Снова встретились смерть и бессмертье.
Мы страдаем от этих встреч.
Михаил Светлов
Последняя тетрадь Светлова – такая будничная на вид, в дешевом коричневом переплете, совсем как школьная, только размером побольше. А в ней черновики стихов, опубликованных еще при жизни автора, наброски, которым так и не суждено было стать стихотворениями, отдельные строчки, рифмы, торопливые отрывочные записи, понятные только тому, кто их сделал. Листаешь ее страницы, и в памяти встают последние годы жизни поэта,- страшная болезнь неумолимо подтачивала уже его здоровье, но никто, и меньше всего сам Михаил Аркадьевич, о ней еще не подозревал. Строились планы, намечались и откладывались дела, казалось, целая жизнь впереди. А жить оставалось только месяцы, недели…
Михаил Аркадьевич очень любил эту свою тетрадь, не расставался с ней последние два года. Всегда она была у него под рукой, лежала на его рабочем столе не только в Москве, но и в Малеевке, Ялте, Переделкине. Только в больницу он ее не брал, «больничные» стихи записаны в другую, маленькую тетрадь – «полосатенькую», как он ее ласково называл. К «коричневой» он хотел вернуться, когда поправится, она предназначалась для серьезной работы, о которой он, измученный болями, мог только мечтать.
Когда он еще числился здоровым, был дома, он часто листал эту тетрадь своими длинными, тонкими, будто прозрачными пальцами и читал вслух самым близким друзьям. Где-то недовольно морщился. Где-то, прочитав удачную строфу, в радостном изумлении останавливался и без тени самодовольства или любования самим собой, а даже несколько неуверенно, как бы обращаясь за поддержкой к слушателям, говорил: «Ничего, а? Ведь неплохое стихотворение может получиться?» Или с шутливой гордостью заявлял: «Оказывается, я не так-то уж плохо пишу!» И тут же, забыв о понравившихся ему строках, переходил к следующим.
Всю жизнь он с завидной и бездумной щедростью разбрасывал вокруг чудесные строчки, четверостишия, экспромты, наспех записанные на крышках папиросных коробок, пригласительных билетах, бумажных салфетках, замасленных обрывках ресторанных счетов, а подчас и вовсе не записанные. Иногда это подбиралось его друзьями, чаще бесследно пропадало. В тех редких случаях, когда ему эти наброски возвращали или напоминали о них, Михаил Аркадьевич никакой радости не проявлял. Равнодушно прочитает или выслушает, поморщится и отмахнется: «Ерунда, выбрось!» И все же несколько раз удалось «подсказать» ему такие давно забытые им строки в счастливую минуту, и он, внезапно увлекшись, дописал их. Так родилось несколько очень хороших его стихотворений. Кое-что из этих небрежных записей на клочках бумаги сохранилось, но что толку – они как рассыпанные бусы, собрать их в ожерелье уже никто не сумеет.
Из заготовок коричневой тетради Михаилу Аркадьевичу больше всего нравились наброски к поэме о Феде Чистякове, юноше-герое, встреченном на дорогах войны. Сколько раз, уже тяжело больной, он с тоской повторял: «Вот поправлюсь, обязательно напишу поэму о Феде Чистякове». Поэма так и осталась ненаписанной, а оба отрывка, которые он не хотел печатать отдельно, были опубликованы в журнале «Юность» спустя несколько месяцев после смерти Светлова.
Немало успело появиться воспоминаний о Михаиле Светлове, прочно закрепляющих легенду о том, как он, сознавая свою обреченность, мужественно и смиренно ждал смерти. Пишут это чаще всего те, кто мало общался с ним в последние месяцы его жизни, на основании отдельных запомнившихся им фраз и мимолетных встреч. Люди, близкие Светлову, знают, что это не совсем так, что эта версия – попытка навести «хрестоматийный глянец» на человека, абсолютно для того непригодного. Светлов был фигурой яркой, сложной, никак не укладывавшейся в стандартные рамки и представления, и рисовать его в эти трагические для него дни одной, пусть самой эффектной, краской – значит упрощать, обеднять его образ.
Светлов действительно с редкой стойкостью, поражавшей даже умудренных опытом врачей, переносил нечеловеческие страдания. Никогда не жаловался, не ныл, а если уж совсем невмоготу становилось, умолкал, весь уходил в себя. Но чаще всего, как бы тяжело ему ни было, старался спрятать боль за шуткой (немало его «больничных» афоризмов до сих пор передается из уст в уста).
И вот что странно: поэт, так часто затрагивавший в своем творчестве тему старости и смерти, то и дело сыпавший в разговоре фразами вроде «скоро дам дуба», перестал вспоминать о смерти, как только она вплотную подступила к его изголовью. Вполне возможно, что в глубине души он и догадывался о своем роковом недуге. Но весь он был настолько настроен на жизнь, что не хотел и не мог этому верить, тут же гнал от себя мрачные мысли и настойчиво ждал поддержки от окружающих.
Я жизнелюб – ив каждом случае
Активно, намертво живу,-
написал он как-то. И жизнелюбу Светлову смерть до последней минуты не представлялась чем-то реальным, способным унести его. Он мечтал о будущем, строил планы, подчас как-то несуразно огорчался по поводу, казалось бы, уже далеких ему житейских мелочей, связанных с возвращением «на волю». Ведь несмотря на то, что чувствовал он себя все хуже и хуже, Михаил Аркадьевич упорно не терял надежды вырваться из больницы и безмерно расстраивался, когда ему говорили, что болезнь затягивается. «Неужели придется здесь до Нового года проваляться?» – еще за две неде ли до смерти, когда ему невероятных усилий стоило каждое слово, спрашивал он. Светлов не сдавался. Огромным напряжением воли, с какой-то поразительной энергией, неизвестно откуда бравшейся в его совсем уже обессилевшем теле, он боролся за жизнь до последнего своего вздоха, и в этом, пожалуй, не меньший героизм, чем в стоически покорном ожидании кончины примирившегося с судьбой человека.
«Я еще недостаточно взрослая, чтобы верить в смерть»,- говорила Девочка в так и не написанной пьесе Светлова по книге Экзюпери. И мне иногда кажется, что эта горько-наивная фраза принадлежит не только маленькому выдуманному им персонажу, а и не способному смириться с небытием Михаилу Аркадьевичу Светлову.
Больше всего его, такого подвижного, общительного, такого колкого, когда дело касалось ущемления его самостоятельности, угнетала прикованность к постели, беспомощность, бездеятельность – вся эта «антижизнь», как он выразился в одном из последних писем. Но когда, чтобы отвлечь его от мрачных мыслей, ему предлагали по мере сил работать над «Маленьким принцем», попробовать диктовать, он резко обрывал: «Я не Николай Островский. Когда мне плохо, я работать не могу. Вот станет полегче, начну писать. Мне еще столько сделать надо».
Очевидно, само это предложение в тот момент было неосознанной жестокостью. Ведь благодаря его выдержке окружающие не всегда понимали тяжесть его страданий. На людях он старался не сдаваться, быть прежним Светловым – остроумным, интересным собеседником. А когда все уйдут, как-то сникал. «Если бы кто знал, каких героических усилий мне это стоило»,-признался он как-то после ухода посетителей, которых, несмотря на мучительные боли, пытался развлекать. (Да и это становилось возможным только благодаря уколам, которые он обязательно просил делать ему перед приходом гостей.) Но постепенно силы сдавали, а ему тяжело было показываться «не в форме», и круг людей, которых он хотел видеть, все заметнее сужался. И даже перед самыми близкими он стыдился подчас своей слабости, беспомощности.
Но все это было позднее, и к коричневой тетради непосредственного отношения не имеет. А весной 1962 года, когда она была начата, Светлов, еще здоровый или по крайней мере считавшийся таковым, только переехал в новую однокомнатную квартиру на Второй Аэропортовской улице. Как он был счастлив открывшейся перед ним после долгих лет возможности спокойно работать и жить. С какой гордостью показывал он друзьям и знакомым свои «хоромы», хвалился «необъятными просторами кухни», как старался обставить, сделать уютной квартиру, о которой потом не раз с тоской вспоминал в больнице. Непрактичный и чуждый житейским мелочам, Светлов принадлежал к той редкой породе людей, которые как бы бесплотно проходят по жизни, почти не соприкасаясь с бытовой ее стороной. Ему, как не раз отмечали его друзья, казалось, никогда ничего не надо было – не интересовали его ни одежда, ни еда, ни удобства, не домогался он никаких благ, и даже к славе своей относился он иронически- безразлично.
Слава – грустной собакой
Плетется за мной,-
читаем мы в стихотворении «Дон-Кихот», написанном еще в 1929 году.
И вдруг Михаил Аркадьевич начинает проявлять не свойственный ему интерес к своему жилищу. Он сам покупает какую-то мебель, расставляет ее. Любая вещь, купленная им для дома, где он почувствовал себя хозяином,- книжные полки, подушки, холодильник – радует его, как игрушка ребенка.
Надо сказать, что так же легко, как Михаил Аркадьевич покупал вещи, он с ними и расставался.
Стоило кому-нибудь восторженно или просто одобрительно высказаться о принадлежащей Михаилу Аркадьевичу вещи, как в ответ почти всегда раздавалось: «Тебе нравится? Ну и бери». И он щедро раздаривал не только бесчисленные безделушки, которые ему же приносили в подарок друзья, но и чуть ли не любой предмет, попадавший в поле зрения его гостей. Он, например, раза четыре покупал и тут же отдавал картофелечистки, а какому-то старику подарил книжный шкафчик, хотя для этого и пришлось свалить на кухонную полку навалом целую кипу ценных книг с автографами, над расстановкой которых он в свое время немало потрудился.
Такого же легкого отношения к собственности Светлов ждал и от окружающих. Если кто-нибудь «для приличия» начинал ломаться, отказываться от подарка, Светлову и в голову не приходило уговаривать. Он тут же бросал эту неинтересную для него тему, и человеку, рассчитывавшему на уговоры, оставалось только жалеть о проявленной им неискренности.
Вещи у Светлова не превращались в фетиш, не повисали на нем страшным и мертвым грузом, не прирастали навек к своим местам, а легко и весело, как в доброй и умной сказке, покидали его, устремляясь к новым владельцам…
Но так или иначе, квартира, в которой вначале, кроме двух кожаных кресел да сломанной тахты, ничего не было, постепенно принимала жилой вид и становилась уютной.
Стояли теплые майские дни, в большое, во всю стену, окно протягивала свои мохнатые лапы только что распустившаяся сирень, и Светлов размашистым почерком писал:
Я не задумываюсь, лучше или хуже
Я прожил этот преходящий день.
Всю жизнь я жил под жесточайшей стужей,
Но жизнь моя запахла, как сирень.
И на следующей странице:
Нисколько я не становлюсь смиренней…
Ни одного не проходило дня,
Чтобы волшебным запахом сирени
Планета не дышала на меня.
Дальше в тетради записан перевод стихотворения Расула Гамзатова «В горах» («Есть Карловы Вары на свете…») и стихи самого Светлова «Сирень», которые были опубликованы в июльском номере «Дружбы народов» (1962) вместе с другими светловскими переводами.
Вся эта подборка очень понравилась Михаилу Аркадьевичу, когда он увидел ее в журнале,- к тому времени он о ней давно забыл. Обычно безразличный к отзывам печати, он тут, надев очки, с удовольствием прочел вслух последние строчки рецензии, появившейся в одной из московских газет: «…Пожалуй, поэты успешнее всего покоряют пространство. Под пером мудрого русского мастера сблизились Хакассия и Кабарда, сроднились калмыки и финны… Вот почему хочется сказать доброе слово… большому русскому поэту Михаилу Светлову за те несколько страниц, в которых видится вся Россия».
– А ведь действительно неплохо получилось,- отложив газету, сказал он.
Примерно 15-16 мая Михаил Аркадьевич начал писать пьесу по мотивам Гоцци «Любовь к трем апельсинам». Сначала без особой охоты, по чистой необходимости: он был связан договором, да и надо было распутаться с долгами и обеспечить себя на несколько месяцев. Но вскоре увлекся работой. Установил для себя норму – пять страниц на машинке в день – и норму эту твердо выполнял. В такой ежедневной «норме» были для него элементы игры, которую он любил вносить в свою жизнь, когда хотел себя дисциплинировать. Всякие его «зароки» и «обеты» помогали ему преодолевать неприятное, и он подчас с огромной силой воли придерживался их.
В период работы над «Апельсинами» Михаил Аркадьевич много фантазировал, особенно обдумывая пролог, который ему долго не удавался. И, как всегда, в светловском воображении высокая романтика сказки сочеталась с какими-то будничными, привычными, повседневными представлениями и образами. Не всякий, например, смог бы понять, зачем в пролог старинной итальянской сказки вводится советский милиционер. (Как не смог бы понять позднее, зачем в пьесе «Маленький принц» по Экзюпери должен появиться Тарас Бульба с сыновьями.) Михаил Аркадьевич сердился, доказывал, что «Любовь к трем апельсинам» только так и можно начать, что милиционер, живущий и действующий среди персонажей комедии масок,- это именно то, что нужно. И все же в окончательном варианте пьесы с большой неохотой согласился заменить своего милиционера учителем. А что касается самой сказки, то тут возможности для фантазии были безграничны, Светлов, конечно, не укладывался в рамки сценария, предложенного Гоцци. У Светлова три чудесных апельсина, смутившие покой принца, приобрели более широкое значение, стали олицетворять Свободу, Верность, Любовь…
Работа над пьесой шла легко и быстро. Почти весь текст, кроме песен, Михаил Аркадьевич печатал сразу же на машинке, без черновиков, и очень этим гордился. Особенно любил писать белым стихом. «Белым стихом писать мне ничего не стоит», – не раз говорил он. 27 мая был сдан первый акт, 8 июня окончен второй. С утра, пока не выполнит «норму», Светлов старался не выходить из дому, просил, чтобы без предварительного звонка по телефону к нему не приходили, что – увы! -выполнялось далеко не всеми. Как-то принято было считать, что к гостеприимному, приветливому Светлову можно заявляться в любое время дня, а подчас даже и ночи.
Работая, Светлов много курил. Все пепельницы были забиты окурками. Сидит, чуть ссутулясь, за столом (настоящего письменного стола у него не было, рабочим столом служил легкий «модерный» обеденный стол) и стучит на машинке. Рядом открытая книга «Сказки для театра» Карло Гоцци. Ненадолго остановится, закурит, скажет: «Осталось три страницы!»-и опять застучит. Или, чтобы поразмяться, начнет ходить из комнаты в кухню и обратно, постоит у одного из окон, посмотрит на солнце, на людей, на деревья – то ли видит их, то ли думает о своем – и опять за работу.
Не мудрено, что к коричневой тетради Михаил Аркадьевич в то время почти не прикасался. Первая запись после перерыва относится к июлю, когда началась окончательная доделка пьесы, в которой деятельное участие приняли работники Московского театра юного зрителя Е. Евдокимов и Е. Якушкина. В тетради записан вариант одной из сцен, так и не вошедшей в окончательную редакцию пьесы, варианты некоторых песен, а также «Песенка двух ведьм», которую Михаил Аркадьевич очень любил. Уже будучи в больнице, он как-то сказал: «Я придумал пародию на самого себя. Вместо: «Ведь мы ведьмы» напишу: «Да, мы дамы»…
Незаметно пришло и прошло лето. В этот период Светлов написал стихотворение «Дождь» и милого ему, но мало кому понятного «Негодяя». А в тетради появляются наброски к поэме о Феде Чистякове 1* . По-видимому, к ним же относятся и строки:
Сколько сладких, мучительных дней
Я провел по военным дорогам,
Вспоминая погибших друзей,
Я стою перед господом богом…
Здравствуй, набожность, здравствуй, любовь
Воскресайте, мои старожилы,
Здравствуй, кровь моя, здравствуй, та кровь,
Что еще протекает по жилам.
Восходящее, здравствуй, пойми,
Пусть пока ты еще в пионерах…
Вернувшись из холодной и сырой Малеевки, Светлов пишет «Охотничий домик» – стихотворение, давшее позднее название его последнему сборнику. В тетради появляется поздравление к юбилею Леонида Утесова, дружеские эпиграммы на композиторов – Власова, Колмановского, Молчанова… В конце ноября к Михаилу Аркадьевичу обращается театр Вахтангова с просьбой написать новые «загадки» для «Принцессы Турандот». Михаила Аркадьевича это предложение увлекает, он сразу же садится за работу и пишет очень удачный текст, который по каким-то соображениям театром принят не был. Вот одна из этих загадок:
Быть может, Зевс его родной отец.
Быть может, Афродита его мама?
На голове его златой венец,
И перед ним бессильна эпиграмма.
Он не боится никого, он смеет сметь,
Он вежливости перешел границы,
И только несознательная смерть
Его одна как будто не боится!
Он всемогущ, никем не покорен,
Он, к сожаленью, частое явленье,
И ничего не делая, все может сделать он…
Кто он такой, скажи?
К а л а ф
Он – член правления.
Один из мудрецов
Чего?
К а л а ф (упрямо)
Он – член правления! Чего? Неважно!
Была бы должность у него писчебумажна.
Примерно в это же время Михаил Аркадьевич пишет частушки и лирическую песню для одного из спектаклей Центрального детского театра:
Закат устал на небе полыхать,
Застыла ночь в краю необозримом,
И сколько звезд на небе, сосчитать
Одна не сможешь ты,
Одна не сможешь ты,
А лишь вдвоем с любимым.
Любовь, как море, будет наплывать,
В сердца, как волны, бить неутомимо,
И сколько капель в море сосчитать
Одна не сможешь ты,
Одна не сможешь ты,
А лишь вдвоем с любимым.
И сколько километров до мечты,
Всегда считать, считать неутомимо
Одна не сможешь ты,
Одна не сможешь ты,
А лишь вдвоем с любимым.
Вообще, несмотря на ироническое заявление Михаила Аркадьевича, что когда-нибудь на дверях его новой квартиры прибьют мемориальную доску с надписью: «Здесь жил и не работал поэт Михаил Светлов», написал он на Аэропортовской довольно много, хотя и побаливал уже частенько.
Кончается 1962 год, и в тетради появляется вариант новогоднего стихотворения:
Вперед, друзья! Декабрь за нами,
И впереди прекрасный год!..
1* «Поиски героя» и «Герой найден» написаны в 1962 году, а не в 1964 году, как это ошибочно утверждается в вышедших посмертно сборниках. Еще одна неточность в однотомнике Светлова («Библиотека поэта», 1966): стихотворение, написанное в апреле 1964 года ко дню рождения Жарова и прочитанное на вечере в ЦДЛ 15 апреля, почему-то датировано сентябрем 1964 года, когда Светлов уже не только не мог писать, но и говорил с трудом (он умер 28 сентября).
Прекрасный – 1963-й – год был последним, «здоровым» годом Михаила Аркадьевича, годом, когда ему исполнилось шестьдесят лет. Светлов часто говорил о приближающейся дате, по-своему готовился к ней, но совершенно не задумывался над практическими вопросами, связанными с празднованием юбилея. Организация торжественного вечера, официальные приветствия-все это совершенно не интересовало его, и отнюдь не потому, что он надеялся на других. Просто жил он как бы в другом измерении. Примерно за две недели до торжественного дня он стал приглашать к себе домой на 17 июня всех – друзей, знакомых и малознакомых, чуть ли не любого, кто попадался на его пути. Причем приглашал не формально, а искренне, от души: «Приходите, гостей принимают с утра до вечера. У меня будет день открытых дверей». И действительно, 17 июня посетители непрерывным потоком вливались в гостеприимно открытые двери. Подчас народу набивалось так много, что квартира начинала напоминать троллейбус в часы пик. Тогда пришедшие ранее великодушно уступали место новым посетителям и уходили. Редко можно увидеть такое массовое проявление искренней симпатии, неподдельной любви, даже нежности, какое пришлось на долю Михаила Аркадьевича в день его шестидесятилетия. Он это чувствовал и был глубоко растроган.
На другое утро Михаил Аркадьевич, обычно не слишком разговорчивый, когда дело касалось его лично, много и с удовольствием рассказывал о том, как замечательно все прошло, как много людей его вспомнило… Комната и кухня утопали в цветах, телеграмм пришло более двухсот, и Михаил Аркадьевич, быть может даже внимательно не прочитавший их, с какой-то ребяческой гордостью упирал потом на цифру двести… А 24 июня юбилей Светлова был уже официально – очень торжественно и вместе с тем очень тепло – отпразднован при огромном стечении народа в Центральном Доме литераторов.
В тетради – первый набросок стихотворения «Мне много лет» и окончательный его вариант, написанный 16 июня 1963 года, когда Светлову позвонили из «Правды» и попросили дать что-нибудь для опубликования 17 июня, в день его рождения. Михаила Аркадьевича эта просьба застигла врасплох, не хотелось отказывать, а ничего неопубликованного у него в тот момент не было: он, как часто говорил, «не писал для письменного стола». «Разве что-нибудь новое написать, да времени мало»,- задумчиво сказал он, положив трубку, и стал перебирать черновики. Перечитав набросок «Мне много лет», Михаил Аркадьевич загорелся и быстро начал писать. Вот поэтому-то в тетради первые четыре строфы записаны чернилами, последние – торопливым почерком, карандашом, но почти без помарок. За недостатком мест – все соседние страницы уже были заполнены – новые строфы разместились под наброском стихотворения «Незнакомка» и стихами на смерть Гримау, написанными еще в апреле и тогда же напечатанными в «Литературной газете» под названием «Он пал непобежденным…». Две ранее написанные строфы стихотворения «Мне много лет» Светлов поменял местами, две выбросил. Вот они:
Жизнь сложная и, вместе с тем, простая,
В преддверьи юбилейного числа.
Ко мне воробушки веселой стаей
Летят по поручению орла.
Всегда с людьми я не был между прочих,
Я перед ним не распростерся лиц.
Скала – не общежитие рабочих,
Скала – приют для одиноких птиц.
По страницам тетради рассыпаны знаменитые светловские афоризмы. Среди них три, которые легли в основу его выступления на юбилейном вечере в ЦДЛ: «Я легко могу прожить без необходимого, без лишнего я прожить не могу», «Художник – это одиночество, попавшее в коллектив», «Жизнь – это густо заселенная пустыня».
Тут же встречаются и такие записи:
«Это была знатная доярка. Каждая корова у нее имела свое Вымя-Отчество».
«Мания величия – это когда мышь вообразила себя кошкой и сама себя съела».
Можно прочитать в тетради и такой лирический отрывок, разумеется, «заземленный» Светловым прозаической житейской деталью (ведь он и в жизни и в литературе пуще всего боялся впасть в «сентиментальность». «Красивые слова – это для командировочных», – часто говорил он):
«Я шел улицей, как лесной тропкой. Так я тебя любил. Деревья, которых не было, склонялись надо мной. Цветы, которых не было, одуряюще пахли. И несуществующие птицы пели. А обыватели говорили [что] мне не хватает солей – смешно как!
И облака – эти кочующие цыгане, которых, в конце концов, сделают оседлыми, плыли. Так я тебя любил».
В коричневой тетради шаг за шагом отражены последние месяцы жизни и работы Михаила Аркадьевича. Вот автографы стихотворений «Мне неможется», «Нине», «На рассвете», написанных им в июне 1963 года.
Июль 1963 года. Светлова просят написать рецензию на книгу Василия Казина, и в тетради появляются первые несколько строк:
«Учитель – по установившейся вульгарной традиции- это человек, которому надо подражать. Я с этим категорически не согласен.
Учитель-это человек, который помог тебе стать самим собой. За примерами идти недалеко. Пушкин никак не похож на Державина, но если бы не было Державина, я не знаю, что было бы с Пушкиным…»
В середине июля Михаил Аркадьевич уехал в Ялту. Никогда не забуду, как он, попрощавшись, направился по летному полю к самолету: худющий, в свободно висевшем на нем светлом костюме, какой-то грустно-одинокий, с портативной машинкой, перевязанной лохматой веревкой, в руках. Я еще не предполагала тогда, что чуть ли не в последний раз отправляется он в путешествие, что скоро уже не сможет он передвигаться без палки, и все же при виде его медленно удалявшейся фигуры защемило сердце.
В первом же письме он писал: «Кругом меня стучат на машинках. А я еще к работе не приступил… Здесь очень жарко. И я вдобавок лентяй». Но уже в следующем письме сообщал: «Я тут написал два стишка. В одном разочаровался. Другой как будто сносный». И прилагал этот «сносный» («Ты любовь моя»), который под названием «Разговор» вошел в «День поэзии» 1963 года. Черновики обоих стихотворений также записаны в коричневой тетради. Первый вариант «Разговора» назван там «У финиша».
А финиш неумолимо приближался. В тетради – записи последних переводов, сделанных Михаилом Аркадьевичем. Среди них «Монастырь Арджешь», над которым он трудился в Ялте, но потом, приехав в Москву, был вынужден переделать заново; переводы стихов армянской поэтессы…
Есть в тетради и записи, которые сами по себе представляются стихотворными миниатюрами.
Приглядывался я к твоей судьбе.
Я знал всегда: не утро и не вечер,
А сумерки сопутствуют тебе.
И на общем собрании прожитых лет
Мы дальнейшие планы мечты утверждав!
Зеркала потускнели, теряя
Отражения нашей души…
В каждом обществе так всегда –
Вслед за вторником обыкновенным
Накипающая среда.
Я в жажде близкого общенья
Смотрю, смотрю в твои глаза,
Ты как дурное сообщенье,
Ты как ненужная гроза.
Юность создана для находок,
Старость создана для потерь.
Хоть звезды еще не погасли,
Хоть спят и земля, и моря,
Встает на подсолнечном масле
Поджаренная заря.
Записи в тетради подходят к концу: «Частушки», варианты «Песни о песне», которая была опубликована в конце 1963 года, набросок другой, так и не законченной, песни.
Последняя запись в тетради – стихотворение, напечатанное в декабре 1963 года в «Вечерней Москве»:
Бегут ветра, поземкою пыля,
Не утихает вихрь ни на мгновенье,
Но дышишь ты, московская земля,-
Земля тепла, любви и вдохновенья…
В январе 1964 года Михаила Аркадьевича в тяжелом состоянии увозят в больницу. К весне здоровье его несколько улучшается. Он пишет цикл своих последних, «больничных» стихотворений, но уже в другой тетради. Он все еще мечтает продолжить работу над «Маленьким принцем», написать поэму о Феде Чистякове. Планам этим так и не суждено осуществиться.
Вопреки нашим надеждам, болезнь отступила ненадолго. Передышка оказалась более чем кратковременной. 28 сентября 1964 года Михаила Светлова не стало.
Светлов прошел через всю мою жизнь. Я познакомилась с ним еще до войны, начинающей актрисой на встрече писателей с театральной молодежью. Потом- после более чем двадцатилетнего перерыва – мы снова стали видеться, почти ежедневно. Может быть, мне удастся когда-нибудь подробнее рассказать о последних годах Михаила Аркадьевича…
Эти отрывочные воспоминания мне хотелось бы закончить еще одной черновой записью, сделанной Светловым все в той же коричневой тетради:
«- Чего ты хочешь? – спросил художник.
*- Нарисуй мне смерть!
И он нарисовал жизнь…»
Илья Фоняков
В тот вечер, после митинга, на Кубе
Мы пели знаменитую «Каховку».
Нестройно.
Словно каждый – о своем.
Милисиано в синей гимнастерке
Подтягивал.
Мы пели и не знали,
Что в этот день осиротела песня:
В России умер Михаил Светлов.
Для нас еще он будет жив неделю.
Когда вернемся – нам друзья расскажут.
Потом, позднее, – в десяти журналах
Прочтем воспоминания о нем.
…А мне все вспоминается Гавана.
Я вновь иду по улицам Гаваны.
Гавана так похожа на Гренаду,
Здесь по-испански тоже говорят.