисы, избегая опасности, он стал бунтарём, ринувшимся в самую гущу борьбы и не поддавшимся запугиванию со стороны режима, который представлялся современным, но продолжал требовать от китайского народа неукоснительной феодальной преданности. Интеллектуальное величие Лу Синя и то, что он стал символом общего бедственного положения, мешали националистическому правительству казнить или заточить его в тюрьму, как оно обычно поступало с менее значительными инакомыслящими. Как указала Цзян Цин, националисты «убили» его косвенно (распространив сплетни и клевету), одновременно физически и морально уничтожив многих из его протеже[76].

Длившийся несколько часов подряд импровизированный рассказ Цзян Цин о Лу Сине оживил мои представления о нём и не в последнюю очередь о его риторическом стиле. Беседы о нём с большинством других коммунистов, с которыми я встречалась, почти не выходили за пределы унылой марксистской социологии. Конечно, язык Цзян Цин не был свободен от таких же штампов, хотя интеллектуально она могла встать выше их, если хотела. Выражая собственные мысли, она пользовалась острой иронией Лу Синя, высмеивала человеческую глупость и неутомимо наносила удары по личным врагам. Когда она забывалась, а также, как это ни парадоксально, становилась собою, то делала вызывающие заявления, употребляя язык, в котором грубо переплетались ссылки на литературу с разговорной речью; лексикон её был намного богаче, чем у большинства других людей того же политического уровня, хотя по масштабу литературного воображения, тонкости понимания и глубине человеческого сочувствия она не была равна Лу Синю.

Большинство моих бесед о Лу Сине и всех тех, чьи произведения издавались при коммунистическом режиме, концентрировалось на связях Лу Синя с компартией и её идеологией. Мысль о том, что Лу Синь был коммунистом по духу, если не буквально, была также крайне важна лично для Цзян Цин, о чём свидетельствовали параллели, которые она часто проводила между ним и собою. Лу Синь никогда не был коммунистом в формальном смысле слова (он не имел партийного билета), да и она, когда жила в Шанхае, утратила своё положение товарища с партийным билетом; такая политическая неувязка вызывала подозрение к ней в последующие годы. Героизм того и другой при таких обстоятельствах был прямо подчёркнут в её рассказе о примерно одинаковом преследовании их не только гоминьданом, но и литературными комиссарами Чжоу Яном, Ян Ханьшэном и прочими, кого Лу Синь остроумно назвал «четырьмя злодеями»; это прозвище сохраняется за ними до сегодняшнего дня. Таким образом, для неё вера в связь Лу Синя с партией и её идеологией имела первостепенное значение, ибо она показывала непрерывность её собственной политической деятельности, которая продолжалась, поддерживаемая непреклонным коммунистическим духом, когда стёрлась буква принадлежности Цзян Цин к партии.

Спустя более десяти лет после культурной революции идеологи, ориентировавшиеся на Цзян Цин, продолжали черпать из произведений Лу Синя материал для всякого заявления, которое могло быть истолковано как осуждение «четырёх злодеев» и поддержка дела Мао. В воссоздаваемой [Цзян Цин] картине бурлящей, но окрашенной кровью культурной жизни 30‑х годов Лу Синь фигурировал как единственный литератор, достаточно влиятельный, чтобы служить Мао Цзэдуну идеологическим ориентиром в Шанхае в то время, когда Мао и его соратники по походу боролись за существование и за политическую власть в глубинных районах. В этом воссоздании для Цзян Цин было чрезвычайно важно выделить Лу Синя из всех остальных шанхайских писателей и показать, что он единственный, кто мог посмертно в полосу либерализма 60‑х годов быть опорой для неё и для Мао и его сторонников.

5. Шанхайское кино в ретроспективе

Вино, музыка и кино — три величайших творения человека. Самое молодое и самое могущественное из них — это кино. Оно способно будоражить умы, заставляя их мечтать. Мечта — это свободное движение сердца; она, как в зеркале, отражает всю скорбь жестокого мира. Способность кино распространять идеи не имеет границ.

Тянь Хань. Воспоминания о моей карьере в кино

Кино всегда имело притягательную силу для Цзян Цин. Она считала его абсолютно необходимым для современной культуры. В её представлении кино и литература были тесно связаны между собой. Размышляя о своём бессистемном образовании, которое, впрочем, приобщило её к иностранной литературе, она сказала во время нашей первой беседы в Доме народных собраний:

— Я пробовала писать романы, пьесы и стихи, но ничего хорошего из этого не вышло. Первым американским писателем, с которым я познакомилась, был Эптон Синклер, автор книг «Нефть», «Король Уголь» и «Джунгли». Синклер был реформистом. Позднее я читала Джека Лондона и Джона Стейнбека. Но тем не менее я слишком невежественна. Зато я видела множество фильмов, большей частью рузвельтовского периода: тогда было выпущено много фильмов, основанных на литературных произведениях. Я часто не обедала и ходила голодная только для того, чтобы сэкономить деньги на кино. Я восхищалась игрой Греты Гарбо. Она ещё не сошла со сцены?

Я ответила, что, кажется, она в Нью-Йорке и целиком ушла в личную жизнь.

— Должна сказать о ней доброе слово. Вы, американцы, поступили с Гарбо несправедливо, не дав ей Академической премии[77]. Я считаю, что это вина власть имущих в Соединённых Штатах, а не американского народа. Когда я была в Яньани, один ваш корреспондент, Брукс Аткинсон, часто беседовал со мной о Гарбо.

— Брукс Аткинсон стал широко известен в Америке как театральный критик «Нью-Йорк таймс»,— заметила я.

— Не удивительно, что он так обстоятельно говорил со мной о литературе и искусстве! Он всё ещё в Нью-Йорке?

— Да, но он ушёл из «Нью-Йорк таймс».

— Если вы увидите его, скажите ему, пожалуйста, что я ещё помню его. А если вы увидите Гарбо, скажите, что я посылаю ей привет. Она великая артистка. Грета Гарбо — это «великая Гapбo»! Её интерпретация буржуазно-демократических произведений ⅩⅨ века исключительно талантлива. У неё в характере есть бунтарский элемент. Она держит себя с достоинством, без аффектации и не склонна к театрализации.

Размышляя над неправдоподобным вариантом: Р[оксана] У[итке] сталкивается с легендарной Гарбо на Пятой авеню в небольшом городке Нью-Йорке, каким он представляется китайцам,— я заметила, что в своих фильмах, как, пожалуй, и во всей своей жизни, Гарбо создавала впечатление обособленности, которая отделяла её от других. Она стремилась быть уникальной.

— Да, уникальной,— повторила Цзян Цин.— Ей должны были дать Академическую премию. Я считаю, что «Метро-Голдвин-Майер» должна была бы сделать новые копии её «Камиллы» и «Королевы Христины», снова выпустить их на экран и дать ей премию. Это было бы справедливо. Она шведка. У нас есть копии этих двух фильмов.

Заинтригованная сообщением о том, что фильмы Гарбо всё ещё пользуются успехом в некоторых кругах в Китае, я вспомнила, что в нескольких своих выступлениях в ходе культурной революции Цзян Цин говорила о некоторых непролетарских произведениях, которые могли бы принести пользу, «уча на отрицательных примерах».

— Оцениваются ли теперь фильмы Гарбо и Чаплина, в своё время имевшие восторженных поклонников в Китае, положительно, сами по себе, или отрицательно, как предметные уроки того, как не следует делать пролетарские фильмы? — спросила я.

— Мы можем извлечь кое-что из таланта актёра и из техники производства фильмов, но у нас нет копий таких фильмов.

Откликнувшись на её невысказанное желание, я предложила попытаться прислать ей что-либо, хотя не имела представления, как мне удастся это сделать.

— Нам трудно получать иностранные фильмы,— призналась она.— У нас есть фильм «Звуки музыки». Мы договорились о том, чтобы получить одну копию из Гонконга, но на ней были очень плохо воспроизведены цвета. Затем мы повсюду искали копию получше в других странах, но до сих пор не получили её. Это оказалось нелёгким делом. Фильм этот относительно серьёзный, да к тому же и антифашистский. У режиссёра поразительный талант[78].

За все эти годы она, по её словам, пересмотрела огромное множество фильмов, а свои любимые фильмы смотрела не один раз. Один документальный фильм русского кинорежиссера Романа Кармена она видела трижды[79].

— Я читала роман одной из ваших писательниц «Унесённые ветром» (в переводе на китайский язык «Пяо», что буквально значит «В вихре», «Подобно ветру».— Р. У.),— сказала она.— Фильм, поставленный по этому роману, назывался «Неистовая и прекрасная женщина».

— Это книга, в которой изображались буржуазные нувориши времен гражданской войны,— решительно вмешался Яо Вэньюань в своей обычной отрывистой манере.— Южные рабовладельцы, защищавшие рабство, проиграли. В то время Америка была на подъёме; жизнь в стране бурлила. Через четыре года наступит двухсотлетие Декларации независимости Соединённых Штатов. Эти 200 лет американской истории заслуживают тщательного изучения. Анализ прошлого и настоящего Америки будет полезен для понимания её будущего.

— Знаете, почему я упомянула об «Унесённых ветром»? — спросила Цзян Цин.— Дело не в том, что эта книга обладает большими литературными достоинствами. Скорее, кинофильм позволил мне наглядно представить, как шла гражданская война в Америке. Я читала кое-какие литературные произведения. В молодости я немного изучала американскую историю, но не вспоминаю её ясно. Помню только Вашингтона и Линкольна. Вашингтон во главе трёхмиллионного населения нанёс поражение Британии с её населением в тридцать миллионов (фактически во времена Вашингтона оно составляло около десяти миллионов.— Р. У.). С нашей точки зрения, Вашингтон впоследствии совершил преступление, разрешив убивать индейцев. Вы — человек, изучающий историю. Я же абсолютно невежественная. Исторически, пока велась борьба с французами, он сотрудничал с индейцами, но после победы над англичанами стал безжалостно убивать индейцев. Но всё же Вашингтон был великим человеком.

Я признала, что с тех пор и поныне правительство Соединённых Штатов медлило с возмещением потерь индейцам и с обеспечением их интересов.

— Это вина монополистических капиталистических групп,— заявила Цзян Цин.—Рабочие не поступили бы так. В Калифорнии монополистические группы возникли поздно; они стали объединяться только в 30‑х годах, значительно позднее, чем на Востоке. И в вестернах 30‑х годов белые изображались варварами по натуре, чудовищно жестокими к индейцам.

— Но ведь американские вестерны, снимавшиеся в 30‑х годах, не были документальными фильмами, отражавшими подлинные факты тогдашней современности,— поспешно возразила я.— В них романтически отображался период, закончившийся примерно в 1900 году.

— Тем не менее вестерны выпускаются в Америке и сейчас,— заявила она, заканчивая на этом беседу.

Однажды вечером после позднего обеда в Кантоне и приятной прогулки со мной по одному из залов её виллы Цзян Цин сообщила, что у неё есть для меня сюрприз: фильм Гарбо «Королева Христина». Лицо её пылало от предвкушения удовольствия. Этот фильм, выпущенный кинокомпанией «Метро-Голдвин-Майер» в 1933 году, издавна был одним из наиболее любимых ею. Она приказала доставить его на этот вечер из Пекина на самолёте. В её личной фильмотеке иностранных и китайских кинокартин имелась почти полная коллекция фильмов Гарбо. Но её единственная копия «Камиллы» уже и тогда была в плохом состоянии из-за многократных демонстраций в течение многих лет. И, как она отметила с огорчением, у неё не было ни одной копии «Анны Карениной».

Глаза её сверкали от радости, пока один за другим гасли огни, а когда мы погрузились в темноту, она заметила, что восхищается этим фильмом, как бы часто ни смотрела его. Фильм проецировался на переносный экран. Показ его сопровождался скрипом, кадры дёргались от старости, а движения актёров неестественно ускорялись или замедлялись. Звукового сопровождения (фильм шёл в оригинале) почти не было слышно. Не было также и китайских субтитров, что отнюдь не смущало Цзян Цин, которая великолепно знала сценарий с начала до конца. По сути, пересказ на китайском языке, нашёптывавшийся ею всё время мне на ухо, был мне гораздо понятнее, чем английский диалог.

Фильм очень заинтересовал меня не только потому, что я не видела его раньше, но ещё больше потому, что она пожелала мне его показать. В чём заключалась связь между этой европейской сказкой и поразительной историей жизни Цзян Цин? Королева Швеции в ⅩⅦ веке Христина — прекрасная и своенравная молодая самодержица, отвергавшая претендентов на брак, которые подбирались для неё старейшими придворными, ради целого ряда возлюбленных по её собственному выбору. Наконец она влюбилась в легкомысленного испанского посла (Джон Гилберт), прибывшего в Швецию, чтобы просить её согласия на брак с королём Испании. Переодетая в идущий ей костюм молодого человека, она отправляется на постоялый двор, где ждут прибытия посла. Поскольку постоялый двор переполнен, обоих «молодых людей» помещают в одну комнату. К концу вечера она сбрасывает с себя личину юноши[80]. Они страстно влюбляются друг в друга, что ведёт к её отречению от престола ради него. Но вскоре он умирает, а Христина лишается и любви и власти. Фильм кончается тем, что Гарбо, светящаяся внутренним светом и спокойствием, в своей классической позе в профиль стоит на носу своего корабля, бесстрашно взирая вперёд, в неясное будущее.

Зажёгся свет, и стал виден чёткий, но менее прославленный профиль самой Цзян Цин с влажными от слёз глазами. Я — тоже затуманенными глазами — посмотрела на свои часы: было уже почти два часа утра, и моё внимание к времени не ускользнуло от взгляда Цзян Цин. Улыбаясь, она беспечно заявила, что это ещё только антракт. Как только камеры будут снова заряжены, мы увидим новый документальный фильм — об археологических раскопках, которые проводились с начала культурной революции около города Чанша в провинции Хунань, поблизости от места рождения Председателя Мао. А пока что, добавила она, мы будем продолжать фотографировать друг друга, начав с того места, где мы кончили ранее в этот день: на площадке для наблюдения за луной над лотосовым прудом в саду орхидей. Чтобы создать естественную обстановку дома, она поручила своему телохранителю Сяо Цзяо поставить огромные горшки с бамбуком и обеспечить яркое освещение помещения. Мы снимали друг друга, пожалуй, не менее часа.

Среди чудес, запечатлённых в археологическом документальном фильме, была «принцесса в рассоле», губкообразное тело которой было обнаружено после того, как она пролежала забальзамированной свыше двух тысячелетий. Цзян Цин упивалась этим фильмом, съёмкой которого она, видимо, руководила, и высказала свои замечания о его научной значимости, не разглагольствуя о строгом соблюдении авторами фильма принципов новой политики пролетарской археологии.

В кино Цзян Цин работала только в 1936 и 1937 годах. Именно этим сообщением она и начала рассказ о периоде своей жизни, о котором обычно предпочитала умалчивать. Но, предупредила она, эти два года не следует рассматривать в отрыве от всей её остальной жизни. Людям нравится думать, что всю свою молодость она провела в борьбе за славу. Кое-кто утверждал, что единственной её целью в жизни было стать звездой к тому времени, когда ей исполнится 21 год. Но как же это далеко от истины! В своей артистической деятельности, как и во всём остальном, она начала с самой нижней ступеньки и медленно пробивала себе путь наверх. В 18 лет она уже имела постоянную работу как актриса, хотя жалованье получала очень маленькое. Помимо игры — а её только, видимо, и замечали посторонние,— тем, к чему она действительно стремилась в юности, была работа на благо коммунистической партии. Пронзительно вглядываясь в меня, она сказала, что иностранцы не сознают, как глубока её приверженность коммунизму. Ничего не знали до этого вечера о её глубокой и давней приверженности партии и другие члены нашей компании. Сказав это, она со зловещей улыбкой посмотрела на своё окружение: от её слов повеяло холодом, они как бы намекали, что возмездие в её власти.

На мгновение она замолчала; её напряжённый взгляд перебегал по лицам окружающих. Затем она снова заговорила. В течение многих лет, заявила она, она подвергалась — и всё ещё подвергается — политическим преследованиям в самой партии и вне её рядов. Откинув голову назад и театрально улыбаясь, чтобы рассеять напряжение, созданное ею у слушателей, она сказала:

— Моя настоящая специальность — это выворачивать валуны и камни. Тут я поистине героиня! Конечно, любая революционная работа прекрасна, какой бы непритязательной или масштабной она ни была. Если она делается хорошо, хвастать этим не следует, если же она делается плохо, надо повысить самодисциплину.

Заговорив затем быстрее, она продолжала свой рассказ. Она подчеркнула, что не искала славы в фильмах. Но, когда она уже создала себе репутацию как актриса, к ней обращалось несколько кинокомпаний, пытавшихся вынудить её подписать с ними контракты. Лу Синь выступил в её защиту. Со своей позиции знаменитого писателя он критиковал их за столь беспощадное запугивание актёров. Крупнейшие киноантрепренёры (которые прямо или косвенно служили гоминьдану, например через Чжоу Яна и его партийных соратников по культурной работе) развернули контрнаступление, понося писателя и угрожая убить её. Таким образом, в годы своего пребывания в Шанхае и она и Лу Синь в одинаковой мере подвергались преследованиям. Её нервы, как и его, стали постепенно сдавать из-за постоянных нападок. Голос её зазвучал страдальчески, когда она заявила, что всякого рода люди и организации — националисты и коммунисты — замышляли убить её. Против неё были мобилизованы все средства информации — радио, газеты и другие влиятельные органы печати, кроме одной лишь шанхайской газеты «Дагунбао»[81]. Тактика, к которой они прибегали, была, по её словам, вероломной и коварной, хотя и обычной во времена белого террора. Они распространяли слухи, что её собираются похитить. По существу, её старались довести до самоубийства. Она, как частное лицо, не обладала никакой властью. Не имея доступа к органам информации, она не могла защищаться от нападок людей, среди которых были и те, кто контролировал эти органы. Когда же она осознала свою полную изолированность и уязвимость, то изо дня в день жила в страхе. Здоровье её ухудшилось, и у неё угрожающе понизилась сопротивляемость организма болезням.


Цзян Цин говорила всё это с возмущением и отчаянием. Содержавшиеся в её рассказе намёки и необъективная информация побуждают тех, кто читает её высказывания в настоящее время, как в своё время побуждали её немногочисленную аудиторию, задуматься над тем, каковы же в действительности исторические факты, о которых она упоминала, и в какой именно мере она была к ним причастна. О роли, которую она играла в кинопромышленности 30‑х годов, Цзян Цин говорила осторожно и уклончиво, ибо создавала свою личную историю, принимая во внимание как политические споры, осложнявшие коммунистическую революцию на всём пути её развития, так и лиц, обладавших огромной властью до самой культурной революции и всё ещё имевших последователей — писателей и актёров, которых заставили замолчать, а частично и «ликвидировали». Кроме того, в своей собственной деятельности в кино в 1936 и 1937 годах она, возможно, вела себя менее вызывающе по отношению к проповедовавшейся Ван Мином линии «национальной обороны» (которую поддерживали Чжоу Ян и его сторонники), чем ей хотелось бы признать теперь, ибо именно линией Ван Мина руководствовалось шанхайское подполье, да и городские коммунисты вообще. А если бы она была теперь чересчур сурова к людям, порочившим её 35 лет назад, то в случае поворота в ходе политической борьбы в будущем их наследники, воспользовавшись эвентуальным либерализмом в области культуры, могли бы свести с ней счёты.

Мы можем быть уверены в её желании утвердить в качестве исторического факта представление о том, что, хотя ей приходилось вести в 30‑х годах двойственную жизнь в качестве культурного работника коммунистического подполья и в качестве преподавателя и исследователя в реформаторских программах, проводившихся под эгидой Христианской ассоциации молодых женщин, она всегда была искренней коммунисткой. Иными словами, ей хотелось создать впечатление, что она не просто заигрывала с «левыми» в интересах своей театральной карьеры, а более горячо стремилась отражать в искусстве тему классовой борьбы, чем Ван Мин, и поэтому была ближе к радикальной позиции, выразителем которой стал Лу Синь. Впрочем, она не уточнила, как именно её «вынуждали» подписывать контракты (не исключались и злоупотребления сексуального характера) и на какие фильмы, мы можем предполагать, что в фильмах, которые она старалась отвергать, как правило, проповедовалась война сопротивления без элемента классовой борьбы или вовсе не упоминалось о политике, и, таким образом, это были чисто коммерческие фильмы. Когда Лу Синь выступил в защиту актёров и актрис, которых вынуждали играть в непатриотических, прогоминьдановских или «развлекательных» фильмах, сторонники Ван Мина стали порочить его, а ей угрожали смертью. Их (её и Лу Синя — в соответствии с её версией об общности их судьбы) общий враг предупреждал, что, если она не подчинится добровольно, её «похитят» — захватят, вынудят подписать контракт и играть, как ей предпишут. Эта угроза и ужасающая перспектива того, что ей придётся играть вопреки своим политическим принципам, привели её на грань самоубийства. Если бы, не покорившись, она покончила с собой (как это сделали многие другие опозоренные шанхайские актрисы), то её «враги» были бы лишь косвенно повинны в её гибели.

Оценивая руководившие ею мотивы, мы не должны забывать, что в 1972 году она говорила в исключительно благоприятный для себя момент. К тому времени Чан Кайши и его гоминьдановский аппарат были изгнаны на остров Тайвань уже более 20 лет назад, её старые враги из «левых» — Чжоу Ян, Ся Янь, Тянь Хань и Ян Ханьшэн были публично опозорены ею за шесть лет до нашей беседы, а их культурное наследие было уничтожено или конфисковано. Кто же мог теперь подтвердить или опровергнуть её обвинения?

Снова приступив к своему рассказу, Цзян Цин отметила, что, к счастью, ей повысили жалованье (которое она, вероятно, получала за игру на сцене и за преподавание). Но большая часть этих денег шла на содержание «семьи». Кого именно? Двоих товарищей и некоторых других друзей, ответила она уклончиво. Те, кто знал, как мало денег у неё оставалось на жизнь, считали странными некоторые из её привычек, особенно её склонность питаться в ресторанах, обслуживавших богачей. Но они не знали, что когда она ходила в эти прекрасные рестораны (о мотивах, по которым она это делала, можно лишь догадываться), то заказывала только немного свежайшего, ещё тёплого хлеба, который ела очень медленно маленькими кусочками. Деньги, которые она не использовала на покупку самого необходимого или на содержание своей семьи, шли, по её словам, на приобретение книг по самым различным вопросам. Она проводила долгие часы в книжных лавках, перелистывая книги. Когда книготорговцы узнали её лучше, они стали ей доверять. Если она хотела купить какую-нибудь книгу, но не имела при себе денег, они просто посылали ей книгу на дом, разрешая уплатить позднее.

В то время деньги были в Шанхае постоянной проблемой для большинства людей. Для тысяч людей, потерявших всякую надежду получить работу, обычным образом жизни стал разбой. У неё не раз очищали карманы (она громко захохотала при этом воспоминании). Когда она оставалась без денег, у неё не было иного выбора, кроме как идти к ростовщикам. После того как она стала известной по работе в театре и кино, обращаться к ростовщикам было очень неудобно. Из всего её имущества под заклад принимали только её наручные часы и ручку (символы принадлежности к интеллигенции и чиновничеству в республиканском и коммунистическом Китае). Однажды, когда она положила на прилавок свои часы и ручку, ростовщик внимательно посмотрел на неё и спросил, сколько она за них хочет. Пять юаней, сказала она. Не торгуясь и не сказав ни единого слова, он спокойно протянул ей пять юаней и взял часы и ручку. Такой лёгкий обмен, случавшийся редко, показал, что ростовщик, видимо, узнал её и посочувствовал её трудному положению. В дальнейшем ей становилось всё легче вступать в сделки с ростовщиками. Чтобы не потерять кредит, она взяла себе за правило всегда возвращать полученные ею деньги через несколько дней.

Чтобы подкрепить свой довод о том, что подписать контракты на участие в фильмах её в конечном счёте заставила нищета, она рассказала несколько маленьких сценок из истории первых двух лет своей жизни в Шанхае, каждая из которых свидетельствовала о её острой нужде в деньгах. Зачастую у неё не было денег на проезд в транспорте. Здесь она вспомнила, как однажды поехала на трамвае в отдалённый район города на политический митинг. Когда митинг закончился, на улице было темно, как в могиле. Шёл последний трамвай, а мелочи у неё хватило только на билет третьего класса, хотя она всегда предпочитала ездить первым. Свободные места имелись только сзади, где особенно сильно трясло, когда трамвай тащился по извилистым улицам. Её всё больше и больше одолевала тошнота — она всё ещё, как в детстве, была подвержена приступам тошноты при движении. Наконец, боясь, как бы её не вырвало, она сошла с трамвая далеко от своего места назначения. Теперь ей не оставалось ничего другого, кроме как добираться домой пешком, то есть плестись несколько десятков ли (ли равен примерно одной трети мили). Когда она добралась до своего общежития для работниц, её ноги сильно распухли.

В другой раз, когда она отправилась в городской район Бейсяньчан, поднялся тайфун, и движение транспорта прекратилось. Она не могла найти ничего, кроме рикши, но тот потребовал заранее плату за проезд в сумме, уплатить которую она не могла. У неё не осталось иного выбора, кроме как идти пешком всю дорогу до дома. В какой-то момент ветер так сильно подул, что ей пришлось ухватиться за дерево, чтобы её не унесло. Но даже большие деревья ломались. От них отламывались ветки, разлетавшиеся во все стороны. Дома, забравшись в свою комнату в мансарде, она, по её словам, почувствовала, что вся дрожит и что у неё сильно поднялась температура. А домик, который она делила с работницами-учащимися, угрожающе скрипел при каждом сильном порыве ветра.

Завершая мрачное описание своей прежней жизни, когда для рабочих школы-интерната, где она преподавала, настали тяжёлые времена, она сказала, что голодала наравне со всеми другими. В то же время она была членом общества актёров-любителей, которое давало три представления в неделю, всегда при заполненной аудитории. Но всегда было так, что оно лишь теряло деньги и актёрам приходилось залезать в собственные карманы, чтобы только сохранить свой театр. Ей также приходилось вносить свои деньги. «Совершенно так же, как мужчинам»,— добавила она с ноткой феминистской гордости.

Чтобы у меня не оставалось сомнений в том, какой она человек, серьёзным тоном продолжала Цзян Цин, я должна понять, что она «никогда ничего не брала у мужчин». В старом Китае, когда мужчина и женщина шли куда-нибудь вместе, платил всегда мужчина. Она же, по её словам, никогда так не поступала. Когда у неё не было денег, она говорила мужчине: «На этот раз платишь ты, но в следующий раз платить буду я». Однажды ей вдруг захотелось посмотреть «Камиллу» с Гретой Гарбо в первоклассном кинотеатре. В богемном настроении она накинула пальто мужского покроя и взяла с собой не женскую сумку, а мужской бумажник. К тому моменту, когда она подошла к кассе, все хорошие билеты были уже распроданы и остались только билеты на балкон по одному юаню. За такую цену она могла посмотреть тот же фильм с одного из лучших мест в каком-либо второразрядном или третьеразрядном кинотеатре. Она решила поискать такой театр. Пробираясь по улицам, она чувствовала, что за ней кто-то тайком наблюдал, а затем приблизился, но она не осмелилась оглянуться, чтобы не выдать своих подозрений. У кинотеатра она столкнулась с одним приятелем. Когда они стали покупать билеты, Цзян Цин обнаружила, что у неё пропал бумажник — его стащил карманник, которым, видимо, и был таинственный человек, преследовавший её на улице. Рассерженная и смущённая, она испугалась, как бы её приятель не подумал, что она только делает вид, будто собирается уплатить, а в действительности не намерена этого делать. Кроме того, она не хотела признаться ему, что у неё украли деньги, опасаясь, что он её пожалеет и попытается помочь. Поэтому она быстро простилась с ним, остановила рикшу и стала искать кого-либо из друзей, кто мог бы одолжить ей деньги на самое необходимое. Не найдя никого из знакомых, она наконец отправилась в банк и заняла небольшую сумму под огромный процент. Теперь, добавила Цзян Цин, она со стыдом признаётся, что так и не смогла вернуть запятую сумму до отъезда в Яньань.

Ухудшающееся здоровье угнетало её, а приступы малярии временами вызывали бредовое состояние. Уходя из дома днём, она никогда не знала, какую клевету увидит в газетах или какие сплетни услышит. В те дни она зачастую чувствовала себя так, как будто «предлагала себя в рабство массам». (Она не пояснила смысла этого необычного выражения, означавшего, по-видимому, известность и уязвимость.) Но настроение масс бывает таким непостоянным и непредсказуемым! Они могли то сердиться на неё, то в восторге хватать её за руки и приветствовать её цветами.

Одна из её приятельниц, корреспондентка газеты «Дагунбао», знала о её опасном состоянии — о её постоянном страхе и о том, что её жизнь неоднократно подвергалась угрозе. Эта женщина уговаривала её дать знать о своём тяжёлом положении, сообщив о нём в печати. Почему бы ей не дать отпор врагам? Но Цзян Цин отказалась. Однако вскоре после этого она случайно встретила корреспондента, который поносил её в другой газете. Он с широкой улыбкой протянул руку, чтобы поздороваться с ней. Цзян Цин в бешенстве крепко прижала руки к бокам и огрызнулась: «Вы оклеветали меня жирным шрифтом!»

В 1936 году, когда переживаемый ею личный кризис всё нарастал, она хотела бежать из Шанхая, особенно после празднования «двух десяток» (10 октября было Национальным днём в Китайской Республике). Но, поскольку у неё был заключён контракт с кинокомпанией, она не имела права уехать из города. Примерно в это время некоторые из её близких друзей убедили её написать несколько статей о волновавших её проблемах. Зная, что ранее она не хотела этого делать, они удивились, когда она наконец решилась на это. К сожалению, первая статья, которую она написала, получилась не такой, как она предполагала. В том месте статьи, где она употребила выражение «японские империалисты», типографский рабочий изменил иероглиф, означавший «японский», так, что смысл статьи был искажён. После этого кое-кто из других её друзей советовал ей прекратить дальнейшие попытки обнародовать свои радикальные мысли в печати. «Ты нарвёшься на арест»,— предупреждали они её. Она могла лишь с гневом напоминать им, что двумя годами раньше её уже однажды похищали и заключали на несколько месяцев в тюрьму.

Среди статей, опубликованных ею в Шанхае в эти критические месяцы, была «Наша жизнь», которая появилась в левом журнале «Гуанминь цзацзи» («Свет») 25 мая 1937 года[82]. Хотя её, Цзян Цин, юношеский марксизм, возможно, был наивным — ей в то время было 23 года,— она откровенно выразила своё понимание стоявшей перед актёром дилеммы. Её вера в потенциальные возможности современного движения в драматургии была изложена голосом актрисы, чьи социальное положение, профессиональная компетентность и политические взгляды постоянно ставились под сомнение. Тридцать лет спустя она вновь стала излагать свои аргументы — на сей раз с наблюдательной вышки культурной революции,— но тогда, в «Нашей жизни», она писала:

«Жизнь актёра — это неизвестная величина в представлении большинства людей. Нередко люди с завистью говорят: „О, какая приятная, привлекательная жизнь!“ А иногда какой-нибудь самозваный аристократ презрительно издевается над нами, говоря: „О, это просто какие-то беспутные актёры“. Есть и такие, для кого мы, участники движения за новый театр, подобны соринке в глазу, от которой всячески стараются избавиться. Мы выглядим опасными, как сухой трут, и на нас со всех сторон нападают те, кто стремится нас уничтожить. В настоящее время империализм, пожалуй, величайшая сила; больше всего [империалисты] хотят сохранить для себя старый мир и особые привилегии. Подобно гончим псам (одна из любимых метафор Цзян Цин.— Р. У.), они рыщут повсюду, готовые наброситься и уничтожить… движение за новый театр.

В международном сеттльменте и на территории французской концессии они без всяких причин нападают на наших артистов, и мы знаем, что они будут свирепо наносить нам удары и в других направлениях».

Актёры и актрисы, подчёркивала она далее в статье, должны быть сильны телом, разумом и духом. Они не просто средство развлечения и не игрушки. В нынешние критические времена актеры должны осознать свои социальные обязанности и действовать соответственно. Они должны трудиться наравне с драматургами и режиссерами, чтобы углубить своё понимание социальных проблем.

Чёткие и страстные фразы тех лет резко контрастировали с тем, как она описывала свою мучительную жизнь актрисы в ходе нашей беседы. «Ли Юньхэ — теперь вы знаете, как она создавалась»,— заметила она загадочно. Помолчав, она взяла себя в руки и мгновенно перешла от отчаяния к решимости. Когда она «пробудилась» от этого кошмара, сказала она, все её мысли заполонил образ красного знамени коммунистической партии. Ей необходима была уверенность в том, что Китай будет иметь своё собственное красное знамя и что весь мир будет иметь собственное красное знамя.

(Она, несомненно, говорила искренне, но не вторила ли она коде революционной оперы?)

Кино, как и современный театр, стало развиваться в Китае с самого начала века. Производство кинофильмов было сосредоточено в Шанхае; впрочем, в Гонконге и других крупных городах тоже появились киностудии. Под влиянием наводнявших рынок иностранных фильмов и под стимулирующим воздействием иностранных капиталовложений китайская кинопромышленность примерно до 1925 года явно подражала Западу: широкий размах получили развлекательное голливудское кино и советская социалистическая пропаганда. На китайских киноработников, многие из которых обучались за границей, большое влияние оказали также высокие технические и эстетические эталоны, установленные японцами, занимавшими гораздо более высокое место, чем китайцы. В основе десятков фильмов в чуждом китайским традициям реалистическом или натуралистическом стиле игры и оформления лежали такие порождённые городскими противоречиями темы, как развитие политической сознательности рабочего класса, просвещение детей бедняков, эмансипация и права женщин, а также проблемы безработицы[83].

Несмотря на прогресс, достигнутый китайской кинопромышленностью, в ней ещё по-прежнему господствовало иностранное влияние. В 1936 году, когда Цзян Цин впервые снималась в кино, в Шанхае первым экраном шло 373 фильма — все, за исключением 30, голливудского производства. В работе китайских киностудий, выпустивших лишь мизерную долю этого общего количества, преобладали голливудский дух и стиль.

Начиная с 20‑х годов китайских коллег в Шанхае обучали американские специалисты в области кино, но к концу этого десятилетия большинство из них было уволено из-за высокой стоимости их содержания. После себя они оставили недоучившийся персонал и устарелое голливудское оборудование. Несмотря на эти препятствия, которые ещё больше усугублялись нехваткой капитала, в Шанхае в конце 20‑х годов уже работало несколько киностудий, каждая со своим особым характером и своим составом кинозвёзд.

С начала 30‑х годов лидеры левого движения в области культуры, и в первую очередь люди, имевшие опыт работы в современном театре, осознали исключительные потенциальные возможности использования кино как средства пропаганды и приступили к его эксплуатации. Кино, как и театр, не требовало грамотности зрителей, а производство и показ фильмов в те дни обходились сравнительно дёшево. Хотя в начале 30‑х годов официального объединения киноработников не существовало, интересы радикально настроенных кинематографистов отстаивали некоторые из руководителей Лиги левых театральных деятелей. Так, Тянь Хань, Ся Янь и Ян Ханьшэн определяли пути развития и современной политической драмы и кино. После нападения Японии на Шанхай 28 января 1932 года Ся Янь убедил КПК в целесообразности создания подпольного Бюро по вопросам кино[84]. По мере всё более широкого использования кино в качестве средства распространения политических воззрений начала развиваться и кинокритика, которая служила целям, определявшимся левыми кругами. В июле 1932 года КПК основала свой собственный журнал — «Искусство кино», с помощью которого имелось в виду содействовать «открытой борьбе и объективной критике», то есть идеологически правильному анализу фильмов[85]. В феврале 1933 года партия создала в Шанхае Китайскую ассоциацию кино в качестве средства для организации производства кинофильмов, которые могли бы использоваться в борьбе с империализмом.

В не меньшей мере, чем политикой или искусством, карьера Цзян Цин определялась сильными людьми. Одним из таких деятелей, уже упоминавшихся выше, был режиссёр и сценарист Ся Янь, чья карьера долгое время развивалась параллельно с карьерой Цзян Цин, а временами и пересекалась с ней. На этом-то поприще они и скрестили мечи. Оба они росли вместе с театром: Ся Янь примкнул к левому движению в драматургии как писатель, а в конечном счёте переключился на кино. Коммунист-революционер с молодости, Ся Янь вступил в марксистскую группу в Ханчжоу и продолжал свою учёбу в Японии. В 1927 году он вступил в КПК, а в 1930—1931 годах входил в число основателей Лиги левых писателей и Лиги левых театральных деятелей. В следующем году в условиях, когда кинопромышленность в целом была деморализована, пострадав в финансовом и политическом отношениях из-за постигшей только что Китай катастрофы — японской экспансии,— он начал ставить авангардистские «левацкие» фильмы. Летом 1932 года он и ещё несколько членов КПК примкнули к кинокомпании «Стар фильм компани» и стали добиваться, чтобы производство частично переключилось с фильмов на романтические, сексуальные и феминистские темы, привлекавшие интеллигенцию западной ориентации, на фильмы, посвященные проблемам жизни китайских масс. Именно Ся Яню принадлежала инициатива отражения в китайских фильмах таких марксистских тем, как классовая борьба[86].

По иронии судьбы (учитывая неприязнь, которая в последующие годы переросла во вражду между Ся Янем и Цзян Цин), в то время, когда Цзян Цин занималась тяжёлым и однообразным трудом — обучением женщин-работниц и обследованием условий труда на шанхайских фабриках,— Ся Янь использовал именно такую пролетарскую обстановку при создании реалистических и натуралистических фильмов с политической подкладкой. В его фильме «Протест женщин», например, отражены ужасающие условия работы в текстильной промышленности[87].

Под влиянием тогдашней конкретной ситуации «Стар фильм компани» и другие студии ставили фильмы, разоблачавшие моральное разложение гоминьдана и сомнительные методы ведения войны сопротивления. Такая откровенность неотвратимо приводила их в тот же антиправительственный лагерь, что и инакомыслящих журналистов, писателей и издателей, и их карали таким же образом. Общество синерубашечников, действовавшее методами гестапо, Комитет по искоренению коммунизма и другие органы безопасности периодически совершали налеты на студии-нарушители и закрывали их, то есть поступали точно так же, как они действовали и в отношении издательств, книжных магазинов, культурных ассоциаций, школ и университетов[88]. Прибегая к старому методу поисков козлов отпущения; синерубашечники распустили в ноябре 1932 года относительно консервативную «И Хуа фильм студио» в качестве предостережения для других, чтобы они не отклонялись от производства чисто развлекательных или политически ортодоксальных фильмов[89].

Ведущие работники закрывавшихся левых студий возобновляли свою деятельность в других кинокомпаниях. Правительство реагировало на это засылкой своих агентов в оставшиеся студии, чтобы подавить их политическую независимость изнутри. Агенты, маскировавшиеся под левых творческих работников, перекраивали сценарии, кинопрограммы и рекламу в интересах гоминьдана. Чтобы заглушить публичные споры по поводу политической значимости фильмов после их выхода на экран, киноприложения к ежедневным газетам и еженедельникам и самостоятельные кинообозрения периодически подвергали цензуре или закрывали по официальному постановлению.

1934 год был последним годом открытой оппозиции левых кинематографистов националистическому правительству. Усилившийся в следующем году нажим, имевший целью сплотить соперничающие политические группировки в единый фронт путём создания вместо них ассоциаций национального спасения, означал, что все споры должны прекратиться ради общего спасения. Но и эти ассоциации не лишены были независимых политических установок. Критикуя официальные меры, представлявшиеся им примирительными по отношению к японцам, они могли ожидать репрессий правительства. Теперь широкие нападки на оппозиционные институты всё чаще заменялись коварным преследованием отдельных «оппозиционеров». Бо́льшая часть газет и журналов контролировалась представителями гоминьдана, обладавшими достаточной властью, чтобы проводить против открыто высказывавшихся писателей и артистов клеветнические кампании, в ходе которых излагались сенсационные подробности о «тёмных» сторонах их личной жизни и осуждалась их политическая философия. В неравных условиях жизни в освобождённом обществе Шанхая женщины были более уязвимы для этих унизительных кампаний, чем мужчины. А женщин, причастных к искусству, и особенно актрис, чья блистательная и романтическая слава не подкреплялась социальным престижем, было очень легко довести до самоубийства, манипулируя общественным мнением.

Белый террор, развязанный националистическим правительством в 1935 году, привёл к серьёзным переменам в области кино, как и в других обладающих такой же силой воздействия видах искусства. В предшествующие годы кино процветало как популярное средство развития социальной и политической сознательности. Открыто излагались идеологические установки, ясно освещались социальные пороки и революционные пути их искоренения. Но угроза правительственных репрессий после 1935 года — года, когда гоминьдан номинально поддержал политику единого фронта,— вынудила антинационалистических кинематографистов прибегать к более завуалированным характеристикам и лишь косвенно выражать политические установки. С художественной точки зрения был достигнут высокий уровень, впрочем снова снизившийся в конце 40‑х годов, когда коммунистический режим установил свой контроль над кинопромышленностью и возродил методы (полностью утвердившиеся в ходе культурной революции) упрощённой характеристики героев и изложения основной мысли фильмов. Что же касается 1935 года, то в это время не только менее открыто выражались основные идеи фильмов, но и их постановщикам приходилось применять более изощрённую тактику вербовки исполнителей. Из соображений безопасности контракты предлагались предпочтительно отдельным актёрам, а не группам, как практиковалось ранее. Как пояснила Цзян Цин, она также была в числе тех артистов, с которыми кинопродюсеры договаривались индивидуально; кое-кто из кинопродюсеров вынуждал её заключать контракты, которые, при ретроспективной их оценке, повредили ей в политическом, а тем самым и в личном плане.

Цзян Цин пришла в кино в критический для современной культурной истории Китая момент. Левые киноработники, загнанные правительством в подполье, потянули за собой всех талантливых актёров, создавая новые имена и образы, соответствовавшие новым ролям. Так случилось и с Цзян Цин, подписавшейся под контрактом с «Юнайтед фотоплей фильм компани» псевдонимом, взятым ею для кино. До того она была известна в политическом подполье и на сцене под именем Ли Юньхэ или просто Юньхэ. Говоря об этом, она подчеркнула, что употребление псевдонима Ли сохраняло за ней её фамилию. Когда она собиралась подписать свой первый контракт, один из членов руководства Лиги левых театральных деятелей, человек, которым она восхищалась, но имени которого не назвала, убеждал её взять себе новое имя, чтобы отмежеваться от фамилии «Ли», снискавшей ей дурную славу в политических кругах (об этом моменте она не стала распространяться). Поэтому она выбрала себе для работы в кино имя Лань Пин. Сделала она это по причинам личного порядка. Иероглиф «лань», дословно означающий «синий», она предпочла потому, что любит носить вещи синего цвета любого оттенка — тёмного, светлого или синевато-серого. А поскольку она вскоре собиралась уехать из Шанхая в Бэйпин (буквально «северный мир», как тогда назывался Пекин), она остановилась на иероглифе «пин», означающем «мир», в качестве второй части своего имени. Итак, предпочтённый ею псевдоним Лань Пин означал «Синий мир».

Но после того как она подписала контракт с «Юнайтед фотоплей», тот же член руководства Лиги левых театральных деятелей решил заменить второй иероглиф в её имени «пин», означающий «мир», другим, более броским иероглифом того же примерно произношения, но имеющим другое начертание и означающим «яблоко». Он считал, что это имя будет более впечатляющим для кино. В результате она сохранила иероглиф «пин» в смысле «яблоко» и по фильмам её знали как Лань Пин — «Синее яблоко»[90]. Человек, которому она обязана своим новым именем, был впоследствии предан Тянь Ханем, добавила она резко.

В условиях белого террора актёрам постоянно угрожала перспектива, что их «сотрудничество» с различными группами, выступавшими против иностранных империалистов, спутают с тем, что другие могли бы расценивать как «коллаборационизм» с тайными или явными китайскими представителями чужеземных врагов. В противовес театру, где спектакль всегда находился под контролем самих исполнителей, фильм, снятый однажды, поступал на усмотрение редакторов и цензоров, которые могли делать с ним что угодно. Когда я попросила Цзян Цин привести несколько примеров, она осторожно ответила, что не подготовлена к этому, но всё же согласилась сказать несколько слов. Вот эта часть её рассказа:

«В начале 30‑х годов киностудии поддерживали сравнительно тесные контакты с нами, ибо, когда страна стоит перед угрозой порабощения, декадентские и непристойные фильмы не находят себе сбыта. Массы требовали демократии и хотели бороться против Японии. Тогда на экране преобладали американские фильмы, составлявшие 70 процентов всех демонстрировавшихся лент. Билеты стоили так дорого, что для трудящихся были недоступны. Но в Шанхае снималось несколько относительно демократических фильмов, в которых в большей или меньшей степени отражалась жизнь масс или антиимпериалистическая тема. Но говорить открыто режиссёры не осмеливались, зная, что их похитят, как однажды гоминьдановцы похитили меня и продержали несколько месяцев в заточении».

Более подробные сведения, чем она привела, содержатся в документальных материалах. В октябре 1934 года консервативные руководители «Стар студио» уволили Ся Яня в наказание за его двухлетнюю работу по производству «подрывных» фильмов. После этого он примкнул к левой группировке в «Юнайтед фотоплей», укрепил свои связи с созданным КПК подпольным Бюро по вопросам кино и возобновил работу над прогрессивными фильмами[91]. Компания «Юнайтед фотоплей» была основана в 1929 году коалицией иностранных и китайских финансистов, включая нескольких военных руководителей; все они намеревались выйти за рамки формул, обеспечивавших сбыт, например, за рамки производства фильмов о привидениях и странствующих рыцарях (извечные темы, и поныне, в 70‑х годах, изобилующие в бульварной литературе, на телевидении и в многосерийных фильмах, которые любят смотреть в заграничных китайских общинах). Ранние фильмы «Юнайтед фотоплей» отражали интеллектуальные и моральные интересы её руководителей, формировавшихся в либеральную и космополитическую эру «4 мая» — период, характеризовавшийся бунтом как против старого семейного строя, так и против «современной» любви и брака, конфликтом между романтической любовью и социальной ответственностью. Но затем трагедии военного времени начала 30‑х годов вынудили руководителей «Юнайтед фотоплей» отказаться от этих сентиментальных тем ради производства фильмов с тонко закамуфлированным политическим содержанием. Стремясь обеспечить себе политический иммунитет, они пошли дальше, создав новый жанр кинематографической аллегории. Именно в этот момент Цзян Цин и была завербована «Юнайтед фотоплей».

Выступая с выигрышной позиции, обеспеченной ей сведением политических счетов в ходе культурной революции, она в беседе со мной сказала: «К середине 30‑х годов „четвёрка злодеев“ [Чжоу Ян, Ян Ханьшэн, Ся Янь и Тянь Хань], как их назвал Лу Синь, уже предала революцию и хорошие фильмы перестали выпускаться. В этот момент я начала работать в одной кинокомпании. Я не была блестящей актрисой, но занимала довольно видное место среди новых актрис. Я не чуралась низов и могла выполнять, например, обязанности режиссёра в каком-нибудь рабочем драматическом кружке. Конечно, и другие [пролетарские актёры] сами тоже руководили постановками и играли. Я ходила также в школы. Я делала немало таких вещей».

Цзян Цин упоминала о ролях, сыгранных ею в театре, но ни словом не обмолвилась о своих ролях в кино даже в ответ на несколько прямых вопросов. Помимо желания опорочить фильмы конца 30‑х годов вообще, она руководствовалась и личными мотивами — о некоторых из них нетрудно догадаться. Она не раз говорила, что хочет приуменьшить свою репутацию кинозвезды. Можно также предположить, что ей не хотелось вызвать у иностранцев желание разыскать её старые фильмы и включить их в кинофестиваль. Многие годы ходили слухи, что, женившись на Цзян Цин, Мао приказал уничтожить все фильмы, в которых она снималась. Но такое мнение следует считать ошибочным перед лицом того исторического факта, что его правительство экспроприировало частные киностудии и архивы лишь в начале 50‑х годов, а к этому времени копии подавляющего большинства коммерческих фильмов были вывезены в Гонконг и другие китайские общины за границей. Однако имеются более поздние документальные данные, свидетельствующие о том, что изданные в Китае после 1950 года книги, в которых говорилось о некоторых сыгранных ею ролях, в начале 60‑х годов были запрещены, а их авторы подверглись резкой критике за ряд проступков, связанных с их политической позицией по отношению к ортодоксальным порядкам, официально установленным Мао в начале культурной революции[92]. Вероятно, важнейшим мотивом, заставившим её умолчать о своей карьере в кино, было то, что фильмы, в которых она снималась, были выпущены в эру единого фронта, когда кинематографистов вынуждали поддерживать линию национальной обороны в духе сотрудничества с гоминьданом в интересах борьбы против чужеземного врага, и не все те, кто поступал таким образом, поддерживали другой левый принцип — принцип пролетарской классовой борьбы, поборником которого Цзян Цин стала в последующие годы. Вот почему использованию кино для пропаганды линии национальной обороны можно было, конечно, дать задним числом различную политическую интерпретацию, особенно с целью дискредитации растущих рядов противников Мао по другим вопросам.

Поскольку виднейшие китайские современные писатели вслед за драматургами начали писать сценарии, которые обещали сделать кинофильмы самым популярным средством массовой информации, соответственно из театра в кино переманивались и новые талантливые актёры. В числе самых преуспевающих кинозвёзд, вышедших из театра, были Бай Ян и Чжао Дань, которых иногда называли китайскими Гарбо и Гейбл. Их имена — в те дни, безусловно, более блистательные, чем имя Цзян Цин,— она не упомянула ни разу. Но, сказала она о самой себе, и её привлекли к работе в кино из-за известности, завоёванной на сцене.

Карьеру Цзян Цин в кино следует рассматривать в свете политики единого фронта, проводившейся летом 1935 года. Согласно требованию о неучастии в политических партиях, выдвигавшемуся ассоциациями национального спасения, которые должны были заменить собой левые лиги, всем писателям и артистам надлежало отказываться от позиций, служивших делу той или иной партии в ущерб национальным интересам или открыто разоблачавших лицемерие гоминьдановского правительства и неэффективность его действий по освобождению страны от японской оккупации. Отныне критику в кино можно было выражать только окольным путём стилистических приёмов. В первом фильме с участием Цзян Цин, ленте «Кровь на Волчьей горе», таким окольным путем стала аллегория. Автором положенного в основу фильма рассказа «Холодная луна и дыхание волка» был Шэнь Фу, по происхождению рабочий, который пришёл в студию «Юнайтед фотоплей» в 1933 году, когда политически мыслящие писатели и кинодеятели чувствовали себя свободнее, чем после 1935 года. Этот фильм, сценарий которого был создан самим Шэнь Фу и известным сценаристом Фэй My, был поставлен Фэй My и знаменитым Чжоу Дамином, с которым Цзян Цин близко познакомилась.

На первый взгляд, «Кровь на Волчьей горе» — лишь леденящее душу повествование о волчьей стае, которая нападает на деревню, пожирает многих её обитателей, а остальных повергает в панику. Зрители, знакомые с эзоповским языком того десятилетия, несомненно, поняли, что волки символизируют собой японцев. Деревенские жители по-разному реагируют на действия агрессоров. Героиня, именуемая в фильме Маленькой Озорницей, и её отец полны решимости отомстить им. Чжао Эр, суеверный владелец чайной, верит, что волками правят горные духи и поэтому уничтожить их невозможно: единственный способ избавиться от них — это заколдовать их. Лао Чжан бесстрашен — он решается выйти на охоту на волков в одиночку. Лю Сань, как и его жена (которую играла Цзян Цин, она же Лань Пин), страшно боится волков (и в искусстве и в жизни).

Когда Маленькая Озорница, её отец и храбрый Лао Чжан идут охотиться на волков, к ним присоединяются собаколовы, которые несут мёртвого волка, чтобы отгонять злых духов. Отца — он безоружен — сразу же пожирает волк. В ту же ночь волчья стая снова нападает на деревню и убивает сына Лю Саня и жену сына. Их личная трагедия приводит к финальному столкновению. Когда волчья стая разбегается по улицам среди белого дня, Маленькая Озорница, Лао Чжан и Лю Сань мобилизуют всю деревню на защиту. Жена Лю Саня (Цзян Цин), которая раньше боялась волков, теперь смело вступает в ряды охотников на волков. Идя на бой, жители деревни, с высоко поднятыми факелами, поют «Песню об убийстве волков»:

Будем ли мы жить или умрём, мы идём, чтобы атаковать волков и защитить деревню. Кровь наших братьев разлилась, как океан, трупы наших сестёр лежат, как иней! Пусть волки обезумели от алчности, мы не отступим! Мы полны решимости уничтожить волков, ибо мы не можем остаться бездомными[93].

Фильм «Кровь на Волчьей горе», как и все фильмы, снятые в 30‑х годах при националистическом правительстве, должен был пройти через руки нескольких цензоров, прежде чем выйти на экран. Согласно постановлению гоминьдана, сначала постановочный сценарий, затем авторский сценарий и диалог, а потом уже и окончательный вариант должны были быть санкционированы Центральным управлением киноцензуры. Затем находившийся под иностранным господством Шанхайский муниципальный совет проверял, не содержится ли в данном фильме материалов, оскорбительных для японцев, чьи интересы он ограждал. И наконец, само японское консульство было вправе подвергнуть цензуре любой фильм, предположительно оскорбительный для империалистической прерогативы. Хотя цензоры из Шанхайского муниципального совета и предполагали, что волки в фильме «Кровь на Волчьей горе» символизируют собой японцев, японское консульство, не считая, вероятно, такую инсинуацию возможной, пропустило фильм[94].

В условиях быстро менявшейся политической ситуации этот фильм вызвал самые противоречивые отклики. Защитники гражданского порядка, которые, не выражая этого открыто, старались угождать японцам, нападали на фильм за содержавшуюся в нём прозрачную аллегорию. Левые критики, осуждавшие сотрудничество гоминьдана с иноземным врагом, восхваляли фильм за искусное отражение темы сопротивления. Основное ядро сторонников фильма составляла коалиция из примерно 30 радикально настроенных критиков, которые вошли в состав Общества искусств — сравнительно новой тайной организации КПК[95]. В числе членов Общества искусств были и некоторые коллеги Цзян Цин: её отвергнутый поклонник Чжан Гэн, кинопродюсеры Чэнь Боцзи. Цай Чушэн и Ли Шу, а также актёр и кинокритик Тан На (он же Ма Цилян), с которым, если верить слухам, она состояла когда-то в браке. (Могли ли они предвидеть, как сильно их похвалы по поводу игры Цзян Цин в фильмах на тему национальной обороны, выражавшую «линию Ван Мина», которую поддерживал Чжоу Ян, скомпрометируют её после того, как она, бежав в Центральный район, откажется от своей приверженности Ван Мину ради его соперника Мао?)

Выразителей интересов укреплявшей свои позиции шанхайской буржуазии не так уж беспокоило то, что этот фильм может раздражать японцев; они просто находили его скучным из-за его явного аскетизма. Привыкнув к сексуальности так называемых лёгких фильмов, они скучали по киноопусам, в которых можно было бы увидеть «обворожительные» глаза женщин, «роскошную плоть и широкие бёдра», более чётко обрисованную грудь и более соблазнительную косметику.

Хотя этот фильм был официально санкционирован, впоследствии, осенью 1936 года, его демонстрацию запретила полиция гоминьдана и английского международного сеттльмента. Это запрещение побудило Общество искусств апеллировать к мировой общественности с призывом добиться, чтобы драматургов и кинематографистов избавили от необоснованных политических репрессий[96].

Мало кто из историков, писавших после образования на родной республики, осмеливался привлекать внимание читателей к роли, сыгранной Цзян Цин в этом фильме. Одним из тех, кто решился на это, хотя и в осторожных выражениях, был Чжэн Чжихуа, который — что и не удивительно — стал жертвой репрессий периода культурной революции. В своей энциклопедической истории китайского кино он кратко изложил содержание фильма «Кровь на Волчьей горе», после чего остановился только на игре Лань Пин. Он высоко оценил исполнение ею роли простой крестьянки, политическое пробуждение которой началось после жестокого испытания — потери ребёнка, ставшего жертвой волков. Он не преминул отметить, что её исполнение было воспринято массами так же хорошо, как и критиками[97].

В «Ван Лаоу», втором фильме «Юнайтед фотоплей» с участием бывшей Лань Пин, более откровенно выражались темы социальной эксплуатации и национального сопротивления. Он снимался в обстановке городских трущоб под руководством знаменитого режиссёра Цай Чушэна, также члена Общества искусств. Чтобы подготовиться к постановке фильма, призванного с достоверностью показать жизнь обитателей джонок в устье Янцзы в Шанхае, он усиленно изучал эту социальную обстановку, проявляя тем самым артистический прагматизм, который коммунистический режим ввёл в повседневную практику. Главным действующим лицом в фильме, сюжет которого взят, таким образом, из реальной действительности, является Ван Лаоу (по имени которого и назван фильм), 35‑летний холостой бедняк, обладающий «хорошей сознательностью» трудящихся, хотя и не высокой политической сознательностью. Он влюбляется в бойкую швею (которую играет Лань Пин), но та не разделяет его чувства. Однако, поскольку он проявляет к ней сочувствие, когда умирает её отец, она выходит за него замуж из благодарности, живёт с ним в типичной шанхайской лачуге и рожает четырёх детей. Со временем их нищенское существование приводит к тому, что он впадает в глубокую депрессию и начинает сильно пить. Нападение Японии на Шанхай в январе 1932 года усиливает его депрессию и пьянство, и его семья становится ещё более несчастной.

Десятник (безусловно, враг трудящихся) хочет склонить на свою сторону Ван Лаоу в личных интересах. Он тайно уговаривает его развести костёр около хижин, где живут рабочие. В обычных условиях простодушного Ван Лаоу нетрудно было бы обмануть, но на этот раз инстинкт подсказывает ему, что надо сопротивляться и вместо повиновения десятнику разоблачить его перед народом как предателя. Десятник в бешенстве мстит Вану, превращая его лачугу в море огня, из которого его жена и дети едва успевают выбраться. Затем он настраивает народ против Вана, изображая его как «предателя, который должен умереть». Слёзы текут по лицу жены, когда она, стоя перед собравшимися людьми, умоляет их перестать преследовать Ван Лаоу; он хочет быть хорошим, утверждает она, но не знает, как этого добиться. В это время огонь, зажжённый предателем-десятником, привлекает внимание вражеской авиации: деревню бомбят и со всех сторон окружают японцы. В последней сцене жена Вана склоняется над трупом своего мужа. Вокруг неё льются кровь и слёзы людей, а она, гордо подняв голову, осыпает проклятиями всех чужеземных врагов и китайских предателей[98].

Фильм, несмотря на свою явную мелодраматичность, имел у критики достаточный успех, чтобы обеспечить Лань Пин популярность как киноактрисе. В июне 1937 года, когда закончились его съёмки, печать уже старалась отмечать появления Лань Пин в обществе и отражать её мнения по различным вопросам в зрелищных разделах газет[99].

Такое принявшее помпезные формы потакание знаменитости не было связано с нараставшей трагедией в национальной жизни. Ещё до выхода фильма на экраны в декабре 1936 года Чан Кайши был захвачен в Сиани (северо-западная провинция Шэньси) и под угрозой смерти принуждён был согласиться проводить твёрдую политику национального сопротивления и единого фронта. Ожидалось, что в последующие месяцы территория, на контроль над которой он претендовал, последует этому курсу. Как и при любом китайском правительстве, древнем или современном, националистическом или коммунистическом, от культуры требовалось подчинение правительственной политике. В мире кино фильм «Ван Лаоу» стал трудным случаем. Поскольку фигурировавшего в нём предателя-десятника можно было рассматривать как символ националистического правительства, что разоблачало лицемерную политику последнего в вопросе сопротивления, фильм был конфискован и выпущен на экран только в апреле 1938 года. К этому времени вся политическая обстановка резко изменилась. Вторжение японцев в Шанхай стало реальной катастрофой, которая обрекла на изгнание сотни тысяч людей, в том числе и Цзян Цин.

Чтобы сделать фильм неоскорбительным для японцев, гоминьдановские цензоры вырезали из первоначально отснятого варианта те места, где Ван Лаоу отказывался сотрудничать с предателем-десятником, то есть сопротивлялся японцам. Это не только нарушило художественную целостность фильма, но и, что гораздо важнее, привело к подмене его основной идеи проповедью примиренчества с японским экспансионизмом[100]. В результате всего этого Лань Пин, революционерка Цзян Цин, появилась в фильме, основная идея которого после сделанных в нём купюр стала коллаборационистской.

По мнению Цзян Цин, высказанному ею тридцать с лишним лет спустя, стоявшей перед ней тогда проблемой было её бессилие: она ничего не могла предпринять, чтобы восстановить свою репутацию. Будучи бессильными, она и все подобные ей полностью зависели от непредсказуемых последствий резких политических перемен в верхах. Из этого горького опыта она извлекла один из важнейших уроков в своей жизни: единственный способ не стать жертвой преследований — это заполучить власть.

Уязвимость для политической нестабильности военного времени была лишь одним из аспектов работы Цзян Цин в кино. Другим её аспектом была необходимость вращаться в мире кино. Чем ближе сталкиваешься со сложным клубком взаимоотношений писателей, художников, музыкантов и актёров, тем более запутанной представляется их жизнь. Точно так же, как в 30‑х годах национальные бедствия вытеснили из моды лозунг «искусство ради искусства», поддался политическим влияниям и принцип «фильм ради фильма». Это сознательное сужение разрыва между искусством и жизнью побудило некоторых писателей обращаться к общим социально-политическим проблемам через «зашифрованные кинофильмы». Цзян Цин в осторожных выражениях обратила моё внимание на один такой пример, косвенно проводя при этом параллель между своей жизнью и жизнью злополучной кинозвезды Юань Линъюй.

Помимо сценариста Ся Яня, о котором Цзян Цин неодобрительно упомянула вскользь[101], сценарии кинофильмов для студии «Юнайтед фотоплей», с которой у неё был заключен контракт, писали ещё два известных автора — Лу Синь и Тянь Хань. Лу Синь, по её мнению, не мог причинить никакого вреда, но иначе обстояло дело с Тянь Ханем. Поскольку её личная вражда к нему делала её мнение о его прошлом несколько предвзятым, о его недолгой, но эффективной деятельности в кино следует сказать дополнительно.

Впервые Тянь Хань заинтересовался художественным потенциалом киноискусства в середине 20‑х годов, когда среди китайской интеллигенции были в моде и европейский романтизм, и японский эстетизм. «Серебряными сновидениями» называл он этот вид искусства. По его словам, «вино, музыка и кино — это три величайших творения человечества». В 1926 году он основал Южнокитайское общество кино, кинематографический вариант Южнокитайского общества драмы (созданной им ранее группы театральных деятелей, определявшей тенденции в развитии театрального искусства). После обращения в марксистскую веру в 1931 году он отказался от идеи «серебряных сновидений» как буржуазной концепции[102]. По мере полевения его политической позиции он стал уделять всё больше внимания широким аудиториям и начал писать сценарии, в которых выдвигались идеи социальных перемен в городах. Одним из лучших фильмов такого рода был фильм «Три современные девушки», выпущенный «Юнайтед фотоплей» в 1933 году и демонстрировавшийся с указанием одного из псевдонимов сценариста — Тянь Хань. Звездой этой политической мелодрамы была Юань Линъюй, которую некоторые критики также сравнивали с Гарбо (в глазах китайцев Гарбо была богиней экрана на Западе). Юань Линъюй было также суждено стать в своё время объектом культа[103].

В зените своей кинокарьеры Юань Линъюй сыграла главную роль в другом сенсационном фильме — «Новая женщина», отражавшем темы современного феминизма, левого движения и политических преследований. Режиссёрами этого фильма, поставленного «Юнайтед фотоплей», были Цай Чушэн и Чжоу Дамин (бывший муж Юань Линъюй) — два человека, которые могли бы также выбрать Цзян Цин для исполнения главной роли. Автором выразительного музыкального сопровождения этого немого образца «зашифрованного кино» был Не Эр (который пять лет спустя, в Яньани, написал песни для кантаты «Хуанхэ», использованной впоследствии Цзян Цин для целей культурной революции)[104]. Сюжетом фильма послужила вымышленная история жизни Ай Ся, актрисы, покончившей жизнь самоубийством в феврале 1934 года. В фильме настоящая Ай Ся выводится как писательница. Вследствие провала её романа она не может больше обеспечивать существование своей маленькой дочери и впадает в отчаяние. В состоянии крайней депрессии она покушается на самоубийство, но в самый последний момент это обнаруживается, и её еле живой отправляют в больницу. Все попытки спасти её остаются тщетными, и перед самой смертью она слышит через окно выкрики разносчика газет: «Знаменитая писательница кончает жизнь самоубийством!» Фильм кончается нотой пролетарского подъёма. Группа женщин-работниц, только что узнавших из газет о самоубийстве Ай Ся (они-то уж не были неграмотными!), превращают своё горе в решимость и, смело бросая мысленный взор в будущее, вместе шагают вперёд навстречу восходящему солнцу[105].

Цзян Цин не говорила о Юань Линъюй прямо, но по тому, как она изображала свою собственную карьеру в кино, можно было безошибочно сказать, что Юань Линъюй была для неё эталоном не только на экране, но и в действительной жизни — до момента бегства Цзян Цин из Шанхая. Юань Линъюй, которая была на четыре года старше её, родилась в рабочей семье в Шанхае, и её, как и Цзян Цин, воспитала мать-работница. Начав свою кинокарьеру в студии «Стар», она потом перешла в «Юнайтед фотоплей», где и она, и Цзян Цин, которым тогда было ещё немногим больше двадцати, играли в левых и авангардистских фильмах. Однако Юань была не только явно более красивой и более талантливой актрисой, чем Цзян Цин, она была также сенсационной самоубийцей, которая оставила неизгладимый след в общественном сознании города. О ней, как и о многих кинозвёздах до и после неё, осталось трагическое воспоминание как о жертве злобных сплетен.

Показ «Новой женщины» начался в Шанхае в феврале 1935 года, в первую годовщину смерти Ай Ся. По иронии судьбы, в день 8 марта, издавна праздновавшийся в Китае как Международный женский день, Юань Линъюй, кинозвезда, изобразившая самоубийство Ай Ся, покончила с собой в возрасте 25 лет[106].

В последние месяцы своей жизни Юань Линъюй подверглась публичным издевательствам из-за её развода с кинематографистом Чжоу Дамином и из-за открытых связей с другими мужчинами. Все актрисы, жизнь которых проходит на виду у публики — играют ли они в левых фильмах, как Юань и Цзян Цин, или в фильмах коммерческих,— уязвимы для общественной критики, и они становятся вдвойне уязвимыми, если придерживаются неортодоксальных политических убеждений. Наиболее блистательные киноактрисы, уровня, пожалуй, Клары Боу и Бетти Грейбл, открыто общались с гоминьдановскими политиками, генералами и промышленными магнатами. Какими бы политически наивными или реакционными эти женщины ни были, по традиционным китайским нормам они принадлежали к социально радикальным элементам высшей марки. Их жизнь, целью которой было давать и получать наслаждение, представлялась насмешкой над старинными традициями застенчивых дочерей и самоотверженных жён — традициями, которым следовало большинство женщин. Повсеместно в старом Китае (а в сельской местности и поныне) строгие моральные устои и социальный нажим, более тягостный для женщин, чем для мужчин, в совокупности доводили до самоубийства женщин, которым угрожала потеря целомудрия. Послушные долгу женщины, которые подчинялись этому моральному императиву до могилы, восхвалялись посмертно и приводились в пример всем остальным.

Хотя революционеры и другие передовые люди гораздо менее строго придерживались этих односторонних и жестоких сексуальных кодексов, представители «жёлтой прессы» использовали печать и общественное мнение для унижения «безнравственных» женщин, а в политическом мире, как и в мире искусства, существовали люди, в отношении которых гоминьдановское правительство не возражало, чтобы они подвергались издевательствам и уничтожению. Последовательная цепочка широкой известности, преследований и самоубийства стала повседневным явлением.

Весной 1935 года в Шанхае Юань Линъюй была звездой-самоубийцей, чья история перешла из искусства в жизнь, а затем обратно в искусство, на каждом этапе увеличивая её известность. Через несколько недель после её смерти её жизнь была прославлена в пьесе «Смерть кинозвезды», которая имела бешеный успех в шанхайском театре. В своих заключительных воспоминаниях о Шанхае Цзян Цин указала на очерк Лу Синя «Сплетни — это страшная вещь», заголовок которого был взят из предсмертной записки Юань Линъюй «Прочтите его,— настаивала Цзян Цин,— вы найдёте в нём ключ к пониманию моей собственной жизни».

В этом очерке, разящем садистское сердце, которое и поныне бьётся в центре современной жизни Китая, говорится о женщинах, подвизающихся в исполнительских видах искусства и являющихся объектами клеветы только потому, что они актрисы. Журналисты — это «причмокивающие губами сплетники», старающиеся угодить читателям, которые жаждут прочитать приукрашенные подробности сексуальной жизни женщин, находящихся на виду у публики. «Если,— писал Лу Синь,— девушка убегает из дома, то ещё прежде, чем становится известно, сбежала ли она с кем-нибудь или была соблазнена, „умный“ писатель сразу выносит ей приговор: „Страдая от одиночества, она тосковала по возлюбленному, который разделил бы с ней ложе“. Но откуда вы это знаете? Кроме того, в бедных сельских районах женщины очень часто выходят замуж по нескольку раз, но „умный“ писатель тут же строчит крупными буквами заголовок: „Более сладострастна, чем У Цзэтянь“»[107].

Если женщина оклеветана, указывал Лу Синь, то, пусть даже за ложным заявлением последуют извинения или опровержения, ущерб уже нанесён: «Беспомощную женщину, как, например, Юань Линъюй, заставляют страдать, обливают грязью, от которой она не может отмыться. Должна ли она сопротивляться? Не владея газетой, она не может этого сделать. Ей не с кем спорить, не к кому апеллировать. Если мы поставим себя на её место, мы поймём, что она говорила правду, сказав, что сплетни — это страшная вещь. А те, кто считал, что к её самоубийству были в какой-то мере причастны газеты, также говорили правду»[108].

По существу, Цзян Цин сказала то же самое и о своём собственном трудном положении после того, как её оклеветали «жирным шрифтом», как она назвала хлесткие газетные заголовки. Если бы Китай был сегодня более раскованным обществом, в каком мужчины и женщины могли бы безнаказанно разглашать превратности своей сексуальной жизни, то она говорила бы о прошлом более откровенно. Намёки, которые она мне делала, в сочетании с общеизвестными фактами и сплетнями, исходящими от эмигрантов её поколения, дают основания для различных гипотез. Причины её уклончивости носили не только личный, но и политический характер и зачастую переплетались между собой. В период её работы в кино, которой, как она заявила в свою защиту, её вынудила заниматься скорее крайняя нищета, чем честолюбие, её имя связывали с именем актёра и кинокритика Тан На, одного из руководителей организованного коммунистами Общества искусств[109]. Кое-кто говорит, что она вышла за него замуж, а когда она оставила его, горе привело его на грань самоубийства. Угроза Тан На покончить с собой, которая сразу же была раздута прессой в сенсацию, указывала непосредственно на Цзян Цин как на виновницу. Это не только повысило её статус как знаменитости, но и сделало её мишенью женоненавистничества и садизма, которые, видимо, не менее свойственны современному, чем традиционному китайскому обществу. Но как бы трудно ни было проверить в настоящее время слухи о романе между Лань Пин и Тан На и каким бы незначительным это романтическое завихрение ни было в основном потоке её жизни, порождённые им сплетни в сочетании с искажением политического смысла фильмов, в которых она играла, создали ей вульгарную общественную репутацию, с которой она и прибыла в коммунистическую столицу Яньань. Как же Цзян Цин могла избавиться от неё?

Загрузка...