У Игина есть светловская галерея, в этой светловской галерее есть один такой лист. В окне лунный серп, у лунного серпа улыбка Светлова. Это – улыбка, светящая мне уже добрых четыре десятилетия…
Похитить у него остроту было невозможно. На ней – глубоко оттиснутые инициалы автора: «М. С.». Со временем, вероятно, составится книга изречений этого Ходжи Насреддина нашей поэзии. Он умеет говорить (не хочу писать «умел») с большими аудиториями, как говорят с глазу на глаз, с любимым другом. С каждым – от шофера такси до академика – он умеет находить общий язык.
Светлов объединяет, как костер.
В юности мне рассказывал Григорий Осипович Винокур, известный профессор, пушкинист. В двадцатые годы, во второй их половине, Винокур встретил в центре Москвы Маяковского.
– Чем вы сейчас занимаетесь? – спросил Маяковский Винокура.
– Пушкиным! – ответил Григорий Осипович.
– А я Светловым! -назвал Маяковский новое в ту пору имя.- Обратите внимание!..
Я часто вспоминал этот рассказ и мысленно представлял себе Винокура и Маяковского где-нибудь на Петровке, толпу букинистов, споры о поэзии.
С юношеских лет я зачитывался Светловым, знал наизусть много его стихов. Несколько раз мне посчастливилось выступать с ним, говорить и писать о нем. Я многие годы видел и слышал Светлова, был с ним в поездках, записывал за ним его брошенные вскользь слова.
…Последняя военная зима. Едем в Высшую комсомольскую школу, что под Москвой. Светлов, Голодный, Хренников, Блантер, Илья Френкель и я. Читаем стихи, звучит музыка. Нас хорошо принимают, особенно композиторов.
После вечера нас приглашают в директорский кабинет, потом мы следуем в столовую. Довольно много водки, закуска невелика – треугольники и круги омлетов.
– Для меня такая закуска – это все равно что слона кормить соломой,-ни к кому не обращаясь, говорит Светлов.
Уселись, пьем, закусываем, беседуем.
Кому-то из комсомольцев приходит в голову снова попросить нас читать, играть и петь по кругу.
Пошли по первому кругу, просят по второму.
Светлов подремывает. В его длинных пальцах дымится папироса, хрупкий стебелек пепла вот-вот отвалится. Костюм в нескольких местах прожжен.
Подходит очередь Светлова читать по третьему кругу. Сквозь дрему он качает головой: нет!
– Я буду за него читать! – говорю я и начинаю возвращать людям свой «светловский запас». Одно стихотворение за другим.
Наконец кто-то из комсомольцев спрашивает:
– Откуда он так много знает стихов Светлова?
Я не успеваю ответить. Вижу, что Светлов медленно и нехотя поворачивается, глаза еще полузакрыты, но палец его властно тянется в мою сторону:
– Товарищ уважает классиков!..
Малеевка, санаторий имени Серафимовича.
Директор открывает торжественное собрание, посвященное Октябрю. Он перечисляет сидящих в президиуме и между прочим высокопарно сообщает:
– Среди нас находится известный поэт Светлов, Михаил Аркадьевич…
Сидящий во втором ряду президиума Светлов, заслоненный двумя маститыми спинами, раздвигает их и тихо, но внятно говорит:
– Весьма известный…-особо выделяя первое слово.
Мы летели в Вильнюс, где готовились Дни русской поэзии.
В виде напутствия жена Светлова сказала мне:
– Я не прошу вас следить за тем, чтобы Михаил Аркадьевич не курил и не пил. Прошу вас следить только за тем, чтобы он не ложился спать в новом костюме.
Я обещал. По приезде в Вильнюс двое суток я был с Михаилом Аркадьевичем. На третьи сутки нас разлучили: он выступал с другими поэтами в университете, я – в Педагогическом институте. Остаток вечера и ночь до половины третьего я промаялся в гостинице. Светлов не возвращался. Мне хотелось спать, и я побрел в свой номер.
Утром я с ужасом вспомнил, что так и не дождался возвращения Светлова. Подхожу к светловскому номеру. Дверь приоткрыта. Открываю дверь и в клочьях табачного дыма вижу стандартное гостиничное одеяло. Я тихонько зову Михаила Аркадьевича. Не слышит. Громче. Наконец из-под одеяла доносится:
– Босяк! Заходи!..
Мгновенье – и из-под одеяла встает Светлов в новом костюме.
– Нас сегодня в полдень принимают в Союзе, надо торопиться. Вот вам пижама, а я пойду попрошу срочно погладить ваш костюм.
Светлов нехотя снимает пиджак и говорит через плечо:
– Пусть лучше меня погладят, это мне будет приятней.
Выступаем у летчиков.
Нас, литовских и русских поэтов, встречают тушем. Туш звучит после каждой речи, после каждой лирической миниатюры. Десятки раз. Особенно надрывается тромбон. Его медное колено поблескивает над столом президиума. Отменить туши нельзя – приказ начальства.
Светлов читает «Гренаду» и вспоминает о своих полетах во время войны.
– Впервые я летел на «У-2». Мне казалось, что сижу над облаками за письменным столом и нельзя даже пошевельнуться. Засмотришься и загремишь. А еще я летал в бомбардировщике. Меня положили туда, где должны лежать бомбы. И я все время думал: летчик забудет, что я там лежу, откроет люк, и я полечу, угрожая какому-то населенному пункту…
И снова звучит туш, заглушая смех.
Светлов – это для меня настоящее время, он всегда к месту, к слову, кстати.
Пимен Панченко
Часы отсчитали двенадцать.
Кружится ночной снегопад.
Советует застраховаться
Зеленый электроплакат.
И чудится голос, который
Мне дорог с мальчишеских лет:
«Старик, а найдется контора,
Где был застрахован поэт?»
О, ласковая картавость
И тихий удар по плечу!..
Но где ты? Тебя я пытаюсь
Найти… Я ж ответить хочу!
Поэты себя не страхуют,
Поэты открыто живут.
Без денег порою кукуют
И водку, случается, пьют.
Особое мненье имеют –
Прямой и колючий народ,-
Для добрых людей не жалеют
Ни строчек своих, ни острот.
Щебечут поклонницы: «Мило»,
Смакуют иронии соль,
А сердце поэта вместило
И радость людскую и боль.
И шутит поэт, и смеется.
Но надо и бережным быть.
Улыбка не просто дается,
А шуткой не трудно убить.
Пускай пожилой он и слабый,
Но добрый и стойкий солдат.
И делит он с юностью славу,
Как старший товарищ и брат.
Поэты страдают, горюют,
Воюют и песни поют.
Поэты себя не страхуют,
Поэтому вечно живут.
Перевод с белорусского
Якова Хелемского