Лицемеры

В ту пору, когда самое приятное время года наряжает поля и луга в пышные одежды, некая женщина приехала в Толедо, самый старинный и знаменитый город Испании. Женщина была хороша собой, молода, лукава и до такой степени враждовала с правдой, что целые годы эта добродетель ни разу не появлялась в ее устах; и что самое удивительное, она никогда от этого не страдала, по крайней мере никогда на то не жаловалась, а значит почти всегда лгала успешно; и воистину враки, ею сочиненные, встречали иногда одобрение у самых непримиримых врагов лжи. Она могла снабжать ими поэтов и астрологов, более всего осаждаемых посетителями. Словом, эта врожденная склонность в сочетании с красотой лица была так велика, что доставила женщине в короткое время множество пистолей соразмерно ее прелестям. Глаза у нее были черные, живые, ласковые, с красивым разрезом, как нельзя более смелые, хотя и очень хвастливые; их уличали в четырех или пяти убийствах и подозревали более чем в пятидесяти, которые еще не вполне подтвердились, а что касается тех несчастных, кого они ранили, то количество их невозможно было ни сосчитать, ни даже вообразить. Никто не одевался лучше, нежели она; малейшая булавка, вколотая ее рукой, таила особую прелесть. Она никогда ни с кем не советовалась насчет своей прически, одно лишь зеркало являлось для нее государственным советом, военным и финансовым одновременно. О женщина, опасная для взоров! Невозможно было удержаться от того, чтобы не полюбить ее, и невозможно было долго любить ее и долго жить в довольстве.

Эта дама, в точности такая, как я вам только что описал ее, прибыла в Толедо поздним вечером, когда все кавалеры города участвовали в маскараде по случаю свадьбы приезжего вельможи, сочетавшегося браком с одной из знатнейших девиц в этой местности. Окна озарены были блеском свечей и еще ярче — блеском прекрасных женских глаз, и множество зажженных факелов вернуло улицам дневной свет, который похитила у них ночь. Дамы менее знатные, прикрытые мантильями, открывали любопытному взору только то, что было у них более всего достойно созерцания. Многие храбрецы или, вернее, праздношатающиеся, ходили за ними следом; я имею в виду тех бездельников, что в изобилии водятся в больших городах; они не беспокоятся о том, удачно ли их волокитство, только бы его считали или хотя бы предполагали удачным; они нападают всегда только скопом, и всегда с наглостью, и благодаря своему храброму виду и короткой шпаге, протирающей их штаны, воображают, что имеют власть над жизнью других людей и будто все женщины умирают от любви к ним, а все мужчины — от страха перед ними. О, сколько имели случаев поупражняться в своем искусстве в тот день нашептыватели нежных речей и сколько там было сказано пошлых двусмысленностей!

Некий юноша среди прочих, из школяра недавно сделавшийся пажом, наговорил в присутствии нашей героини столько глупостей, что превзошел самого себя, и никогда еще не был столь доволен своей особой. Он видел, как Елена вышла из наемной кареты, был ослеплен незнакомкой и, не ограничиваясь этим, последовал за нею до того дома, где она сняла комнату, и дальше повсюду, куда приводило ее желание что-нибудь повидать. Наконец приезжая остановилась в таком месте, где, по ее мнению, можно было вволю наглядеться на маски; красноречивый паж, наряженный в этот день в более чистое, чем обычно, белье, вскоре завязал разговор с приезжей, видавшей на своем веку и не таких, как он. Приезжая была из тех светских женщин, что ловко и хитро подстрекают юных дураков отваживаться на многие нескромности. Итак, вы сами понимаете, что, убедившись в безрассудной болтливости пажа, она заставила его выложить все, что ему было известно, если не больше того. Вскружив ему голову лестью, она затем делала с ним что хотела. Она узнала от пажа, что он служит старому кавалеру из Андалузии, дяде того, кто женится и в честь кого веселится весь город; что старик — один из самых богатых людей своего звания и что у него нет других наследников, кроме этого племянника, которого он очень любит, хотя тот один из самых развращенных юношей в Испании и влюбляется во всех женщин; что, не довольствуясь куртизанками и теми женщинами, чью благосклонность он завоевал ухаживанием или подарками, молодой вельможа часто учинял сатировы насилия над девушками всякого звания. Паж прибавил, что шалые выходки кавалера дорого стоили старому дяде и что это всего более побудило его женить племянника, чтобы посмотреть, не изменит ли он вместе со своим положением также и образ жизни. Пока паж выбалтывал Елене тайны и дела своего господина, она развращала его ум, восхищаясь малейшим пустяком, им сказанным, и обращая внимание его сотоварищей на то, сколько приятных вещей он говорит и с каким изяществом он это делает. Словом, ничего не было упущено, чтобы окончательно испортить юношу, и без того уже бывшего слишком высокого о себе мнения. Похвалы и одобрения из прекрасных уст — вещь весьма опасная. Едва бедный паж сообщил Елене, что он родом из Вальядолида, как она сейчас же стала лестно отзываться об этом городе и его обитателях и, дойдя в своих расхваливаниях до гипербол, сказала бедному пажу, что из всех, кого она знала в той местности, она не видела ни одного человека, столь пригожего и безупречного, как он. Эта последняя уловка окончательно доконала пажа. Между тем настало время расходиться. Дама сама предложила безумцу проводить ее домой и, разумеется, подала руку ему, а не кому-либо другому. Паж испытывал радостный трепет, отчего время от времени выкидывал коленца и рассуждал про себя, что, как бы ничтожен человек ни был, не следует никогда терять надежду на успех у женщин.

Войдя в свою комнату, Елена велела подать пажу лучший стул. Он так одурел от счастья, что, собираясь сесть, не рассчитал и шлепнулся на пол, раскидав кругом плащ, шляпу и перчатки и чуть было не пронзив себя кинжалом, выскользнувшим при падении из ножен. Елена кинулась поднимать упавшего, притворяясь взбешенной тигрицей, у которой отняли детенышей; она подобрала кинжал и сказала пажу, что не может допустить, чтобы остальную часть дня он носил это оружие, из-за опасности, которой он уже однажды подвергся. Паж собрал обломки своего крушения и сказал несколько плохих комплиментов, подходящих к случаю. Между тем Елена, делая вид, будто не может оправиться от страха, испытанного ею, принялась восхищаться красотой кинжала. Паж сказал ей, что оружие принадлежит его престарелому господину, который некогда подарил этот кинжал вместе со шпагой и соответствующим снаряжением своему племяннику, и что он выбрал этот кинжал сегодня среди многих других, находящихся в гардеробе господина, чтобы украсить себя в день публичного празднества. Елена намекнула, что она могла бы, замаскировавшись, пойти посмотреть, как женятся в Толедо особы благородного звания. Паж ответил, что венчание состоится не раньше полуночи, и предложил ей поужинать в комнате дворецкого, который был его другом. Затем он стал сетовать на свою незадачу, на то, что ему приходится покинуть самое приятное на свете общество, чтобы отправиться скучать со своим постарелым господином, которого старческие недуги удерживали в постели. Паж прибавил, что из-за подагры его господин не будет присутствовать при бракосочетании и что состоится оно в доме, очень далеко расположенном от его жилища, которое находится во дворце графа де Фуэнсалида. Затем он стал одумывать изящный прощальный комплимент как вдруг кто-то резко постучал в дверь. Елена, казалось, смутилась и попросила пажа пройти в каморку, где она заперла его на более долгий срок, чем он предполагал: тот, кто столь резко стучал в двери, был большим храбрецом на словах, любовником Елены, которого она ради приличия выдавала за своего брата. То был сообщник ее дурных поступков и пособник ее утех.

Она рассказала ему о запертом паже и о замышляемом ею покушении на пистоли его старого господина, осуществление чего требовало столько же проворства, как и ловкости.

В одно мгновение мулы, хотя и очень уже утомленные, были снова запряжены в карету, которая привезла их из Мадрида, и Елена со своей шайкой — с грозным Монтуфаром, старухой по имени Мендес, уважаемой за четки и обличье суровой добродетели, и мальчиком-слугой — уселась в эту разбитую посудину, доставившую их на улицу Новых христиан[5], чья вера была еще более недавнего происхождения, нежели продаваемая ими одежда. Маски еще расхаживали по улицам, и случилось так, что жених, замаскированный подобно остальным, повстречал карету Елены и увидел эту опасную незнакомку, которая показалась ему Венерой в окне кареты или солнцем, разъезжающим по улицам; он так прельстился ею, что едва не покинул участников своего свадебного карнавала, чтобы очертя голову ринуться на завоевание очаровательной незнакомки, но в ту пору благоразумие заставило его подавить пылкое желание, еще только зарождавшееся в нем. Он последовал за своей компанией масок, а наемная карета продолжала путь к лавке старьевщика, где Елена мигом и не торгуясь оделась с головы до пят в траур, велела нарядить таким же образом старую Мендес, Монтуфара и мальчика-слугу и, вновь усевшись в карету, приказала кучеру отвезти их ко дворцу графа де Фуэнсалида. Мальчик-слуга вошел в дом, осведомился, где помещаются покои маркиза де Вильяфаньян, и отправился испросить у него аудиенцию для приезжей дамы из горной местности Леона, желавшей поговорить с маркизом по важному делу. Простодушный старик удивился посещению такой знатной дамы и в такой поздний час. Он придал себе, лежа в постели, возможно более подобающий вид, поправил смятый воротник и велел подложить под спину еще две подушки, помимо тех, какие у него уже были, чтобы благопристойнее принять столь видную посетительницу. Пребывая в этом положении и уставившись взглядом на дверь своей комнаты, он увидел с немалой утехой для глаз и не меньшей тревогой в сердце, как в комнату вошел мрачный Монтуфар, облаченный в такое количество траурных одеяний, словно целая похоронная процессия; следом за ним шли две женщины в таком же уборе. Из них более молодая, ведомая Монтуфаром за руку и прятавшая часть лица под покрывалом, казалась более грустной и более знатной. Слуга нес ее шлейф, такой длинный, такой широкий и потребовавший столько материи, что, когда его расправили, он покрыл весь пол комнаты. Едва переступив порог, вошедшие приветствовали больного старика тремя глубокими поклонами, если не считать ничем не примечательного поклона мальчика-слуги. Посредине комнаты — еще три поклона, все в одно и то же время, затем еще три — прежде чем сесть на стулья, поданные юным пажом, приятелем пленника, запертого Еленой в каморке. Три последних поклона были таковы, что почти затмили собой первые и глубоко умилили рыцарские чувства старика; дамы уселись, а Монтуфар и мальчик-слуга отошли с непокрытыми головами к двери. Между тем старик рассыпался перед дамами в комплиментах и соболезновал по поводу их траура, прежде нежели узнал его причину; он попросил их поведать ее, а также и то, чему он был обязан честью видеть их в такой поздний час, столь неподобающий особам их звания. Елена, отлично зная, насколько способны трогать и убеждать прекрасные глаза, когда они плачут, стала исторгать из своих очей потоки слез, а из уст вздохи и прерывистые рыдания, то повышая, то понижая звук, смотря по тому, как ей казалось уместным, и при этом обнаруживала время от времени красоту своей руки, утиравшей слезы, и порой открывала лицо, желая показать, что оно столь же прекрасно, как и опечалено. Старик с нетерпением ждал, когда дама заговорит, и начинал уже надеяться на это, ибо разлившиеся ручьи слез высохли наконец в долинах роз и лилий, которые они наводнили, как вдруг старая Мендес, сочтя уместным подхватить горестную песнь там, где Елена ее оборвала, начала плакать и рыдать столь сильно, что Елене стало стыдно, что она недостаточно сокрушалась. Старуха не ограничилась этим: желая отличиться и перещеголять Елену, она решила, что один-другой клок волос окажут немалое впечатление на зрителей. Сказано — сделано. Она произвела на голове у себя большое опустошение, но, сказать правду, ничем своим не поплатилась, ибо там не было ни одного волоса, который оказался бы ее собственным. Елена и Мендес взапуски сокрушались таким образом, как вдруг Монтуфар и слуга по заранее условленному между ними знаку подали голос возле двери, всхлипывая и рыдая на зависть сидевшим у постели плакальщицам, которых этот новый заунывный хор подстрекнул к дальнейшему сокрушению. Старик был в отчаянии, видя, что они столько плачут и не будучи в состоянии узнать, почему. Он тоже плакал, насколько позволяли ему силы, стенал так громко, как ни один из членов шайки, и всеми святыми заклинал сокрушавшихся дам немного умерить свою скорбь и поведать ее причину, уверяя, что его жизнь — самое меньшее из того, что он готов ради них подвергнуть опасности, и сожалея о своей ушедшей молодости, когда он мог бы на деле доказать им искренность своих намерений. При этих словах дамы успокоились, лица их прояснились, и они решили, что поплакали достаточно и что можно без ущерба для себя не плакать больше, а кроме того они весьма дорожили временем и отлично знали, что им нельзя его терять. А потому старуха откинула назад траурное покрывало, чтобы ее почтенное лицо внушило все то доверие, какое ей было необходимо, и торжественным голосом сказала:

— Всемогущий бог да охранит от зла маркиза де Вильяфаньян и дарует ему все то здоровье, какого ему недостает, хотя, сказать правду, то, что мы пришли сообщить, не очень способно принести ему радость, являющуюся украшением здоровья. Но несчастье наше таково, что нам приходится поведать его людям.

Тут маркиз де Вильяфаньян ударил себя ладонью по бедру и, испустив глубокий вздох, воскликнул:

— Дай бог, чтобы я ошибся! Опять какая-нибудь новая проказа или, вернее, новое сумасбродство моего племянника! Договаривайте, сударыня, договаривайте и простите, что я вас перебил.

Вместо ответа старуха снова заплакала, и слово взяла Елена:

— Так как вам по опыту известно, что ваш племянник раб своих страстей, и вам часто приходилось прекращать толки о его насилиях, вы легко поверите и в то из них, какое он учинил надо мною. Когда вы послали его прошлой весной в Леон, он увидел меня в церкви и сразу же наговорил мне таких вещей, что, если бы они были правдой, нам обоим пришлось бы остаться, из страха перед правосудием, в той церкви — мне как убийце, а ему — как человеку убитому и готовому быть преданным земле. Он без конца твердил мне, что мои глаза сразили его, и не упустил ни малейшей лести, какою пользуются влюбленные, когда они хотят злоупотребить простодушием девушки. Он шел за мной до самого моего дома, проезжал верхом мимо моих окон, ежедневно и еженощно задавал там музыку. Наконец, видя, что все любовные посулы ни к чему не приводят, он задобрил подарками рабыню-негритянку, которой моя мать обещала дать свободу, и по наущению этой рабыни застиг меня врасплох в саду, принадлежавшем нам в предместье города. Со мной была только вероломная рабыня, а его сопровождал человек столь же дурной, как и он. Ваш племянник, подкупив садовника, приказал ему уйти на другой конец города под предлогом какого-то важного дела. Что я могу еще сказать вам? Он приставил мне к груди кинжал, но, видя, что честью я дорожу больше жизни, воспользовался помощью соучастника своего преступления и насильно взял у меня то, чего никогда не добился бы своим ухаживанием. Рабыня прикинулась взбешенной и, желая лучше скрыть свое предательство, велела слегка ранить ее в руку и притворно лишилась чувств. Садовник вернулся; ваш племянник, сам ужаснувшись своему преступлению, бежал столь поспешно, что, перелезая через стену сада, уронил свой кинжал, который я подобрала. Однако этому дерзкому молодому человеку тогда еще нечего было бояться, ибо, не будучи в состоянии потребовать, чтобы его заключили под стражу, я выказала достаточно самообладания, чтобы являть спокойный вид и утаивать ужасное несчастье, постигшее меня. Я старалась, как могла, не казаться более грустной, чем обычно. Злодейка рабыня скрылась спустя некоторое время. Я лишилась матери и могу сказать, что лишилась бы с нею всего на свете, если бы моя тетка, которую вы здесь видите, не была столь добра и не приютила меня у себя в доме, где она не делает никакого различия между мною и своими двумя прелестными дочерьми. Живя с теткой, я узнала, что ваш племянник до такой степени далек от желания загладить нанесенную мне обиду, что собирается жениться в этом городе. Я приехала с поспешностью, чтобы вы дали мне, прежде чем я выйду из вашей комнаты, две тысячи экю деньгами или драгоценными камнями, и я могла бы стать монахиней, ибо, судя потому, что мне известно из опыта о нраве этого кавалера, я никогда не решусь выйти за него замуж, даже если бы сам он и все его близкие хотели склонить меня к этому всякого рода обещаниями и просьбами. Я знаю, что он женится сегодня вечером, но я намерена воспротивиться этому и учиню скандал, который повредит ему на всю жизнь, если вы не прикажете сделать то, что я вам предложила. А в доказательство того, что все, что я рассказала вам о насилии, содеянном надо мной вашим племянником, — чистейшая правда, — прибавила она, — вот кинжал, который он приставил мне к груди, и да было бы угодно богу, чтобы племянник ваш тогда не только угрожал мне им, но и совершил нечто большее.

Окончив свою речь, Елена снова заплакала, Мендес завопила еще громче, а хор подле двери подтягивал с неменьшим рвением, причем мальчик-слуга выводил верха, а Монтуфар вторил басом. Как только старик, весьма легко поверивший всему, что рассказала самая плутоватая из всех женщин, увидел кинжал, он сразу признал в нем тот, что некогда подарил племяннику. Поэтому его единственной мыслью было не допустить, чтобы свадьба племянника расстроилась. Он, конечно, послал бы за ним, но побоялся, как бы кто-нибудь не полюбопытствовал узнать причину этого; люди всего боятся, когда сильно чего-либо желают. Поэтому, едва старик увидел, что убитые горем дамы намерены пойти и воспрепятствовать браку, которого он горячо желал и который ему стоило большого труда наладить, он приказал пажу принести шкатулку и велел ему отсчитать две тысячи экю монетами в четыре пистоля. Монтуфар получил их и пересчитал одну за другой, а старый маркиз, взяв с обеих дам обещание навестить его завтра, принес им тысячу извинений, что не может проводить их до кареты. Они уселись в нее, весьма довольные своим посещением, и велели кучеру везти их обратно в Мадрид, полагая, что если их станут преследовать, то в направлении Леона. Между тем хозяйка дома, где они остановились, видя, что ее жильцы не показываются, вошла к ним в комнату; она нашла в каморке пажа, который не мог понять, почему его заперли, и позволила ему уйти, так как знала его или, вернее сказать убедилась, что весь ее скарб в целости.

Те, для кого кража является обычным занятием и служит единственным средством к жизни, не боятся бога и вынуждены всегда бояться людей. У них нет родины, и они никогда не имеют надежного пристанища. Едва прибыв в какое-нибудь место, они как можно скорее извлекают там пользу из одного человека и ссорятся со всеми остальными. Это злополучное ремесло, на изучение которого кладется столько труда и старания, отличается от всех остальных тем, что прочие ремесла люди оставляют состарившись и оттого, что ушли силы, а воровской промысел почти всегда приходится покидать в молодости и вместе с жизнью. Очевидно, все им занимающиеся находят в нем немало прелести, раз они рискуют ради него многими годами жизни, которых рано или поздно их лишает палач.

Елена, Мендес и Монтуфар не предавались подобным возвышенным размышлениям, но зато очень страшились, как бы за ними не было погони. Они дали кучеру вдвое против условленной платы, лишь бы тот поторапливал лошадей, что он и делал с двойным усердием, желая угодить людям, заплатившим ему такой же мерой, и можно поверить, что никогда еще наемная карета не ехала более быстро по дороге в Мадрид. Им не хотелось спать, хотя ночь была уже на исходе. Монтуфар очень беспокоился и выражал своими частыми вздохами больше раскаяния, нежели удовлетворения. Елена, понимавшая, о чем он думает, захотела развлечь его рассказом о подробностях своей жизни, которые она до этого дня скрывала от Монтуфара.

— Так как я вижу, что ты в плохом расположении духа, — сказала она ему, — я хочу удовлетворить твое всегдашнее желание узнать, кто я, и услышать о тех приключениях, какие случились со мной до нашего знакомства. Я могла бы тебе сказать, что я из хорошей семьи, и назваться каким-нибудь прославленным именем, как делает в наше время большинство людей, но я намерена быть с тобой столь чистосердечной, что открою тебе все, вплоть до малейшего порока тех, кто произвел меня на свет.

«Итак, мой отец был уроженцем Галисии, ливрейным лакеем или, выражаясь более почетно, гайдуком. Он весьма чтил память патриарха Ноя за одно лишь изобретение им виноградной лозы, но если бы не эта слабость к вину, можно было бы сказать о моем отце, что он был очень мало привязан к преходящим благам этого мира. Моя мать была родом из Гренады, говоря откровенно, — рабыней, но против судьбы не пойдешь. Она откликалась на имя Мария, данное ей господами, и это имя получила при крещении, но ей доставило бы больше удовольствия, если бы ее называли Зара, что являлось ее мусульманским именем; ибо, если уж говорить все до конца, она была христианкой из покорства и по обычаю, в действительности же оставалась мавританкой. Тем не менее она часто исповедовалась, но скорее в грехах своих господ, чем в собственных, и так как она рассказывала своему исповеднику гораздо больше о зле, которому ей приходилось служить, чем о своих недостатках, и выставляла ему в выгодном свете свое терпение, исповедник, бывший святым человеком и судивший по себе о других, верил ей на слово в хвалил ее, вместо того чтобы порицать; таким образом всякий, кто оказался бы в минуту исповеди поблизости от моей матери и ее духовника, услышал бы одни только взаимные похвалы. Вы, быть может, недоумеваете, каким образом я осведомлена о столь глубокой тайне, и, конечно, догадываетесь, что не от матери я ее узнала; но я очень любопытна по природе, и, как я ни была тогда молода, я не упускала случая подойти поближе к матери, когда она исповедовалась, чтобы подслушать ее исповедь. Хотя она и была смуглая, или, вернее, черная, лицо ее и стан не лишены были приятности, и свыше полудюжины кавалеров, командоров красного и зеленого креста не гнушались домогаться ее благосклонности. Мать была столь милосердна, что оказывала ее всем, кто просил об этом, и являла такую признательность своим господам, что, желая некоторым образом вознаградить их за труд, которого им стоило кормить ее с юных лет, она каждый год употребляла все старания, чтобы подарить им маленького раба или маленькую рабыню. Но небо не покровительствовало этому доброму намерению, и все маленькие полунегры, ею произведенные, умирали, едва родившись на свет. Ей больше посчастливилось в воспитании чужих младенцев. Ее господа, терявшие всех своих детей еще в колыбели, сделали ее кормилицей мальчика, от которого отказались уже все врачи, но который спустя немного времени благодаря заботе и хорошему молоку моей матери подал признаки полного здоровья и надежду на долгую жизнь. Этот счастливый случай был причиной того, что госпожа моей матери, умирая, даровала ей свободу.

Итак, моя мать стала свободной. Она занялась стиркой белья и настолько преуспела в ней, что вскоре не стало в Мадриде ни одного придворного, который считал бы свое белье хорошо выстиранным, если оно не было выстирано руками мавританки. Тогда-то она снова применила на деле уроки, преподанные некогда ее матерью, которая научила ее общаться с обитателями того света. Она оставила в свое время эту щекотливую деятельность — больше из скромности, чем из боязни правосудия, и к тому же ей надоели похвалы, расточаемые ее искусству. Наконец-то она вновь предалась ему всецело, единственно из желания доставить удовольствие своим друзьям, и вскоре приобрела в нем столь замечательные познания и вошла в такую силу при дворе преисподней, что демоны с самой громкой славой не считали бы себя хорошими дьяволами, если бы они не вели с ней дружбы. Я не тщеславна и никогда не лгу, — прибавила Елена, — и я не стала бы приписывать моей матери хорошие качества, которых у нее не было; но я обязана хотя бы засвидетельствовать эту ее добродетель. Знание тайн, которыми она торговала и которые разоблачала, и ее прорицания, заставлявшие показывать на нее пальцем на улицах, были талантами заурядными среди людей ее племени, по сравнению с ее познаниями по части девственности. Иной цветок невинности оказывался, после того как она приложила к нему руку, более нетронутым, чем до увядания, и продавался во второй раз дороже, чем в первый.

Матери было лет сорок, когда она вышла замуж за моего отца, славного Родриго. В их квартале удивлялись, что человек, питавший такое пристрастие к вину, вступает в брак с женщиной, которая не пьет его вовсе в качестве последовательницы Магомета и, будучи прачкой, всегда держит руки в воде, но мой отец говорил на это, что любовь все облегчает. Мать забеременела спустя некоторое время и благополучно разрешилась мною. Радость недолго царила в доме. Мне минуло шесть лет, когда некий вельможа по случаю боя быков нарядил в свои ливреи сто слуг; отец оказался в числе избранных, изрядно выпил в тот день и кинулся навстречу разъяренному быку, который растерзал его. Мне помнится, по этому поводу сочинили песни и говорили насчет смерти моего отца, что каждый ненавидит другого, носящего то же звание. Только много времени спустя я поняла, что этим намеком его хотели упрекнуть в том, будто он носил рога, подобно быку; но невозможно ни заставить умолкнуть злые языки, ни запретить людям их злые шутки. Моя мать скорбела о смерти отца, я тоже скорбела о нем; она утешилась, утешилась и я.

Моя красота некоторое время спустя стала привлекать ко мне общее внимание. В Мадриде все наперебой домогались возить меня на корсо и в театр и задавать в мою честь пиршества на берегу Мансанареса. Мать стерегла меня, как Аргус, так усиленно, что я роптала на нее, но вскоре убедилась, что это служит к моей выгоде. Ее строгость и высокая цена, какую она за меня положила, выставили товар в надлежащем свете и вызвали соревнование среди тех, кто умильно посматривал в мою сторону. Я продавалась с публичного торга, каждый думал, что отбил меня у своего соперника, и каждый считал, что нашел то, чего уже не было. Некий богатый женевец, не желавший выступать наравне с прочими соискателями, выложил столько золота перед взором моей благоразумной матери и столь откровенно договорился с нею, что она пошла навстречу его добрым намерениям. Он первый познал мою благосклонность, но это первенство обошлось ему очень дорого. Мы соблюдали верность до тех пор, пока думали, что он сомневается в ней; но как только нам показалось, что он убежден в нашей верности, мы перестали ее хранить. Мать была слишком чувствительна к чужим горестям, чтобы слушать равнодушно беспрестанные жалобы моих поклонников, все первых при дворе лиц и все очень богатых. Правда, они не сорили деньгами, подобно женевцу, но мать, умевшая ценить большие прибыли, не пренебрегала малыми; к тому же ее услужливость проистекала скорее из милосердия, нежели из корыстолюбия. Женевец разорился, — не знаю, были ли мы тому причиной. Возникли распри из-за любви ко мне, королевская полиция побывала у нас, больше из вежливости, чем по какому иному поводу, но моя мать питала врожденное отвращение к судейским и столь же ненавидела храбрецов и самовлюбленных щеголей, которые начали осаждать нас. Поэтому она сочла уместным уехать в Севилью, распродала весь свой домашний скарб и села вместе со мной в обратную карету. Кучер нас предал, у нас похитили все, что мы имели, а мою мать, защищавшую свое добро, насколько было в ее силах, избили столь жестоко, что, прежде чем мы успели добраться до какой-нибудь захудалой гостиницы, она умерла у подножья скалы. Как я ни была молода, я набралась решимости и обыскала все складки одежды моей матери, но там ничего уже не оказалось, после того как их тщательно обшарили грабители. Я оставила мать на полное усмотрение прохожих, рассудив, что на такой большой дороге, как из Мадрида в Севилью, милосердные люди набредут на ее тело, покинутое мной и похоронят его. Я вернулась в Мадрид, мои влюбленные узнали о моем несчастье и помогли мне, и вскоре я обзавелась новыми платьями и обстановкой. В это время я встретила тебя у одной из моих приятельниц и пленилась твоими достоинствами. Мне нечего тебе больше рассказывать о моей жизни, ибо с тех пор мы всегда жили вместе. Мы приехали в Толедо, мы поспешили убраться оттуда, и с такими большими деньгами, что если бы у тебя оказалось столько же мужества, сколько я в тебе предполагала, ты был бы сейчас более веселым. А так как от повествования моего тебя клонит ко сну, что видно по твоей зевоте и поникшей голове, прислонись ко мне и усни; но знай — все, что есть в страхе хорошего и полезного, перед тем как совершают преступление, становится куда более дурным и опасным, когда оно уже совершено. Страх всегда омрачает ум виновного, и вместо того чтобы бежать от своих преследователей, он часто сам попадается им в руки».

Монтуфар уснул, а Аврора пробудилась столь прекрасная и очаровательная, что птицы, цветы и родники приветствовали ее каждый на свой лад: птицы запели, цветы наполнили воздух ароматом, а родники засмеялись или залепетали, — что одно и то же.

В это время племянник маркиза де Вильяфаньян, чувственный дон Санчо, собирался подняться с ложа, которое он разделял с новобрачной, весьма утомленный, а быть может, уже пресыщенный брачными утехами. Его воображение было всецело наполнено прекрасной незнакомкой, пагубной Еленой, замеченной им, когда она проезжала в наемной карете. Он представлял ее себе как нельзя более восхитительной, причиняя тем самым большую несправедливость своей жене, очень пригожей и столь достойной любви, что немало возлюбленных вздыхало по ней в Толедо, в то время как она вздыхала по своему мужу, а этот непостоянный кавалер вздыхал по бесчестной куртизанке, отдававшейся за безделицу всем, кто вожделел к ней.

Нет ничего более разнузданного, чем наше желание: муж, имеющий красивую жену, волочится за безобразной служанкой; сатрап, которому подают раковый суп и перепелов, бросает на них презрительный взгляд и велит принести себе суп и говядину своей челяди. У всех вкус извращен во многих отношениях, а у вельмож больше, чем у других людей: так как у вельмож добра больше, чем надо, и поскольку всегда ищешь того, чего не имеешь, — они для разнообразия склоняются ко злу; они тратят, чтобы найти его, время, усилия и деньги и иногда долго упрашивают жестокую женщину, прежде чем добиться от нее того, что она порой дарит другим без всякой просьбы. Так угодно небу; оно наказывает их тем самым злом, к которому они столь слепо склоняются. Презренный человек! Тебе небо даровало две вещи на свете, более всего способные составить твое счастье: богатство и достойную любви жену; богатство — чтобы можно было уделять добро тем, кто его заслуживает, но не имеет, и чтобы не приходилось совершать низких поступков, к чему приводит бедность самые благороднорожденные души, и жену, равную тебе по знатности и богатству, прекрасную телом и душой, безупречную в твоих глазах и еще более в глазах других людей, которые разумеют в чужих делах лучше, чем в собственных, и к тому же обладающую скромностью, целомудрием и добродетелью! Чего же ты ищешь вне своего очага? Разве нет у тебя дома твоей половины, жены, чей ум извлекает твой собственный, чье тело целиком отдает себя для твоего наслаждения, жены, которая дорожит твоей честью, старательно хлопочет по хозяйству, искусно бережет твое добро, дарит тебе детей, которые заявляют тебя в своей юности, помогают тебе в твоей старости и продолжат род после твоей смерти? Чего ты ищешь, повторяю, вне твоего очага? Скажу тебе это в немногих словах: гибели своего имения и доброй славы, потери уважения своих друзей и появления опасных недругов. Ты думаешь, что твоя честь в безопасности, раз у тебя честная жена? О, как ты неопытен в делах света и как мало знаешь нашу немощь! Самая вышколенная и послушная на свете лошадь выбивает из седла плохого наездника и сбрасывает его наземь. Женщина устоит против того или иного искушения и совершит тягчайший проступок в то время, когда будет думать, что она больше всего настороже. Один проступок часто влечет за собой другие, и расстояние между добродетелью и пороком иногда есть путь немногих дней. А к чему все эти наставления? — скажет тут кто-нибудь. — А о чем он беспокоится? Пусть он воспользуется или пренебрежет ими, смотря по надобности, и пусть по крайней мере будет благодарен тому, кто преподал их даром.

Итак, дон Санчо собирался подняться с ложа, которое он разделял со своей молодой женой, когда дворецкий его дяди принес письмо, в котором дядя сообщал о приезжей даме, обманувшей его, как он полагал, ибо она не появлялась ни в одной из гостиниц Толедо, куда он посылал за нею; в том же письме он просил племянника нарядить одного из слуг в погоню за этой мошенницей по дороге в Мадрид, куда она могла, как полагал дядя, отправиться, тогда как он расставил людей по всем дорогам, ведущим из Толедо в соседние города, кроме дороги в Мадрид. Дон Санчо не отличался кротостью, он почувствовал себя уязвленным в самое слабое место своей души и был весьма доволен, что его хоть раз ложно обвинили в преступной слабости, после того как неоднократно в ней уличали. Украденные деньги и плутовская проделка с его дядей рассердили дона Санчо в равной степени. Он рассказал о происшедшем своей жене и кое-кому из родственников, явившихся проведать его на утро после свадьбы, и, не слушая друзей, пытавшихся отговорить его от пришедшей ему на ум затеи, поспешно оделся, слегка закусил и помчался к дяде, а оттуда, расспросив пажа, препроводившего Елену в комнату старого маркиза, какой вид имела карета, сколько было сообщников и по каким приметам можно будет их опознать, отправился на почтовых в Мадрид в сопровождении двух слуг испытанной храбрости. Он сделал четыре или пять перегонов так быстро, что ни разу не вспомнил о прекрасной приезжей даме; но когда гнев его немного улегся благодаря стремительной езде, Елена вновь предстала в его воображении, столь прекрасная и очаровательная, что ему не раз приходило на ум вернуться в Толедо и отыскать ее. Он сто раз проклинал себя за то, что принял так близко к сердцу учиненную у его дяди кражу, и сто раз называл себя неблагоразумным и врагом собственному удовольствию за то, что изломал себе бока, гоняясь на почтовых, вместо того чтобы употребить это время на погоню за сокровищем, обладание которым могло, по мнению дона Санчо, сделать его как нельзя более счастливым. Занятый своими любовными размышлениями, он часто разговаривал сам с собой, словно помешанный, и так громко, что слуги, мчавшиеся впереди него, поворачивали и возвращались обратно, чтобы спросить, не угодно ли ему чего-нибудь.

— Зачем, — восклицал он порой, — удалился я оттуда, где увидал ее! Разве я не буду несчастнейшим человеком на свете, если этой приезжей не окажется более в Толедо, когда я вернусь туда? И поделом мне! Я получу по заслугам за то, что решил разыграть судью. Но если я вернусь в Толедо, ничего не сделав, — продолжал он, — что скажут обо мне те, кто хотел отговорить меня от подобного начинания? И должен ли я оставить ненаказанными разбойников, столь неслыханным образом укравших деньги моего дяди и злодейски меня оклеветавших?

Пока эта борьба совершалась в мыслях развратного молодого человека, его слуги опознали поблизости от Ксетафа карету Елены по тем приметам, какие им были указаны. Они в один голос закричали своему господину, что накрыли мошенников, и, не дожидаясь его, погнались за каретой, обнажив шпаги. Кучер в испуге остановил лошадей, а Монтуфар перепугался еще больше. Елена велела Монтуфару освободить место у окна кареты и пересела туда, чтобы попытаться отвратить столь большую беду. Она увидела подходящего к ней с обнаженной шпагой дона Санчо, чье лицо не предвещало ничего доброго; но едва глаза влюбленного дворянина встретились с теми, которые уже столь сильно его ранили, как рана вновь открылась, и он тут же решил, что слуги ошиблись, ибо всегда бываешь хорошего мнения о том, кого любишь; словно зная Елену с ее ранних лет как женщину знатную и безупречную, дон Санчо стал осыпать своих слуг увесистыми ударами шпаги, держа ее плашмя.

— Негодяи! — восклицал он. — Не говорил ли я вам, чтобы вы хорошенько смотрели, как бы не ошибиться, и не заслуживаете ли вы, чтобы я переломал вам руки и ноги за то, что вы столь неучтиво остановили карету дамы, которой надлежит оказывать всяческое почтение?

Бедные слуги, действовавшие столь поспешно только по причине примет, указанных им пажом, и увидевшие теперь прекраснейшую женщину, что внушает почтение даже самому невежливому человеку, отбежали в сторону, чтобы уклониться от гнева своего господина, решив, что он прав и еще оказывает им снисхождение, не избивая их нещадно. Дон Санчо извинился перед Еленой и поведал ей, почему его опрометчивые слуги намеревались так грубо обойтись с ней, но это ей было так же хорошо известно, как и ему. Он умолял ее принять во внимание, как легко ошибается человек, ослепленный яростью.

— Посудите сами, прошу вас, — говорил он ей, — во что могут слуги вовлекать своих господ: не будь я с ними, эти дураки сгоряча, на основании мало достоверных признаков, подняли бы общий переполох и насильно отвели бы вас в Толедо как воровку. Вы, конечно, похитительница, — прибавил он, улыбаясь, — но скорее сердец, нежели чего-либо иного.

Елена поблагодарила в душе небо за то, что оно даровало ей внешность, способную делать безнаказанными все дурные поступки, которые она имела обыкновение совершать. Оправившись от перенесенного страха, она отвечала дону Санчо весьма скромно и немногословно, ибо хорошо знала, что всякий, кто усердно отпирается от обвинений, ему предъявленных, усиливает существующее против него подозрение. Дон Санчо был в восхищении, найдя столь странным путем то, что искал. Он по безрассудству потворствовал своей страсти, воображая, что небо благоприятствует ей, ибо оно помешало ему вернуться в Толедо, как он несколько раз намеревался поступить, а это значило бы, конечно, удалиться от сокровища, которое он столь ревностно искал. Дон Санчо осведомился у Елены, как ее зовут и где она живет в Мадриде, и попросил позволения навестить ее там, чтобы подтвердить на деле свою готовность оказывать ей всяческие услуги. Елена назвалась вымышленным именем, указала вымышленное жилище и ответила, что сочтет за счастье видеть его у себя. Он предложил сопровождать ее, она не пожелала на это согласиться, сказав, что она замужем, и что муж едет ей навстречу в карете, и шепнула, что она опасается даже своей челяди, а еще более — дурного нрава своего супруга. Это сделанное вскользь признание убедило дона Санчо в том, что Елена питает к нему некоторое расположение. Он простился с ней и, влекомый больше надеждой, чем почтовой лошадью (если смею так выразиться), поспешил в Мадрид. Едва он приехал туда, как тотчас справился об Елене и ее жилище по тем приметам, какие она ему указала. Его слуги искали до устали, друзьям тоже пришлось немало потрудиться, и все это совершенно напрасно.

Едва Елена, Монтуфар и почтенная Мендес приехали в Мадрид, как стали думать, как бы им оттуда убраться. Они понимали, что не смогут избежать встречи с толедским кавалером и что если они дадут ему возможность ближе узнать их достоинства, то приобретут в нем настолько же опасного врага, насколько они считали его ныне своим преданным слугою. Поэтому Елена сложила в надежном месте все имущество, какое у нее имелось, и на следующий же день после приезда, одевшись вместе со своими сообщниками наподобие пилигримов, направилась в Бургос, откуда была родом Мендес и где у нее была сестра, промышлявшая тем же ремеслом.

Между тем дон Санчо потерял всякую надежду вновь найти Елену и вернулся в Толедо столь смущенный и пристыженный, что всю дорогу от Мадрида до своего дома не вымолвил ни слова. После того как он поздоровался с женой, осыпавшей его ласками, она вручила ему письма от брата, из которых он узнал, что брат находится при смерти в одном из лучших городов Испании; он занимал там высокую должность в кафедральном соборе и являлся одним из самых богатых духовных лиц в стране. Дон Санчо провел поэтому только одну ночь в Толедо и утром, наняв почтовых лошадей, отправился в путь, чтобы стать свидетелем выздоровления брата или же вступить во владение его наследством.

Между тем Елена находилась на пути в Бургос, настолько же недовольная Монтуфаром, насколько она его долгое время любила. Он выказал столь мало решимости, когда дон Санчо и его слуги остановили их карету, что она не сомневалась больше в его отъявленной трусости. Он стал по этой причине столь ненавистен Елене, что она с трудом выносила его вид; она не могла ни о чем больше думать, как только о том, каким образом ей избавиться от этого домашнего тирана, а пока что непрестанно льстила себя надеждой на скорое освобождение. Такой совет давала Елене и Мендес, подкреплявшая его — всеми доводами, какие подсказывало ей благоразумие. Мендес не могла вынести, чтобы в доме, где ей приходилось жить, был человек, который командовал ею, повелевал хозяйкой дома и, ничего не делая, пользовался всем, что обе они с таким трудом добывали. Мендес беспрестанно указывала Елене на ее горестное положение, сравнивая его с положением рабов, которые работают в рудниках, обогащают своих господ золотом, с превеликим трудом извлекая его из недр земли, и вместо ласкового обращения получают иногда только палочные удары. Старуха беспрестанно твердила Елене, что красота — кратковременный дар и что ее зеркало, не показывавшее ей до сих пор ничего такого, что не было бы достойно любви, и всегда говорившее только в ее пользу, скоро начнет воспроизводить перед ней мало приятные вещи и сообщать дурные новости.

— Сударыня, — говорила она, — женщина, когда ей исполнится тридцать лет, каждые полгода теряет кое-что из своих прелестей и видит, как на ее теле или лице всякий день появляются какое-нибудь пятнышко или морщинка. Годы только и делают, что старят молодых и наводят морщины на стариков. Если женщина, разбогатевшая в ущерб своей нравственности и доброй славе, не избегает презрения света, как бы ни было велико ее состояние, то какое отвращение она может внушить, когда вследствие дурного поведения присоединяет к позору еще и бедность? И по какому праву может она надеяться, что ей помогут в нужде? Если бы с помощью состояния, приобретенного вами способом, не всеми одобряемым, вы извлекли из нищеты порядочного человека, который женился бы на вас, вы совершили бы угодный богу и людям поступок, и конец вашей жизни загладил бы ее начало; но всецело отдавать себя, как вы это делаете, столь же злобному, сколь и трусливому мошеннику, чьи помыслы направлены лишь к тому, чтобы обирать женщин, завоеванных им одними угрозами и удерживаемых одним тиранством, — это значит, по-моему, расходовать свое состояние на то, чтобы впасть в крайнюю нищету и погубить себя.

Такими-то словами разумная Мендес, умевшая лучше рассуждать, нежели действовать, старалась изгнать опасного Монтуфара из сердца малодобродетельной Елены, которая любила его почти лишь по привычке и обладала достаточно просвещенным умом, чтобы самой подыскать все превосходные доводы, какие приводила ей старуха. Тем не менее они оказались небесполезными: Елена внимала им благосклонно и тем более охотно, что здесь были замешаны интересы не одной лишь Мендес. Но так как в это время Монтуфар уже готовился присоединиться к ним, чтобы вместе войти в Гвадарраму, где они должны были пообедать, обе женщины отложили до более удобного времени обсуждение способа, к какому они прибегнут, дабы расстаться с ним навсегда.

Монтуфар очень мало ел за обедом; выйдя из-за стола, он почувствовал ужасный озноб, а затем жестокую лихорадку, которая мучила его остаток дня и всю ночь и, усилившись к утру, внушила Елене и Мендес надежду, что, быть может, болезнь выручит их из затруднительного положения. Монтуфар так ослабел, что не мог держаться на ногах, и заявил дамам, что не следует уезжать из Гвадаррамы, а надо во что бы то ни стало раздобыть врача и воспользоваться всеми услугами, какие он только в силах оказать. Это было сказано столь повелительно и властно, точно Монтуфар говорил с рабынями, владея их жизнью и имуществом. Лихорадка между тем овладела его телом и духом, приведя его в такое состояние, что, если бы он не просил часто пить, можно было бы подумать, что он умер. В гостинице уже укоризненно перешептывались, почему так долго медлят его исповедовать, когда Елена и Мендес, не сомневавшиеся больше, что лихорадка поразила Монтуфара смертельно, уселись по обе стороны постели, и Елена повела такую речь:

— Если ты припомнишь, любезный наш Монтуфар, как ты всегда вел себя со мной, кому всем решительно обязан, и с Мендес, чей возраст и чья добродетель заслуживают уважения, ты, конечно, не возомнишь, что я буду сильно докучать господу богу просьбой послать тебе выздоровление; но если бы даже я настолько хотела этого, насколько у меня есть причины желать твоей гибели, тем не менее пусть свершится его святая воля, чтобы я сама могла из подлинного смирения пожертвовать тем, что некогда более всего любила. Сказать тебе откровенно, нас до того стало тяготить твое тиранство, что разлука наша была неизбежна, и если б господь бог не позаботился о ней, мы бы со своей стороны потрудились ради нее, — правда, меньше чем ты, ибо ты прямо и весьма проворно отправляешься на тот свет, — но хотя бы попытались удалиться в какое-нибудь место Испании, где даже и не вспоминали бы о тебе, словно ты никогда не существовал на свете. Впрочем, как тебе ни жаль расстаться с жизнью, ты должен быть весьма доволен своей смертью, так как небо по неведомым людям причинам дарует тебе смерть более почетную, чем ты того заслуживаешь: оно допустило, чтобы твоя лихорадка сделала с тобой то, что палач делает с подобными тебе злодеями, а страх — с людьми столь малодушными, как ты. Но прежде чем мы расстанемся навсегда, мой бедный Монтуфар, поговори со мной раз в жизни откровенно. Ты требовал, не правда ли, чтобы я осталась здесь и служила тебе сиделкой? Полно, не забирай в голову таких тщеславных мыслей, будучи столь близок к смерти. Если бы дело шло не только о твоем здоровье, но о восстановлении всего твоего рода, я не осталась бы здесь и четверти часа. Вели отнести себя в больницу, и так как тебе всегда шли на пользу мои советы, не пренебрегай последним, который я дам тебе: не посылай за врачом, — он не преминет запретить тебе вино, не зная, что подобное лишение и без помощи лихорадки может в сутки свести тебя в могилу.

Пока Елена говорила, милосердная Мендес время от времени щупала пульс Монтуфара и клала ему на лоб руку. Видя, что госпожа ее умолкла, она взяла слово и сказала так:

«В самом деле, сеньор Монтуфар, у вас весьма сильный жар, и я боюсь, как бы этот неприятный случай не унес вас в могилу, не дав вам времени покаяться. Возьмите-ка у меня эти четки, — прибавила она, — и усердно молитесь по ним в ожидании исповедника, это все же чуточку поможет вам облегчить совесть. Но если верить историографам канцелярии мадридского суда, столь часто употреблявшим свои перья на описание ваших подвигов, примерная жизнь вашей милости не требует от вас большого покаяния; и притом господь бог, конечно, зачтет вашей милости прогулку, которую вы совершили по главным улицам Севильи на глазах у такого множества людей и сопровождаемый таким множеством конных стрелков, — почти так же, как прогуливается иногда господин начальник стражи, с тою лишь разницей, что он всегда шествует во главе стрелков, а вы шествовали позади них.

Облегчению вашей участи весьма может содействовать и путешествие, проделанное вами по морю, когда вы в продолжение целых шести лет совершали ряд богоугодных дел: много работали, мало ели и беспрерывно странствовали; всего же более заслуживает внимания то, что вам едва минуло двадцать лет, когда вы начали, к великому назиданию своего ближнего, сие святое паломничество. К тому же, — прибавила старуха, — нельзя не верить в награду, ожидающую вас на том свете за ваши постоянные старания, чтобы женщины, бывшие у нас в подчинении, не ленились и не бездельничали, ибо вы принуждали их работать и жить трудом не только рук своих, но и всего тела. Помимо всего прочего, если вы умрете в своей постели, вы сыграете забавную штуку с судьей Мурсии, который торжественно поклялся, что казнит вас на колесе, заранее предвкушает это удовольствие и придет в немалое бешенство, когда ему сообщат, что вы умерли своей смертью, без посторонней помощи. Но я теряю здесь время на разговоры и забываю о том, что пора отправляться в путь. А засим, любезный друг минувших дней, примите этот последний поцелуй столь же чистосердечно, как я даю его вам, ибо полагаю, что мы никогда больше не увидимся».

С этими словами Мендес обняла больного, Елена сделала то же самое, и обе вышли из комнаты, вернее сказать — из гостиницы. Монтуфар, привыкший к их злым шуткам и в свою очередь не упускавший случая подшутить над Еленой и Мендес, подумал, что все это было сказано ими только ради забавы. Он без малейшего подозрения смотрел, как они выходили от него, воображая, что обе женщины пошли распорядиться насчет его бульонов. Он впал затем в легкую дремоту, которая не была настоящим сном, но владела больным достаточно долго, чтобы дать обеим дамам время пройти немалое расстояние, прежде чем он проснулся. Он осведомился о них у хозяйки гостиницы, которая сказала ему, что обе вышли из дома и приказали не будить его, так как он ночью не смыкал глаз и ему надо доспать. Тут Монтуфар впервые понял, что дамы говорили с ним серьезно. Он ругался так, что стены гостиницы готовы были рухнуть, он грозил даже дороге, по которой они шли, и солнцу, которое им светило. Он хотел встать, чтобы одеться, и чуть было не сломал себе шею, настолько он был слаб. Хозяйка гостиницы пожелала оправдать дам и, стараясь сделать это как можно лучше, привела такие нелепые доводы, что больной рассвирепел и обругал ее. Он был так зол, что целые сутки ничего не ел; эта диета, в сочетании с сильным гневом, оказалась для него столь благотворной, что, поев бульону, он почувствовал в себе достаточно сил, дабы пуститься в погоню за своими беглыми рабынями.

Они опередили его на два дня пути, найдя, впрочем, для поездки в Бургос только пару негодных наемных мулов, которые, казалось, дали слово не торопиться. Он настиг их в шести или семи милях от Бургоса; увидев его, они побледнели и покраснели и начали, как могли, оправдываться. Монтуфар показался им не очень сердитым, настолько в лице его была заметна радость по поводу того, что он нашел их. Он первый посмеялся над шуткой, которую они с ним сыграли, и так их успокоил, что женщины сочли его в душе дураком. Затем, уверив их, что они сбились с дороги в Бургос, он завел обеих в скалистую местность, куда никто никогда не ходил, что ему было хорошо известно. Здесь Монтуфар положил руку на огромный кинжал, к которому Елена и Мендес всегда питали большое уважение, и весьма грубо заявил им, что они должны вручить ему все имеющееся у них золото, серебро и драгоценные камни. Беглянки подумали сначала, что слезы помогут им мирно уладить дело: Елена пролила их немало, кинувшись Монтуфару на шею, но кавалер был столь доволен, видя обеих женщин в своей власти, что и слышать не хотел ни о каких переговорах, и объявил им еще раз свою непреклонную волю, дав всего несколько минут на размышление. Итак, они вынуждены были пожертвовать ради своего спасения кошельком и с величайшим прискорбием расстались с тем, что им было дороже их утробы. Месть Монтуфара этим не ограничилась: он вытащил веревки, которыми умышленно запасся, и, привязав Елену и Мендес к деревьям, одну напротив другой, сказал им с предательской усмешкой, что, хорошо зная, насколько они ленятся налагать на себя время от времени какую-нибудь кару за свои грехи, он намерен собственноручно подвергнуть их бичеванию, дабы они поминали его в своих молитвах. Приговор был тотчас же приведен в исполнение с помощью дроковых веток. Добыв себе удовлетворение в ущерб их коже, Монтуфар уселся между обеими претерпевшими наказание женщинами и, обернувшись к Елене, сказал ей примерно такие слова:

«Любезная Елена, сильно не гневайся на меня за то, что сейчас произошло между нами, а цени мое доброе намерение и помни, что каждый обязан добросовестно следовать своему призванию. Твое призвание в том, чтобы быть злой, ибо мир состоит из добра и зла, мое же в том, чтобы карать злобные выходки. Ты знаешь лучше, чем кто-либо, сколь достойным образом выполнил я свое призвание, и должна поверить, раз я так исправно тебя наказываю, что я и люблю тебя не меньше. Если бы мое чувство долга не противилось жалости, я не оставил бы столь порядочную и добродетельную особу совсем обнаженной и привязанной к дереву на произвол первого, кто пройдет мимо. Твое именитое происхождение, о котором я недавно узнал, заслуживает иной участи, но признайся, что будь ты на моем месте, ты поступила бы так же. Самое неприятное для тебя то, что благодаря твоей громкой известности тебя скоро опознают, и можно опасаться, как бы по злобе полиции дурное дерево, с которым ты точно слилась воедино, не сожгли вместе с его дурным плодом, но зато, если ты отделаешься только страхом от всех бед, какие сама навлекла на себя, когда-нибудь ты будешь очень забавляться, рассказывая о них, и ценой плохо проведенной ночи приобретешь умение, которое будет особенно выделяться среди всех, какими ты уже обладаешь, — умение, любезный друг, спать стоя.

Но добрейшая Мендес может справедливо упрекнуть меня в неучтивости, если я еще дольше буду с тобой разговаривать, даже не оборачиваясь к ней лицом; кроме того, я не исполню своего долга по отношению к ближнему, если не дам ей из человеколюбия несколько советов, полезных при нынешнем положении ее дел. Они, — прибавил он, обернувшись к Мендес, — обстоят хуже, чем вы думаете, а посему настоятельно советую вам впервые поручить себя богу, — тягости сегодняшнего дня не под силу вашему преклонному возрасту, и дай бог, чтобы вы легко могли получить исповедника, ибо, поистине, вы в нем нуждаетесь. Конечно, ваша примерная жизнь не должна внушать нам беспокойства. Вы всю жизнь были столь милосердны, что не осуждали недостатков в других людях, а исправляли их у бесчисленного множества молодых девушек; и к тому же, разве не зачтется вам труд, положенный вами на изучение самых тайных наук? Правда, инквизиция не очень-то возлюбила вас за это и даже явила вам публичные доказательства своего нерасположения, но, как известно, она состоит из ученых людей, а лица одинаковой профессии питают друг к другу зависть. Больше того, они весьма сомневаются насчет спасения вашей души, но даже если бы это было так, со временем привыкаешь ко всему, даже в преисподней, и не может быть, чтобы ее обитатели не отнеслись к вам весьма дружелюбно, поскольку вы так часто совещались с ними при жизни. Мне надо сказать вам еще несколько слов; я мог бы наказать вас иным способом, но подумал, что старые люди обычно впадают в детство, вы же достаточно стары и, значит, вернулись к вашему первоначальному состоянию невинности, и что поэтому порка больше, чем всякое другое наказание, соответствует той ребяческой проделке, которую вы со мной учинили. На этом я с вами прощаюсь, поручая вам заботу о ваших драгоценных особах».

В свою очередь худо ли хорошо ли посмеявшись над дамами, Монтуфар ушел и оставил их ни живыми ни мертвыми, не столько от боли понесенного наказания, сколько по той причине, что он все отобрал у них и что они остались в одиночестве, привязанные к деревьям, в таком месте, где их могли съесть волки. Они грустно смотрели друг на друга и безмолвствовали, как вдруг между ними пробежал заяц. Спустя некоторое время они увидели напавшую на его след собаку, а вослед ей мчался всадник на добром коне, и всадник этот был дон Санчо де Вильяфаньян, приехавший в Бургос навестить больного брата и проживавший с ним в это время в загородном доме, которым владел его брат и куда дон Санчо приехал подышать свежим воздухом. Он очень удивился, увидав двух привязанных к деревьям женщин, и был крайне изумлен, когда лицо одной из них напомнило ему ту прекрасную незнакомку, которую он видел в Толедо, так усиленно разыскивал в Мадриде и которая с тех пор не выходила у него из памяти. Поскольку у дона Санчо с самого начала сложилось твердое впечатление о ней как о женщине знатного происхождения и замужней, он усомнился, она ли это, будучи не в силах вообразить, что она позволила себе вольность забраться так далеко в столь жалком виде; но лицо Елены, нисколько не утратившее своей красоты, хотя и опечаленное и испуганное, внушало ему уверенность, что он нашел наконец предмет своих вожделений и тревог; он приподнялся на стременах и окинул взглядом всю окружающую местность, желая посмотреть, нет ли кого поблизости, и оказался настолько глупым, что со страхом подумал, не дьявольское ли это наваждение, которое господь бог допускает в наказание его чувственности. Елене в свою очередь пришла мысль столь же нелепая, и она очень испугалась, не избрало ли небо этот день, чтобы сосредоточить вокруг нее всех, кто имел право требовать у нее что-нибудь. Дон Санчо созерцал Елену и очень удивлялся, она смотрела на него и очень тревожилась, каждый ждал, что другой заговорит, и дон Санчо собрался, наконец, начать беседу, как вдруг некий паж примчался во весь опор и сказал ему, что его приятели убивают друг друга.

Дон Санчо поскакал, сопровождаемый пажом, туда, где он оставил своих сотоварищей. Его взору представились четыре или пять пьяниц, которые переругивались между собой, обнажив шпаги, и издали угрожающе кололи и рубили ими, отчего многие стоявшие по соседству деревья лишились красивых и славных ветвей. Взбешенный тем, что ему пришлось отказаться от приятного видения, какое ему неожиданно предстало, дон Санчо сделал все, чтобы поскорее прекратить распрю этих непримиримых и не очень грозных противников, но все его доводы, просьбы и угрозы возымели бы мало действия, если бы усталость и вино, туманившие им голову, не валили их то и дело на землю, где в конце концов они и остались лежать, захрапев столь же мирно, сколь бурно они сначала ссорились.

Дон Санчо снова направил коня к блаженному дереву, хранившему кумир его сердца, но, к своему удивлению, больше не нашел там того, что искал; он смотрел во все глаза на дерево, обращал затем взоры повсюду, куда они могли устремиться, и видел одну лишь печальную пустыню; он объехал верхом все окрестности и вернулся к своему дереву, которое, будучи деревом, осталось невозмутимым. Но так как дон Санчо был поэтом, и даже поэтом, склонным к жалобам, он не явил подобного же безразличия к этому бесчувственному дереву. А потому, вот что, сойдя с коня, он молвил или, по крайней мере, должен был промолвить, если действительно он был до такой степени вне себя, как мне говорили: «О ствол, счастливый, ибо тебя обнимала та, кого я люблю, не зная ее, и кого я знаю лишь, поскольку люблю. Да смешаются листья твои со звездами, да не коснется никогда твоей нежной коры кощунственный топор, молния да пощадит твои ветви, а земляные черви — твои корни; да смилостивится над тобой зима, весна да разукрасит тебя, да завидуют тебе самые величественные кедры, и, словом, да хранит тебя небо».

Пока почтенный дворянин предавался тщетным сетованиям или, если вам угодно, сетованиям поэтическим, которые гораздо многозначительнее других и не годятся для ежедневного пользования, его слуги, не знавшие, куда он девался, поискав некоторое время, нашли его и обступили. Он возвратился к брату весьма опечаленный, и, помнится, я даже слыхал, что он лег спать, не поужинав.

Быть может, скажут, что я слишком долго оставляю здесь в неизвестности читателя, которому, конечно, не терпится узнать, по какому волшебству Елена и Мендес скрылись от влюбленного дона Санчо. Чтобы не возбуждать дальнейшего негодования, я вам сейчас расскажу это.

Монтуфар был сначала весьма доволен учиненной им расправой, но как только пыл мщения стал угасать в нем, любовь вспыхнула вновь и рисовала в его воображении Елену более прекрасной, чем когда-либо. Он рассудил, что все отнятое у нее скоро будет прожито, тогда как красота Елены послужит для него источником верного дохода, пока он будет ладить с нею, чье отсутствие было для него уже невыносимо. А потому он вернулся обратно, и те же самые варварские руки, столь жестоко привязавшие к деревьям обеих беглянок и столь нещадно их высекшие, разбили их оковы, — я хочу сказать — разрезали или развязали веревки и вернули обеим свободу, в то время как дон Санчо старался, неподалеку оттуда, восстановить доброе согласие между пьяницами своей компании, воевавшими друг с другом.

Монтуфар, Елена и Мендес помирились дорогой. Они пообещали друг другу забыть все обиды, расцеловались и при этом выказали столько же нежности, сколько и неудовольствия по поводу происшедшего, поступив совершенно так же, как великие мира сего, которые ни к чему не питают ни любви ни ненависти, а лишь изображают эти две противоположные страсти сообразно своей выгоде и положению дел. Они посовещались, куда им двинуться, и сочли неосмотрительным идти в Бургос, где им угрожала опасность встретиться с дворянином из Толедо. Поэтому они выбрали в качестве убежища Севилью, и им показалось, что фортуна одобрила это намерение, так как, выйдя на большую дорогу, ведущую в Мадрид, они повстречали погонщика, возвращавшегося туда со своими тремя мулам, которых он сразу согласился предоставить им до Севильи, как только Монтуфар заговорил с ним об этом. Монтуфар очень внимательно обходился в пути с дамами, желая загладить свое плохое обращение с ними. Вначале они не очень-то верили ему и твердо положили отомстить при первой возможности. Но в конце концов, в силу не столько добродетельных, сколько деловых соображений, между Еленой и Монтуфаром возобновилась дружба, более тесная, чем когда-либо. Они вспомнили о раздорах, губивших величайшие царства, и решили, что, по-видимому, рождены друг для друга. По дороге в Севилью они не совершили никакой мошеннической проделки: думая только о том, чтобы переменить свое местопребывание и удалиться от всех, кто мог бы их разыскивать, они боялись навлечь на себя новые неприятности, которые помешали бы им добраться до Севильи, где им предстояло привести в исполнение великий замысел.

Они остановились в миле от города и, расплатившись с погонщиком мулов, вечером вошли в Севилью, где приютились в первой попавшейся гостинице. Монтуфар снял дом, обставил его весьма простой мебелью и заказал себе черное платье, сутану и длинный плащ. Елена оделась богомолкой, запрятав волосы под старушечий головной убор, а Мендес, одетая ханжой, кичливо выставила напоказ свои седины и навьючила на себя огромные четки, бусины которых годились бы в случае надобности для того, чтобы заряжать ими фальконеты[6].

Вскоре после приезда Монтуфар стал показываться на улицах, одетый так, как я вам уже говорил, шагая со скрещенными на груди руками и опуская глаза при встречах с женщинами. Он выкрикивал оглушительным голосом: «Да будут благословенны святые дары и непорочное зачатие пресвятой девы!» и другие благочестивые возгласы, издаваемые им столь же громко. Он заставлял детей, встречавшихся ему на улицах, повторять эти восклицания и собирал их иногда, чтобы петь с ними псалмы и песнопения и обучать закону божию. Он целыми днями не выходил из тюрьмы, проповедовал узникам, одних утешал, другим оказывал услугу — ходил для них за пищей и часто шествовал с рынка в тюрьму с тяжелой корзиной на спине. О гнусный мошенник! Тебе не хватало только прикинуться святошей, чтобы стать самым отъявленным на свете злодеем!

Эти добродетельные поступки самого недобродетельного человека создали ему вскоре славу святого. Елена и Мендес в свою очередь трудились над своей канонизацией. Одна выдавала себя за мать, а другая за сестру блаженного брата Мартина. Они ходили каждый день в больницы, прислуживали больным, стелили им постели, стирали их белье и шили им за свой счет новое. Так три самые порочные личности Испании стали предметом восхищения Севильи.

Там оказался в ту пору некий дворянин из Мадрида, приехавший по своим личным делам. Он принадлежал некогда к числу любовников Елены, ибо у публичных женщин бывает их помногу; он знал, кем является на деле Мендес и что Монтуфар опасный плут. Однажды, когда они все вместе выходили из церкви, окруженные множеством людей, целовавших край их одежды и просивших, чтобы они поминали их в праведных своих молитвах, этот дворянин, о котором я только что упоминал, узнал всю шайку. Исполнившись христианского рвения и будучи не в силах стерпеть, чтобы три столь дурные личности злоупотребляли легковерием целого города, он пробрался сквозь толпу и, ударив кулаком Монтефара, крикнул ему:

— Жалкие обманщики! Не боитесь вы ни бога ни людей!

Он хотел продолжить свою речь, но его доброе, чересчур поспешное намерение сказать правду не увенчалось тем успехом, какого оно заслуживало. Вся толпа набросилась на него, считая, что он совершил кощунство, так оскорбив святого. Дворянина повалили на землю, нещадно избили, и он поплатился бы жизнью, если бы Монтуфар не выказал изумительной находчивости и не принял его под свое покровительство, заслонив собою, отстраняя самых ретивых из числа нападающих и даже подставляя себя под удары.

— Братья мои, — возопил он изо всех сил, — ради господа бога оставьте его в покое! Успокойтесь, ради пресвятой девы!

Эти немногие слова усмирили разбушевавшиеся страсти, и толпа расступилась перед братом Мартином, который приблизился к несчастному, радуясь в душе тому, что видит его столь избитым; но, изобразив на лице крайнюю печаль, брат Мартин поднял поверженного на землю дворянина, и хотя тот был весь окровавлен и покрыт грязью, обнял и поцеловал его и сделал толпе строгое внушение:

— Я дурной человек, — говорил он тем, кто пожелал его выслушать, — я грешник, я тот, кто никогда не совершал ничего угодного богу. Видя меня одетым, как подобает честному человеку, — продолжал он, — вы думаете, что я не был всю жизнь разбойником, соблазном для других и вечной погибелью для самого себя? Вы заблуждаетесь, братья мои. Сделайте меня мишенью ваших поношений и камней и устремите на меня ваши шпаги!

Промолвив с притворной кротостью эти слова, он с еще более притворным рвением кинулся своему врагу в ноги и, целуя их, не только попросил у него прощения, но и поднял его шпагу, плащ и шляпу, потерянные во время свалки. Он надел их на него, довел дворянина за руку до конца улицы и, неоднократно облобызав его и благословив, расстался с ним. Бедный дворянин был точно заворожен тем, что ему пришлось увидать и испытать на себе. Он исполнился такого смущения, что не показывался больше на улицах все то время, пока дела удерживали его в Севилье. Монтуфар между тем расположил к себе всех этим подвигом поддельного смирения. Народ с восхищением взирал на него, а дети кричали ему вслед: «Святой! Святой!», как кричали бы они: «Ату его!» вслед его врагу, если бы повстречали его на улице.

С тех пор Монтуфар зажил наиприятнейшей светской жизнью. Вельможи, кавалеры, сановники и прелаты каждый день наперебой приглашали его отобедать. Если Монтуфара спрашивали, как его зовут, он отвечал, что он тварь, вьючная скотина, скопище всякой мерзости и сосуд скверны, и наделял себя другими подобными атрибутами, которые подсказывало ему притворное благочестие. Он проводил целые дни на помостах[7], в обществе знатных дам города, беспрестанно жаловался им на свою нерадивость, на то, что чувствует себя плохо в своем ничтожестве, что ему не хватает самоуглубленности сердца и сосредоточенности ума, и, словом, всегда разговаривал с ними не иначе, как этим высокопарным ханжеским языком. В Севилье не совершалось больше подаяний, которые не проходили бы через его руки или через руки Елены и Мендес. Обе в свою очередь так же хорошо играли свои роли, и имена их столь же неоспоримо должны были занять место в календаре, как и имя Монтуфара. Некая вдова, дама благородного звания и чистейшей воды ханжа, ежедневно посылала им два блюда на обед и столько же на ужин, и блюда эти были приправлены лучшим поваром в городе. Их дом не вмещал уже множества поступавших в него подношений и посещавших его дам.

Женщина, хотевшая забеременеть, вручала им свое прошение с тем, чтобы они незамедлительно представили его на суд господа бога и в столь же спешном порядке добились ответа. Так же поступала и та женщина, чей сын был в Индии, и та, чей брат был пленником в Алжире; а бедная вдова, которая вела тяжбу перед невежественным судьей против могущественного человека, не сомневалась больше в выигрыше своего дела, вручив им посильное подношение. Одни дарили сласти, другие — картины и церковное облачение для молельни. Порой им давали белье и одежду для застенчивых бедняков, а часто и значительные суммы денег, чтобы распределить их так, как они сочтут уместным. Никто не приходил к ним с пустыми руками, и никто не сомневался больше в их будущей канонизации. Люди дошли до того, что стали спрашивать их мнения насчет сомнительных вещей и будущего. Елена, обладавшая дьявольским умом, занималась тем, что давала ответы, излагая все свои прорицания в немногих словах и в таких выражениях, которые могли быть различно истолкованы. Их кровати, очень простые, днем были устланы только циновками, ночью же всем, что требовалось, дабы роскошно спать, ибо дом был полон волосяных матрацев, мягких перин, превосходных одеял и всевозможных предметов домашнего обихода, создающих удобства жизни и предназначавшихся для того, чтобы наделить вдову, имущество которой было продано за долги, или дать приданое молодой девушке, которая выходила замуж, не имея состояния. Зимой дверь у них запиралась в пять часов, а летом в семь столь же неукоснительно, как в монастыре строгого устава, и тогда вертела начинали вращаться, курильница возжигалась, дичь жарилась, стол живо накрывался, и лицемерный триумвират ел вовсю и исправно пил за свое здоровье и здоровье тех, кого он дурачил. Монтуфар и Елена спали вместе, боясь привидений; их слуга и служанка, обладавшие таким же, как и они, нравом, подражали им в их ночном времяпрепровождении. Что касается почтенной годами Мендес, то она всегда спала в одиночестве и стала гораздо более созерцательной, нежели деятельной с тех пор, как предалась черной магии.

Вот что они творили вместо мысленной молитвы или бичевания своей плоти и, разумеется, потолстели от такой хорошей жизни; все приписывали это милости божьей и не могли надивиться тому, что люди, ведущие столь строгую жизнь, имели более цветущий вид, чем живущие в богатстве и роскоши. За те три года, пока они вводили в заблуждение всех жителей Севильи, получая подарки и присваивая себе большую часть подаяний, проходивших через их руки, они скопили такое великое множество пистолей, что даже трудно поверить. Все удачи приписывались благодатному действию их молитв. Елена и Монтуфар были восприемниками всех детей, посредниками при всех браках, третейскими судьями во всех разногласиях.

Наконец богу неугодно стало долее терпеть их дурную жизнь. Монтуфар, будучи вспыльчивым, часто колотил своего слугу, который его терпеть не мог и давным-давно ушел бы от него, если бы Елена, более осмотрительная, чем ее возлюбленный, не задабривала слугу ласками и подарками. Монтуфар сильно прибил его однажды по пустяковому поводу. Слуга выбежал из дома и, ослепленный злобой, пошел донести городским властям Севильи о лицемерии трех блаженных личностей. Елена догадалась об этом благодаря своему дьявольскому уму. Она посоветовала Монтуфару забрать все золото, которого у них было великое множество, и укрыться где-нибудь от неистового взрыва страстей, чего она весьма опасалась. Сказано — сделано. Они взвалили на себя все, что у них было самого ценного и, шагая с непринужденным видом, вышли в одни городские ворота и вошли в другие, чтобы сбить с толку тех, кто вздумал бы их выследить. Монтуфар снискал в свое время благосклонность одной вдовы, столь же порочной и лицемерной, как и он, и признался в этом Елене, нисколько не ревновавшей его, как не ревновал бы ее Монтуфар к возлюбленному, который приносил бы им обоим пользу. Туда-то они и удалились, а там их тщательно скрывали и потчевали на славу, ибо вдова любила Монтуфара ради него самого, а Елену — ради Монтуфара.

Тем временем королевская полиция, предводительствуемая мстительным слугою Монтуфара, явилась в дом наших лицемеров, поискала там блаженных чад и пречистую их матерь и, не найдя их, не сумев ничего выведать у служанки, не знавшей, куда они ушли, велела опечатать сундуки и составить опись всего, что было с в доме. Стражники нашли в кухне запас всяких яств на много дней и уж, конечно, не дали пропасть тому, что могли присвоить себе без свидетелей. Вслед затем вернулась домой старая Мендес, совершенно не представлявшая себе, что там происходит. Стражники схватили ее и повели в тюрьму при большом стечении народа. Слугу и служанку задержали вместе с нею; и поскольку они, подобно ей, слишком много рассказали, их так же, как и ее, приговорили к двумстам ударам плетьми. Мендес умерла от этого спустя три дня, ибо оказалась слишком старой для столь жестокого испытания, а слуга и служанка были навсегда изгнаны из Севильи. Так предусмотрительная Елена оградила своего бесценного Монтуфара и себя тоже от руки правосудия, которое тщетно искало их в городе и вне города. Жителям Севильи было стыдно, что их обманули, а уличные певцы, прежде до хрипоты певшие хвалу лжеправедникам, засадили своих наемных поэтов сочинять на них песенки. Паразиты Парнаса истощили на эту тему свою пасквильную жилку, и песенки, сочиненные ими в осмеяние тех, из кого жители недавно творили себе кумиров, и посейчас поются в Севилье.

Монтуфар и Елена отправились в Мадрид, как только смогли сделать это без всякой для себя опасности, и явились туда богатыми и обвенчанными. Они постарались сначала разведать, где находится дон Санчо де Вильяфальян, и, узнав, что его нет в Мадриде, стали открыто показываться всюду: он — одетый не хуже придворного, а она — во всем великолепии знатной дамы и прекрасная, как ангел. Елена согласилась выйти замуж за Монтуфара только при том условии, что в качестве здравомыслящего и многотерпеливого мужа он не будет корить ее за тех посетителей, которых привлечет к ней ее красота, а она со своей стороны обязывалась не принимать бесполезных гостей. Посредницы, иначе сказать — поставщицы дам, еще иначе — торговки живым товаром, говоря простонародным языком, сводни, а выражаясь более почтительно, пособницы в любовных делах, принялись хлопотать вокруг Елены. Они заставляли ее появляться один день в театре, другой — на корсо, а иногда на главной улице Мадрида, у окна кареты. Глядя оттуда на одних, улыбаясь другим и никого не отваживая, она в одно мгновение обзавелась ватагой млеющих от страсти поклонников, по численности своей способной обслужить целую галеру. Ее драгоценный супруг свято соблюдал условия брачного договора, он поощрял ласковым обхождением робких поклонников своей жены и приводил их к ней, словно за руку, причем оказывался столь покладистым и деликатным, что всегда выдумывал какое-нибудь спешное дело, чтобы оставить их с нею наедине. Он заводил знакомства только с людьми богатыми и расточительными и никогда не входил в свой дом, не удостоверившись сначала, может ли он войти туда, ничего не напортив, — это узнавалось при помощи сигнала, вывешиваемого в окне, когда хозяйка жилища бывала занята. Если сигнал возбранял ему входить, он с довольным видом человека, дела которого свершаются в его отсутствие, шел провести часок в каком-нибудь игорном доме, где все старались обласкать его ради жены.

Среди тех, кого Елена сделала своими данниками, оказался некий дворянин из Гренады, который превзошел всех остальных соискателей безмерной любовью и расточительностью. Он происходил из столь знатной семьи, что его родословная, возможно, находилась в архивах главного города Иудеи, и люди, обладавшие особыми познаниями относительно его рода, уверяли, что предки его заведовали канцелярией Иерусалимского судилища до и после Каиафы. Любовь к Елене побудила его извлечь в короткое время великое множество пистолей из тайника, куда он прятал их прежде, один за другим. Вскоре дом Елены был обставлен лучше всех домов Мадрида. Карета подавалась каждое утро к ее подъезду, ожидала ее приказаний и до ночи находилась в ее услужении, причем Елене не приходилось заботиться о прокорме лошадей. Этот щедрый любовник взял ей на круглый год ложу в театре, и не проходило дня, чтобы он не устроил какого-нибудь великолепного пиршества для Елены и ее приятельниц в загородных домах, расположенных в окрестностях Мадрида. Монтуфар как нельзя лучше удовлетворял там свою природную прожорливость и, одетый подобно принцу и купаясь в деньгах, как откупщик, каждый день ел по-французски и пил по-немецки. Он вел себя весьма угодливо по отношению к тароватому уроженцу Гренады и не скупился на благодарность судьбе, но ветер внезапно переменился и нагнал ужасную бурю.

Елена позволяла навещать себя некоему юноше, одному из тех городских храбрецов, которые никогда не бывают храбрыми в открытом поле, живут за счет какой-нибудь несчастной, угнетаемой ими куртизанки, каждый день ходят в театр, чтобы учинять там шум, и каждую ночь изгибают свои шпаги, зазубривают их о стены, клятвенно уверяя утром, что они яростно дрались со своими врагами. Монтуфар несколько раз замечал Елене, что это бесполезное знакомство ему не нравится. Она не прекращала его, несмотря на все, что говорил ей на этот счет Монтуфар. Он счел себя оскорбленным и в отместку подверг Елену такому же наказанию, какое она и покойная Мендес понесли некогда в горах Бургоса. Елена притворно выразила готовность помириться, но решила отомстить. Чтобы вернее достичь своей цели, она в продолжение недели усиленно осыпала Монтуфара ласками, и он не сомневался больше, что она из тех женщин, которые обожают своих тиранов и жестоко обращаются со своими поклонниками.

Однажды, когда уроженец Гренады должен был ужинать с ними, но по причине неожиданно подвернувшегося ему дела не смог докончить превосходное угощение, заказанное им для них, Монтуфар и Елена выпили вдвоем за здоровье того, кто делал им столько добра. Монтуфар напился по своему обыкновению, а под конец ужина захотел отведать ароматного ипокраса, присланного уроженцем Гренады в довершение всего прочего. Осталось доподлинно неизвестным, подмешала ли в бутылку Елена, откупорившая ее перед ужином, какое-нибудь вредное снадобье. Как бы то ни было, осушив ее, Монтуфар вскоре почувствовал в кишках странное жжение, а затем невыносимые боли. Он заподозрил отраву и кинулся за своей шпагой, а Елена кинулась к дверям, чтобы уклониться от его ярости. Монтуфар побежал в ее комнату, думая, что она спряталась там, и в бешенстве разыскивая ее, пиподнял стенной ковер и обнаружил молодого любезника Елены, который проткнул его своей шпагой. Монтуфар, полумертвый, схватил его за горло; на крик челяди, поднявшей дьявольский шум, в дом вошла королевская полиция как раз в ту минуту, когда убийца намерен был скрыться, прикончив Монтуфара ударом кинжала.

Между тем Елена, выскочив на улицу и устремившись сама не зная куда, вбежала в первую дверь, которая оказалась открытой. Она увидела свет в низкой зале и расхаживавшего там кавалера. Она кинулась ему в ноги, прося у него помощи и защиты, и весьма удивилась, признав в нем дона Санчо де Вильяфаньян, который не менее удивился, признав в ней кумира своего сердца, явившегося ему в четвертый раз. Дон Санчо незадолго до того поссорился со своей женой, добившейся по суду раздельного от него жительства и владения имуществом вследствие его дурного обращения с ней и распутной жизни. Он исходатайствовал при дворе полномочие отправиться в Вест-Индию и основать там новую колонию и должен был вскоре сесть на корабль в Севилье.

Пока Елена плетет ему одну ложь за другой и дон Санчо приходит в восторг от того, что она готова сопутствовать ему в его путешествии, королевская полиция приказывает схватить убийцу Монтуфара, разыскивает Елену в Мадриде и налагает арест на все, что имеется в доме.

Дон Санчо и Елена благополучно прибыли в Вест-Индию, где с ними случились приключения, которые не может вместить столь маленький томик и которые, под заглавием «Подлинная куртизанка» или «Современная Лаис», я обещаю публике выпустить в свет, как бы мало она не выражала желания ознакомиться с ними.

Загрузка...