Мы познакомились мартовским вечером 1942 года. Синие сумерки спускались на притаившийся, без единого огня, город. Колкие льдинки звонко ломались и хрустели под ногами. В холодном и высоком небе безмолвные аэростаты несли над Москвой караульную службу.
Он сам открыл мне дверь. Выцветшая маскировочная штора медленно поползла по стеклу, закрывая огромное, во всю стену, окно. На столе загорелась неярким военным светом обыкновенная канцелярская лампа.
– Это тебе нужна рекомендация в Литературный институт?
– Да.
Он взял у меня из рук тетрадку и, прочитав фамилию, написанную на обложке: «Л. Толстая», улыбнулся:
– Льва Толстая? Заходи, старуха…
Мне было тогда двадцать лет, и я очень обиделась.
– А вы комсомолец? – спросила я в ответ.
– Что ты, дурочка, я уже старый политкаторжанин!
И сразу стало легко.
Я читала ему свои стихи, а когда он написал мне рекомендацию, попросила:
– Михаил Аркадьевич, прочтите, пожалуйста, «Гренаду»…
– А «Слово о полку Игореве» не хочешь?
Он провожал меня по звонким, пустым улицам, через гулкие мосты, на Полянку. И читал написанные утром строфы из поэмы «Лиза Чайкина». ЦК комсомола вызвал его с фронта, чтобы он написал эту поэму.
С тех пор, до его отъезда на фронт, мы встречались почти ежедневно. Он был тогда очень молод, подвижен и легок. И любил ходить. Мы уходили по Ленинградскому шоссе, далеко за метро «Сокол», иногда добирались до Химок, сидели на ступеньках пустого, заколоченного речного вокзала. Садилось солнце, вспыхивали лихорадочным светом окна домов, обращенные на запад, золотилась пыль. Дворников в Москве в те годы было мало.
Иногда в наших прогулках принимал участие Иосиф Уткин.
– Поэт – это тот, кому ничего не надо и у кого ничего нельзя отнять, – сказал однажды Уткин.
– Нет, – мягко возразил Светлов. – Поэт – это тот, кому нужно все и который сам хочет все отдать! Плохой человек не может быть хорошим поэтом…
В те годы продукты давали по карточкам, а на рынке была страшная дороговизна. Не подорожали только цветы. Когда мне выплатили первый гонорар за мои стихи – двести пятьдесят рублей, – я не знала, на что их истратить. И купила на рынке две огромных корзины ландышей. Я принесла ландыши в подарок Светлову. Он удивился:
– Зачем ты это сделала? Теперь в комнате пахнет, как в церкви. А я грешник. Молиться не умею.
И подарил мне огромный голубой и очень твердый кусок колотого сахара. Я долго с хрустом и наслаждением грызла его (по тем временам это было неслыханное лакомство). Светлов посмотрел на меня немного сбоку и сказал ласково:
– Язычница…
Показываю Светлову номер газеты «Вечерняя Москва», где опубликованы мои стихи. Он внимательно читает и, почти не задумываясь, говорит:
Теперь мне спасения нет!
Страницы «Вечерки» листая,
Я весь похудел, как поэт,
Когда появилась Толстая.
Он уехал на фронт, и мы переписывались. Пожелтевшие, стертые конверты и сейчас хранятся у меня, сберегая неповторимый грозовый и чистый воздух военных лет…
Вот некоторые выдержки из этих писем:
«…В редакции милые ребята, и мне легко с ними работать. Боевая слава моя, сама понимаешь, еще не гремит по фронту, но мой боевой читатель пока что доволен тем, что я пишу для него.
…Марки можешь не наклеивать. Письма сюда бесплатные. Видишь, как я забочусь о твоем бюджете…»
«У меня ничего нового. Хорошие стихи не пишутся пока. Забавный случай. Недалеко от передовых я читал бойцам стихи. В это время нас пикировали три бомбардировщика. Все легли. Я продолжал стоя читать. Самолеты сбросили бомбы, не долетев до нас. Ты сама понимаешь, что аудитория не очень внимательно слушала меня».
«У меня ничего нового. Бываю часто на передовых. Вижу много интересного. Когда приеду, расскажу. А ты пиши пока что-нибудь высокохудожественное, и я по приезде прочту. Не огорчайся, если в твоем вузе нет ни одного Данте. Я знаю еще несколько таких вузов…»
«Вчера мне исполнилось сорок лет. Я мертвый Пушкин, мертвый Лермонтов и бешено догоняю Тютчева».
Прошло двадцать лет – целая жизнь!-и снова мы стали видеться почти ежедневно. Как много нужно было рассказать друг другу! Это были удивительные разговоры о жизни, о литературе, об искусстве, о человеческих отношениях. Порою мысли, которые высказывал в этих разговорах Светлов, настолько поражали меня, что я тут же, по горячему следу, записывала их.
Привожу некоторые из этих записей.
…Мне хочется выдумывать. Но выдумывать не как фокусник, а выдумывать то, что есть на самом деле. Мне хочется выдумать сливочное масло, и я очень жалею, что оно уже есть. Мне хочется выдумать такое домоуправление, которое не мешает жить жильцам.
Что такое искусство? Искусство – это соединять несоединимое. Я лично не в силах сделать это сам. Но ведь существует дорого стоящий партии и правительству Союз Советских писателей. Членов этого союза я очень люблю. Но иногда они так тесно толпятся, что мне, любящему их, приходится идти по обочине.
– Идите, милые, идите по главной дороге, а я пойду по тропинке, но это будет моя, мною протоптанная тропинка!
Бывают не только толстые и тонкие люди. Бывают люди среднего веса. Людям среднего веса хочется быть одинаковыми по отношению к добру и злу. Они готовы разделить с человеком подушку во время сна. Но на собрании они поддерживают резолюцию, осуждающую человека, спящего с ними на одной подушке. Страшные люди!
Как бы ни был ясен небосвод, дожди будут. И мое самое главное желание, чтобы и ты, и все люди на земле были счастливы даже во время дождей. Не было бы дождей, не было бы радуги. Самая большая беда для хорошего художника, когда ему приходится рисовать радугу во время дождя. Это вымышленная радуга.
Ты рисуй радугу, только когда ее видишь. Ты даже выдумывай радугу, если ее нет на свете. Но помни, радуга может стать назойливой, и тогда выдумывай дождь. А если нет ни радуги, ни дождя, выдумывай…
Романтика – это реализм, который нельзя купить в магазине.
И золотые зубы выпадают.
Мещанство – это облачко, возомнившее себя тучей. А в чем трагедия тучи? В том, что она с детства хотела быть облаком.
Заря была похожа на русскую печь, в которой пекутся булки для ангелов.
В искусстве обязательно должен наступить тот момент, когда золото начинает серебриться, и тогда оно становится еще дороже.
И часы, разведя руками,
Показали четверть десятого…
Такие пустяки – друзей потешить,
Заплаканную женщину утешить,
И никаких тебе других задач.
Я долго думал: в чем моя задача?
Вот я живу и никогда не плачу,-
Какое это горе для меня!
Всем кажется, что счастье вот-вот-вот!
А человек не двести лет живет!
Тени были высокие, выше яблонь, и они думали, что это они приносят плоды.
Моему честолюбию место
Быть на встрече грядущего дня,
Симфонические оркестры
В коммунизме заменят меня.
Будут жизни моей описания
Не как правила правописания.
Ночью меня будит телефонный звонок.
– Послушай, старуха, я придумал первую строчку:
Я взял и умер. Чем бы мне заняться?
– А дальше? – спрашиваю я.
– Дальше? Не знаю. Впрочем, погоди… Понимаешь, я оказался на старом кладбище, рядом с декабристами- Рылеев, Каховский, Пестель… Я решил перестукиваться с соседними могилами. И вдруг я услышал, что на кладбище давно идет перестук, как в Петропавловской крепости. Потому что революционеры не умирают. Для революционера могила – это одиночка. А вот и последняя строка:
Я перестукиваюсь, значит, я живу!
– Я опять тебя разбудил? Ну ничего, в жизни наступают такие ночи, когда тебя никто не будит, и, поверь мне, это очень грустно. Поэтому не сердись и слушай.
Старику большевику бог выдал куски заката. Большевик-отшельник, который жил на высокой-высокой горе, близко к богу, кидал эти куски людям. А потом он потребовал у бога куски зари.
– А мне не все ли равно, – сказал бог, – возьми зарю!
И выдал старому болыневику-отшельнику целый рулон зари.
Людям раздавали куски зари и куски заката, но очереди не было. Старому большевику стало очень грустно: люди привыкли стоять в очереди за хлебом, за мясом и не хотели стоять в очереди за зарей или закатом.
Вот в чем печаль нашего существования.
Встречаю Светлова в издательстве «Советский писатель», и, пока мы спускаемся по бесконечной скучной лестнице с десятого этажа, он рассказывает:
«Идет старик. Навстречу ему девочка, полная мечтаний, сказки.
– Слушай, старик, ты когда-нибудь был мальчиком?
– Не помню,- угрюмо ответил старик.
– А ты помнишь девочку, которую ты любил?
– Давно это было…
– Куда ты идешь?
– Я иду за пенсией».
В конце пятидесятых годов Светлов задумал написать сказки. В прозе. Они должны были называться «Повзрослевшие сказки». Замысел очень увлекал Светлова, он часто и много рассказывал о своих сказках друзьям. Весной 1961 года, находясь в Ялте, он написал «Пролог» и первую сказку из десяти, сказку про Девочку-Копеечку. И «Пролог» и сказка были перепечатаны на машинке в одном экземпляре. Светлов носил их в кармане пиджака, охотно читая друзьям. Несколько раз я просила его разрешить мне перепечатать эти сказки, чтобы иметь хотя бы еще один экземпляр. Но он только отмахивался:
– Вот напишу все десять – и тогда печатай себе на здоровье!
Когда он заболел и его увезли в больницу, сказки исчезли. Не знаю, потерялись ли, или хранятся у кого- нибудь из слишком «дальновидных» друзей. У меня сохранились лишь записи, сделанные под диктовку Светлова. Бывало, что, сидя в шумной компании, он вдруг задумывался и говорил негромко:
– Запиши, старуха.
И диктовал какой-нибудь маленький кусочек или отдельную мысль. А случалось, что звонил по телефону и просил записать. По-разному бывало.
Мне думается, что сейчас, когда Светлова нет среди нас и сказки его никогда не будут дописаны, важно сберечь то немногое, что осталось от его замысла. Потому я и разрешу себе привести в своих воспоминаниях некоторые записи, хранящиеся в моем архиве…
Действие пролога развертывалось на крыше гостиницы «Москва», в ресторане. У официанта из кармана выпадает серебряный рубль и разбивается на гривенники. Судьба каждого гривенника и должна была лечь в основу сюжета каждой из десяти сказок.
Первый гривенник был очень голоден. Он купил за девять копеек булочку и, съев ее, превратился в Девочку-Копеечку.
«Как жить?-подумала девочка.-У меня в Москве нет никого близких. А в Курске есть тетя».
И девочка пошла к тете в Курск.
Над Россией стояла луна.
С правой стороны выскочил страдающий бессонницей заяц, с любовью поглядел на девочку и сказал:
– Ничего не бойся, девочка, во мне ты всегда найдешь верного защитника.
А стрекоза, усевшаяся на ее блузочке между третьей и четвертой пуговицей, ничего не сказала, она от рождения была глухонемой.
Ночь была очень торжественная, девочка шла и шла, и луна возвышалась над нею, как старая вдовствующая императрица, которая все еще мечтает выйти замуж за какого-нибудь короля.
Все шпалы, шпалы, шпалы…
Все спало, спало, спало…
Девочка шла, и вместе с ней шли дни. Девочка похоронила стрекозу и поставила муравья сторожить могилу:
– Я не хочу, чтобы ее тело растерзали дикие звери!
Зиму сменила весна, весну лето. Муравей умер, не
сходя с назначенного места.
А девочка все шла к тете. Она очень устала. И тогда город со всеми домами, улицами, мостовыми пошел ей навстречу. Булыжники тоже ушли навстречу девочке, и в городе стало легко класть асфальт.
Девочка вошла в магазин, и кассирша, утомленная семейными драмами, взглянула на нее пьяными глазами – потому что у горя и у пьянства глаза одинаковые.
– Девочка, – сказала кассирша, – я устала оттого, что все, буквально все приходят ко мне за звездами. Девочка, будь доброй, попроси у меня пылинку.
Девочка обнаглела:
– Дайте мне самую большую пылинку, какая у вас есть!
И тогда старая утомленная кассирша, у которой плохие соседи и всю ночь под окнами грохочут трамваи, выдала ей пылинку величиной с земной шар…
Мы стали очень быстрыми в сплетнях И очень медленно спорим с судьбой,негромко сказала кассирша.
А девочка попросила:
– Пригласите меня в гости.
И кассирша пригласила.
Как я жалею, что придумал эту кассиршу Варвару Никифоровну только в третьей главе! Как хорошо было бы, если бы она действительно существовала. Я бы пошел к ней вместе с девочкой, и мы встретили бы там участкового надзирателя Ивана Моисеевича Урядникова, который давным-давно совершил столько преступлений, что не арестован лишь потому, что является участником моих сказок.
Иван Моисеевич Урядников вовсе не человек, – это старый царский полтинник. Он член К. 3. П.- Клуба Заплаканных Палачей. Это он казнил Софью Перовскую и Желябова, похожего на Евтушенко.
Мы сели бы с ним за стол, который уже четвертый век существует без четвертой ножки. Но моя коленная чашечка уже привыкла к ее отсутствию и приспособилась, как приспосабливается всякое живое существо. Я бы спросил Урядникова:
– А вы знаете, что теперь каждое утро тысячи Софий Перовских проходят через проходные и два раза в месяц получают зарплату? Зачем же вы казнили ту, самую главную?
А в это время вошла бы выдуманная мною Варвара Никифоровна и внесла бы прелестные суточные щи. И щи загрустили бы оттого, что они суточные, им захотелось бы жить дольше…
Вдруг девочка, такая милая, что ей с первого взгляда хотелось писать письма, сказала:
– Я никогда не видела моря.
– Поедем! -сказал я.
– Это далеко?
– Сколько хочешь, столько будем ехать…
И мы оказались на берегу моря. Вдруг девочке показалось, что на морской глади возник лунный столб. Он был невероятный, этот столб. Он был как граница между христианством и коммунизмом. Частная капиталистическая яхта рассекла этот столб. Владелец яхты был лично знаком с замечательным сказочником Александром Грином. Он страдал бессонницей и избороздил все моря и океаны в поисках страны, где можно задешево покупать сны.
И девочка через многие морские мили крикнула капиталисту:
– Я вам отдаю свои сны бесплатно, у меня их так много!
– Отвези меня обратно, – сказала девочка. – Ведь я так и не побывала у тети. А она старенькая.
– Хорошо, – сказал я. – Разве ты не видишь, мы уже в Курске!
И тогда девочка увидела удивительное войско. Это не было ополчение 1812 года. Это было ополчение 1941 года.
Они все шли вслепую, потому что были близоруки…
Вечность не переспоришь!
А мой второй гривенник был очень разумный мальчик. Он сразу попал в детский дом, там его воспитали, он стал инженером, потом его судили за растрату, и он так и будет сидеть в тюрьме до конца моего повествования.
Чем хороша опасность? Тем, что от нее некуда деваться. (Судьба шестого гривенника.)
Ночь. Не спится и не пишется. Достаю кошелек, вынимаю гривенник и кладу его перед собой. Гривенник стал одушевленным. Он встал на ребро и побежал по окружности стола. Никто не видел на гривеннике выражение страдания. Я первый увидел. И тогда я неожиданно понял, что гривенник такой же бедняк, как я. И у него и у меня было не больше десяти копеек.
Однажды застаю его за чтением «Всемирной истории».
– Понимаешь, сколько ученые ни копаются, никак не могут найти мемуары неандертальцев. Ученые только установили, что у неандертальцев были вспыльчивые характеры. Откуда они это узнали? Бог с ними, с учеными!
Приносят очередное извещение об уплате за квартиру:
– ЖЭК-потрошитель!
Светлов уезжает в Ялту. На аэродроме я говорю ему:
– Счастливый, едешь к морю…
– Не завидуй, старуха, и под кипарисом можно дать дуба!
Ужинаем в ресторане ЦДЛ. Входит известный журналист, окруженный толпой молоденьких девушек. Одна в красном платье, другая – в зеленом, третья – в голубом.
– Погляди-ка, у него целый гарем!
Светлов морщится.
– Не завидую! В наше время владелец гарема – горемыка!
Утром слышу в телефонной трубке огорченный светловский голос:
– Лида? У меня пропала пишущая машинка.
– Как? Из комнаты?
– Конечно, из комнаты, а не с колокольни Ивана Великого! Чехол есть, а машинки нет.
– Что же делать?
– Купить новую. Поедем в магазин.
Долго ездим по городу. Наконец в комиссионном на Смоленской молоденький продавец, узнав, что перед ним автор «Каховки», вынимает из-под прилавка новенькую серую машинку.
Дома Светлов долго любуется ею, гладит по клавишам:
– Хорошая машинка!
А через несколько дней, приехав к нему утром, вижу, что он смущен.
– Что случилось?
– Понимаешь, нашлась…
– Кто?
– Старая машинка.
– Где?
– Я дал ее на время соседке и забыл.
– Где же теперь машинка?
– Я продал ее соседке за двадцать пять рублей.
– Но почему так дешево? Машинка совсем новая…
– Но ведь я думал, что она пропала! Значит, и двадцать пять рублей нужно рассматривать как подарок. Ну все равно, как если бы я их на улице нашел…- И добавляет негромко:-Дороже ей заплатить трудно, а подарить – обидится…
– Значит, старуха, уезжаешь завтра в Сухуми? Рада?
– Конечно. Но через десять дней мой день рождения, и грустно проводить его вдали от дома и друзей.
– Глупости! Хочешь, я тебе сегодня отпраздную день рождения и ты запомнишь его на всю жизнь? Запомнишь прежде всего потому, что каждый год ты празднуешь его двадцать четвертого, а в этом году, единственный раз в жизни, отпразднуешь четырнадцатого. Хочешь?
– Конечно!
– Быстро назови три своих любимых места в Москве!
– Зоопарк, арбатские переулки, родильные дома.
– Прекрасно! Мы сейчас поедем туда, а потом я повезу тебя в свое самое любимое место…
У входа в Зоопарк Светлов сказал:
– Долго ходить я не могу, болит нога. Потому мы посмотрим трех зверей: самого крупного, среднего и самого маленького. Слона, зайца и бабочку, что ли?..
– Ну какой же бабочка зверь?
– А что? – Он задумался.- И какая мне помощь нужна? Может, бабочки мне не хватает, может, мне не хватает слона? Ничего строчки? Может, что-нибудь получится?
(Впоследствии эти строчки вошли в стихотворение «Охотничий домик».)
В те годы прокладывали Новый Арбат, рушились тихие переулки. Мы шли мимо пустых домов. Они стояли грустные, без дверей, с выломанными рамами и обнаженными лестничными клетками.
– Пойдем, я покажу тебе дом, где жила Варенька Лопухина, любовь Лермонтова.
Дом встретил нас нежилой, распахнутый. Обрывки цветастых обоев свисали на стенах. Мы медленно шли из комнаты в комнату, по коридорам со вздыбленными полами. В углах валялись забытые вещи: старые кастрюли, поломанные стулья, стоптанные башмаки. Ветер полновластно разгуливал по дому.
– Грустно это,- сказал Светлов.- Идут миллионы световых лет. Свет проходит триста тысяч километров в секунду, и нам кажется, что законы света не подчинены закону нашей жизни. А закон один: прошлое, настоящее и будущее. Я сейчас представляю себе свою комнату, где я живу в великолепном одиночестве и где когда-нибудь будет сидеть мой абсолютно невидимый мною правнук. И так же будут тикать часы, старинные, приобретенные мною в комиссионном магазине, и вспоминать обо мне, о человеке, который был когда-то их современником…- Он огляделся и провел ладонью по пыльному, обсыпанному известкой подоконнику.- Подумать только, сюда прибегал Лермонтов, молодой, влюбленный… Счастливый и несчастный, как все влюбленные… Все-таки хорошо, что последним сюда пришел поэт. Я, конечно, не Лермонтов, но хотя бы Михаил…
В приемной родильного дома Светлов развеселился:
– Вот куда надо ходить на вспрыскивания оптимизма! Сейчас мы разыщем женщину, которая родила двойню…
– Мальчика и девочку…
– Хорошо! И поздравим ее…
Мы долго искали в торопливых чернильных списках женщину, у которой родились мальчик и девочка. И нашли: «Нечипоренко Клавдия Тимофеевна».
Светлов написал ей записку:
– «Желаю, чтобы девочка ваша была нежной, как Джульетта, а мальчик сильным, как Самсон».
Мы послали незнакомой женщине небольшой букет цветов.
– А теперь поедем на Покровку, три,- сказал Светлов.- Это моя юность! Когда-то,- рассказывал он, пока услужливое такси везло нас по городу,- до революции там размещались дешевые номера. А может, просто публичный дом… Во всяком случае, в моей комнате очень долго не мог выветриться подозрительный запах дрянных духов, а из углов без конца выметали черные шпильки. В начале двадцатых годов в этом доме устроили писательское общежитие…
Мы поднимаемся по каменной выщербленной лестнице, входим в длинный и полутемный коридор – сундуки, шкафы, детские коляски. И двери, много дверей.
– Вот здесь жил Миша Голодный, тут – Марк Колосов. А здесь – Саша Фадеев с Валей Герасимовой. Какая она была красивая…- задумчиво говорит он.- Мы все были влюблены в нее, и я, конечно, тоже… А вот комната Артема Веселого. Запомни-ка две строчки:
Давно уж на меня глядят портреты
Навеки похороненных друзей…
Сколько их осталось, задуманных и ненаписанных стихотворений!
На грязной лестничной площадке телефонная будка.
– Теперь здесь телефон-автомат,- говорит Светлов.- А когда-то это был единственный телефон на все общежитие. Отсюда мы звонили в издательства, звонили любимым, назначали свидания. К этому телефону подозвали меня, и я услышал голос Маяковского. Маяковский- это, может быть, самое светлое в моей жизни… Давай позвоним отсюда кому-нибудь! Во времена моей молодости называли четыре цифры. И ты набери четыре.
Набираю. Телефон молчит.
– Не отвечают? В прошлое дозвониться невозможно…- И грустное раздумье звучит в его голосе.
За одной из дверей слышатся раздраженные голоса – ссора.
– Знаешь, ссоры в коммунальной квартире происходят не от романтики, а от реализма. Стоило бы этим озлобленным соседям подумать о том, что у каждого человека есть своя долгая и задушевная жизнь, им бы и в голову не пришло, что жить надо обязательно в отдельной квартире.- И, помолчав, добавляет:-Коммунизм- это желание приобрести соседей. Это желание присоединить свое одиночество к одиночеству соседа… Так-то, старуха… А теперь поедем выпьем за твое здоровье, все-таки день рождения!
Этот день и вправду запомнился мне на всю жизнь.
Вернувшись в Москву, звоню ему по телефону:
– Может быть, встретимся вечером?
– Вечером я занят. Купил самую большую на свете индейку и пригласил гостей. Ко мне придут все лифтерши нашего дома со своими мужьями.
На следующий день спрашиваю, удался ли пир.
– Конечно! Было так интересно. Как много на свете хороших людей и как им еще трудно живется! Послушай, что я придумал: официанта райпищеторга обязали быть официантом на Олимпе. «Им, богам, хорошо,- жаловался официант.- А меня-то трест послал на высоту по службе, а на высоте чаевые дают облаками. А у меня двое детей…»
Однажды я встречала Светлова на Внуковском аэродроме. Самолет прилетал ночью. В город ехали на такси. За окнами машины мелькали спящие, тихие подмосковные поля и леса. Светлая летняя ночь. Занимался рассвет, кроткий и ясный. Я прочла Светлову его же стихи:
Разрушены барьеры ночи темной…
Рассвет какой, как все огромно!
Как будто неба тихий океан
Упал на Тихий океан.
Кончается моя ночная сказка.
Земля под синим пологом легла,
И вот уж фиолетовая краска,
Как школьница, бежит через луга…
Он слушал молча, чуть заметно улыбаясь и глядя в окно, словно сверял написанные им строчки с тем, что нас окружало. И лишь когда мы подъехали к моему парадному, он, прощаясь, сказал:
– Кажется, я не самый бездарный! – И негромко добавил: – Обожаю свою профессию!
Он не только обожал свою профессию, он еще очень ее уважал. Это уважение к профессии сказывалось и в том, что он никогда не отказывался от текущих газетных или журнальных заданий.
– Настоящий литератор обязан быть профессионалом,- учил он молодых писателей.- Надо уметь в любой момент откликнуться на событие, поздравить товарища, написать рецензию.
Много раз приходилось мне быть свидетелем, как он отвечал по телефону работникам редакции:
– Приезжайте, и я при вас все сделаю.
Так были, буквально на моих глазах, написаны стихи «Звездная дорога»- для «Литературной газеты» и «Книга» – для «Пионерской правды». Теперь эти стихи входят во все сборники Светлова. Они не стареют, потому что написаны мастером.
У Светлова в квартире завелся сверчок. Ему очень нравилось, как сверчок поет по ночам. Когда я однажды зашла к Михаилу Аркадьевичу, он спросил меня:
– Хочешь, я подарю тебе сверчка?
– Его надо кормить?
– Конечно!
– Тогда не нужно, у меня и так большая семья…
– Я буду платить на сверчка такие алименты, что ты прокормишь всю свою семью!
Встречаю Светлова в лифте одного из московских издательств. Он сутуло стоит в своем неизменном длинном пальто и держит под мышкой довольно объемистый сверток, из которого беспомощно торчат скрюченные куриные лапы в франтоватых бумажных браслетиках.
– Здравствуй,- сказал Светлов и, протянув руку, шутя представился: – Я и мой друг курица.
– Вот чудак, в издательство с курицей пришел,- удивляется кто-то из поднимающихся вместе с нами.
А на самом деле все очень просто. Работала когда-то в издательстве секретарша Вера Ивановна. Все любили
ее за тихий и ласковый нрав, за неизменное доброжелательство. А когда ушла на пенсию, проводили добрым словом. Но жизнь есть жизнь. Поговорили и стали забывать. А Светлов не забыл. И, узнав, что теперь в издательстве работает ее дочь, всегда прихватывал какой- нибудь подарок для Веры Ивановны. На этот раз курицу.
Это был грустный день. Накануне вечером мне позвонил врач, лечащий Светлова («эскулапушко», как называл его Михаил Аркадьевич), и сказал, что утром Светлова повезут в рентгенологический институт на обследование.
– Есть нехорошие подозрения,- с жестокой медицинской лаконичностью сказал он.
Дожидаясь приема у профессора, Светлов казался абсолютно спокойным. Он медленно ходил по коридору, прихрамывая и опираясь на палку, курил. И вдруг подошел ко мне и сказал ласково:
– Да не волнуйся ты! (А мне-то казалось, что я ничем не выдаю своего волнения!) Меня не так легко спихнуть с этой планеты… Завтра в клубе мой вечер. Давай-ка я лучше продиктую свое выступление. Карандаш есть? ;
– Есть.
И он начал диктовать, продолжая ходить по длинному коридору, порою морщась от боли в спине. И трудно было поверить, что находится он в приемной врача, где должна решиться его судьба-жить или не жить? (Теперь-то ясно, что он прекрасно понимал это.) Голос его был спокоен. Иногда он прерывал диктовку и спрашивал с милой, только ему присущей интонацией:
– Ничего, а?
И мне казалось, что все это происходит в его комнате на Аэропортовской, где почти нет мебели и только строго смотрит со стены Владимир Маяковский. Светлов любил повторять, что под взглядом Маяковского ему лучше работается.
Вот что он продиктовал:
«Мы уже давно привыкли к той мысли, к той абсолютно точной формулировке, что свет проходит три тысячи километров в секунду. И мы нисколько не удивляемся этому. Но мы очень удивляемся, когда нам самим неожиданно стукнет шестьдесят обыкновенных лет.
Я уже почти полгода удивляюсь этому событию. А скорость световых лет меня по-прежнему не удивляет. Потому что скорость световых лет – это не моя биография.
Моя биография – это люди, с которыми я встречался и с которыми я больше никогда не встречусь. Моя биография – это разрушающийся дом, на месте которого будет построен новый, с горячей водой и подъездами, где работают лифтерши, не замечающие поцелуев влюбленных. Моя биография – это кирпич, который не знает, какой новый следующий кирпич ляжет на него! Моя биография – это каменщик, который никогда не будет жить в доме, который он построил.
Я прожил шестьдесят лет – это очень много. Что же я завоевал за эти годы? Я завоевал себе право не иметь права писать плохо. И я нисколько не завидую тем, кто завоевал себе право писать плохо. Насколько у меня хватит сил, я буду стараться не попасть в их обширное воинство.
Я долго думал: что мне запрещено в моей профессии? И я понял-мне разрешено все, за исключением одного совершенно точного правила: нельзя переходить грань искусства. Если тебе мала площадь искусства, передвинь эту грань на несколько метров или километров, но только не переходи ее! Иначе получится как у Гоголя в его гениальном рассказе «Портрет». Портрет вылез из рамы, и никакая милиция с ним не справится.
Учитель – это не тот человек, который тебя чему-то учит. Это тот человек, который помогает тебе стать самим собой. Когда я говорю и думаю о молодежи, мне хочется посоветовать им только одно,- так когда-то советовала мне моя бабушка: ты обязательно точно застегни верхнюю пуговицу, потому что иначе нижнюю пуговицу некуда будет деть и ты останешься человеком с лишней пуговицей.
И поэтому неталантливые молодые люди дико обрадовались появлению застежки «молния» – ничего ни застегивать, ни расстегивать не нужно.
Мы боремся с формализмом. Но мне кажется, что эта борьба ведется у нас совершенно неправильно. Нельзя бороться со смешным врагом. Если враг делает гримасу, нельзя перенимать гримасу у врага. Вот, я помню, на американской выставке в Сокольниках мимо американских формалистских скульптур проходили советские люди. Эти скульптуры вызывали у нормальных людей только улыбку. Никакой нормальный советский человек не может быть подвержен формализму – климатические условия не те.
Формализм опасен только для молодежи. Когда человеку, особенно молодому, нечего сказать, он старается говорить иначе, но это иначе так похоже одно на другое, что банальность по сравнению с ними – оригинальность.
Сколько ко мне приходило молодых поэтов, и я им вдалбливал в их заранее опустошенные головы какие- то общеизвестные истины. И все равно в конце нашей беседы они говорили: я – это я. Не понимая, что задача искусства: я – это мы! Нигде больше не выявляется местоимение «я», как в слове «мы». И поэтому, когда Пушкин писал: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», это значит не «я», а «мы».
Самое лучшее одиночество – это когда ты думаешь о том, как ты вел себя с людьми. Я говорю не о раскаянии, я говорю о неожиданности давно ожидаемых встреч.
Неожиданностей не бывает. Я так и живу для давно подготовленных мною неожиданностей. Мне не нужна никакая Золушка, мне нужен сказочник, который сочинил Золушку.
Что я оставлю после себя? Я пришел к такому выводу: никакого наследства оставлять не надо. Умным детям наследство не нужно, а глупые его только растранжирят.
Маяковский сказал:
Я подниму, как большевистский партбилет,
Все сто томов моих партийных книжек…
Я, очевидно, поступлю несколько иначе. Я оставлю вам в наследство сберегательные книжки моих стихотворений, на счету у которых не осталось ни копейки денег. Зато вам всегда будет что почитать на ночь».
В январе 1964 года Светлова увезли в больницу. Девять месяцев он мужественно боролся со смертельной болезнью. Много работал и, как всегда, шутил.
Часто рано утром раздавался телефонный звонок. Это звонил из больницы Светлов (телефон стоял возле его кровати) и хриплым, слабым от болезни голосом читал новые стихи, написанные ночью. Несмотря на всю тяжесть болезни, он по-прежнему оставался требовательным к себе. Помню, как прочел он мне стихотворение «В больнице». Я не разобрала одну строчку и попросила повторить.
– Погоди, старуха,- быстро сказал Светлов,- значит, над этой строчкой еще нужно подумать…
В больнице составил он последнюю книжку своих стихов «Охотничий домик»…
Одна назойливая дама без конца спрашивает:
– Михаил Аркадьевич, что же у вас все-таки находят?
– Талант!
Светлова привозят в палату после очередного рентгена. Усталого, измученного. Я ни о чем не спрашиваю.
– Старуха, привези пива! -неожиданно говорит он.
– Пива?!
– Да. Рак у меня уже, кажется, есть.
– Позови сестру, надо сделать укол.
Эх ты, доля, моя доля,
Доля промедолья…
Входит сестра с круглым лоточком, прикрытым марлей, на котором лежит шприц.
– Ну что, взяла свое лукошко и пошла по ягодицы?
За несколько дней до смерти он сказал сыну:
– У здешней няни есть внук. Ему шесть лет. Возьми его, поезжай с ним в «Детский мир» и купи ему все новое: ботиночки, пальто, костюм. Старухе будет приятно.- И добавил еле слышным от слабости голосом: – Как легко быть Гарун-аль-Рашидом, а мы почему-то это делаем так редко!
Когда-то он задумал статью, которая должна была начинаться словами: «Трудно ли быть молодым? Мне- не трудно».
А на портрете, нарисованном художником Лисогорским, Светлов написал:
Нет, молодость – огонь, не дым!
Всегда я буду молодым!
В больнице возле его кровати то и дело появлялись люди поседевшие, с лицами, иссеченными морщинами. Что говорить – старые люди. И право же приветствие: «Здравствуй, старик!» – для стороннего наблюдателя отнюдь не звучало шуткой. А они смеялись. Потому что по-прежнему чувствовали себя молодыми. Наверное, там, на комсомольских собраниях своей юности, в городе Днепропетровске, они спорили так же горячо и так же называли друг друга: Маша, Наум, Миша.
Будь это гром, будь это тихий танец,
Нас уголочки всей земли зовут,
И на плечах висит походный ранец,
И соловьи за пазухой живут.
Какие добрые и радостные строки! Сколько в них любви к путешествиям и открытиям, ко всему тому, что называется жизнью. Как поверить, что написал их человек, лежа на больничной койке, тяжко страдающий, глядя в широкое окно, за которым вот уже много месяцев шевелились одни и те же ветви. Только когда его привезли сюда, они были голубыми от инея, а теперь вот стали зелеными…
«Комсомольская песня» – одно из самых последних стихотворений Михаила Светлова.
Прощаясь с жизнью, он обращался к тем, кому суждено понести в будущее эстафету революции.
Недавно, разбирая рукописи Михаила Светлова, я нашла среди них четыре строчки, написанные очень неразборчиво, много раз перечеркнутые. А когда прочла, мне показалось, что я вновь услышала живой голос поэта:
Без России не прожил я дня,
Ты, судьба, моя странная странница,
Неужели они без меня,
Все хорошие люди, останутся?