Бабушка русской поэзии (Автопортрет)
Полуседая и полуслепая,
Полунемая и полуглухая,
Вид — полоумной или полусонной,
Не говорит — мурлычет монотонно,
Но — улыбается, в елее тая.
Свой бубен переладив на псалмодий,
Она пешком на богомолье ходит
И Зубовскую пустынь посещает,
Но – если церковь цирком называет,
То это бес ее на грех наводит.
Кто от нее ль изыдет, к ней ли внидет —
Всех недослышит или недовидит,
Но — рада всякой одури и дури, —
Она со всеми благолепно курит
И почему-то — ладан ненавидит.
Ей весело цензуры сбросить пояс,
Ей вольного стиха по санкам полоз,
Она легко рифмует плюс и полюс,
Но — все ее не, но и без и полу –
Ненужная бесплодная бесполость.
Это стихотворение было написано Верой Александровной Меркурьевой 18 июня 1918 года в Москве. Что такое «Зубовская пустынь» и «церковь цирком называет», почему жизнелюбивый бубен оборачивается покаянным псалмодием, и наоборот, – мы увидим чуть дальше. «Бабушкой» она себя зовет не как прародительницу кого-то или чего-то – избави Боже! – а наоборот, в знак старости и бесплодия. А ей было неполных 42 года, и только что в московском альманахе «Весенний салон поэтов» (изд-во «Зерна», составители И. Эренбург и М. Цетлин-Амари) появились первые ее напечатанные стихи. Альманах в принципе состоял из перепечаток, но для неведомой дебютантки было сделано исключение. Стихи назывались «Души неживых вещей» и на фоне других произведений сборника выделялись необычными интонациями достаточно заметно. <…> Мелькнув в этом бурном году, имя Веры Меркурьевой исчезает из литературы. Потом будет еще одна альманашная подборка в провинциальном сборнике 1926, два-три разрозненных стихотворения в случайных изданиях, и всё. За всю жизнь в печати появилось чуть более полутора десятков ее стихотворений. Даже специалистам-филологам ее имя ничего не говорит. «А может, лучшая победа / Над временем и тяготеньем –/ Пройти, чтоб не оставить следа, / Пройти, чтоб не оставить тени…» – написала однажды Цветаева. Именно так прошла по русской поэзии Вера Меркурьева. Эту бездольность она выбрала себе сама, смолоду отказавшись бороться за свою судьбу. – а судьба в ее веке была сурова. <…>
Вера Александровна Меркурьева родилась во Владикавказе 23 августа (4 сентября) 1876. Отец ее Александр Абрамович был землемер, межевой ревизор Тифлисской судебной палаты, мать Мелания (Эмилия) Васильевна, урожденная Архиппова, – дочь крестьянки Воронежской губернии и солдата николаевских времен. Раннее детство – в Тифлисе, потом родители разошлись, мать поселилась во Владикавказе с пятерыми детьми: Евгений, на 12 лет старше Веры, Мария, старше на 9 лет, Ольга – на 5 лет, Нина – моложе на 4 года. Вера «всегда исключительно была привязана ко всем членам своей семьи, не очень удачливой», вспоминает ее подруга. Жили на улице Красивой, дом 9, «вдали виднелись предгорья Кавказского хребта, возвышалась Столовая гора». Мать – черный чепец, строгое, почти игуменское одеяние, прекрасный народный язык в сочетании с высоким стилем 1840-х. «С Верой, как и со всеми молодыми людьми, Эмилия Васильевна была наставнически строга и благостна» (воспоминания Е. Архиппова).
В автобиографии 1926 Меркурьева пишет: «Росла в большой семье больным одиноким ребенком. Читать выучилась 4-х лет почти самоучкой: показывали буквы, но не склады. Сейчас же ушла в книги, главным образом стихи; 6-7-ми лет читала Пушкина всего, и Лермонтова, но Пушкина любила больше. Первое стихотворение написала 9-ти лет. Тогда, т. е. на том же году, несколько моих стихотворений родные послали Я. П. Полонскому. Он ответил милым письмом с советами, указаниями и благословениями. В 1889 году поступила во Владикавказскую Ольгинскую женскую гимназию, где и кончила курс (7 классов) в 1895 году». В гимназии сдружилась с семьей доктора Я. Рабиновича, «поразительно похожего на Фета», жившей через дом; дочь его, Евгения Яковлевна, стала ее подругой на всю жизнь. Ее воспоминания: «В.А. была нервным, слабым ребенком с сильно ослабленным слухом. Прекрасные черные глаза, живые, выразительные, черные вьющиеся волосы, большая худоба, постоянно сменяющееся выражение лица, что-то напоминающее итальянку в наружности. Она умела быть заразительно веселой, насмешливой, обаятельно общительной. Но часто тосковала, впадала в уныние…» Нервная болезнь не позволила ей преподавать в гимназии (как Геня Рабинович): в 1897 она получила диплом домашней учительницы, этим стала прирабатывать.
Первая сохранившаяся тетрадка со стихами – 1890, первое стихотворение – «Другу» («Когда тебя невыносимо / Язвит людская клевета…»), второе – «Поэт», третье – «Голубые глаза», ученические шаблоны, сильнее всего (наперекор автобиографии) влияние Лермонтова. В семнадцать лет — влюбленность в гимназическую «светскую» подругу, стихи к «Царевне-Недотроге»; в восемнадцать – к «В.С.» (В. Станкевичу, преподавателю словесности, «очень романтически-литературному»?), в двадцать два – к «К.П.» (актеру?), в двадцать пять – к «Я.Р.» (Яков Рабинович, брат Гени, студент-математик, рано умерший в Швейцарии). Стихи пишутся как дневник, и дневник этот – школа безответности. «Мне не по силам эта доля – / Быть нищей, лишней и одной. / Но ты хотел. Да будет воля / Твоя вовеки надо мной» (20 мая 1905). «И вновь отчетливо и властно / Звучит сознания завет: / С тобою вместе – жизнь ужасна, / С тобою порознь – жизни нет» (13 июня 1905). Потом она найдет для себя еще более жестокие слова:
…Он придет, не виденный ни разу,
Чаемый от века и до века —
И не вспомнит, не напомнит разум
То, что ты уродец и калека…
Так до 30 лет. В автобиографии записано: «После гимназии 18 лет мистических настроений, аскетизма в жизни, тренировки, школы». В записной книжке 1898—1899: «Слушала доклад о пятой расе», «получила вегетарианскую поваренную книгу», чтение «Капитала» рядом с первыми книгами Бальмонта; в стихотворной тетради — «Голос Безмолвия» на буддийские темы («Нельзя тебе идти путем спасенья, / Пока ты сам не станешь тем путем…»). Первое выступление в печати (пока не обнаруженное) — в журнале «Вестник теософии», потом заметки в местной газете «Терек» (где литературную часть вел С. М. Киров) — «о голоде 1912 г., о всемирном братстве, о законе воздаяния». «В 1906 г. в первый раз в Москве. Первое впечатление – город вывесок, не понравилось, рвалась домой. Эти же 18 лет запойное чтение всего без разбору, по-русски, по-французски и по-английски. Приблизительно в 1909— 1910 г. знакомство с литератором Евгением Архипповым, – общее поклонение символизму/стам. В 1909 г. – вторая поездка в Москву, знакомство и дружба с В. В. Переплетчиковым, ходила с ним по Москве, полюбила ее». Живописец В. В. Переплетчиков был, видимо, связующим звеном между меркурьевским семейством и Москвой: еще раньше он вывез в Москву младшую Верину сестру Нину, она была членом престижного «Общества свободной эстетики», в 1907 после бурного (но ближе не известного) выступления там Андрея Белого «против богемства» Нина (вместе с Переплетчиковым и др.) вышла из «Общества)» и скоро умерла. Переплетчиков уверял Белого: «это вы убили Меркурьеву!» Е. Архиппов вспоминает Веру у гроба сестры: «Янтарные в лучах солнца глаза, как два звездных огня, уносились вослед отошедшей… Открытые широко, они были внутренне закрыты каким-то принятым на себя обетом, какой-то аскезой отречения… будто взор был обращен в два мира». «Янтарные в лучах солнца глаза, как два звездных огня, уносились вослед отошедшей. <…> Открытые широко, они были внутренне закрыты каким-то принятым на себя обетом, какой-то аскезой отречения. <…> …будто взор был обращен в два мира». Такова она и на сохранившейся фотографии приблизительно тех лет.
После 30 лет Меркурьева то ли (по словам автобиографии) перестает писать стихи, то ли (вероятнее) они до нас не дошли. Поэтому от нас скрыт важнейший поворот ее поэтического пути: знакомство с символизмом и овладение его поэтической техникой. Ее руководитель, Евг. Архипов, на 6 лет моложе, преподаватель владикавказской гимназии с 1906, пылкий критик-импрессионист, поклонник и библиограф Анненского, стал ее другом после смерти Нины и до конца жизни. Его прижизненные воспоминания о ней патетичны: «…глаза темноянтарные, затененные, спрашивающие и хотящие, чтоб не был услышан вопрос. Улыбка – ласки и тонкой благословляющей насмешки. Тяжелые волосы, слегка отклоняющие голову назад. <…> Ее речь – несколько растянутая, поющая, как в сказке. Ее походка – скользящая, но шаги мелкие и тревожные. В ее прикосновениях больше прохлады, чем тепла <…>. Желая обратить внимание, касается руки несколькими пальцами, слегка и быстро лаская ими. Желая передать касание в большей мере, касается обратной стороной ладони. <…> Ее рассказы причудливы: о белой парче и черном солнце, о рыцаре Блоке, о призывающих в Москве колоколах, о рыцаре Дориане, <…> о жемчугах и воздушных мостах Чурляниса, <…> о далеких русских дебрях, о тайных и сказочных птицах, о Финисте, о Китеже, скрытом в лесах».
Ученицей она была строптивой, спорщицей, острой на язык. Архиппова она дразнила, не признавая его любимого Анненского, а восхищаясь незаметной Н. Бромлей (сборник «Пафос», 1911, подражания Елене Гуро) и Игорем Северяниным. «Связанна с великими и сильными <…>, она всегда искала преклониться перед малыми», – замечает Архиппов. Но выучка пошла впрок: потом, в 1918, она за неделю напишет цикл вариаций на тему «Оттепель ночью»: «Романтика 30-40-х гг, – По Вяч. Иванову. – По А. Ахматовой – По А. Блоку. – По М. Кузмину. – По В. Брюсову. – По Игорю Северянину. – По Вере Меркурьевой» – не пародии, а очень тонкие (и очень трудные) стилизации. Почтительная современница стольких великих поэтов, она сумела выработать собственный стиль, не подражающий никому <…>. В 1914, после еще одной поездки в Москву, она заводит новую записную книжку с эпиграфом из Ахматовой: «В этой жизни я немного видела, / Только пела и ждала». Одно из первых стихотворений в ней – «о призывающих в Москве колоколах» – «Купола» (за год до цветаевских «Стихов о Москве»). <…>
16 ноября 1916 умерла мать Меркурьевых, Мелания Васильевна. Последними ее словами были: «Устала я». Через несколько месяцев Меркурьева найдет для этого слова в стихах «Маме». <…> Это о ней будет она думать над стихотворением «Поминальная суббота». <…>
Смерть матери стала переломом в жизни дочери. Она бросает опустелый Владикавказ и впервые уезжает в отдельную, самостоятельную жизнь: в Москву, навстречу поэзии и, может быть, любви: тому человеку, которого она будет называть и «друг», и «чужой».
Ей сорок лет. Стихотворение «Маме» написано почти накануне отъезда. Автобиография: «В 1916 году смерть матери, ликвидация всего и отъезд в Москву “навсегда”, в первых числах марта 1917 года. Одинокое лето в Москве, жара, болезнь – всё сразу. Всё оборвалось и одни стихи. <…>….огненный взрыв революции вне и внутри <…>». В Москве она живет у Гени Рабинович, осенью после болезни поступает на службу в Московский губернский книжный склад. Осенью же отваживается на решительный шаг: передает через кого-то «тетрадь стихов того лета» человеку, в котором ищет не только учителя слова, но и учителя жизни, – Вячеславу Иванову. Что было в этой тетради? («Мой город», «Лавки», «Кривыми улиц непролазных…», «Был вечер утру солнца равен…»).
Вячеслав Иванов жил на Зубовском бульваре («Зубовская пустынь» – видели мы у Меркурьевой) с молодой женой (его падчерицей) Верой Константиновной и двумя детьми. Здесь уже не было атмосферы той петербургской его квартиры-«башни» десятилетней давности, которая была точкой кипения русского символизма. Но авторитет хозяина был высок, титул «Вячеслав Великолепный» (заглавие едкой статьи Л. Шестова) сросся с его именем без всякой иронии, «излученье тайных сил» (слова Блока) по-прежнему исходило от него, начинающие поэты появлялись у него приливами и отливами – от Пастернака и Цветаевой, явившихся в литературе еще до войны, до таких мальчиков, как Александр Кочетков и Иван Кашкин. Стихи Меркурьевой ему понравились. 22 октября она пришла к нему впервые. Для нее, столько лет убеждавшей себя в собственном ничтожестве, это признание было событием почти непереносимым. «22.Х.1917» – озаглавлено двухчастное ее стихотворение <…> Через два месяца о том же самом написано другое стихотворение: («Пришла к нему неловкою и робкой…»). Мы почти можем подслушать разговор Меркурьевой с Вячеславом Ивановым и представить себе его завораживающие реплики. В архиве Иванова сохранилось письмо Меркурьевой с его пометами на полях 19 декабря 1917. «…имеют ли мои стихотворения, кроме условно эстетической, какую-либо ценность общего характера – по содержанию? есть ли в них что-нибудь, кроме размышлений одного бессмертного английского школьника на тему: “мир велик, а я мал”?» Помета: «Однако с прибавлением: “но я – мир”». – «Не верю я себе, и правильно: знаю же я себя». Помета: «Верить нужно не себе, а тому, что знаешь в себе». – «Очень способна всё бросить опять, и свет замерцавший – поэзию, “и уйти поруганной и нищей и рабой последнего раба”. И отчего это Волошин не посмел или не захотел сказать: “в Сатане юродивая, ‘Русь’”?» Помета: «От Аримана ближе к Христу, чем от Люцифера: это – русское чувство».
На Иванова новая гостья произвела неожиданно сильное впечатление. Меркурьева становится постоянной посетительницей его дома зимой 1917/18, в октябре — ноябре 1918 месяц живет у него и Веры Константиновны, пишет полугрустные-полушутливые стихи Александре Чеботаревской, подруге дома, и М. М. Замятниной, его домоправительнице. Он надписывает ей книги: «“Психея, пой!” Дорогой В. А. М. с требованием песен. <…> Рождественские дни. 1917 г.», «Вере Александровне Меркурьевой с радостным чувством совершенной уверенности в ее большом поэтическом даровании. <…> 25/111. 1918 г.», «Дорогой Вере Александровне Меркурьевой, – “… любимой Аполлоном, живущей в плену, в чужой земле и чьим не верят снов и песен звонам,… которая возьмет свой первый приз”. <…> 17/30 сент. 1918 г.» (цитата – из стихов Меркурьевой «Рождение кометы»), «Моей дорогой подруге Вере Александровне Меркурьевой, поэтессе, которою горжусь, – собеседнице, постоянно остерегающейся быть обманутой, но сознательно мною не обманываемой, – памятуя завет: “Любите ненавидящих вас” <…>. 1 мая 1920 г.». В копии, сделанной Е. Архиповым, «Вере Меркурьевой» посвящено стихотворение Иванова «Неотлучная» («Ты с нами, незримая, тут…»), написанное в августе 1919 и при жизни не печатавшееся; «незримая» – это покойная жена и вдохновительница Иванова Л. Д. Зиновьева-Аннибал (мать Веры Константиновны), чье присутствие он чувствовал и после ее смерти; здесь о ней говорится: «Ты нас, путеводная, водишь / По дебрям, где дремлет печаль, / И кров нам пещерный находишь, / И порознь разбредшихся вдаль / Влеченьем таинственным сводишь…» («Это я очень люблю», – надписала Меркурьева на копии Архиппова в 1932).
Освятить общее «влеченье таинственное» к высшему миру именем покойной Зиновьевой означало для Иванова высшую степень признания.
Для Меркурьевой признание Иванова стало толчком к истинному пароксизму творчества. Зимой и весной 1917/18 она пишет стихи непрерывно, почти ежедневно. Среди них две Центральные большие вещи (не считая многих мелких) посвящены Иванову. Первая – цикл: «Вячеславу Иванову – о нем»; оглавление: «Аспект мифический – Аспект космический – Аспект комический — Аспект лирический – Аспект люциферический» и в последнем: «Введение в круг — Бред 1-й — Соблазн II-й – Сон III-й – Такт смежный – Контакт последний – Видение вокруг». Вторая вещь – «Мечтание о Вячеславе Созвездном», чередование рифмованной ямбической прозы и коротких стихотворений; оглавление: «Миф о нем – Легенда о нем – Ложь о нем – Правда о нем – Сон о нем» и еще сопроводительное, контрастно-полушутливое стихотворение. Дата под ним 4 марта 1918. На следующий день Иванов ответил на ее «аспекты» стихотворением <…>:
Мирьядами зеркал мой образ отражая,
Венчая и дробя, лелея, искажая,
Колыша в отсветах и в омутах глуша,
Ты хочешь знать, кто я, зыбучая душа?
Гадая по звездам, как пастырь древних былей,
Я пажитей искал, и длинный ряд Вефилей
Оставил по степи. Близ каждого — родник,
И шел есть пальмовый, и нищий мой двойник.
Необозримые стада за мной влачились;
Но обветшал шатер, богатства расточились,
И Вера; ясная, как в утро бытия,
Вот все, что я сберег и приумножил я.
Она зажглась в любви, как почка, зорькой нежной.
Раскрылась Розою, и — спутник неизбежный
Святой заложницы в изгнаньи сирых мест,
Окреп, ее неся Смиренья строгий Крест.
И безболезненно на друге крепкоствольном
Цветет блаженная. С приветом безглагольным
На Розу ветерок порою набежит
И запахом садов кочевья освежит.
5 марта 1918
Вефиль – библейский образ, урочище, где Иванову в его странствии явился Бог. Содержание понятно: Иванов явно был обеспокоен этой творческой волной стихов Меркурьевой, почувствовав в ней женскую влюбленность, хоть и сколь угодно духовно-возвышенную. Ее он и отстраняет ключевыми словами: «И Вера, ясная, как утро бытия…» Вера – с большой буквы – сразу в двух смыслах: и как христианская добродетель, и как Вера Константиновна Иванова-Шварсалон. Опасения были напрасны: Вера Меркурьева знала свое место, держалась тихо и особняком. Вот ее стихотворение о себе у Иванова: реплики хозяина и ее мысленные отклики. Заглавие: «Она притворилась набожной». <…>
Даже из этих стихов, написанных «всегда у ног», видно, что Мекркурьеву не следует представлять себе безоглядной поклонницей Иванова, каких у большого поэта всегда много. Вспомним слова в надписи Иванова о завете «Любите ненавидящих вас»; вспомним «аспект люциферический» в ее цикле, вспомним стихи о том, что «не вечен Бог, но вечен мир», немыслимые для Иванова. Мы читали в ее «автопортрете», что «церковь цирком называет» и «почему-то ладан ненавидит». Одновременно с «Аспектами Вяч. Иванова» она пишет <…> неожиданное стихотворение («Да, нам любовь цвела и пела…»)
Такое двойственное отношение к Вяч. Иванову было в эту пору, по словам живых свидетелей, не у нее одной. В самом деле: о чем больше всего говорил Иванов с младшими собеседниками? О вере. Но вера начинается там, где кончается знание. А Вяч. Иванов знал всё – «таков был общий глас». Так веровал он сам? Может быть, он был не кто иной, как Великий Инквизитор? Именно об этом – с вызовом и преклонением одновременно – написано у Меркурьевой «Мечтание о Вячеславе Созвездном». <…> Опытный читатель угадывает, по какому образцу слагает Меркурьева это «миф о Вячеславе Иванове»: это буддийское представление о бодхисатве – святом, достигшем спасения, но отказавшемся от него, чтобы спасать других. Еще более сжато и ярко это сказано в другом стихотворении – «Когда-то прежде». <…>
Первая встреча Меркурьевой с Вяч. Ивановым, мы помним, – это 22 октября 1917; а через три дня по Москве покатилась неделя революционной войны. «Дни гнева, дни скорби» – озаглавлен цикл стихов, написанный в это время. <…> При обстреле Кремля был пробит купол Успенского собора (не все знают, что красной артиллерией при этом командовал футурист Василиск Гнедов, а реставрацией купола через десять лет занимался символист Модест Дурнов) – это потрясло всех. Вера Меркурьева откликнулась на это сонетом – одним из самых сильных стихотворений революционного года («Пробоина – в Успенском соборе…»).
Меркурьева приняла революцию как должное («прав державный лапоть…») и долю своего поколения – тоже как должное («На лобном месте, веку злого лихие вины искупив…»). Потом, 25 лет спустя, за год до смерти, она писала Е. Архиппову: «…Вы и я верны себе, измененные, вошедшие в иную жизнь, приявшие ее как свою, верные ей – этой новой – но мы есть мы – и в этом наша ценность для новой жизни» (4 апреля 1942). Если новая жизнь не захочет принять ее и ее товарищей по культуре – она готова была к смерти. Об этом – «Стансы», написанные 21-24августа 1918 <…>.
Автобиография: «Зима 1917-1918 года – у В. И. Иванова и в кружке Цетлина (издательство «Зерна»), знакомство почти со всеми находившимися тогда в Москве поэтами и философами, с И. Эренбургом, вступление в Союз Московских писателей». У Иванова она познакомилась с Бердяевым, Шестовым, Гершензоном, Чулковым; сохранилось очень дружеское письмо к ней Гершензона. В Союзе писателей сблизилась с Толстым и Н. Крандиевской; встречалась с Цветаевой и Мандельштамом. Рекомендацию в «Зерна» написал ей Вяч. Иванов: «Я вижу во всем, что она мне сообщает, дарование необыкновенное, самобытность и силу чрезвычайные…» (21 февраля 1918). Эренбургу она посвящала полушуточные стихотворения: «На смерть Эренбурга (если бы он умер)», «На выздоровление Эренбурга (если бы он остался жив)». И уже без шуточности – проницательное изображение из цикла «Любительские снимки» (рядом с собственным «Автопортретом») <…> Ломаный ритм, неточные рифмы – это меткая имитация собственной манеры стиха Эренбурга этих лет. Такая игра формой давалась ей легко, без щегольства; в том же блокноте у нее записаны два стихотворения под ироническими заглавиями «Как не надо писать стихи» (с нарочито-изысканными рифмами и «Как надо» (с виду легко и ясно, а на самом деле – в редкой форме сонета с «кодой», избыточной строкой). <…>
Эренбург не только напечатал стихи Меркурьевой в «Весеннем салоне поэтов» – он дал первый отзыв о ее (по большей части еще никому не известных) стихах в московских «Новостях дня» (13 апреля 1918, статья «Четыре» – о поэтессах Н. Крандиевской, М. Цветаевой. В. Инбер, В. Меркурьевой): «Вера Меркурьева – послушница, но в ее келью часто залетает не чертенок какой-нибудь, а сам дьявол. Я думаю, что это он галантно оставил ей томики русских символистов… Но порой он искушает ее по-настоящему, не рифмами… В ее стихах последняя борьба, между слезами Сладчайшего и улыбкой второго господина. В них елей и желчь. Но иногда она забывает и книги Вячеслава Иванова, и ночные нашептывания, и сложные рифмы, чтобы нелепо и трогательно жаловаться, как ребенок…» Он явно имел в виду стихотворение («Моя любовь не девочка, что зарится…»).
Через четыре года, издавая в Берлине маленькую антологию «Поэзия революционной Москвы» (1922), Эренбург включил туда рядом со стихами именитых поэтов одно стихотворение Меркурьевой в том же нравившемся ему цикле – «Прокимен» из цикла «Снеговая вечерня» <…>.
Эти русские темы в стихах Меркурьевой нравились не только Эренбургу. Когда Е. Архиппов послал ее стихи Е. И. Васильевой («Черубине де Габриак», подруге Волошина, которую он боготворил почти как самого Волошина), та откликнулась: «Стихи Кассандры: они меня пленили, совсем пленили, особенно русские: “Моя любовь не девочка”… и о Финисте. В ней есть то, чего так хотела я и чего нет и не будет: подлинно русское, от Китежа, от раскольничьей Волги. Мне так радостно, что есть Кассандра…» (1927). «О Финисте» – это маленькая поэма под заглавием «Сказка про Тоску»; вариант заглавия – «Сказочка обо мне». <…>
Что значит заглавие «Сказочка обо мне»? Мы не знаем. Личная жизнь Веры Меркурьевой нигде не прорывается ни в сохранившееся письма ее, ни в воспоминания о ней, ни в свидетельства знавших ее в старости. Стихи о любви в последний раз вспыхивают в ее творчестве в пору ее отчаянного и неожиданного переезда в Москву. За полмесяца до переезда, 15 февраля 1917, написано – заранее безнадежное – стихотворение «Зайчик на стене» <…>. А уже через месяц после переезда, 5 апреля 1917, «Считай часы, считай минутки…». Еще через два с половиной месяца, 18 июня, 1917, последний вскрик: стихи «Июньская метель». <…> Осенью 1917 – «Сказочка обо мне». А затем всё переходит в прошедшее время и в условное наклонение: рядом с уже знакомым нам заглавием «Она притворилась набожной» и под ним – стихотворение «Неузнанная» (23 февраля 1918) <…>. Терцины, ямбы, Чурлянис, Скрябин – всё это наводит на мысль, что адресатом стихотворения мог быть Вяч. Иванов; но следующее стихотворение этого цикла, написанное в тот же день и упоминающее «берег Терека», свидетельствует, что начало этой любви – еще владикавказское. Два чувства наслаиваются одно на другое: лишнее напоминание, что стихи – ненадежная опора при восстановлении биографии. «…не сшиты моего романа / По листам разрозненные части», – сказано в стихотворении, где Меркурьева пытается вписать свою судьбу в «мировой строй», поминая как его прообраз древнюю Индию, Ариварту (3 апреля 1918) <…>.
Человек, который был для Меркурьевой «Фенистом ясным Соколом», по-видимому, исчезает из жизни Меркурьевой в 1917 и потом оказывается в эмиграции. В 1920 она пишет «Без лета были две зимы…». А в 1927, уже опять во Владикавказе, в стихотворении «… Меж нами десять лет простерлися…» <…> она пишет (и, по понятным причинам, вычеркивает) строфу:
Возврата нету. Кто кинул родину
В час ее беды,
Тот не найдет дороги пройденной
Размытые следы.
Стихи о любви превращаются в стихи о роковом разминовении жизненных путей (будущая цветаевская тема). <…>
Одиночество, не только одиночество среди людей, но и одиночество внутри себя – тема цикла «Души неживых вещей», написанного на исходе 1917. Борьба «между мной-собой, другим-собой», о которой говорилось в «Даме Пик», – это те же «речи с самой собою», которые были в стихотворении «Веселая», напечатанном в «Весеннем салоне поэтов». Рядом с этой страшноватой «Веселой» в цикле была «Безрадостная» <…>.
Выход – в творчестве; контраст между видимым, «дневным» ничтожеством человека и истинным, «ночным» всевластием поэта – обычная тема в поэзии тех лет, но у Меркурьевой с ее опытом самоуничижения она приобретает особую остроту. Рядом с «Веселой» и «Безрадостной» стоит «Свободная» О том же самом – только пространнее и смелее, с резкими стилистическими перебоями, царапавшими слух первых немногих читателей, с дантовским повторением рифмующих слов в кульминации – написаны терцины «Рождение кометы». И опять, верная недоверию к себе, Меркурьева ставит над этим патетическим стихотворением – вслед за «Она притворилась набожной» и «Она притворилась любящей» – надзаголовок «Она притворилась поэтом» <…>. О том же самом – и венок сонетов «Облако», посвященный потом Е. Архиппову: тем же стилистическим сплавом, где «Осанны» рифмуется с «экраны», а «арканы» в 6 сонете – двузначное слово, по-латыни означающее мистические тайны, а по-русски (и по-татарски) – петли, которыми бездны захлестывают душу. Когда Меркурьева, покидая Москву, соберет свои стихи 1915-1920-х в большой рукописный сборник под заглавием «Тщета» (разделы: «Тщета», «Канитель», «Из ночи в ночь», «Под знаком изъятия» – за эти несколько лет написано почти столько же, сколько за все последующие годы ее жизни), то она поставит «Облако», заключением к нему. <…>
Автобиография: «Я на службе в Московском продовольственном комитете. Затем холод (две зимы в нетопленных комнатах, без печки). Переселение в Лосиноостровскую (Ярославск. жел. дор.), где топят – рубят в лесу деревья (температура + 6-8°). <…> Продаю на Смоленском рынке, Сухаревке… Весной 1920 года отъезд на Кавказ в санитарном поезде – счастье!» <…>
В Лосиноостровской жил новый друг Меркурьевой, с которым она познакомилась у Иванова, – юный поэт Александр Сергеевич Кочетков. Родившийся в 1900, он годился ей в сыновья. В 1920 он работал в Кисловодске: туда и переехала Меркурьева, туда решили они перевезти, спасая от голода и холода, Вячеслава Иванова, перед которым благоговели оба. Ал. Зботаревская оставалась в Москве; с Меркурьевой они были тезками по прозвищу – как Меркурьева с владикавказских времен, так Чеботаревская со времен парижских и петербургской «башни» носили, каждая в своем кругу, прозвище «Кассандра». Перед отъездом Меркурьева написала ей прощальное стихотворение: «Дай руку, дай, я погадаю…»
Вячеслав Иванов приехал в Кисловодск в сентябре 1920 – с двумя детьми и без жены: Вера Константиновна умерла в августе. В Кисловодске он почти не задержался и скоро переехал дальше, в Баку, куда его пригласили профессором. Без него в Кисловодске Меркурьевой нечего было делать: в морозном январе 1921 она перебирается в свой Владикавказ, к сестре Марии, работавшей зубным врачом («Удел досадный и нелюбый, / Но одинаков у двоих: / Ты век свой кротко лечишь зубы, / Я – заговариваю их…»). Письма Меркурьевой к нему в Баку не сохранились (жил он там – любопытное совпадение – на Меркурьевской улице). Несколько ответных писем Иванова уцелели. Вот их тон: «…Знайте (вопреки всему, что Вы думали и думаете обо мне), что дружба с Вами одна из значительнейших и мучительнейших страниц моей жизни. Мысль о Вас меня почти не покидает. Как бы желал я быть с Вами!» (30 ноября 1921). «Дорогая Вера Александровна, я почти не сомневаюсь, что Вы слышите меня на расстоянии (так упорно и томительно я думаю о Вас), – и тогда Вы поймете, о чем писать не умею. <…> Если бы Вы знали, как Вы мне дороги, как, быть может, нужны! <…> Хотелось бы молча – плакать, что ли, – вместе с Вами, подле Вас…» Подпись: «Являвшийся (в зеркалах), не сущий, себя забывший. Вас помнящий – “Вяч. Иванов”» (26 декабря 1922). Но письма становятся всё реже, и еще до отъезда Иванова в Италию переписка замирает. В 1926, узнав от Чулкова римский адрес Иванова, она пишет ему последнее, сохранившееся в римском архиве, письмо: «…А Вы? отодвинувшись на столько дней пути, отошли ли и на много лет забвения?..» Ответа не было.
Первое из бакинских писем откликнулось в стихах Меркурьевой: «Дальний голос: я еще с вами…» Прекращение переписки – в другом стихотворении: «Беспокоен и бестолков» «До Вячеслава», «при Вячеславе», «вдали от Вячеслава», а впереди уже ясное «без Вячеслава» так она ощущает теперь свою жизнь. На этом последнем пороге она начинает подводить итоги: собирает свои владикавказские стихи в новый рукописный сборник, потоньше, под названием «Дикий колос» (заглавие одного из стихотворений Вяч. Иванова, ставшее для нее символичным, как мы видели, еще в «Сне о нем»), пишет по просьбе Е. Архиппова автобиографию.
Владикавказские стихи этих лет как бы слабеющим эхом откликаются на все основные темы «Тщеты». Даже на такую дальнюю, как московская (даты в рукописях нет; может быть, писано еще в Москве, но не вошло в «Тщету»): «По Арбату, по Арбату ходит ветер…». О революции – «Новогодний сонет», с ритмическими перебоями в начале и конце <…>. О поэзии – из цикла «С песенной клюкой»: «Давно я знахарки личину…». О любви – о том, кто был «Фенистом ясным соколом»: «…Меж нами десять лет простерлися…». Еще о любви; вспомним «зеркальце» из «Зайчика на стене», вспомним, что начало ее, по-видимому, было здесь, во Владикавказе: «Каштан, ссыпающий золото…». О том мире, которым живет поэт, – отголосок «Облака»: «Сольются в море капельки всех рек…». Это стихотворение написано на следующий день после «…Меж нами десять лет простерлися…» и стоит с ним в паре: в одной из подборок первое озаглавлено «От него», второе – «От них». Это как бы стихи о неполученных письмах – тема, в которой здесь, в провинции, воплощается чувство одиночества: «Дождь ли, вёдро ли утро начали…». Мысль о смерти – всё более частая – тоже связывается теперь с почтой: «Это будет как-нибудь очень просто…». Еще о том же – с уловимой цитатой из Тютчева в ст. 8: «За часом час, за годом год уносит…» – «А мы идем и тратим, не считая, / Последние, останные деньки».
«Мы» – это неширокий круг владикавказских друзей Меркурьевой. Старых, памятных по дореволюционным годам, становилось всё меньше. Архиппов в 1920-е работал в Новороссийске, другие отправлялись в противоположную сторону: «И северо-восточной пылью / Запорошило чудеса…» – начинается одно из ее напутственных стихотворений. Зато неожиданно обнаружились молодые люди, любящие поэзию: «Голодно и весело. Все пишут стихи, верят, что отсюда революция литературы». Это М. Слободской, Е. Редин, Л. Беридзе, приезжающий из Кисловодска А. Кочетков; и Меркурьева, острая поперечница и добрая спорщица, находит с ними общий язык. Кружок получает название «Вертеп»: «в обоих смыслах», как когда-то в стихах к Иванову, – как вертеп Христа-младенца и вертеп разбойников. Устав был сочинен раешным стихом: «§ 1. Общество, именуемое Вертеп, / имеет целью [ниспровержение] существующего литературного строя, / освобождение от формальных закреп / и кое-что другое. § 2. Подымаясь по наклонной плоскости вниз, / состоит сия ассоциация из:…» и т.д. Далее характеристики; о самой себе – такая: «Вера Александровна Меркурьева / речью — райская гурия, а характером — адская фурия, / вида и обхождения елейного, но никто не знает настроения ейного. / И в глаза и за глаза скажу ей не льстиво я, / что она в верном стаде овца самая паршивая. / Но она за грехи и так уж наказана / тем, что к Вертепу накрепко привязана». Все, кроме Кочеткова, остались в поэзии дилетантами, авторами дружеских полушуточных посланий в стихах, – Меркурьева тоже писала их легко и много. В 1926 «Вертепу» удалось издать микроскопическим тиражом во Владикавказе альманах «Золотая зурна»: Беридзе, Кочетков, Меркурьева, Слободской. Одиннадцать стихотворений Меркурьевой, напечатанных здесь (в том числе «Сказка про тоску», «Неузнанная», «С песенной клюкой»), – вторая и последняя публикация ее оригинальных стихов. Критика в местной прессе (Шумской Л. // Власть труда. 1926. 14 ноября), разумеется, осудила сборник за вневременность, но Меркурьеву бранила с оговорками: «Поэтесса Вера Меркурьева оставляет впечатление двойственное. Работает она и под Ремизова, и под Бальмонта, и под Зин. Гиппиус, и под прочих бардов, находящихся по ту сторону. Язык ее стихов полновесный, округлый, дородный, певучий. В. Меркурьева твердо и уверенно держит руль своей поэзии. Она отлично знает цену слова, проявляет гибкость в обращении с ним, и поэзия ее со стороны ритма и мелодики заслуживает пристального внимания».
Минорный тон «Дикого колоса» и игровой тон «вертепных» стихов на случай разрезается двумя стихотворениями, как бы обрамляющими владикавказский период жизни Меркурьевой. Первое – 1922 год, с посвящением Евг. Архипову – видимо, от него шли слова, которыми начинается стихотворение. Заглавие – «Как все». Это лучшая из автохарактеристик поэтессы. <…> Другое – 17 августа 1931, за год до отъезда из Владикавказа; обращено, вероятно, к товарищам по литературным кружкам, без заглавия: «Своей вы меня считаете?..»
Автобиография 1926 кончается: «В настоящее время мне почти 50 лег, я больна общим разрушением организма, нервным заболеванием (обмороки), лишающим меня возможности выходить из дому, снята с социального обеспечения, как не прослужившая 8 лег при советской власти, даю уроки английского языка и бедствую терпеливо и довольно равнодушно, но упорно и постоянно. Жизнь впрохолодь, еда впроголодь. Ну вот – вся жизнь. А что было за этим – разве расскажешь? Что в этом мертвом перечне от того удивительного непрекращавшегося и не прекращающегося чуда – моей жизни. Темнота, ростки под землей до 40 лет, затем огненный взрыв революции вне и внутри – выбилась Тщета – и опять под землю, или под воду, тихое мерцание отраженным светом. И всё? Очень трудно жить. Старость и слабость застали в тяжелых условиях, а нет на земле ни одного человека, который бы помог. Нет, я неблагодарна: в 1919-м г. я от Союза писателей в Москве получила 2 пуда муки, на них жили месяц мы все. А в 1922-м году – 3 посылки Ара <…> – тоже просуществовали всю зиму мы все здесь. А сейчас, верно, не надо – пора кончать житие. <…> Всё, всё и всё!»
Два человека оставались ближе всего Меркурьевой в эти годы и остались до конца жизни. Первый – это А. С. Кочетков; с ним «знакомство мое <…> составляет любопытную и причудливую сказку, но здесь ей не место, – писала Меркурьева в автобиографии. «С глазами романтика и со стихами классика», – говорил о нем Вяч. Иванов. К концу 1920-х он перебирается из Кисловодска в Москву, становится известным переводчиком, собственных стихов пишет много, но даже не пытается печатать – до сих пор он известен только как автор романса «С любимыми не расставайтесь», а остальные его стихи публикуются медленно и оцениваются еще медленней. Меркурьева приветила его триолетом еще в лосиноостровский 1920 год: «Что, кроме песен, дать поэту? / Что, кроме песен, даст поэт?..» Год спустя он ответил стихами (не первыми и не последними), посвященными ей: «Ты всё провидела заране: / Безумье, отрешенность, страсть, / И то, что вновь, в благом тумане, / К твоим ногам приду упасть <…> И вот зачем не трепетала, / Всепримеренна и легка, / Когда мой путь благословляла, / Твоя жестокая рука!». Ее любовь к нему – и материнская и женская, с женой его она тоже была очень близка, а он всю жизнь признавал себя учеником Меркурьевой: «Вы единственный человек, с которым у меня истинная душевная близость… Вас я готов слушаться всегда и во всем… И пока вы существуете, мне все-таки легче бороться с судьбой. Целую Вашу руку» (17 июля 1931). Среди его ненапечатанных стихов есть сонет-воспоминание с посвящением «Вяч. Иванову и Вере Меркурьевой»: «Памяти Блока», 1922; приведем его (и заметим в нем меркурьевский образ: «Мастер Зла»):
Мы вновь втроем у круглого стола
В плодов и свеч уборе завершенном.
И вновь троим, утратой сопряженным.
Осенний пир нам леденит крыла.
Ты, Нежнокудрый, старый Мастер Зла,
Ты, Легкая, защита всем согбенным,
И с вами я, в чьем сердце обнаженном
Изныла тайн блаженная игла.
Зеленый взор, туманный, как лампада,
На Север Ты возводишь, и бокал
Твой зыблется алмазной зыбью хлада.
Так зачинаешь снеговой хорал
Под мертвый пыл Ее пустого взгляда,
И, клича Брата, зыбкий бьешь кристалл!
Второй – это Евг. Архиппов, вернувшийся во Владикавказ в 1931; 17 лет спустя этот старый символист за педагогическую работу будет награжден орденом Ленина. Потом Меркурьева описывала его Анне Ахматовой так: «Серебряные волосы, юное розовое лицо, черные глаза – грустные и спрашивающие. Насмешлив, зол и нежен. Остроумен, редкий чтец. Картонажных дел мастер. Предан М. Волошину, любит Гумилева, Ахматову, ценит Маяковского. Не писатель и не спутник литературы, но литератор истинный, нашедший свой стиль» (пересказ в письме Архиппову из Ташкента, 4 апреля 1942). Образец стиля Архиппова мы уже видели; «картонажным мастером» он назван за то, что свои и чужие любимые стихи он переписывал в маленькие книжечки (почерк у него был как у князя Мышкина) и художественно их переплетал для себя и друзей: образец старой культуры, ушедшей в быт, в рукопись. Так же он изготовлял и книжки собственных статей о близких авторах: в 1927 были написаны «Аспекты Веры Меркурьевой», в 1938 – «Книга о Вере Меркурьевой». «Вертеп» он переименовал в «Винету» – сказочный город, скрывший свои богатства на морском дне. Меркурьева любила его, но не без иронии: «… Вы будто в хронической обиде на меня. А за что? Могу сказать – неповинна ни деянием, ни помышлением разве иногда словом зубастым, так это манера моя» (25 июня 1934). О книжке его стихов «Дальняя морена» (заглавие из «Облака» Меркурьевой) отзывалась: «Ценная это вещь, Евгений, но до того вне нашей жизни, что не придумаешь для нее места» (3/16 октября 1925). Ему посвящен ее сонет-акростих (с кодой) – как обычно, имитирующий стиль адресата <…>.
Архиппов оставил перечень книг, которые он запомнил на полке у Веры во Владикавказе: Вяч. Иванов («почти все»), Блок, Белый, Кузмин, Сологуб, Ахматова («Белая стая»), Цветаева («Из двух книг» и «Версты»), Крандиевская, Клюев, Эренбург («Стихи о канунах» и три тетради рукописей), много английских книг. Не было Бальмонта, В. Брюсова, М. Волошина, Н. Гумилева, Есенина, И. Северянина. «Не было на полках и Пришвина, которого Вера старательно собирала наряду с Островским и Клюевым. Одно время даже себя Вера в шутку называла Вера Клюевна. Еще собирала Вера духовные песни, стихи и сказки».
Потом, в 1932, Архиппов рассылал по знакомым писателям «Вопросы о любви к поэтам и к книгам». Вот отрывки из ответов Меркурьевой.
Какие 7-мь книг стихов и 7 книг прозы Вы оставили бы навсегда с собой <…>? – Стихи: Пушкин, Фет, Ахматова, Блок, Цветаева, Гумилев, Клюев. Проза: Пушкин, Островский, Лесков, Чехов, Гоголь, Клычков, Мельников-Печерский. – Какие поэтические произведения были прочитаны для Вас в раннем детстве и кем именно? – «Демон» и многие лирические пьесы Лермонтова – моей матерью. – От каких поэтов, ценимых Вами раньше, Вы отошли теперь? <…> – Вяч. Иванов, Блок, все символисты, Иг. Северянин, Эренбург. – Кого из поэтов Вы считаете обладающим атлантической памятью? – Белый, Гумилев. [Волошин считал, что Бальмонт; Вс. Рождественский ответил: «Не понимаю вопроса». Архиппов называл «Пепельной царицей Атлантиды» саму Меркурьеву.] – Любите ли Вы стихотворения Пастернака или он просто для Вас интересен и ценен? – Ни в какой мере. – Любите ли Вы Мандельштама? Какую книгу более <…>? – Да – Tristia. – Назовите вечную, неизменяемую цепь поэтов, о которых Вы можете сказать, что любите их исключительно и неотступно. – Пушкин, Ахматова, Цветаева, Кочетков. – Можно ли любить М. Волошина или ему можно только удивляться? Если Вы любите, то за что именно? – Можно любить восхищаясь и удивляться с нежностью. За пророческий дар и удел; за любовь к родине и за пустынный затвор. – Какую из книг Гумилева любите больше всего? <…> – Огненный Столп, чередуя с Посмертным сборником. – Что больше любите из Блока <…>? – 12. – Может ли быть время, когда Вы отойдете от Блока, или – оно уже наступило? – Блок уже не то, чем был раньше для меня, но он из моих спутников. — Что больше всего любите из Лескова? – Очарованный Странник, Запечатленный ангел. – На кого из поэтов современности (после 1920-1921 гг.) обращено Ваше внимание? – Рождественский (из печатающихся?). – Что Вы могли бы еще перечитать из Достоевского? – Не могу ничего. – Кто ближе всего к Вам: Сомов, Мусатов, Судейкин, Сапунов? – Мусатов. – Любимое Вами прозаическое сочинение Пушкина? – Дама Пик [так!]. – Любимая поэма Пушкина? – Медный Всадник. – Дорожите ли сейчас Земною Осью или Огненным Ангелом? – Земною Осью. – Что любите больше всего из Вальтер-Скотта и Диккенса? – «Талисман» первого и «Святочные рассказы» второго. – Кого из западных и восточных поэтов любите больше всего? – Омар-Хайям. – Что Вы хотели бы пристально и любовно перечитывать из Вячеслава Иванова? – Канцону I и цикл сонетов «Смерть». – Кто Вам ближе: Анна Ахматова или Марина? – Боюсь – вторая. [Запомним мимоходом этот последний ответ.]
В «Винете» ей не было так весело, как в «Вертепе». Кочетков настойчиво звал ее письмами в Москву, обещал переводческую работу. В 1931 году умерла сестра Мария Александровна, с которой жила Вера: порвалась последняя родственная связь с Владикавказом. Через год она решается уехать. Решение было болезненным: «Милые! поймите же: я еду в изгнание». 16 сентября 1932 года друзья собрались на прощальную встречу; заодно отметили «45-летний юбилей» первых, детских стихов Меркурьевой. Этот день совпал с известием о смерти Волошина в Крыму. Меркурьева читала свои стихи, больше – старые; среди них – «Как все».
Памяти сестры она посвятила цикл стихов под заглавием «Осталась». <…> В этих стихах замечательна кульминация: «а наша кошка?..». Подбирать и выхаживать искалеченных кошек, щенков, птиц было постоянной заботой Меркурьевой – как, впрочем, и Кочетковых; когда с этим «зверолюбивым миром» (выражение С. Шервинского) столкнулась Анна Ахматова, она спросила: «У них всегда такое безобразие?»
В Москве устроиться было нелегко: голодно, тесно, тоскливо. Ее пробные переводы из Шелли понравились акад. М. И. Розанову и Г. Г. Шпету, но не понравились издательству. «Ложное положение человека без места в жизни, инвалида без пенсии, иждивенца без семьи» (К. Архипповой, 21 января 1933); «всё чужое и я здесь всем чужая» (ей же, 10 августа 1933); «здесь нужны: привычка смолоду, сила, а еще больше верткость. А я могу только ждать» (Е. Архиппову, 4 января 1934); сердечные приступы, легочные обострения, вся надежда на то, чтобы достать слуховой аппарат и давать уроки — в Москве ли, во Владикавказе ли. Стихи иссякают. Ощущение конченной жизни звучит в самом, пожалуй, странном – потому что отстраненном – ее стихотворении; «Могила неизвестного поэта» <…>.
Прошел год, пока дела стали налаживаться. Осенью 1933 ее принимают в московский горком писателей (Союза писателей еще не существовало). Рекомендацию (25 сентября) ей писали шестеро: М. Н. Розанов, твердокаменный В. Вересаев, Георгий Чулков, Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Борис Пильняк. Мандельштам помог ей получить первый заказ на переводы – с туркменского. (Было время повального спроса на переводы с языков народов СССР – в эти самые дни Мандельштам писал: «И может быть, в эту минуту / Меня на турецкий язык / Японец какой переводит / И в самую душу проник…») «Срочно и строчно», по выражению Меркурьевой. Условия были такие, что вдвоем с Кочетковым они сочинили эпиграмму:
Заданье ставят нам – балды,
Подстрочник правят нам – балды,
За перевод такой – балдами
Потом ославят там балды.
И в Академии – дурды –
Лишат нас премии – дурды,
А в завершенье – Мандельштамы
Нас клюнут в темя, и – дурды!
1 ноября 1933
В 1934 она уже получает заказ на Байрона (ранняя лирика – перевод остался не издан), в 1935 – на Шелии. Не без трудностей, но книга вышла (Избранные стихотворения / Под ред. М.Н. Розанова. М., 1937) – единственная выпущенная ею книга, да и то на титуле вместо «Пер. В.А. Меркурьевой» было напечатано «Пер. В.Д. Меркурьевой». Перевод получился плох: резкий угловатый стиль, к которому пришла в эту пору Меркурьева <…>, мало подходил к нежной лирике Шелли. «Какая-то кустарная молотьба, цеп, тяпанье тупым топором, – при чем здесь Шелли?» – писал рецензент (Александров В. Шелли и его редакторы // Литературный критик. 1937. № 8. С. 69). Заявка на перевод Браунинга (во где был бы уместен этот стиль!) не прошла, зарабатывать приходилось мелочами – переводами цитат, эпиграфов. Помогали друзья – старые, как Кочетков, новые, как С.В. Шервинский или Д.С. Усов: «писала ли я, <…> что в ГИХЛ ежедневно скачут “десять тысяч меркурьеров?”» (К. Архиповой, без даты). Директор ГИХЛа И. К. Луппол даже предложил составить ей собственный сборник листов на пять: «Издаем Ахматову – почему не издать Меркурьеву?». «Я бы хотела получить все деньги за Шелли, продать свой сборник, раздать все полученные суммы “каждому по потребностям” и – ничего больше не дожидаясь, отойти безболезненно и непостыдно» (Е. Архиппову, 5 августа 1935). Сборник был составлен: «О печати речи быть не может, разумеется, но раз сами просили – нате вам!» (М. Слободскому, 10 октября 1935). Как известно, ни Ахматова, ни Меркурьева в ГИХЛе 1930-х так и не появились.
Весной 1935 Вере Александровне удается получить комнату в Москве – на Арбате, угол Смоленской площади (до сих пор она жила на Зубовском у Гени Рабинович). Летом, начиная с этого года, она живет вместе с Кочетковыми в избе в Старках, под Коломной, близ летнего дома Шервинских: комната разгорожена на четыре четвертушки, в двух Кочетков с женой, в двух Меркурьева с Рабинович, Кочетков гонит в день по 100 строк Шиллера, она, в постели, по 30-50 строк Шелли. «Я в первый раз близка к северной природе, и могу сказать – успокоительна» (М. Слободскому, 10 октября 1935). «Больно, что от старости, от бессилия не могу почувствовать всё в полной мере: проходит мимо, как тени в полусне. Кончена жизнь, кончена я, как поэт – осталась высохшая личинка» (Б. Архиппову, 17 июля 1936). «Не надо цветущей молодости и здоровья, но хоть бы я могла часа два в день ходить одной без усталости, сводящей тело и мозг» (К. Архипповой, 31 января 1936). «Какая будет зима? если получу работу – всё устроится – если нет – уеду к брату “доживать, голодая вместе”. Но сейчас он болен <…> Пока – лежит в Краснодарской клинике. <…> последний оставшийся из моей семьи. Переживу ли я всех?» (Е. Архипову, 3 октября 1936). К семидесятилетнему брату она ездила полутора годами раньше. «Не писала и не пишу, потому что болею, извожусь, ничего не знаю о будущем <…> До свидания – не знаю, где и когда» (ему же, 5 августа 1938). «О себе нечего писать – доживание, туберкулез, астма, и сердечные припадки, одиночество, безработность и бессилие. Еще люди и кошки – неинтересные, но милые» (ему же, 4 января 1939). «Вы знаете, Клоденька, я всю жизнь входила в других людей, отражала их слова, даже мысли. Теперь учусь жить своим кругом, не впуская в него других, думать о своем, а не о чужом – и это трудно с непривычки» (К. Архиповой, 15 сентября 1937).
«Ну, стихов, разумеется, не писала – впору с чужими управиться, не до своих. А хотелось временами» (М. Слободскому, 10 октября 1935). Когда кончаются переводы из Шелли, подступает нищета, но подступают, пусть редко, и стихи. Почти все – к друзьям, больше всего – Кочеткову с женой, которые бережно заботятся о больной Меркурьевой, она почти чувствует себя членом их семьи. Им еще нет сорока, их молодость побуждает в Меркурьевой чувства собственной молодости («я всю жизнь входила в других людей…»). Такое пробуждение проходит через цикл «Под снегом» <…>. О том же самом – о «жизни и других» – надпись Кочеткову на книге Шелли; заглавие «Иные» <…>. О том же – о тех, «кто любит другого» – стихотворение на пороге неведомого 1941 года. «Учуять ветр с цветущих берегов» – цитата из Фета, которого в эти годы особенно любил Кочетков. Напряженнее стал стих, прерывистее синтаксис, перехватывающий фразу на переломах от строки к строке: здоровье становится слабее, голос сильнее. Заглавие – «Пришелец» <…>.
У Кочеткова был любимый жанр: драматические сцены в стихах. В 1939 его драма «Коперник» была поставлена на сцене. Может быть, это подтолкнуло Мерурьеву к единственной в ее жизни попытке большой стихотворной формы: весной 1941 она пишет пьесу-сказку «Двенадцать месяцев» (таким же угловатым стихом, звучащим то прозаизированно, то напряженно-энергично). На фоне скажи про падчерицу в лесу («русский стиль» вновь оживает у Меркурьевой) в пьесе чередуются сцены с бабушкой и внуками-пионерами, с приемной девочкой, которую приводит в семью отец-летчик, с разговорами между отцом и матерью – о том, что нет чужого, все друг другу родные, вплоть до каштановых листьев, и правда мужская и женская сливаются в правде человеческой. Потом, уже в эвакуации, она признается (К. Архипповой, 23 февраля 1942): «Я год назад написала пьесу – полусказку, полу современную быль. Никому, кроме Кочетковых, ее не показала, а в ней 2 тысячи строк. Евгению она бы не понравилась, а я в нее влила и сводку своих 65 лет, и пристрастие к русской песне, и сказочно-колдовское ремесло, и попытку новаторства в стихе, и тягу мою к новой жизни. <…> Нет у меня охоты показывать кому бы то ни было: всё кажется — уже устарело, уже никому не нужно. Я ведь очень к себе недоверчива, Вы знаете. Странно это: ничего во мне здорового нет, я вся развалилась, а вот “песен дивный дар” не умер, как-то по временам оживает».
Оживала в дружеском кругу и веселость. В 1936 летом, проездом в Старки заехала Клавдия Архипова – сразу захотелось позвать из Владикавказа и Евгения; Меркурьева и Кочетков посылают ему «Теле-сонет»:
Зовем Старки благословенья Клоди.
Река, погосты, средне-русский вид.
Шервинских Дина Атова гостит.
Читаем Фауст новом переводе…
Десятидневку вырвитесь свободе.
Зухирамур сестра посторожит.
Подобный поэтический магнит
Большая редкость северной природе.
Ответьте телеграфом кратко: да.
Потом подробней встретим вас вокзале.
Ждем (восклицательный). Всё ерунда.
Искусство вечно (точка). Так сказали:
Меркурьева (тире) душа Старков.
Архиппова. Шервинский. Кочетков.
15 июля 1936, Старки
«Зухирамур» – это сокращение кличек архипповских кошек (которых Меркурьева не раз нежно поминала в письмах); «Фауст в новом переводе» – недоизданный перевод Брюсова, который в свое время редактировал Шервинский. Главной приманкой была «Анна Атова» – об этом «лете с Ахматовой» написал потом Шервинский в своих воспоминаниях (От знакомства к родству. Ереван, 1986. С. 244-261). Именно тогда Ахматова зашла в избу к Меркурьевой и Кочетковым, и Меркурьева искренне убивалась, что нет ничего красного – подстелить под ноги такой гостье. Лев Горнуш; друг Шервинского, фотографировал Ахматову (сфотографировал потом, в Москве, и Меркурьеву – за столом, перед догорающей свечой). Ахматова подарила Меркурьевой свою фотографию с надписью: «Чудесной и мудрой Вере Александровне Меркурьевой в знак благодарности. 22 июня 1936. Ахматова. “Старки”». («Чудесной и мудрой» – Ахматова не бросалась зря такими словами.) Потом Меркурьева писала Архилпову: «Жизнь не полна у тех, кто не видел ее в лицо. <…> ни с кем, ни к кому у меня не было того, что к ней: полное признание, полное отречение от себя, – нет меня, есть только она. Встреться мы 20 лет назад – была бы, вероятно, “дружба до гроба”, – а сейчас – мое преклонение и ее отклонение. Так и должно быть, несбыточного не бывает» (3 октября 1936). Это была третья встреча ее с Ахматовой. Первая, осенью 1933, была без слов: Меркурьева зашла к Мандельштамам, их не было дома, дверь отворила неожиданно приехавшая Ахматова – «и ослепила». «Я смотрела на нее и молчала <…> она тоже. <…> …я стала уходить не прощаясь, молча – онемела, она закрыла за мной дверь со словами: “До свиданья”. Вот всё» (К. Архипповой, 16 ноября 1933). Потом «видела Анну Ахматову, слышала ее, читала ей» уже в феврале 1934 (К. Архипповой, 28 февраля). Потом пошли стихи: «Из тусклой створки голос пел протяжный…», «За то, что в ней».
И все-таки вспомним: на вопрос анкеты Е. Архиппова «Кто Вам ближе: А. Ахматова или Марина?» – Меркурьева написала: «Боюсь – вторая». Чуткий читатель сам расслышит цветаевские интонации в меркурьевском «Как все», сходство между «Пробоиной» и «Лебединым станом», стихами к В. Иванову и стихами к Блоку, между, наконец, стихами к Ахматовой и у той и у другой. Волошин, как известно, говорил молодой Цветаевой, что ее хватило бы на несколько поэтов; одним из этих поэтов могла бы быть Меркурьева. Сделаем опыт по психологической арифметике: вычтем из стихов Цветаевой самое броское – ее пафос самоутверждения, представим себе, что самое программное для нее стихотворение – «Пройти, чтоб не оставить следа, / Пройти, чтоб не оставить тени…» – и в остатке такого психологического вычитания получится Вера Меркурьева.
С Цветаевой Меркурьева была отдаленно знакома еще по Москве через Иванова или через Эренбурга. Когда в 1939 Цветаева вернулась в Россию, одинокая и бездомная, то Меркурьева написала ей; Цветаева откликнулась (20 февраля 1940): «Я помню – это было в 1918 г., весной, мы с вами ранним рассветом возвращались из поздних гостей. И стихи Ваши помню – не строками, а интонацией, – мне кажется, вроде заклинаний? Эренбург мне говорил, что Вы – ведьма и что он, конечно, мог бы Вас любить. …Мы все старые – потому что мы раньше родились! – и все-таки мы, в беседе с молодыми, моложе их, – какой-то неистребимой молодостью! – потому что на нашей молодости кончился старый мир, на ней – оборвался». Это первое из трех сохранившихся цветаевских писем к Меркурьевой, а в третьем (31 августа 1940) Цветаева пишет: «Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. <…> …Москва меня не вмещает. Мне некого винить. И себя не виню, потому что это была моя судьба. Только – чем кончится?? <…> … меня – всё меньше и меньше <…> Остается только мое основное нет ». Меркурьева с Кочетковым откликаются на это самым человеческим образом: приглашают Цветаеву с сыном на лето 1941 к себе в Старки. В 10-х числах июня они списываются, а 22-го начинается война. «Она прожила у нас в Старках перед отъездом 2 недели и была такая сама не своя, что чувствовалось что-то недоброе», – писала потом Меркурьева уже из эвакуации (К. Архипповой, 23 февраля 1942).
Местом эвакуации был Ташкент, ехали туда 24 дня, Меркурьева – с воспалением легких. В Ташкенте – голод, холод, темнота, теснота, нервы, ссоры, письма в Москву, каких было так много в войну: «помогите, вы ведь можете что-нибудь сделать!» Жили втроем с Кочетковыми, Александром Сергеевичем и Инной Григорьевной.«…на цены рынка нет подъемности, получки за работу у Ал. С. затяжные и неравномерные, живем тем, что снимаем с себя и продаем, и этого хватает на черный хлеб по карточкам, кипяток, часто без молока, и капусту с редькой <…> Конечно, жаловаться дико – во время войны должны все иметь свою долю тяжести, несправедливо было бы укрыться за фронтом и жить припеваючи. Это нормально и правильно, что пока нет покоя там, не должно быть его и здесь. Но мне просто трудно выносить то, что могут другие, так что я не думаю, чтобы могла выжить и дождаться хорошего» (К. Архипповой, 23 февраля 1942). «Ал. Серг. мрачен и патологически раздражителен, Инна Гр. измотана непосильной физической работой. Я – в каком-то полусознательном состоянии от удушья (тяжелая астма, скорей грудная жаба), истощения и, главное, беспросветности. Живое одно – газеты, начинаешь дышать, читая, как вытесняют немцев и с ними ту тяжесть, тот гнет, что 7 месяцев навис над нами. <…> до благополучного конца этой войны я не доживу – силы мои убывают с каждым днем. Но за других я рада, кому доведется участвовать в подъеме всех сил жизни после победы. Это будет небывалый расцвет страны и личности» (Е. Шервинский, 1 марта 1942). Через пять месяцев: «… сама не знаю, как вынесла жару, верно, судьба еще бережет меня для новых ударов. <…> Продано всё возможное и даже невозможное. <…> совместная жизнь делается пыткой. <…> Выход один – мне уехать в Москву <…> Неужели же я лучшего не заслужила? Я много страдала, добро – делала, зла – никому, работала как могла, всю жизнь до 66 лет. За всё прошу одного: кончить жизнь в своем углу <…> Знаю, сейчас не время для личного устройства, вся страна в огне. Но мы же часть страны, спасая себя, мы для нее сможем жить. Я вот сейчас начала цикл стихов о войне – и не могу писать в моих условиях, а у себя в Москве – чувствую – могла бы» (ей же, 9 августа 1942).
Цикл стихов о войне она дописала – это венок сонетов «На подступах к Москве», последняя ее вещь. Трудно представить, что это написано женщиной на пороге смерти. <…>
Перед смертью, говорят, в сознании человека проносится вся его жизнь. Как представлялась она в эти месяцы Вере Меркурьевой, мы знаем из неожиданного источника – из ее письма она даже не была знакома, – к другому ташкентскому постояльцу, Корнею Чуковскому (8 декабря 1942). «Протаясь всю долгую жизнь, почему приоткрываюсь к концу? Именно потому – под конец. <…> …Вы понятливый, и Вы насмешливый и нежный – редкая, мною особо любимая смесь». В письме – шесть «картинок», по ее выражению:
I. 1916 г., январь. Белый домик с колоннами балкона, из окна – снежные горы, Казбек. Нетопленая комната, мебель 60-х годов. С книжкой и папиросой 4-я сестра Чеховских Трех сестер. 40 лет, «некрасива, но интересна», плохо слышит, дико застенчива. Дочь гражданского чиновника, не из крупных, мать – крестьянка. Образование – 8 классов женской гимназии, английский и французский языки, запойное чтение – Таухниц вперемежку с Владимиром Соловьевым. Окружение – офицеры пехотинцы, студенты медики. Стихи читает страстно, своих не пишет, кроме шуточных и на случай. Веселая, грустит для порядка. «В Москву, в Москву» наезжает изредка.
На западе догорает империалистическая бойня. Андрея Белого «Петербург».
II. 1917 г., декабрь. Кабинет Вячеслава Иванова на Зубовском бульваре. 4-я сестра с тощей тетрадкой – уже своих – стихов. Признана, увенчана. Все поэты и философы Москвы и Петрограда – пэресса среди пэров. Выступает на вечерах меценатов, печатается в Салоне поэтов, газетках и журнальцах, о ней пишет Эренбург, ее пародируют в «Кафе поэтов».
(1918 г.) Гражданская война. Голод и холод.
«Двенадцать» Блока, «Зимние сонеты» Вяч. Иванова, громит Маяковский. Своя книга «Тщета».
Первый день Пасхи в ее комнате на Староконюшенном переулке, пришли поздравить А. Толстой, И. Эренбург, М. Цейтлин, Вячеслав Иванов, входит его красивая жена: «да у вас салон поэтов». Переводы для Госиздата – Жорес и др. В 20-м году отъезд «домой».
III. 1932 г., октябрь. Тот же белоколонный дом перед горами. Миновали 10 лет уюта, покоя, восстановившегося здоровья, доверия к жизни. Книга: «Дикий колос». Рухнуло всё. Отъезд окончательный в Москву. Судорожные поиски работы.
IV. 1935 г., октябрь. Хатка на Кубани. Улицы, поросшие травой. Диккенсовские старички-хозяева – брат с женой. Перевод Шелли – первый в жизни перевод стихов (не считая микроскопических), без консультантов, без редакторов, без пособий – единственное – толковый словарь Annandale. За год – 6000 строк (изуродована Шенгели 1-я половина книги, кончая Элладой).
V. 1940 г., август. Подмосковная дача. Река – большая, широкая, гудки пароходов, равнина, окаймленная лесами.
«Двенадцать месяцев» – сказка для сцены. Закончен «Дикий колос».
VI. 1942 г., октябрь. Ташкент. Койка, на ней – развалина, «тень своей тени», 66 лет, все болезни, лютый холод временами, всегда впроголодь, беспомощность, безвыходность, близкая неминучая смерть. Оглядывает «свой дивный горький век». И – воля к жизни, жажда преодолеть, «подняться над».
Венок сонетов «На подступах к Москве».
Встреча с Чуковским не состоялась, помочь ей он не мог, только ответил ей отчаянным письмом, она ему – таким же: «… если Вы не увидели моей катастрофы, значит, Вам дела нет до меня. А почему ему быть-то? <…> Никогда никого не молила, Вас умоляю и верю, дойдет до Вас мольба…». Письмо помечено 30 января 1943: жить ей оставалось меньше месяца.
В Ташкенте были последние встречи Меркурьевой с Ахматовой. «Приходит иногда к нам, внося с собою, нет – собою “ветр с цветущих берегов”, читала стихи новые, до меня долетавшие чудесными звуками (Е. Шервинской, 1 марта 1942). «Была недолго, как всегда, ушла, накинув на голову черное кружево. Оставила, как всегда, черту невероятного, неправдоподобного – единственно реального. Моя ташкентская мука оправдана ею. А жить трудно, не жить легче. <…> от кровати до стола еле додвигаюсь. <…> Вообще, последняя глава книги о Вере Меркурьевой – лучше Вам ее не писать: сварливая, поедом едящая всех Яга, сгорбленная, вся в морщинах, уродливая калека – и злая» (Е. Архиппову, 4-5 апреля 1942). Это не рисовка: Е. Юрченко, ее младшая подруга еще по Владикавказу, эвакуированная со своим институтом в тот же Ташкент, пишет тому же Архиппову: «Последние полгода она бродила по всему двору в поисках папирос, кофе и т. п., т. к. никогда не хотела считаться с тем, что есть, чего нет и что может быть. А между тем Вы отлично знаете, что Кочи никогда ей ни в чем не отказывали. <…> Последнее время В.А. очень досадовала на отсутствие света, т. к. мы жили целый месяц при фитильках <…> И в таких случаях она всегда обвиняла нас всех в этом и сердилась на всех. <…> …невероятно ссорилась с А.С. и за последнее время совсем постарела <…> может, и лучше, что она теперь успокоилась ». Успокоилась: Вера Меркурьева умерла 20 февраля 1943, подруга пишет об этом два дня спустя. «У нее было воспаление легких, и за 2 дня до смерти она потеряла сознание. Звала Машу, но называла ее Маня». Здесь, в Ташкенте, за 15 лет до того умерла в ссылке Е. Васильева – Черубина де Габриак – которой так нравились стихи Меркурьевой. «21-го ее похоронили на одном кладбище с Черубиной и, по-моему, недалеко от Черубины, тоже над городом. Там чудесный вид на горы, целую цепь гор. Был ясный солнечный день, и горы были как на ладони». Ни могила Черубины, ни могила Веры Меркурьевой не найдены.
<…> Зима 1917-1918 г., одухотворенная встречами с Вячеславом Ивановым, была самым плодотворным временем в творчестве Меркурьевой: стихи писались почти ежедневно. Можно думать, что толчок к написанию цикла «С чужого голоса» был подан разговорами с Ивановым: вопрос «пол ли я, самостоятельна ли я» возникал в них и устно и письменно («Лица», с. 19). Тогда этот цикл является, так сказать, упражнением по выявлению индивидуальности поэта. Внешние, стиховые приметы индивидуальных стилей переданы легкоузнаваемо. «Романтика 30-х гг.»: вторая строфа – онегинская, первая – начинается и кончается как онегинская и выбивается из нее лишь в ст. 9-10. «По Вячеславу Иванову»: сонет (впрочем, с перекрестной рифмовкой в катренах, а не с более удобной охватной). «По Анне Ахматовой»: 3-стопный ямб подсказан такими стихами, как «И на ступеньки встретить…», «Ни в лодке, ни в телеге…». «По А. Блоку» – первое стихотворение имитирует «Стихи о Прекрасной Даме» с их запоминающимся дольником («Вхожу я в темные храмы…», перебой ритма в конце – как в «Осень поздняя. Небо открытое…»), второе – ямбы II—III тома. «По М. Кузмину» – образцом была секстина «Не верю солнцу, что идет к закату…» из «Осенних озер» (впрочем, порядок повторения строк у Меркурьевой не соблюден, и в коде собраны не 6, а лишь 3 ключевых слова). «По В. Брюсову» – терцины у него были (циклом) только в «Tertia vigilia». «По Игорю Северянину» – имитируется размер «Из лепестков цветущих розово-белых яблонь…» или «Я прикажу оркестру где-нибудь в людном месте…». «По В. Меркурьевой» – не очень характерный для нее размер, но характерные густые рифмы (в том числе неравносложные), особенно на цезуре.
Стилистические приметы еще менее подчеркнуты. В «Романтике» – архаизмы «огнь», «озлати», согласование «сквозь пелены»; контраст – обрат древоточца, для романтиков слишком низкий. В «Вячеславе Иванове» – «зане», «влеки», игра корнем слова «личина», два мифологических имени; контраст – прозаизм «пик» и низкий стиль «измокла» (подсказан пародической пушкинской одой Хвостову с рифмой «взмокла – Фемистокла»). В «Ахматовой» только «ах» усиливает романсную традицию выбранного размера. В первом стихотворении «Блока» поэтический язык ровный, во втором – с перебоями на неблоковских словах «черный трап» и «как-нибудь» (конечно, от пушкинского «плетется рысью как-нибудь»). В «Кузмине» индивидуальных языковых примет нет («остеклела», «таимы», «ответны» – это общесимволистский языковой стиль, а «казаться безучастну… бесчувственну…» архаизм, нехарактерный ни для кого в эпохе, кроме разве Вячеслава Иванова). В «Брюсове» индивидуальной может считаться гиперболическая напряженность и, может быть, обилие прилагательных («поэтом прилагательных» называл его К. Чуковский). В «Северянине», конечно, бросается в глаза накопление неологизмов (не менее шести) и повторов; кульминация с «иксом» и «принцем Air-fix'oM» (олицетворением оттепели) кажется чрезмерной даже для Северянина. За этим не замечаются более тонкие стилистические приемы («недавний принц»).
Заданная общая тема «Оттепель ночью» предполагает не действие, а описание, поэтому картина у всех статична: прилагательных больше, чем глаголов (только в «Романтике» и в «Блоке»-1 глаголов немного больше). В русской поэзии это редкость: даже в статичной лирике и поэме пушкинского времени число глаголов едва-едва сравнивалось с числом прилагательных. Больше всего перевес прилагательных над глаголами у «Вячеслава Иванова», «Блока»-2 и «В. Меркурьевой». Больше всего существительных снабжено прилагательными, как сказано, у «Брюсова» и еще у «Ахматовой».
В заданную общую тему входят существительные следующих семантических полей: небо и земля (всего 8 упоминаний), ночь и туман (7), луна (9), снег и лед (20), таянье (13), фонарь, извозчик, сани (15), разные (улицы, ворота, пешеход, пес… – 8). Из общего числа 315 существительных эти тематические составляют в среднем 25%. (Если исключить длинную и поэтому мало насыщенную темой секстину «Кузмина», то этот процент повысится до 29.) Все остальные существительные принадлежат другим темам, привлекаемым по сходству, смежности или контрасту. Выше всего процент общей темы у «Вячеслава Иванова» (86%) и «Северянина» (64%), ниже всего у «Кузмина» (13%) и «Брюсова» (29%).
И в общей теме и в индивидуальных темах присутствуют как слова с прямым значением, так и с переносным – в метафорах, метонимиях, сравнениях. Например, в «Романтике» луна присутствует реально, а круг метонимически (точнее, синекдохически: серебрится , конечно, сама луна, а не ее круг); небо реально, а пелена метафорически (по сходству); воспоминание реально, а древоточец стен – лишь в сравнении. В среднем в общей теме две трети существительных употреблены в прямом значении, одна треть – в переносном. Выше всего процент переносно употребленных слов общей темы – у «Вячеслава Иванова» (63%) и «Северянина» (50%); именно за счет метафор и метонимий разбухает у них словарь общей темы (как мы видели, до 86% и 64%). Меньше всего процент переносно употребленных слов общей темы у «Ахматовой» (ни одного; пламя, вода, место и роль относятся не к общей, а к вспомогательной теме), у «Кузмина» и «Блока»-1 (11%). Заметим, что не всегда можно однозначно сказать, реально или вспомогательно присутствует в стихотворении тот или иной образ: значит ли слова «Ахматовой» я…как иней, холодна , что «иней» присутствует не только в сознании говорящего, но и в его оттепельном окружении? следует ли представлять героя «Блока»-2 воином в латах и с факелом или только похожим на воина в латах и с факелом?
Таким образом, для развертывания общей темы есть две возможности: через умножение ее образов метафорами, метонимиями, сравнениями (так – у «Вячеслава Иванова» и «Северянина») и через дополнение ее образами вспомогательных, оттеняющих тем, индивидуальных для каждого поэта (так – у всех остальных).
У «Вячеслава Иванова» принцип подбора вспомогательных образов – «две стороны единой сути» – взят, конечно, из сонета «Любовь» («Мы — два грозой зажженные ствола…»), ставшего магистралом венка сонетов в «Cor ardens». В общей теме «его» сонета прямыми можно считать значения слов Селена, небес, душа миров, миры души, вода и снег по колено, возничий во сне, переносными – вериги плена, рог серпа, зерно и колос снопа, двойник – пик хребта вечности, личина, лик двуличий, и величий, на колеснице Патрокла над праматерью–Геей ; во вспомогательной теме (душевная жизнь) прямые: воспоминанья упованьям смена , переносные: удар цепа . Украшенную таким образом тему можно сформулировать: «“Луна”, она же Душа миров, замкнулась от людской души, людская же душа без нее видит двойственным всё, что едино, даже самое себя».
У «Северянина» общей, светлой теме принадлежат прямые значения слов протень, проталь, темнеем, лунарь, сторож, дровни-автолет и переносные – прорезь, хрусталины (метафоры), не икс, звездами на небо (сравнения), принц Эрфикс (олицетворение); вспомогательной, контрастной, темной теме – кошмар, нота, грязь и отвратительно-повторное время: вчера, сегодня (дважды), завтра, раз .
Игра вспомогательными темами проще всего представлена в первом, самом наглядном стихотворении «Романтика»: все 12 слов общей темы сосредоточены в первой строфе (все, кроме круга , в прямом значении), а во второй строфе последовательно сменяются три вспомогательные темы: «душа» (11 слов, в том числе древоточец стен – в переносном), «любовь» (7 слов, в том числе огнь в груди и крылья – в переносном), «путь» (4 слова). Последняя тема возвращает читателя к образу возницы в начальной теме.
У «Блока»-1 общая тема занимает 9 существительных из 23 (из них одно метафорическое, звон проталин), остальное – дополнительная тема утопающих «зыбкого» и «юной» с точки зрений «лунных» (редкое нагнетание субстантивированных прилагательных), объединяющий образ – «хляби» в оттепельном мире, в сердце и в слезах. Образы воды и, тем более, утопания не так уж часты у Блока, так что этот выбор ассоциативной темы – индивидуальная особенность Меркурьевой.
У «Блока»-2 общая тема занимает 9 существительных из 26 (из них три метафорических, чернь с отблеском стали), остальное – дополнительная тема «я иду» (в сравнениях – не властитель и не раб, в метафорах – золото и сталь песен, черта круга; о неясности факела и лат уже говорилось). Ассоциация общей темы с дополнительной темой – через образ Девы Снеговой – проясняется только в конце. Любопытно, что дополнительная тема подавляет главную: из главной исчезает оттепель, остается ключ, скованный льдом.
У «Ахматовой» общая тема теряет образы «таянья» и «возницы» и сводится к теме «ночь» (улица, снег, луна, фонарный луч у двери ); первая вспомогательная тема – «я» (сердце, печаль, боль, боль ; переносные роль, место, в пламя и воду ), вторая – «кто-то» (только слово тень ).
У «Брюсова» общая тема покрывает 12 слов из 42 (из них три переносных – око фонаря и грань солеи, рубеж здешнего и иного мира). Первая вспомогательная тема, контрастная – Рок, тоже 12 слов (из них только два, мироубийцаРок, в прямом значении, остальные – переносные атрибуты: кольца, извивы, бичи, жала и т. д., из которых читатель реконструирует олицетворенный образ змея-Рока: слово «змей» не названо). На фоне этой большой вспомогательной темы опять-таки контрастно выступают две малые: «я» (два слова, «иду к истокам через межу двух миров») и «мы» (16 слов, из низ 8 переносных: поля под градинами, кубок стража, указ, девиз и пр.). За таким иерархическим нагромождением вспомогательных тем почти теряется основная (29%), хоть в ней есть все заданные образы, кроме только луны. Тема борьбы с Роком не чужда поэзии Брюсова и близка самой Меркурьевой, отсюда ее выбор.
У «Кузмина» общая тема покрывает 9 слов из 70: небо, шаль тумана (метафора), луна, снег, струйка льдинкой, фонарь, очертанья саней . Заданные образы все налицо; однако так как форма секстины требовала большого объема (39 строк 5-стопного ямба), то они едва видны за толщей вспомогательных тем. Первая из них – точка зрения (одно слово: взор); за ней вторая – сердце (7 слов, из них три переносных); за ней третья – содержимое сердца, то есть любовь (53 слова, основной массив стихотворения). Кузмин как певец любви – образ традиционный, от первых критиков до наших дней. Тема любви развертывается через (по крайней мере) десять перифразов: 1) влага жизни (застывающая льдинкой), 2) пыл страсти (в плену у лавы), 3) моря любви (а в них остров, зримый оку и свету ), 4) голубка, летящая под кров (от слова – льдинки ), 5) жемчужина в раковине , 6) снопыогня под золой (грозящие льдинкой утраты ), 7) узор мороза (для взора), 8) лед – игра (для взора), 9) игра луча со льдинкой , 10) узор на ткани жизни . Мы видим, что к основным словам перифраза сплошь и рядом присоединяются вспомогательные, складывающиеся во второй слой этой темы любви; по большей части они подтягивают основной перифрастический образ к тем словам, которые по правилам секстины должны повторяться (льдинка, взор ). Можно сказать, что у «Кузмина» в самом длинном из оттепельных стихотворений, соединяются оба приема разворачивания темы, которыми пользуется Меркурьева: она вводит вспомогательную тему (как для «Блока» и «Ахматовой») и наполняет ее метафорами, метонимиями, сравнениями (как для «Вячеслава Иванова» или «Северянина»).
Наконец, «В. Меркурьева» старается восстановить равновесие между метафоризацией заданной темы и метафоризацией а вспомогательной темы. В основной, общей теме у нее занято 21 слово (тема упрощена: нет фонаря и извозчика, оставлены только стихийные явления), из них 6 переносных (дважды осколки , дважды иголки, глаза, губы , может быть – крупки ).
Повторяющихся слов в этом стихотворении больше, чем в любом другом, – видимо, Меркурьева видела в этом примету своего стиля, который недаром сравнивался со стилем заговоров и заклинаний. Во вспомогательной теме у нее 25 слов, из них на первом плане 13: тайна (целых 9 раз!), чудо и вечность конца и срока . Остальные 12 слов переносным образом характеризуют эту Тайну: она – сердце (дважды), ад, невольница, зольница, дорога и тропа от мертвых к мертвым, она ищет солнца полудня, но находит лишь невстреченность . Так ей удается добиться, чтобы развернутая вспомогательная тема не заслоняла основную. Что «тайна» и «чудо», действительно, ключевые слова для художественного мира Веры Меркурьевой (наряду с «убожеством» и «жертвенностью»), ясно даже по тем ее стихотворениям, которые опубликованы.
Так воспринимала Меркурьева творчество поэтов-образцов и свое собственное, так соединяла их индивидуальные темы с той общей темой, которая своей невинной городской пейзажностью была, казалось, далека от них от всех.