Убежден, что на всем протяжении тысячекилометрового фронта не было'фигуры более законченно и безнадежно штатской, чем Михаил Светлов.
Гимнастерка висела на нем, как на вешалке, теряя всякое сходство с военной формой, а портупея удивительно напоминала подтяжки. Да и во всей его манере держаться было что-то неистребимо домашнее, абсолютно нестроевое, бесконечно далекое от уставов, приказов, субординации. В его присутствии об этих вещах начисто забывали. В его присутствии забывали о самой войне, хотя она оставалась тут же, под боком.
И в то же время Михаил Светлов сразу внушал каждому полное доверие к его мужеству. Чувствовалось, что он будет вот так же добродушно шутить и с таким же удовольствием заедать доппаек консервами («Люблю сациви!») в минуты смертельной опасности.
Я видел однажды Светлова в такую минуту. Мы с ним гостили в 14-й бригаде, в одном из ее отдаленных сторожевых постов. Помните светловское давнее:
Туда, где бригада
Поставит пикеты,-
Пустите поэта!
И песню поэта!
Так вот – все было именно так. Была бригада, был пикет, был Светлов, и пелась его «Каховка». Потом весь «гарнизон»-человек десять – расселся на траве неподалеку от блиндажа, и Светлов стал читать стихи. Он читал по газете (наизусть он эти стихи не помнил) «Послание Джамбулу».
Мы в редакции «На разгром врага» уже сочинили на это «Послание» пародию со следующей концовкой:
Приезжай к нам в Шутовку, Джамбул,
Привези нам зубровку, Джамбул,
И еще немного кишмиша.
Твой Миша.
Когда Светлов, читая бойцам «Послание», дошел примерно до середины (а оно занимало в газете почти целую полосу), высоко в небе показалась большая группа немецких бомбардировщиков. Обычно они не обращали внимания на маленькие, разбросанные по лесам и болотам «гарнизоны», но наш литературный утренник их явно заинтересовал. От группы отвалился один самолет и пошел со снижением в нашу сторону.
– Кончай! – тихо сказал я, измеряя глазами расстояние до блиндажа.
Светлов тоже заметил маневр самолета, но продолжал читать. Правда, он пропустил ряд строф, однако счел себя обязанным прочесть концовку:
Страх в бою нам неведом, Джамбул,
Мы добьемся победы, Джамбул!
Я крикнул:
– В укрытие!
И слушатели, не понимавшие, почему майор замешкался с командой, кинулись к блиндажу. У входа они все же задержались, чтобы пропустить вперед нас.
Сидя в блиндаже, я шепотом сказал Светлову:
– Если бы мы не успели, это было бы на твоей совести…
Он ответил мне тоже шепотом:
– Но мы же успели. Я же следил за самолетом.
И уже громко добавил:
– Я только теперь заметил, что в этом стихотворении длинноты.
Сотрудник редакции «На разгром врага», по званию старший лейтенант, возил Светлова в Цемену, а потом честно, не щадя себя, рассказал об этой поездке.
Но сначала о том, что такое Цемена. Наши войска окружили захватившую Демянск 16-ю немецкую армию. Почти окружили: у демянской группировки осталась узенькая горловина, которую никак не удавалось перерезать. Эта горловина проходила через деревню Цемену. Мне рассказывали о двух приказах. Первый гласил: «Приказываю взять Цемену». Была предпринята отчаянная попытка выполнить этот приказ, но она принесла лишь большие потери. Второй приказ звучал необычно: «Прошу взять Цемену». Тогда была предпринята еще более отчаянная попытка, стоившая еще дороже, но и она оказалась безрезультатной.
Сложна диалектика войны: позднее эта неудача принесла нам большую пользу. Ободренное примером демянской группировки, фашистское командование запретило Паулюсу выводить из котла 6-ю армию и этим обрекло ее на гибель. Но если пример 16-й армии подвел 6-ю, то пример 6-й выручил 16-ю: после разгрома Паулюса ее вывели с Демянского плацдарма…
Таким образом, Цемена находилась в руках противника, но мы условно называли Цеменой позиции наших частей, штурмовавших горловину. Это были очень неприятные позиции. Во-первых, они проходили по болоту, по самой хляби, и здесь, когда надо было крикнуть, чтобы прыгали в щель, кричали не «прыгай», а «ныряй». Во-вторых, все это место постоянно обстреливалось из тяжелых орудий. Особенно мощными были артиллерийские налеты, проводимые с чисто немецкой аккуратностью три раза в день – в часы завтрака, обеда и ужина. Разумеется, завтрак, обед и ужин соответственно переносили на полчаса вперед, но потери все-таки бывали: по сравнительно небольшой площади гитлеровцы вели огонь из многих батарей. Кроме того, каждые десять минут на эту площадь обрушивался снаряд такой величины, что можно было наблюдать его полет (пушку, наверное, подвозили по железной дороге на нескольких платформах). «Чемоданы» падали куда попало, не причиняя обычно вреда. Они были призваны оказывать воздействие на психику, но как только стало ясно, что возможность потерь от них минимальна, по ним стали сверять часы.
Как бы то ни было, все избегали поездок в Цемену, а уж если приходилось туда ехать, старались выполнить все задания молниеносно: между завтраком и обедом или между обедом и ужином. Артиллерийские налеты были достаточно впечатляющи даже издали, когда их наблюдали с высотки на расстоянии нескольких километров. В каком-то смысле они были отсюда более страшны, чем на месте. Издали казалось, что там, где перекатываются такие валы огня и дыма, не может уцелеть ни одна живая душа. Но душа человечья, душа советского солдата, ухитрялась не только уцелеть в этом аду, но и как-то к нему притерпеться, привыкнуть.
Вот куда старший лейтенант, по приказу нашего редактора, повез Михаила Светлова. Будь я в ту пору в Шутовке, мне, возможно, удалось бы уговорить не посылать туда только что приехавшего к нам поэта – не посылать его в Цемену с места в карьер. Но я был в своей 44-й…
Далее события, по чистосердечному признанию старшего лейтенанта, развивались таким образом. Переждав на упомянутой высотке утренний артналет и дав тем самым наглядное представление Светлову о том, какое симпатичное место Цемена, старший лейтенант завез его в одно из подразделений, точно указал ему час и минуты, когда он должен быть готов к отъезду, и отправился сам в другие подразделения.
Но когда он заехал в условленное время за Светловым, оказалось, что тот уже успел подружиться с ребятами и беседа у них была в самом разгаре. Старший лейтенант напомнил Светлову, что надо ехать. Тот ответил, что уезжать неудобно, так как бойцы готовят для него обед.
Старший лейтенант пустил в ход все свое красноречие. Он напомнил Светлову о картине, которую они наблюдали с высотки, и сказал, что сейчас все повторится в удвоенном размере: на обед выдают больше, чем на завтрак.
Светлову надоели эти уговоры, и он холодно сказал:
– Не понимаю. Они же все остаются. Они же здесь живут…
Тогда старший лейтенант, нервно поглядывая на часы, заявил, что он не вправе рисковать жизнью шофера и машиной, и уехал. Он доехал до той самой высотки и остановился. То, что он увидел, оглянувшись на Цемену, не оставило у него никаких сомнений насчет участи Светлова.
Вышло скверно: ему, старшему лейтенанту, поручили сопровождать знаменитого поэта, а он оставил его под обстрелом. Надо привезти в редакцию хотя бы останки.
Выждав, пока в Цемене окончательно стихнет, старший лейтенант отправился назад. Но, еще не доехав до Цемены, он увидел эти самые останки: они шли ему навстречу, были в самом веселом расположении духа и радостно его приветствовали:
– Я так и знал, старик, что ты меня не бросишь!..
Я не знаю другого поэта, который с такой легкостью перебрасывал бы мостик из прошлого в настоящее и будущее. Разве это было сказано только о поколении гражданской войны, а не о нашем, которому грозила война пострашнее:
Парень, презирающий удобства,
Умирает на сырой земле.
А «Рабфаковка» – не о будущей Лизе Чайкиной? А «Двадцать лет спустя» – не о будущей «Молодой гвардии»? Я уже не говорю о «Гренаде», написанной как бы в предвидении подвига интернациональных бригад в Испании. Светлов в мирные дни физически ощущал на своем лице первые «капли военной грозы», а в пору войны уже дышал завтрашним миром. Он смог в разгар войны написать стихотворение такого тона, как «Итальянец», в котором и беспощадная ненависть к врагу, и смешанное с презрением сострадание к посланному на убой «молодому уроженцу Неаполя», и любовь к далекой Италии – «священной земле Рафаэля». Помню, как. взволновали меня заключительные строки этого стихотворения – удивительные строки:
Итальянское синее небо,
Застекленное в мертвых глазах.
Мне хочется рассказать кое-что о том, как создавалось стихотворение «Итальянец» – одно из талантливейших поэтических произведений Великой Отечественной войны (да и не только этого времени), впервые опубликованное в газете «На разгром врага» 18 февраля 1943 года. Если бы Светлов ничего больше не написал для нашей газеты, мы и тогда имели бы право гордиться тем, что добились его приезда (добились без особого труда: никто не направлял, не назначал его к нам; просто за ним поехал в Москву ответственный секретарь редакции Алексей Шипов, и Светлов, вняв нашему призыву, тут же засунул в полевую сумку сверток с рубахами и отправился в Первую ударную). Но Светлов написал для нашей газеты еще немало стихов, и среди них были такие, которые не должны быть забыты. Их давно пора извлечь из газетной подшивки и включить в светловские сборники. Однако почти все они, даже лучшие из них, существенно отличались от «Итальянца». Они либо рассказывали о конкретных людях и конкретных событиях, либо включали в себя своеобразные приметы именно нашего болотного фронта. Это не являлось само по себе ни достоинством их, ни недостатком,- это было их свойством. Они рождались из записей в корреспондентском блокноте поэта. Они были как бы страничками фронтового дневника.
К «Итальянцу» это вроде бы не относится. На Северо-Западном фронте действовала испанская «Голубая дивизия», но итальянские части не появлялись. Да и Светлов сам назвал совершенно другое место действия:
Я, убивший тебя под Моздоком…
И все же не исключено, что в данном случае тоже сыграли роль непосредственные впечатления, что и в этом стихотворении было нечто «дневниковое». Конечно, для исследователя творчества Михаила Светлова эта деталь вряд ли очень важна. Но я пишу не работу о светловской поэзии (может быть, когда-нибудь мне удастся ее написать), а воспоминания о поэте.
2 октября 1942 года в газете «На разгром врага» было напечатано стихотворение Светлова «Бесстрашному», посвященное зенитчику Макару Грому, который не растерялся, когда на него стали пикировать шесть бомбардировщиков, и сбил одного из них:
Фашистам путь пересекая,
Вступает Гром в неравный бой.
Фамилия его такая,
Характер у него такой…
Говоря на фронтовом литературном совещании об этом стихотворении, Александр Александрович Фадеев упрекнул Светлова за то, что он ограничился «обыгрыванием» фамилии, не раскрыв характера героя. Думаю, что Александр Александрович был не совсем прав (в целом он высоко оценил работу Светлова в нашей газете). Даже просто назвать имя героя, назвать его так, чтобы оно врезалось в память читателей, чтобы с ним былр! связаны определенные события, определенный подвиг,- значило сделать хорошее, нужное и достойное дело… Не только потому, что это было наградой герою. В годы войны, с первых ее месяцев, когда людей, казалось бы, меньше всего должна была интересовать поэзия, они потянулись к ней сильнее, чем когда бы то ни было. У миллионов людей возникла потребность, чтобы каждый героический поступок, каждый герой сразу получили как бы и поэтическое утверждение. Такие стихи-величания вырезались из газеты на память не только теми, кому они посвящались, но и многими другими.
Мне слышится ответ на фадеевский упрек в «Застольной армейской» Светлова, в обращенной к будущему концовке этого стихотворения, опубликованного в нашей газете 5 марта 1943 года:
…И улыбнутся лица милые,
И вспомним мы свои дела,
Как нас Победа по фамилии
На подвиг каждого звала.
Но я отклонился в сторону от того, о чем хотел рассказать. После появления стихов Светлова о Макаре Громе мы уже не упускали из виду этого зенитчика. Вскоре он дал новый повод вспомнить о нем, сбив еще несколько самолетов, и я посвятил ему большой очерк. В этом очерке, появившемся 31 октября 1942 года, рассказывалось о всем боевом пути Грома, начиная с того дня, как он, еще в качестве командира расчета станкового пулемета, защищал в Донбассе родную Горловку. Первый уничтоженный им враг был итальянский лейтенант. В сумке убитого оказалась его фотография, снятая еще в Италии: с фотографии смотрел улыбающийся юноша. Этот-то снимок с надписью Грома: «Убил 11 ноября 1941 года» я и показал Светлову. Он спросил:
– Ты хочешь использовать это в очерке?
– Хочу.
– В смысле: убей его?
Я удивленно посмотрел на Мишу. Он сказал:
– Убить его, конечно, надо было. Но… понимаешь ли, мне очень не нравится изречение: труп врага всегда хорошо пахнет. У русских солдат такое изречение не родилось бы…
И без видимой связи с предыдущим добавил:
– Взглянуть бы на Неаполь…
– А на Гренаду?
– Сначала на Гренаду, потом на Неаполь. Само название – музыка. В Неаполе – на поле…
Я не берусь утверждать, что именно фотография итальянского лейтенанта, убитого горловским шахтером Макаром Громом, явилась тем зерном, из которого выросло светловское стихотворение. Но какую-то роль этот эпизод мог сыграть. Во всяком случае, одних газетных сообщений о боях под Моздоком или в других местах для Светлова было бы мало. Он обладал исключительным по силе и яркости воображением, но даже самая сказочная фантазия, даже самые смелые передвижения ее в пространстве и во времени всегда опирались у него на что-то сиюминутно-реально-личное…
Вскоре после приезда Светлова в 1-ю ударную армию я рассказал ему о разведчике 44-й бригады Павле Некрасове и попросил написать в очередной номер газеты о нем – Некрасов как раз доставил нового «языка».
Миша сказал:
– Вот съездим в бригаду, я познакомлюсь с Некрасовым, тогда и напишу…
Но, видя мое огорчение, сел и написал стихотворение «Павлу Некрасову». Оно начиналось словами:
Мы с тобой незнакомы, Некрасов,
Но к тебе отыщу я пути…
А в конце стихотворения говорилось:
Мы с тобой познакомимся, Павел!
Они действительно познакомились и подружились. Светлов никогда не обманывал ни своих героев, ни читателей.
Светлову было в самой высокой степени присуще ощущение будущего. Это не все видят. Многие ли молодые люди поймут сегодня, почему нас так волновали, ударяя теплой волной в сердца, светловские строки:
Внучек станет у стола
(Выпачканы лапушки):
«Неужели ты была
Комсомолкой, бабушка?..»
Бабушек – бывших комсомолок – тогда еще не существовало, и как-то странно было думать, что они могут быть. Даже комсомолок-матерей было еще не много. Конечно, и мы, читатели светловских стихов, верили в то, что страна пройдет через все испытания и что наступит время, когда внучата увидят подобных бабушек. Но одно дело верить в будущее, а другое – перенестись в него вот так, хотя бы на мгновение!..
Мы в редакции «На разгром врага» решили воспользоваться литературным юбилеем Светлова и представить его к ордену. На фронте не отмечали наградами такие юбилеи, но нам уж очень хотелось, чтобы поэт Светлов получил орден. Тут была и личная заинтересованность: как-то неловко было носить свои награды, пока не было ни одной у Светлова.
Когда о награждении Светлова заговорили с командующим, он сказал:
– Автору «Каховки» надо бы дать орден Ленина. А я что могу? Звезду, не больше. Он не обидится?
И, подписав приказ о награждении, добавил:
– Только одно условие: я приеду в редакцию праздновать…
В приезд командующего мы не очень верили, но пошли в АХО за угощением для праздничного стола. Об административно-хозяйственном отделе штаба была сложена поговорка:
Хо, не хо,
А иди в АХО…
«Под командующего» мы получили такую снедь, о существовании которой, наверное, не подозревал даже он сам. Против ожидания, он приехал, и не один, а в сопровождении нескольких генералов. Все столы были сразу сдвинуты и образовали один большой. Во главе его сели командующий и виновник торжества, справа и слева от них – генералы, а дальше – мы, редакция.
Все чувствовали себя немного напряженно, кроме двух, занявших места во главе стола. Казалось бы, трудно было найти людей более разных, чем Светлов и сидевший рядом с ним человек, военный по профессии и по призванию, командовавший батальоном еще в гражданскую войну. Но эти люди сразу понравились друг другу. Через несколько минут они уже начали чокаться сами по себе, сверх общих тостов; через полчаса уже перешли на «ты». Когда Светлов, рассказав что-то о ком-то, произнес в заключение одну из своих любимых фраз: «Дурак, дурак, а дурак!» – командующий так стукнул от удовольствия кулаком по столу, что задребезжала вся посуда.
Глядя на них, развеселились и другие. Но внезапно наступила тишина: Светлов, хлопнув собеседника по плечу, весело воскликнул (никто не слышал, в какой связи были сказаны эти слова):
– Я тебя еще научу воевать!
Генералы побледнели. Они-то знали крутой нрав начальника.
Командующий внимательно посмотрел на Светлова и, не прочитав на его лице ничего, кроме дружеской улыбки, ответно хлопнул его по плечу и сказал:
– А что? Именно это мне и надо!
Об остроумии Михаила Светлова писали много. Правда, иные приписывают ему такие остроты, которых он никогда не произносил и не мог произнести,- люди творят богов по образу своему и подобию. Однако можно сказать с полной убежденностью: и легенды и более или менее правдивые рассказы о нем не преувеличивают силу его юмора.
Я знаю лишь один случай, когда светловское остроумие натолкнулось на совершенно непробиваемую стену.
К нам в Шутовку, в редакцию газеты «На разгром врага», повадился приходить к ужину видный интендантский работник. Так как снабжение редакции зависело во многом от него, мы должны были терпеть эти посещения, становившиеся все более тягостными. Дело в том, что этот человек совершенно не понимал шуток и всегда деловито осведомлялся:
– Почему смеются?
Сначала это само по себе смешило, удваивая эффект, но потом начало угнетать. Светлов как-то собрал нас и заявил:
– Ребята, у меня идея! Ручаюсь: мы его отвадим или он свалится от дистрофии. Можете уже сдать в набор некролог: «Наконец-то безвременная смерть вырвала из наших рядов…» Когда он придет в следующий раз, каждый расскажет о том, что едят в разных странах. Лягушки должны быть самым аппетитным из лакомств, о которых у нас пойдет речь. Сочиняйте что угодно, в данном случае социалистический реалиэм ни к чему…
И вот дня через два наш интендант вновь явился. Мы сели за стол, как садятся за пульты приборов при сложном научном эксперименте. Господи, и чего только не наговорили! Чего мы не насочиняли, особенно Миша (он уверял, что в Новой Зеландии, наловив рыбу, ожидают, пока запашок ее дойдет до Южного полюса, и только после этого едят). Никто из нас действительно не мог протолкнуть в рот ни куска,- мы питались тот вечер одним смехом.
Интендант принимал все за чистую монету, внимательно слушал и ел. Наконец он сказал:
– Хорошо у вас, товарищи! И примешь горячую пищу, и поднимешь уровень. Буду приходить каждый день…
Когда он ушел, Светлов произнес с непередаваемой печалью:
– Здесь слова бессильны!
Я не знаю лучшего товарища, чем Светлов. Он никогда не забывал друзей, если ему было хорошо, и всегда вспоминал о них, если им было плохо.
Через несколько лет после войны я прочитал статью о себе. Она сама была бедой, но было в ней одно место, сулившее новые беды. Меня, отдавшего много лет жизни изучению творчества Горького, обвинили в недооценке этого творчества. Главной моей виной было сомнение в том, что сказка Горького «Девушка и смерть» сильнее, чем «Фауст» Гёте.
Вечером раздался стук в стенку со стороны лестничной клетки. Так во время моей короткой холостой жизни извещали о своих поздних приходах друзья. Люсе, моей жене, не нравились такие приходы, и она, когда у нас родился сын, быстро свела их на нет. Но в тот ргз искренне обрадовалась и бросилась открывать.
Вошел Михаил Светлов с бутылкой. Он сказал Люсе:
– Супруга униженного и оскорбленного, Поликушки и Муму, получай закуску!
И вручил Люсе кекс, на обертке которого было выведено чернилами (эта обертка хранится у нас до сих пор):
М. Светлов с матерью
М. Светлов – воспитанник казенного училища
М. Светлов, А. Ясный, М. Голодный, М. Гольдберг. 1922 г.
М. Светлов, М. Голодный, С. Кирсанов, С. Бондарин среди сотрудников одесской газеты «Молодая гвардия». 1925 г.
М. Светлов. 1928 г.
М. Светлов. Дружеский шарж Н. Лисогорского.
М Светлов. Дружеский шарж Кукрыниксов. 1935 г.
М. Светлов на фронте. 1942 г.
М. Светлов, Л. Славин, Н. Богданов на фронте. 1942 г.
Б. Лавренев, Л. Соболев, Вас. Лебедев-Кумач, М. Светлов, А. Жаров. 1943 г. (Фото А. Лесса)
М. Светлов. Май 1945 г.
М. Светлов среди участников литобъединения «Магистраль»
М. Светлов. 1954 г. (Фото С. Васина)
М. Светлов. 1954 г. (Фото Н. Кочнева)
Фотография Михаила Светлова на одной из улиц Москвы и автограф песни о Каховке, подаренные им в мае 1957 года каховчанам.
М. Светлов. 1961 г.
М. Светловг П. Антокольский, В. Звягинцева, А. Жаров на агитпункте. (Фото А. Лесса). 1954 г.
М. Светлов и В. Беляев. Переделкино. 1962 г.
М. Светлов во время Декады русской литературы в Минске.
Мы ожидали русских писателей в Минском аэропорту. Начиналась Декада русской культуры в Белоруссии.
Я знал, что в этом самолете прилетит и Михаил Светлов, и попросил фотокорреспондента нашей газеты «Жтаратура I мостацтво» Володю Крука сделать для меня снимок Михаила Аркадьевича.
Когда гости сошли на землю, все кинокамеры и фотоаппараты нацелились на самых сановитых и солидных. Едва ли не последним сошел Светлов. Мне хотелось скорей обняться со своим фронтовым другом, но пришлось подождать, пока Володя незаметно сделает снимки…
А потом мы неразлучно десять дней ездили с Михаилом Аркадьевичем по Белоруссии. Его выступления встречали восторженно. Нам хотелось дать иногда ему отдохнуть, но люди просили, требовали Светлова, и он выступал, несмотря на усталость.
Когда мы провожали гостей в Москву, большинство объективов было направлено на Михаила Аркадьевича.
28.VIII-67 г. Пимен Панченко
М. Светлов. 1962 г.
М. Светлов и А. Прокофьев. 1963 г. (Фото А. Лесса)
М. Светлов с литовскими поэтами. 1960 г.
М. Светлов на своем юбилее. 1963 г. (Фото Н. Лаврентьева)
Дождалась ты сдобы
От моей худобы.
Миша никогда не посыпал раны товарищей солью сожалений. Он высмеивал собственные неприятности, даже свои болезни (заболев туберкулезом, он говорил при встречах друзьям: «Вот так и хожу, опираясь на палочку Коха…»). Смешное – уже не страшно.
– А теперь,- сказал он,- о чем угодно, только не об этом. И – без многозначительных пауз! Мы не в Художественном театре. Лучше признайся наконец: ты тогда наврал про крысу?
Так, значит, он не забыл об этом эпизоде нашей совместной работы в редакции «На разгром врага»!
В Шутовке Светлов и я обычно спали в одной очень ветхой избе. Как-то ночью Миша разбудил меня громким восклицанием. Я подумал, что он говорит во сне, но, засветив фонарик, увидел, что с его кровати прыгает на пол огромная рыжая крыса. Оказывается, она соскочила на кровать с иконы, за которой была дыра в стене (наверно, крыса жила на чердаке, и это был ее «ход сообщения»).
Миша сонным голосом спросил меня:
– Ты видел, как она окрысилась?
И, повернувшись на другой бок, снова заснул.
На следующую ночь история повторилась: крыса тем же манером спрыгнула на Мишу и разбудила его. Он сказал ей вслед:
– Неплохо бы, старая дура, найти другой маршрут…
В этот момент мне пришла в голову мысль, которую я не удержался (не припомню, чтобы я хоть раз в подобных случаях удержался) сразу пустить в ход. Я спросил Светлова:
– А ты не подумал о том, как она взбирается обратно на чердак?
– Нет, у меня есть более интересные темы для раздумий…
– Напрасно! Это тоже интересно, особенно для тебя. Я каждую ночь наблюдаю, как она влезает к тебе на голову, а потом поднимается на задние лапки, дотягивается передними до иконы и…
– Почему же ты ни разу не крикнул, негодяй?
– Боялся, что она поцарапает тебе лицо…
Я был уверен, что Миша уже не заснет. Но он заснул. Не мог заснуть я.
Светлов так окружил себя праздничным серпантином шуток, что даже мы, друзья, знавшие его два-три десятка лет, забывали о тех страницах его биографии, которые были совсем не веселыми. Иногда мне кажется, что он многое делал нарочно, для того, чтобы его воспринимали не в том ключе, в каком он реально существовал, чтобы в нем видели лишь беспечного, немного легкомысленного острослова. Я понимаю: им руководило целомудренное стремление скрыть от окружающих то, что могло бы огорчить их, причинить им боль. Но иногда это стремление перерастало у него в небрежность по отношению к самому себе, к своим переживаниям, даже к своему творчеству.
Светлов много, очень много создал, но еще больше у него было задуманного и лишь начатого,- я не знаю другого поэта с таким грузом неосуществленных замыслов. Он не написал много лет существовавшую в его сознании пьесу «Нарисованная дверь», все откладывал создание задуманных им «сказок для взрослых» (возможно, это была бы самая светловская из всех его книг,- после нее стало бы особенно ясно, что его ирония не только не выражала скептицизма, а вся, всем своим существом, была направлена против него).
Небрежное отношение Светлова к своим замыслам, зачинам, наброскам иногда ужасало. Он как-то оставил у меня на столе пустую папиросную коробку, в которой моя жена стала хранить пуговицы. Года через два, перекладывая пуговицы в другое место, она заметила на дне коробки написанные карандашом строки:
…победа,
…в какие-то края
Два ангела на двух велосипедах –
Любовь моя и молодость моя.
Я отнес эту коробку Светлову, и он обрадовался своим строчкам, как радуются встрече со старым приятелем. Но прошло еще лет пять, прежде чем из найденных строк выросло его чудесное стихотворение «Бессмертие».
Мне рассказывали, что он с присущей ему щедростью предлагал найденные строки для «разработки» начинающим поэтам, но, к счастью, никто не принял подарка. Да и мог ли принять? Любой читатель сразу узнал бы подлинного автора.
На дне той же коробки были и другие строки-набросок стихотворения об атомной бомбе:
…мир был един,
Но вдруг вошло несчастье в общежитье
Неизмеримо малых величин.
Сколько таких зачинов Светлова было потеряно им и забыто?
Известно изречение, что недостатки людей – продолжение их достоинств. Небрежное отношение Светлова к себе было, несомненно, связано с его скромностью, В разговорах с друзьями он критиковал свои стихи так беспощадно, как этого никогда не делали критики, к замечаниям которых он относился с предельным спокойствием. Впрочем, одна статья – кстати, полная комплиментов – больно его ранила.
В этой статье светловская поэзия определяется как лирика воспоминаний, окутывающих все и всех мягкой дымкой добродушной романтики, и противопоставляется лирике Эдуарда Багрицкого – суровой и трезвой, выражающей не только любовь к человеку, но и гнев против всего, что враждебно ему. Критик не услышал такого гнева в светловской поэзии, не нашел в поэзии и драматургии Светлова ни одного отрицательного героя, не понял, что если положительным героем может быть смех писателя, то об отрицательном способна рассказать его ирония.
Светлов сказал об авторе статьи:
– Зачем он устраивает склоку между мной и Багрицким? Мы были друзьями…
Когда я перечитывал недавно светловскую пьесу «Сказка», где один из персонажей самоотверженно берет на себя роль злого человека (ведь никакая сказка не получится без столкновения добрых людей со злыми), мне по контрасту вспомнилась другая пьеса другого драматурга. В ней все персонажи тоже старались разгадать, кто из них враг, и в конце концов, под занавес, разгадывали, но зрителя ни на минуту не покидало чувство, что врагом мог оказаться любой из персонажей, что каждый из них давал основание для подозрений. Эта пьеса учила недоверию к людям, а светловская учит доверию. Она говорит: ни один из этих людей не может оказаться врагом. Она убеждает: нет большего зла, чем подозревать в каждом злого. Лирика пьесы не только светла, но и мужественна, сегодня мы не можем не ощущать ее глубокого подтекста.
Мне приходилось видеть Светлова и в часы его счастья, и в дни горя, видеть его веселым (он и при этом не переставал быть задумчивым) и печальным (он и при этом не терял остроумия).
Во Второй Градской больнице, перед тем, как зайти в палату, я спросил у медицинской сестры, как он себя чувствует и какое у него настроение. Она ответила:
– Чувствует себя хуже, а настроение такое же.
Как быстро все начинали его понимать и любить!
Я начал писать о Светлове, когда он был еще жив. Вернувшись из Дубулт, я навещал его в больнице. Он умирал так же мужественно, как жил. Умирал, знал, что умирает, но делал вид, что не знает.
Как-то, когда мы остались одни, Светлов сказал:
– А у тебя там собирается все больше друзей… Ты понимаешь меня?
Я не понял (он говорил уже с трудом и невнятно), но ответил:
– Понимаю…
И вдруг выражение его лица раскрыло для меня смысл его слов. Я попытался как-то исправить дело:
– Ну что ты, Миша! Это так на тебя не похоже…
– Перестань,- сказал он, с трудом произнося каждое слово,- мы же сейчас одни…
Но, осознавая всю грозящую ему опасность, он продолжал бороться за жизнь до последней минуты.
Врач, производивший после смерти Светлова вскрытие, сказал мне:
– Непонятно, как он мог столько прожить, и совсем непонятно, как он мог молча выносить такие муки…
А нам это понятно. Понятно и то, что он так боролся со смертью, и то, что он не унизил себя перед нею ни одним стоном. Даже в такие минуты, когда многие хорошие и сильные духом люди сосредоточиваются лишь на себе, лишь на своих страданиях, он думал о тех, кто остается.
Когда его спрашивали, не больно ли ему, он неизменно отрицательно качал головой. Но однажды, за несколько дней до конца, я зашел к нему вместе с Василием Славновым. Миша лежал с закрытыми глазами, а на раскладушке дремал его сын, измученный после бессонной ночи. Миша думал, что за ним никто не наблюдает. Его лицо исказила гримаса боли, и по щекам потекли слезы. Он открыл глаза, увидел нас и спросил с тревогой:
– Вы давно здесь?
Я поспешил успокоить его:
– Только что вошли…
Он не поверил и сказал, как бы извиняясь перед нами:
– Я иногда плачу, потому что мне от этого легче…
…Тебе, Миша, было легче от слез, а нам, потерявшим
тебя, даже слезы не помогают.
Что ж тут поделать! Дружба с тобой дала нам так много радости, что мы не вправе быть на тебя в обиде за то, что ты оставил на память о себе и эту боль.