За березовой рощей, за лозняком на лужайке тонкую, переливистую песню ведет свирель — жалейка…
Лесной тропинкой идет седовласый человек. Не торопится, к птичьим голосам прислушивается, примечает, как утреннее солнце золотит медноствольные сосны, а на макушках косматых елей молодые шишки алеют петушиными гребешками.
Теплой корою, смолой-живицей, цветами лесными, молодой листвой пахнет в старом лесу. Легко дышится в лесу, но почему так хмур человек, задумчив? Почему он так медленно, тяжело ступает? То на пень присядет, то под сосною постоит, то возле оплывшего, затравенелого окопа остановится, нагнется, поднимет позеленевшую винтовочную гильзу, долго ее рассматривает…
Идет человек, к лесным шорохам прислушивается. И в шуме-гомоне сосен словно бы слышится ему: «Постарел ты, Минай, совсем седым стал. А помнишь, каким был сильным, ловким, когда партизанил тут еще в гражданскую войну?.. Много бурь пронеслось, Минай, над твоею головой, над верхушками этого старого леса…»
Идет Минай, и в сердце его растет признательность верному союзнику — темному лесу. Хочет старый Минай сказать: «Поклон вам, сосны вековые, за то, что приняли, приютили, защитили меня в трудную годину…»
А тропинка ведет Миная дальше — через кусты лещины, через молодой белоствольный березник, через лозняк, за которым зеленеет лужайка, тихая, светлая речушка бежит. А там пастух на жалейке играет.
Плачет, рыдает жалейка в лозняке за речкой. Слушает ее надорванный голос Минай, и ему вспоминается пережитое, далекой явью встает перед ним нелегкая дорога его жизни.
Дорога жизни… Молодого, крепкого еще тогда Миная привела эта дорога прямо в Мазурские болота, в залитые водой окопы империалистической войны.
Одели крестьянского хлопца в серую шинель, обули в солдатские сапоги и велели постоять «за веру, царя и отечество». И он стоял. На совесть воевал артиллерист Минай Шмырев. С малых лет втянулся в тяжкую крестьянскую работу: то лошадей пас, то пахал и косил у помещика Родзянки. Может, потому не так уж и в тягость показалось на первых порах бывшему батраку солдатское окопное житье. И Минай, как и большинство солдат тогда, не задумывался над смыслом слов «постоять за веру, царя и отечество». Воевал он честно и серьезно и вскоре за храбрость и смекалку получил первый Георгиевский крест.
Ему даже предложили съездить на несколько дней домой. Но Минай Филиппович отказался. Это очень понравилось его начальству.
— Молодчина! — хвалил Миная командир. — Русская земля держится на таких орлах!
А этому орлу просто некуда было лететь. Ехать в логово «волчьего батьки» ему не хотелось. Даже на один день.
И хотя окопная жизнь с каждым днем становилась все труднее, вызывала все большее отвращение, привычный ко всему солдат продолжал тянуть служебную лямку. Этого не мог не заметить командир Миная.
— Либо голова в кустах, либо грудь в крестах, — не раз говорил офицер, подзадоривая артиллериста. — Старайся, Шмырев. Станешь полным Георгиевским кавалером — в офицеры выйдешь…
И Шмырев старался. Правда, сложить голову в кустах он не спешил. А что до крестов…
За геройские дела вскоре и второй Георгиевский крест дали Минаю Шмыреву. Хорошо! Плохо только, что на батарее не все ладно: то обед или ужин забудут доставить, то снарядов не подвезут, а то приволокут полные ящики, но не того калибра. «Что за чертовщина?! — выходил из себя Минай. — Немец знай лупит, жижу болотную с облаками перемешивает. Видно, у него снарядов хоть отбавляй, а мне подсунули какие-то дурацкие чурки, которые и в ствол-то не лезут… Эх, матушка-Россия!..»
И, может быть, тогда он впервые задумался обо всем происходящем вокруг. Задумался и понял, что, собственно, не веру и не царя он защищает, а родную землю, ее леса, реки, ее города и села. И как бы наградой за эти мысли был третий Георгиевский крест.
Георгиевский кавалер! Теперь, казалось, он вплотную приблизился к офицерской компании. Ведь у него крестов больше, чем у того самого командира-офицера. А он, видите ли, даже не замечает его, не то что руки не подает своему заслуженному артиллеристу. И по-прежнему вход в теплую, сытную офицерскую столовую для Миная закрыт. А ведь уже который день одни сухари да похлебка из гнилой мороженой картошки. «Что поделаешь? — успокаивал себя Шмырев. — Война…»
А когда получил и четвертый крест, твердо решил побывать в офицерской столовой, находившейся в просторной крестьянской хате. Облюбовал в углу столик, сел. Откупорил стоявшую на столе бутылку пива. А тем временем ввалилась в избу компания подгулявших офицеров.
— Что такое? — остановился один из них перед Шмыревым. — Господа, здесь кислой овчиной и прелыми онучами смердит!
Все обернулись в сторону, где сидел полный георгиевский кавалер, прославленный артиллерист Минай Шмырев. Минаю хотелось крикнуть: «Мерзавцы!» Но он сдержался, встал, подошел к своему начальнику и тихо сказал:
— Господин офицер, вы же говорили, что на таких, как я, русская земля держится…
— Я сказал: на орлах! — поправил его офицер. — А не на мужиках. Понимаешь?
— Как не понять? Понял. Поздновато, но понял, господин офицер.
В этот день Шмырев узнал цену своим Георгиевским крестам. И не только крестам. Теперь он знал цену и тому строю, который господствовал на земле матушки-России под сенью хищного двуглавого орла.
Мысль его заработала. Прояснялись цели. Подсознательно он уже считал себя борцом за справедливость, за народную правду. Долгая жизнь в окопах— то под палящим солнцем, то в осеннюю слякоть, то вьюжной зимой — многому научила солдата.
Почерневшие от истощения люди в серых шинелях, с которыми Минай Шмырев делил горькую солдатскую долю, уже не хотели подчиняться приказам своих начальников. Чувствовалось, что близится конец их терпению. И как раз в это время на батарею кто-то принес большевистскую листовку, призывавшую повернуть штыки против царя, помещиков и капиталистов.
Листовка переходила из рук в руки. А когда ее читал Минай Шмырев, в окоп ворвался офицер, срывая голос, закричал:
— Митингуете? Мне все известно! Вот где большевистская пропаганда! — Он вырвал у Миная из рук листовку. — Так это ты бунтовщик? Георгиевский кавалер!
Минай встал с ящика из-под снарядов, подошел к своему начальнику и произнес:
— Не я бунтовщик, господин офицер!
— А кто? Говори!
Солдаты насторожились, притихли. Неужели Минай знает, кто принес листовку? Неужели выдаст?
А Минай спокойно так говорит:
— Царь, вот кто бунтовщик. Извольте взглянуть, господин офицер… — и он поднял крышку одного из снарядных ящиков.
— Молчать! — заорал офицер. — Россию продаешь!
— Видите: пустые ящики, нет снарядов, — продолжал Шмырев. — Нечем стрелять. А почему царь не прислал нам снарядов?
— Хватит! Застрелю! — схватился за кобуру офицер.
— Не горячись, пан, — сжал его руку верзила артиллерист. — Дай человеку наше мнение высказать.
И Минай Шмырев высказал это общее мнение солдат:
— Не прислал снарядов царь. А почему? Потому что с генералами, с панами да буржуями пирует. А мы что, должны на это спокойно глядеть? Не можем, господин офицер, зло нас берет. Вот и выходит, что царь заставляет нас бунтовать. Значит, он и есть самый главный бунтовщик. Немец-то воюет. У него и снаряды, и харч добрый, и сапоги целые. А у меня сапоги каши просят. А где каша-то? Нет каши. Ничего у нас нет. Об этом тут и написано, — показал на листовку. — Почитайте, господин офицер. Может, просветление на вас найдет…
Не дослушав артиллериста, разъяренный офицер выскочил из окопа.
— Ну, теперь жди беды, — заметил верзила. — Не простит нам эта гадина. Судить нас будут.
— За что? Это мы должны их судить и наказать! — решительно произнес Минай.
Начальство и в самом деле решило арестовать и предать суду бунтовщиков-артиллеристов. Да было уже поздно: взбунтовались на многих батареях, солдаты в пехотных частях. Арестовали своих командиров.
А вскоре сбросили с трона царя. Минай Шмырев штык в землю и пошел со своими товарищами к немецким окопам — брататься с теми, по ком еще недавно стрелял из своего орудия.
— Рус, давай мириться…
— Рус, долой войну!
Навстречу русским шли немецкие солдаты. Это были в большинстве своем крестьяне, рабочие. И Минай Филиппович душою чуял, умом понимал, что с этими людьми у него общие интересы. И не они, эти простые люди, виноваты в том, что на земле полыхает война.
События в стране развертывались стремительно. Царя свергли рабочие и солдаты, а власть захватила буржуазия. С этим нельзя было мириться, власть надо было передать законным хозяевам страны — рабочим и крестьянам. Об этом Минай Шмырев говорил и на солдатских митингах, и с трибуны съезда представителей солдатских депутатов 4-й армии. Закалила война, окрылила революция солдата Миная Шмырева. В те бурные, незабываемые дни он вступил в партию большевиков. А когда Ленин бросил клич: «Социалистическое Отечество в опасности!», Минай Филиппович добровольцем пошел на фронт. Трудными фронтовыми дорогами пришел он к своей заветной мечте, которая связывалась у него с тем куском земли, что должны были отрезать на его долю от угодий Родзянки, с тем домиком, лес на который он уже заготовил, с садиком, который он непременно посадит на своей земле, возле своего домика. И, конечно, с красным флагом над зданием сельсовета в его родной деревне. За все это не щадя жизни воевал артиллерист, боец ленинской гвардии Минай Филиппович Шмырев.
…По лесным тропкам идет он, к шорохам прислушивается, к голосу жалейки.
Может, рассказывает она о том, как вернулся он с фронта в родную деревню Пунище, как стал работать заведующим земельным отделом Суражского волостного исполкома…
Дорвались люди до мирного труда, а им мешали, не давали развернуться банды «зеленых», «белых», головорезы атамана Балаховича. И милиция, и отряды Красной Армии за ними гоняются, но всех выловить не удается.
Совсем обнаглели бандиты! Стреляют в советских работников, убивают активистов. Замахиваются на Советскую власть на Витебщине. Решено было создать такой отряд, который смог бы перехитрить бандитов и захватить их атаманов. Но кто возглавит этот отряд?
— Дайте мне, товарищи, десятка два крепких, боевых хлопцев и оружие. Переловлю всех бандитских главарей, — предложил Минай Шмырев.
— Переловишь? С двумя десятками людей?
— Переловлю! — решительно заявил Минай. — Мне больших отрядов не надо. Много людей — много шума. А это мешает. Их надо тихонько, хитро брать. Топотом копыт и лязганьем затворов бандитов не испугаешь. У них тоже есть оружие…
— Все это верно, — согласились с ним. — И все же как ты с двадцатью бойцами управишься? Ведь перебьют вас, передушат, как котят.
Минай слушал, лукаво улыбался.
— За бойцов отвечаю головой, — сказал. — Все до одного живыми вернутся. Только просьба у меня: выдайте каждому крестьянскую одежду, дайте топоры и пилы, косы и грабли…
— И это все?
— Нет, не все. Еще дайте ящики для плотницкого инструмента, для шорного дела. Мы в эти ящики положим гранаты и кинжалы.
— Все?
— Нет, не все. Дайте один пулемет и подводу. На подводе повезем харч, а под сено спрячем пулемет.
— Теперь-то все?
— Теперь, кажется, все. Впрочем, дайте еще спирту, да побольше.
— А зачем?
— Бандитских атаманов угощать…
Хитроумный замысел Миная Шмырева поняли, оценили его самобытную тактику. Все, что он просил, ему дали.
И поехали, пошли плотники, столяры, шорники по деревням Суражской волости тесать бревна и строгать доски для хат, ремонтировать сбрую, пошли косцы наниматься к богатым хозяевам. А так как начинался сенокос, богатеи охотно нанимали косцов. И остальным работы хватало. Разошлись по хуторам за хозяйский харч, за мизерную плату спины гнуть. Рады богатеи хуторяне.
А через несколько дней под вечер остановил Минай Филиппович свою телегу возле глухого хутора на опушке леса. Подозрительным показался ему этот хутор. За тесовыми воротами, за крепкой бревенчатой стеной не видно было ни хаты, ни хозяйственных построек. Тихо, как в могиле. Стоял, глядел Минай и думал: «Вот уж и впрямь волчье логово!» Так и назвали этот хутор хлопцы, которые накануне побывали здесь. Скрипнули ворота, и из логова показался хуторянин. Чернобородый, плечистый, с двойным подбородком. Стоит, разглядывает Миная, его возницу, пару сытых лошадей. На Минае одежда крестьянская, но добротная. На ногах новые юфтевые сапоги, рубашка сатиновая. А возница в поскони, лапотник.
— Откель, человек? — спрашивает у Миная взлохмаченный, звероватый хуторянин.
— Отсель не видать, — отвечает Минай. — За Щелбовскими лесами мой хутор.
— Хуторянин?
— А то ж, хуторянин. Вот с батраком еду. Притомились, задержались в дороге. Нам бы переночевать, коней накормить, самим бы подкрепиться. Может, примете?
— Проезжих не пускаю.
— Что так? Ведра воды коню жалко? Да я же за то ведро заплачу. Будешь в наших краях — ночуй, живи у меня на хуторе. Гора с горой не сходятся, а человек с человеком… — уговаривал Минай. Но хуторянин был не из тех, кто быстро сходится с незнакомыми людьми.
— А куда едешь-то?
— Длинная еще дорога, — отвечает Минай. — В Витебск еду. Там, сказывают, соли можно достать. Один знакомый поможет мне гвоздей и этой самой соли купить. — Видит Минай: ожил этот замшелый валун, заблестели глаза у хуторянина. — А тебе нужны соль и гвозди?
— Нужны.
— Вот и по рукам! Буду ехать назад, отсыплю соли, гвоздей дам. Слов на ветер не бросаю. Мы же хуторяне, хозяева.
Заскрипели, отворились тяжелые ворота, через которые телега Миная въехала во двор.
Распрягли лошадей Минай с батраком, напоили их и поставили у коновязи, а сами в хату. В просторной и пустой хате вдоль стен стояли широкие, тяжелые скамьи, в красном углу висели потемневшие и потрескавшиеся от времени иконы с изображением каких-то святых, таких же бородатых, как и сам хозяин. В том же красном углу — длинный, под льняной скатертью, стол, а на столе — прикрытый рушником каравай хлеба. С другой половины, из-за широкой темной двери, слабо доносились голоса. Минай стал прислушиваться. Заметив это, хуторянин сказал:
— Там хлопцы мои. У меня много сыновей. Все сыновей да сыновей рожала моя Агапа. — И, приоткрыв еще одну дверь в своей заезжей, крикнул: — Агапа!
Вошла сухонькая, сморщенная, преклонных лет женщина.
— Надо накормить человека, — кивнул на Миная хозяин, как бы не замечая Минаева «батрака». — Едет в Витебск за солью и нам привезет соли.
— Это правда? Привези, милый. В ноги тебе поклонюсь. — И, загремев заслонкой, полезла в печь ухватом. — Вот, теплый еще чугунок. Не остыла бульба, — поставила горшок на стол. — Ешь, добрый человек…
— Благодарствую, хозяюшка. Проголодались. Поужинаем. — И Минай подмигнул своему «батраку». Тот понял «хозяина» и выбежал из хаты. Принес торбу с харчами и бутылку спирта.
Стали ужинать. Сел за стол и бородатый хозяин. Глотнув чарку-другую, он разговорился:
— А как звать тебя? Меня Парфеном зовут. А тебя?
— А меня зови Никитой. Никита Апанасович. Мой батька тот хутор строил. Помер старый. Крепкое хозяйство мне оставил, а эти Советы… — Минай Филиппович махнул рукой, опустил голову.
— Не горюй, Никита, — стал утешать его Парфен. — Ты — человек. Я сразу увидел — человек. Хозяин! Кони — цыганам на зависть! Давай меняться. Я тебе — мышастого, а ты мне — черного. Будет у меня три черных ворона!
— Посмотрим, подумаем, Парфен, — с добродушной лукавинкой улыбнулся Минай Филиппович, а про себя думал: «Сам ты черный хищный ворон!» А хозяин, опрокинув очередную чарку спирта, зло взглянул на «батрака» и черным, как обгорелый сук, пальцем указал ему на дверь:
— Иди, милок! Чего тут сидеть? Иди к лошадям!..
И когда «батрак» вышел, Парфен выпил еще одну чарку и разоткровенничался:
— Не тужи, Никита! Ты — хуторянин, я — хуторянин! Голытьбе не отдадим хуторов! Удержимся! А советчиков перебьем, перевешаем! Сила у нас, Никита!
— У них силы поболе, — вздохнул Минай. — А у нас маловато…
— Много, Никита, еще как много. Сотни людей! И все как на подбор…
Услыхав болтовню опьяневшего Парфена, с другой половины в горницу вошли его сыновья — сначала один, потом второй, а немного погодя — третий и четвертый. И все какие-то хмурые, выцветшие, обросшие.
— Нализался? — зверем глянул на Парфена бородатый, как и он, сынок. — Придержи язык. Понял?
— А что такое? — сразу обмяк Парфен. — Свой человек. Хуторянин. Соли нам привезет. Давно соли…
— Соли! — перебил старика сын. — А ты документы у этого хуторянина проверил?
— А что там проверять? Вот они, его документы, — показал в окно на лошадей, на телегу. — Если человек ездит на таких конях, — это не босяк, а человек.
Должно быть, этот довод убедил и сыновей. Притихли они, стали поглядывать на чарки, шкварки, на недопитую бутылку спирта.
— Садитесь, хлопцы, угощайтесь, — предложил Минай.
— А чего там, садитесь, сыны!
— Чего, чего! — передразнил его мрачный бородач. — Сам все вылакал…
Шмырев вышел и вернулся еще с тремя бутылками спирта.
— Вез на соль менять, да мне добрый приятель устроит мешок-другой и без этого. С вами посижу, хлопцы, отведу душу.
— А что, наболело?
— Он еще спрашивает! — махнул рукою Минай, поглядев в глаза старшему из сыновей. — Наболело, браток, еще как наболело. Крепко нас, хозяев, стали прижимать… Дожили! Соли, и той нету!..
— Свой человек, — поднял осоловелые глаза Парфен. — Я ему сразу поверил.
Поверили и сыновья «своему человеку». Потянулись чокаться, обниматься, а он вдруг уронил голову на стол и захрапел. Сыновья еще долго пили, а опьянев, заспорили, кому из них, идти на какую-то Барсучью гряду, чтобы передать братве, что завтра в полночь на хуторе будет самый главный и что он хочет поговорить со всеми хлопцами…
«Эге, — подумал Минай, — вот что за «сыновья» у этого ворона! Бандиты! Ну, приводите своего матерого волка. Не выпущу вас из этого логова!»
Чуть свет, когда «сыновья» еще отсыпались, Минай велел своему «батраку» запрягать.
— А чайку не хочешь, человек? — словно из-под земли вырос Парфен. — Или молочка?..
— A-а! Доброе утро, Парфен! — шагнул ему навстречу Минай. — Спасибо за гостеприимство. Поеду по холодку. Бывай, Парфен. Жди. Заеду.
— Жду, жду. И тебя и соль жду.
— Будет соль, Парфен!
«Насолю я вам, подлюги, — выезжая за ворота, думал Минай. — Такую кашу заварю, что не расхлебаете и подавитесь ею».
Дорога повела в густой, темный ельник. Порядочно отъехав от хутора, свернули на узенькую дорожку и вскоре добрались до того глухого местечка, где вчера в малиннике спрятал Минай Филиппович пулемет и ящики с гранатами. Распрягли лошадей. К вечеру сюда должны были прийти «косцы», «плотники», «шорники». В назначенное время все они были на месте.
— Садитесь, хлопцы, ужинать будем, — и Минай Филиппович стал развязывать мешок с харчами. — Рассказывайте, что делается на ваших хуторах. Какие новости?
— Новости хорошие, Минай Филиппович. Напали мы на следы бандитских атаманов, — доложил один из «косцов». — Надо устроить облаву.
— Устроим, хлопцы. А сегодня обложим волков в их логове за этим вот ельником. В полночь там соберется вся стая, прибудет самый матерый волк, вожак этой бандитской шайки.
И Минай Филиппович рассказал своим бойцам обо всем, что видел и слышал на хуторе. Обсудили план действий и уже в темноте двинулись в путь.
Было за полночь, когда Минай негромко постучался в ворота.
— Кто там? — тотчас послышался приглушенный, встревоженный голос Парфена.
— Это я, Парфен. Никита.
— Никита? А чего ж ты вернулся?
— Ось сломалась, будь она неладна. Может, у тебя, Парфен, запасная найдется?..
Отворилась узенькая калитка, и как только Парфен вышел со двора, дюжие хлопцы навалились на него, заткнули какой-то тряпкой рот, связали и положили на подводу.
В обеих половинах хаты горели подвешенные к потолку лампы. Стояла лампа и на столе, за которым сидели, видно, главари шаек. Заглянув со двора в окна, Минай Филиппович прикинул: «Добрых полсотни лесных разбойников, а у меня всего два десятка людей. Всех бандитов живыми не взять. Будут отстреливаться, прольется кровь моих людей. А они и так уже много пролили ее: режут, вешают бандиты коммунистов, комсомольцев без всякой жалости. Так чего ж их жалеть?»
Приняв решение, Минай Филиппович приказал:
— За дело, хлопцы! Выбивайте прикладами окна, пускайте в ход гранаты!
Зазвенели стекла, полетели в окна гранаты. Операция была проведена быстро и без потерь в боевой дружине Миная. Уцелевших бандитов и одного из атаманов связали и тоже бросили на подводу, которая тут же углубилась в ельник…
— Узнают бандиты на других хуторах про наш налет — бросят свои обжитые норы, уйдут, а там ищи-свищи, — говорил своим хлопцам Минай. — Надо опередить бандитов.
— Надо, Минай Филиппович! — поддержал его «косец», который разведал про второе бандитское гнездо. — Отклад не идет на лад. Пошли! Я покажу дорогу к бандитским норам.
— Веди, показывай! Надо кончать с бандитами!
— Верно, надо, пока не разбежались по лесам и болотам, — согласились другие бойцы.
Ко второму хутору Минаева дружина подошла на исходе ночи, когда еще жаворонок не взлетел над межой, когда густой туман еще окутывал бандитское логово. И тут высокие ворота были на запоре. Послышались шаги за воротами, по двору кто-то ходил. «Косец» нажал на щеколду калитки. Шаги приблизились.
— Кто там?
— Не бойся, Сымон. Свой.
— Косец-удалец, кот блудливый. Опять к Марыльке на сеновал лазил!
— Лазил! А тебя не пускает?
— Проходи, Демьян, проходи…
И Сымон распахнул калитку. Демьян мгновенно набросил ему на голову свою свитку. Дальше все шло как по писаному: заткнули часовому рот, связали и положили в лопухи под забором.
Бандиты спокойно спали в гумне на сене и просто на полу в сарае. Вожака волчьей стаи взяли в хате, прямо в постели, без шума, повязали и тех, что спали в сарае. В гумне бандитов оказалось много. Сдаться они отказались. Открыли стрельбу по нашим. Пришлось «попотеть» пулемету, в ход пошли гранаты.
До первого снега уцелели лишь те банды на Суражчине, которые в то лето не прятались по хуторам, а держались в лесах. Но по следам на снегу добрались Минаевы хлопцы и до этих недобитков. Благодаря изобретательной тактике Миная Филипповича Шмырева были уничтожены банды и «белых», и «зеленых», и балаховцы…
Советское правительство высоко оценило мужество и храбрость Миная Шмырева — он был награжден орденом Красного Знамени…
Лесными тропками идет человек, вслушивается в шорохи листьев и трав, в тихий голос жалейки.
О чем же еще поет жалейка?
Может, вещает о том, как сквозь вихри гражданской войны, сквозь трудности первых пятилеток с честью пронесли наши люди ленинский стяг, как вставали и росли под этим стягом новые города и села, росло и множилось наше счастье… В зеленом убранстве садов стояла родная Пудоть. В буйной красе была окрестная природа, в полной силе была обновленная земля. И вдруг на тихий шорох трав и листвы, на солнечный день обрушились вражеские бомбы. Дохнул огнем и дымом июнь сорок первого года. Покатилась по нашей земле черная напасть. Горели города и деревни. Трубили победу чужие трубы. Захлебывался от радости немецкий диктор. Устало, тревожно звучал голос нашего диктора: «Оставлены Гродно… Минск… Орша… Витебск…»
Оставили… Не удержали…
«Что делать? Как помочь Родине в трудную годину?»— думал Минай. А был это уже не тот Минай, что лихо гонялся за бандитами. Но и в шорохе трав и недоспелых колосьев слышалось ему тревожное: «Что будет? Что будет?»
Припомнились Минаю Филипповичу былые походы, партизанские шалаши времен гражданской войны. И не сиделось ему дома. Тревожными вечерами, темными ночами ходил он от деревни к деревне, заходил в дворы, в хаты.
— Люди, горят наши села, города горят. Краснеет небо от пожаров. Как же мы дали в обиду нашу землю? Чего мы ждем, сидя в хатах? Партия коммунистов зовет нас на борьбу. Надо бить лютого ворога!
— А как бить, чем, Минай Филиппович?
— Гневом нашим бить, ненавистью нашей жечь, в гнилых болотах топить! — отвечал Минай и, обводя собеседников взглядом, еще и еще раз убеждался, что людям можно довериться. — В лес надо идти. Теперь лес — наш верный союзник. Каждая тропинка уведет нас от беды, а чужака в болото заведет; каждый куст нас укроет, а во врага стрелять будет; каждое дерево нас от вражьей пули заслонит, а врагу поперек дороги ляжет, а то еще и придавит его, проклятого… Или я неправду говорю?
— Правду говоришь! Верим! Мы с тобой, Минай Филиппович! — подались к нему старые товарищи, партизанившие с Минаем в годы гражданской войны.
— И мы с вами, дядька Минай! Принимайте и нас, — слышались голоса хлопцев и девчат, которые хорошо знали и любили Миная Шмырева.
— Иди, папа! Иди, родненький! — говорила дочь Лиза, пионерка.
— Мы дома сами управимся. Я пригляжу за младшими.
А младшие — это десятилетний Сережа, семилетняя Зина и Миша, которому не было еще и трех лет. Мать их умерла в 1940 году. На старшую — Лизу, на сестру Ганну оставлял Минай ребят. Трудно было расставаться с ними, грустью и тревогой полнилось сердце. А маленький Мишка был весел, беззаботно прыгал на одной, ножке вокруг отца и просил:
— Папа, ты идешь в лес? Поймай мне там медвежонка. Принеси мне маленького-маленького мишку. Ладно?
— Ладно, сынок. Принесу.
— Ага! — ликовал малыш. — Папа принесет! Будут у нас два Мишки…
Разве мог подумать тогда Минай, что в последний раз гладит вихрастую головку своего пестуна, что в последний раз видит своих дочурок, свою сестру Ганну!..
И Минай Филиппович покинул родную Пудоть, ушел с друзьями в еловую глухомань, чтобы вырыть там землянки и из лесу громить врага.
Тихо, сумеречно в лесу, и только далеким эхом доносится до старого партизана голос дочери: «Иди, папа! Иди, родненький, бить фашистов!» Слова эти стали для него суровым, святым наказом не только семьи, но и родной деревни, и милой сердцу Витебщины, и всей Родины, наказом партии коммунистов.
Давно заросли травой стежки-дорожки, протоптанные партизанами в белорусских борах и дубравах. Над братскими могилами белоствольные березки, ладные уже сосенки шумят. Идет Минай Филиппович и словно бы слышит в том шуме голоса детей своих, голоса верных боевых товарищей своих: «Любили мы нашу Отчизну. И передаем тебе, как эстафету, любовь к ней… Ясные глаза у нас были. Гляди и нашими глазами в завтрашний день, до которого мы не дожили…»
А тропинка луговая уже вела Миная к тому ручью, к тому заросшему кустами яру, где лежали в земле его дети. В голубом небе звенели песни жаворонков, весело журчал ручей, пробиваясь меж трав и кустов.
Убиты, убиты, убиты…
Уже не видать дорогим,
Как солнце стремится к зениту,
Как катятся волны по житу,
Как плачут березы… По ним…
Белые березки, кусты черемухи стерегут их покой. Подходит отец к березам, трогает рукою листочки…
— Детки мои горькие… Сердца ваши пробили сырую землю. Руки ваши веточками зелеными тянутся к небу, к солнцу…
Я слышал глуховатый, скорбный голос Миная и не мог совладать с собою. Слезы душили меня, а в глазах у Миная ни слезинки, только еще теснее сошлись над переносьем его хмурые брови, только лицо его как-то поблекло, посерело, только в голосе его была дрожь, когда он, поглаживая листья березки, говорил:
— Выплакался уже я… — Теперь моими слезами плачут эти березки…
Гляжу — и впрямь: крупные капли росы, скатываясь с листа на лист, падают на влажную землю… Плачут березки…
— Пойдем отсюда, батька, — деликатно берет Миная под руку Данила Райцев. — Садитесь в машину, батька. Поедем в мою кузницу…
И повез нас Данила Федотович туда, где в войну был штаб его партизанского отряда, где в черной, прокопченной кузнице ковали партизаны победу над врагом.
Но кузницы уже не было. Стояла тишина. Не мычали коровы, не горланили петухи, не висели на ветках деревьев рубахи и платья, не плакали дети в шалашах и землянках. Да и медноствольный бор был уже не тот, поредел: подкосила, железом прошлась по нему война. Только молодой подлесок — орешник, липки да березки, елочки да сосенки разбушевались, переплелись ветвями, тянутся вверх.
Поседели, постарели, но не сдаются — все так же молоды душою, светлы сердцем мои давние добрые друзья, боевые товарищи Данила Райцев, Михаил Бирюлин, Ричард Шкредо, уважаемый всеми батька Минай… Мы сидели у костра, над которым кипел котелок— варилась уха. Это Данила Райцев наловил рыбки, и по лесу разносился аппетитный запах разваренных с перцем и лавровым листом окуньков и пескариков.
— Даниле дай топор да щепотку соли, и он такой генеральский обед закатит! — шутил Минай.
— А как же! Ведь не для кого-нибудь — для генерала стараюсь, — отшутился Данила. — Вы и есть наш партизанский генерал, батька.
Заросли партизанские тропинки, но никогда не зарастает та, что ведет нас в Пудоть, где в окружении берез и сосенок на песчаном холме высится обелиск. На нем высечены имена партизан и партизанок — бессмертных героев Великой Отечественной войны.
С болью вспоминается тот героический и скорбный день, когда командир партизанского отряда Рыгор Курмелев, перекосив пулеметным огнем вражеский гарнизон, сам упал на ратном поле.
Память ведет туда, к той лесной деревушке Плоты, где смертью героя пал в бою с врагами Михаил Сильницкий — синеглазый юноша, которого в отряде Райцева любили все. И поныне те, кто знал его, хранят в сердцах своих память о юном герое.
…Школьники, учителя, жители Пудоти и окрестных колхозов, бывшие партизаны, партизанки пришли к памятнику-обелиску, принесли первые весенние цветы. В то солнечное утро в Пудоти начинался праздник весны.
Негромким хрипловатым голосом говорил батька Минай о том, что у него на душе, говорил от имени живых:
— Друзья мои, товарищи боевые… Сквозь пламя войны прошел я с вами… С честью сложили вы головы на ратном поле, не дожили до нашей победы… Не подняться вам, не увидеть это небо, эти цветы… Вы слышите меня, товарищи мои дорогие?.. Прислушайтесь: ваши сердца бьются в моем сердце, вашими глазами гляжу я на белый свет, на радостную явь, о которой мы вместе мечтали…
А потом Минай долго стоял молча, слушая девочку-пионерку, которая веселым звонким голосом читала:
Утро доброе, край знаменитый,
Я тебя в свое сердце беру.
Соловьиною песней овиты
Твои нивы, леса, Беларусь…
Праздник весны вывел на улицы Пудоти хороводы парней и девчат, вывел гармони и цимбалы, вывел партизанскую лесную песню:
Ой, бярозы ды сосны —
Партызанскiя сёстры,
Ой, шумлiвы ты лес малады,
Толькi сэрцам пачую
Тваю песню лясную —
Дык успомню былыя гады…
И катилась эта задушевная, негромкая песня по улицам и садам Пудоти, катилась по молодому житу, по сочным травам за околицей. Ее подхватывали березники и сосняки, подхватывали партизанские боры и дубравы.
Праздник весны вывел на улицы торжественным шествием и хозяев земли, и золотой дар ее — хлеб-соль. Поднесли этот дар — каравай — батьке Минаю. Губами притронулся он к караваю, на руках поднял его над головой золотым солнцем. И расчувствовался слегка, объятый радостным волнением.
— Земля советская, спасибо тебе за дары щедрые!.. Друзья, посмотрите, как весна катится к расцвету лета. Под листьями в садах яблоки, груши соками наливаются. На лугах травы в цвету, а в поле скоро зацветет, закрасуется жито. Как же не радоваться всему живому!..
Так говорил он в окружении дорогих ему людей, веселых, радостных детишек, и сам молодел душою.
Вечерело. Постепенно умолкали голоса гармоней, скрипок, цимбал. А за росистым березником на зеленой лужайке все еще слышались переливы жалейки.
И почувствовал в этот вечерний час Минай, что уловил он, понял голос жалейки. О самом светлом в жизни людей, об их извечной мечте ведет она свой мотив. И Минай уже различал слова: «Слушайте, сады и леса! Слушайте, цветы и травы! Слушай, земля! Слушайте, люди! Железом била, огнем палила вас война. Тоской сушила, горем душила вас война. А вы все же выдержали, выстояли, выжили, победили, обрели свое счастье!»
И еще были в песне жалейки слова, которых Минай, человек скромный, не мог слышать: «Плечом к плечу шли с тобой, батька Минай, Правда, Вера, Мужество. При жизни ты стал легендой, героический человек!»