Среда, 18 апреля 2001 года

Вся первая половина дня у Филиппа просто не клеится.

Положив руки на колени, он сидит на крыльце, откуда ему виден и выезд на дорогу, и траектория полета голубей, возвращающихся из города. Он ест шоколадные конфеты с начинкой, пропитанной шампанским, подаренные его бабушке на ее последний, девяносто третий день рождения. Между делом он читает, не заостряя внимания и как бы пробуя текст на вкус, сначала Zoo, или Письма не о любви[16], а потом Станиславиков. А если точнее: Старый, молодой и маленький Станислаус[17] — книжка, которую Филипп очень любил в детстве и сейчас понятия не имеет, каким образом она попала к его бабушке. Лучше я почитаю Станиславиков, говорит он сам себе. Или сам напишу книгу: Блеск и нищета Станиславиков.


После полудня он слоняется с бутербродом в руке по прихожей. И никак не может заставить себя еще раз подняться на чердак, чтобы выгнать оттуда голубей. Голуби деморализуют его и отбивают всякое желание работать. Не потому, что он слишком морален или что его желание слишком сильно. Но надеяться на что-то надо. Он не поднимается выше первой ступеньки. Долго стоит в начале лестницы и пытается не чувствовать себя так скверно. Машинально гладит отполированное множеством рук ядро. Он спрашивает себя, знал ли кто из их семьи что-нибудь о происхождении ядра. Вполне возможно, что дом купили уже вместе с ядром или оно было найдено, когда рыли подвал, а возможно, оно попало сюда из театрального реквизита. И пушечное ядро тоже имеет право на судьбу, не обязательно богатую событиями, например, им никогда не стреляли, его только переносили или перекатывали и в конечном итоге оно стало украшением лестницы в богатом буржуазном доме. Такой совершенно бесславный жизненный путь. Но могли быть и другие варианты. Можно представить себе, скажем, графа, который долгие годы монотонно обрабатывал ядро напильником. Неделю за неделей, год за годом, пока ядро не стало таким маленьким, что его можно было вложить в пистолет. А потом, словно подбор калибра был единственным смыслом и целью этого бесконечного пиления, граф выстрелил бывшим пушечным ядром из пистолета себе в голову. Для доброго дела и времени не жалко. Да-да. А нужно ли оно было? Стоила ли игра свеч? Все это бесконечное пиление?

Все равно что подняться на чердак и убедиться в том, что ему и без того известно, — Филиппу все кажется в высшей степени бессмысленным. Это ничего не даст, говорит он себе. При этом тянется к телефону и звонит на фирму, где заказывал контейнер для мусора. Изначально он договорился, что контейнер будут вывозить каждые три дня. Но это здоровенное помойное ведро так и стоит там без всякой пользы для дела.

Филипп ждет, и, пока ему в телефонной трубке играет инструментальная обработка Mais Que Nada[18], у него в голове крутятся мысли о том, с какими трудностями ему пришлось столкнуться в последние дни. Помимо чердака ему еще пришлось повозиться со старой мебелью, она вся рассохлась, отовсюду выглядывают скобы, а шурупы в раздолбленных дырках торчат только для виду, да к тому же их головки настолько стерлись, что ни одна отвертка не возьмет. Накануне, пытаясь вытащить мебель из дома, Филипп промучился несколько часов. А что-то он просто не смог сдвинуть с места.

— Что я могу для вас сделать? — спрашивает юный женский голос на другом конце провода.

Филипп напоминает себе, что теперь повсюду в каждый конкретный момент в расчет принимаются только конкретные факты, да и те ненадолго. Поэтому на вопрос он отвечает кратко и целеустремленно: контейнер для мусора, который ему доставили, вследствие непредвиденных обстоятельств не стоит пока опорожнять. Он (Филипп Эрлах) перезвонит через пару дней.

— Я приняла вашу заявку, — говорит женщина.

— Большое спасибо. До свидания.

— Всего хорошего, — говорит женщина.

Филипп облегченно плюхается на крыльцо. Полученную в результате телефонного разговора передышку он хочет использовать для того, чтобы основательно поразмыслить. Собственно, ему надо продумать план расчистки дома. Но мысли постоянно уходят в сторону, и он уже представляет себе, чем займется, когда с уборкой будет покончено.

Было бы замечательно, если бы дом был пустой, и не просто пустой, а вычищен, выскоблен, выдраен, и все окна нараспашку. Кругом сплошной сквозняк. А во все комнаты он поставил бы письменные столы, в каждой комнате по письменному столу, для каждого из той школьной фотографии свой письменный стол. Он принялся бы синхронно сочинять биографии детей, как Анатолий Карпов в сеансе одновременной игры с семью или десятью признанными шахматистами: один румын, два украинца, один француз, один американец, одна венгерка, одна китаянка и один азербайджанец.

В передней части подвала он поставил бы самый массивный стол — для жизнеописания одного из дедушек, знаменитого тем, что у него с трудом поддаются подсчету приставки пра-. Потребовалась бы большая настольная лампа, чтобы рассматривать и изучать полуистлевшие листки, разложив их на столе. Упомянутый предок был во времена второй турецкой осады тайным агентом на службе императорской армии и во время одной из вылазок попал в руки мусульманских завоевателей. Турки вшили ему в живот пушечное ядро, убившее накануне племянника их военачальника, и в таком виде отправили его обратно к императору. Тайный агент, работавший доселе только на свою карьеру, приобрел громкую репутацию сердцееда, усмирявшего свой скрытый недуг — холод в нижней части живота — по ночам с помощью исключительно молоденьких девиц. Благодаря своему поразительному чутью на погоду этот человек приобрел большую известность и сегодня считается основоположником науки систематических наблюдений за погодой в столице империи, в Вене: Станислаус Ксавер Штерк. Он один из тех мужчин, которые стоят на фотографии на заднем плане, слева от стеклянного шкафа с чучелами животных, старший из них двоих: господин классный учитель.

Справа от шкафа стоит викарий. Он выглядит так, словно на него вот-вот набросится дикая кошка, стеклянные глаза которой отражают вспышку фотокамеры: Станислаус Баптист Штерк. Это прапрадед автора, служащий Венской северной железной дороги императора Фердинанда и одновременно дамский угодник, поскольку в семейных хрониках про далеких предков нет ничего, кроме того, что они были отъявленными сердцеедами. Письменный стол для Станислауса Баптиста можно было бы поставить в подвале в той части, где предусмотрено место для стола Станислауса Ксавера. На зеленом сукне этого стола была бы навалена груда неразобранных пожелтевших бумаг, на основе которых можно было бы с легкостью дословно реконструировать аудиенцию у императора, на которую Станислаус Баптист был приглашен в 1847 году по случаю одного своего полезного изобретения.


Император:

Значит, вы утверждаете, можно предупредить грозу над одной из моих коронных земель?

Станислаус Баптист:

Например, над Аустерлицем, где ваше императорское величество милостью Божьей является королем Богемии.

Император:

Ну, это и так всем известно.

Станислаус Баптист:

Прошу прощения, ваше величество, 22 июля сего года там соизволила случиться сильная гроза.

(Взмахом руки император приказывает ему говорить быстрее.)

Станислаус Баптист:

Молния ударила в телеграфные провода вашего светлейшего величества, и попавший в провода электрический заряд пробежал многие километры до самой Вены, где по ту и эту сторону Дуная царила роскошная монаршая погода.

Император:

Забавно, откуда наш любимый Господь Бог берет столько разной погоды.

Станислаус Баптист:

Провода пели и потрескивали как никогда. И вдруг все бездействовавшие телеграфные аппараты Северной венской железной дороги императора Фердинанда включились сами собой, из металлических частей пультов управления с громкими хлопками вылетали огромные искры, провода начали плавиться, так что пение замолкло. Телеграфировавшему как раз в этот момент во Флоридсдорфе[19] Станислаусу Баптисту Штерку, то есть мне, был нанесен такой сильный удар, что он со вставшими дыбом волосами слетел со стула и угодил спиной в открытый шкаф с папками.

Император:

О-хо-хо! О-хо-хо! Крепкий парень этот Штерк. Не хотелось бы мне оказаться у него за спиной.

(Император неторопливо, милостиво смеется, Станислаус Баптист смеется вместе со своим императором, тоже сдержанно, словно подражая его величеству. Император жестом подает ему знак продолжить рассказ. Станислаус Баптист вытаскивает из жилетки свои заметки с записями, о чем еще следует сказать.)

Станислаус Баптист:

Чтобы в дальнейшем предотвратить подобную угрозу телеграфным служащим вашего величества, означенный Станислаус Баптист Штерк, то есть я, сконструировал такое устройство, которое позволит гальваническому электричеству, используемому в электрическом телеграфе, благополучно трудиться в аппаратах, а опасное грозовое электричество обезвредит, направив его в землю.

Император:

Таким образом, Станислаус Штерк провозглашает себя изобретателем телеграфного громоотвода.

Станислаус Баптист:

На том основании, что грозовое электричество пусть лучше вызовет разрыв цепи, чем распространится по тонким проводам, тогда как гальваническое электричество пусть бежит по тонким проводам, не приводя к разрыву цепи.

Император:

Браво, браво, дорогой Штерк! Вот он, настоящий верноподданный, истинное украшение отечества!

(Император дает распоряжение секретарю выдать три золотых дуката Станислаусу Баптисту Штерку. Станислаус Баптист Штерк принимает дукаты с наипокорнейшей благодарностью. После чего пятится к двери, непрерывно отвешивая поклоны императору.)

(Конец сцены)


И хотя Филипп доволен этими набросками, он все же не уверен, пригодятся ли они ему в дальнейшем. Возможно, это ни на чем не основанные домыслы, своего рода причудливое хождение по воде, не совсем пассивное, но и не очень продуктивное. Скорее деструктивное.

— Это все какие-то бирюльки, которыми ты отгораживаешься от серьезного разговора, — сказала недавно Йоханна в аналогичной ситуации.

Думая о Йоханне, Филипп чувствует себя неуютно. Он откладывает свой блокнот в сторону и встает перед крыльцом, пытаясь отвлечься. Сначала он пробует, не удастся ли ему выполнить сальто на сработанной на совесть штанге для выбивания ковров. Не удалось, хотя он очень старался. Только кровь ударила в голову. Он подтягивается на руках, но и подтягивание скорее напоминает барахтанье в воздухе. Пять раз. И когда он внимательно изучает свое тело, голышом изгибаясь перед зеркалом шкафа, ему остается только констатировать, что ничего примечательного в себе он не обнаружил. Конечно, весь вопрос в том, как на это посмотреть, говорит он какое-то время спустя и делает упор лежа. Но это ему кажется бессмысленной глупостью, он бросает это занятие и начинает разминать ноги ходьбой вокруг дома. Он оставляет свои следы на гравии на площадке перед воротами, там, откуда начинается выезд на улицу и где поднимается нагревшаяся за день пыль. Он срезает десяток желтых и оранжевых тюльпанов, выросших после смерти бабушки сами по себе. Он помещает тюльпаны в большую вазу и ставит ее на окно в кухне, открыв обе ставни, потому что погода хорошая. Не откладывая, он сверлит дырки в сиденьях стульев, расставленных вдоль стены, чтобы они окончательно не прогнили из-за скопившейся там в углублениях дождевой воды. Кидает украдкой взгляды на соседний участок, но вновь никого там не находит, ни одной живой души. Стул, развалившийся под ним вчера, он доламывает до конца и кидает в контейнер. Подходящую замену он находит в швейной комнате. И в этом стуле, в самой глубокой точке сиденья, Филипп сверлит дырку. Довольный, что хоть что-то сделал, он возвращается на крыльцо. При этом он ругается на постоянное отсутствие соседей и говорит, как это здорово, что есть на что ругаться, не испытывая при этом угрызений совести.

Эту и некоторые другие мысли он записывает в блокнот и потом надоедает ими своему приятелю, который позвонил, чтобы узнать, не ушел ли он (Филипп Эрлах) в подполье, может, он по уши погряз в работе, что и является причиной отсутствия каких-либо сведений о нем, жив ли он вообще и не стоит ли уже потихонечку копить на венок с красными розами.

— Нет, нет и да, да, — отвечает Филипп.

Приятель, ученый муж, обращает его внимание на то, что дьявол, когда хотел ввести Иисуса в пустыне в искушение, использовал цитаты из Библии, а потому и он выспрашивает обо всем, что происходит с ним. Пару раз Филипп из вежливости смеется, что является ошибкой, потому что из-за этого бессмысленный разговор только затягивается. Под конец приятель хочет договориться о встрече. Но Филипп открыто говорит ему, что хотел бы по возможности воздержаться как от посещений, так и от приглашений сходить куда-нибудь. Приятель делает вид, что это заявление его разочаровало. Потом он спрашивает, над чем Филипп сидит в настоящее время.

Чтобы уйти от ответа, Филипп заговаривает о шоколадных конфетах, о начинке с шампанским, конфеты эти, как он предполагает, уже неоднократно сменили своего хозяина, возможно, даже в той же самой подарочной упаковке. Срок годности истек более двух лет назад, шоколадная оболочка давно утратила свой блеск и покрылась белым налетом. Филипп рассказывает про пушечное ядро и упорного графа. Но это тоже ошибка, уже вторая. Или третья? Потому что приятель поправляет его, Ян Потоцкий[20], польский граф и автор Рукописи, найденной в Сарагосе, не уменьшал калибра ядра, а вытачивал узоры на самоваре.

— Точнее говоря, на кранике этого самовара.

— Это невозможно, — говорит Филипп.

— Никаких сомнений, — настаивает приятель. — И делал это Потоцкий, когда пил чай с друзьями. Ни о каком пушечном ядре и речи идти не может.

— Ну, уж прямо так. Самовар! И узоры на кранике!

Но то, что говорит приятель, звучит убедительно, ибо он утверждает, что прочел всю книгу, оба тома, предисловие и послесловие и еще бог знает что другое, а вот источники Филиппа диффузные (точь-в-точь как у Дуная) и путаные. Все только предположительно, и ничего определенного. Он может отговориться лишь тем, что Потоцкий точно не стал бы возражать против подобной неопределенности.

— Так или эдак, но работа серьезная, — говорит Филипп и быстро заканчивает разговор.

В душе и по не имеющим ничего общего с фактами причинам Филипп в настоящий момент полон решимости настаивать на версии с пушечным ядром, хотя бы из преклонения перед хрупкостью мира, который каждый строит себе сам.

Мысли о настойчивой работе напильником, может, и не совсем то, поскольку факты — вещь крайне упрямая, насколько это можно себе представить. Да и все так говорят. Филипп огорчен, что и эта история недостоверна или на самом деле была не такой, как ему хотелось бы. Но он тем не менее сопротивляется и упорно не соглашается с другой версией.

А позже, когда он опять сидит на крыльце (солнце слепит ему глаза, пока он пребывает в ожидании звонка от Йоханны, на который в любом случае не ответит), его вдруг осеняет. Он примирится со всеми этими перевешивающими чашу весов мелочами. И какое-то время он ощущает себя выше безнадежно тщеславного торжества фактов. Потому что на крыльце все принадлежит ему. Здесь он единственный и полновластный хозяин и погоды, и любви, и польского графа, и всех голубей на крыше, и этого великого одиночества. Он говорит себе: если бы над домом завис воздушный шар и кто-то смотрел бы оттуда на мои угодья, что бы он подумал обо мне? Надеюсь, у него сложилось бы благоприятное впечатление, и, не настаивая на этом, можно все же предположить, что я тем не менее (тем не менее является здесь главным) дал ему достаточно поводов завидовать мне.

И пока он так рассуждает и хочет, чтобы Йоханна была пассажиркой на том воздушном шаре в поисках завтрашней погоды, с сигареты, которую он потягивает как обычно, время от времени, с длинными интервалами, сам по себе осыпается пепел. Носком ботинка он отбрасывает его в ямку, где обосновалась мокрица, на самой нижней ступеньке с отшелушившейся шпатлевкой.

В дыму последней затяжки он вкладывает в уста юного Станислауса следующие слова:

— Можно задавать себе очень много разных вопросов. Замечательно также, что над многими из них можно призадуматься. Но этим, собственно, все и ограничивается.

Загрузка...