Рихард в Нижней Австрии, он едет по лесистой местности и направленным светом фар нащупывает то пропадающую, то надвигающуюся на него кромку дороги, маневрируя на каждом перекрестке по разбитой проезжей части. Ему хотелось бы знать, куда подевались все указатели, и кто перевернул те немногие, что остались, и зачем платить налоги, если на дорожную разметку нельзя положиться, и станет ли все при новой власти лучше — и дороги шире, и луна светлее, и ориентация более перспективной. Под давлением новых превосходящих сил сместились даже границы мечтаний: наступает эра великого рейха, империи порядка и справедливости. Ну да, думает он, представить себе можно все что угодно, даже самое невероятное, но нужно исходить из того, что есть в действительности, почему он и не очень верит заверениям национал-социалистов. О том, чтобы хотеть верить, пока и речи не идет. Умнее было бы (по крайней мере желаемый эффект был бы достигнут с большей долей вероятности), если бы он не позволил так быстро уговорить себя вновь пойти на такого рода собрание. Хотя по причине случайного нахождения в этих местах в командировке отказаться тоже было довольно сложно. Напрасные поиски неубедительно звучащих отговорок лишь смутили бы его, поэтому он и согласился, недолго думая. Конечно, он пойдет, хотя бы из-за солидарности с достойными (достойными сожаления)…
(Спокойно!)
— И где конкретно это будет происходить?
Он последовал за представителями Нижнеавстрийского крестьянского союза в Ратцерсдорф, — точка на карте севернее Санкт-Пёльтена, где, как говорят, нечего опасаться провокаций со стороны местных властей. А все ведь финансовые проблемы, чтобы оказать поддержку семьям единомышленников — сторонников христианского социализма, которых после вступления германских войск отправили в Дахау, и никто теперь ничего не может сказать про то, когда их выпустят. Рихард пообещал сделать весомый денежный вклад, и поскольку после этого обещания без него спокойно можно было обойтись, его никто и не удерживал, когда он попрощался, даже не допив пива. Это ему не понравилось. По крайней мере, парочку вежливых слов в знак благодарности в свой адрес он бы с удовольствием выслушал.
А то вот блуждает уже полчаса в ночи по незнакомой местности, между маленькими, зажатыми лесными просеками деревушками без намека на уличное освещение (какой замечательный рыночный потенциал, приходит ему в голову). Дома выскакивают на свет, словно зайцы, и исчезают опять в темноте, где на расстоянии вытянутой руки уже ничего не видно. Никакого намека на местных жителей, ни души, все уже спят. У Рихарда болит поясница, он наваливается верхней частью туловища на руль, вытягивает шею, чтобы взгляд не отставал от стремительных фар. Когда на одном большом перекрестке свет вдруг выхватывает из темноты указатель на Кремс, а не на Санкт-Пёльтен, он, потеряв терпение, поворачивает в ту сторону и приезжает в Вену только к полуночи.
Не спит лишь Фрида, няня (она же служанка по дому и девочка на побегушках). Она сидит на кухне у стола с алюминиевым покрытием и пишет письмо. И пока она выводит свои закорючки, она бормочет себе под нос каждое слово, слог за слогом. Рихард на лестничной площадке, со шляпой в руке, вывернув шею, пытается разобрать отдельные слова из этого бормотания, доносящегося до него. Он напряженно вслушивается и понимает, что, оказывается, можно иметь противоречащие друг другу помыслы: не обманывать Альму, пройти на кухню и попросить няню дописать письмо потом. Он вспоминает, как перед его отъездом во второй половине дня Фрида расстелила в саду одеяло и разлеглась на солнце, чтобы на природе наверстать те часы сна, которые она недобрала ночью. Она мазала лицо кремом, и пока она этим занималась, Рихард смотрел на нее, ее короткие темно-синие штанишки, пеструю майку с поперечными полосками, белый, завязанный с двух сторон узелками платок на голове. Спереди из-под платка выбивалась часть рыжих волос, предмет гордости этой особы, справа узелок платка раскачивался около упругой груди Фриды. Сейчас, когда он думает об этом, ее соски кажутся ему похожими на два сморщенных торчащих глаза, которые гневно преследовали его днем на окольных дорогах в Ибс и по пути в Ратцерсдорф.
Что происходит? Да то же, что в последние месяцы происходило слишком часто: заместитель директора управления городских электросетей дискредитирует себя связью с этой девахой. Доктор Рихард Штерк, под сорок, в силу занимаемой должности и заслуг вполне уже зрелый человек, знающий о своей слабости, не в состоянии положить этому конец. Он не может отделаться от нее, хотя уже самое время. Как только он принимает решение, что это будет точно уж в последний раз или только что было, его сразу охватывает тоска по тому мгновению, когда он вновь набросится с поцелуями на эту по-детски пухлую толстушку из винодельческой деревни. Ему и хочется, и колется, как сейчас. Уже с теплым, грубым платьем Фриды в одной руке, он, внюхиваясь в ее подмышки, поглаживает другой рукой жирок там, где в него врезается бюстгальтер (красный лифчик, спереди немного светлее, чем сзади), а когда он расстегивает его и белые груди Фриды вываливаются наружу, сама она начинает монотонно призывать на помощь всех своих двенадцать сестер и братьев, причем поименно, и тогда он решительно отрекается от нее, что такая же святая правда, как и то, что вот он стоит сейчас здесь, чтобы незамедлительно и так же решительно овладеть ею. Он поворачивает ее, она с готовностью наклоняется вперед, и летняя ночь, и стрекотание кузнечиков, и запахи кухни, и стук мухи по стеклу, и… и… и блестящие в своей непристойной влажности бока Фриды, ее прогнутая спина под лампой на потолке и гаснущий блеск тела, когда Рихард наклоняется вперед, чтобы потискать большие груди Фриды, а потом руками в сторону и немного вверх ее ягодицы. Фрида кусает себя в правое запястье, потому что у нее вырывается стон, когда он с силой и стремительно проникает в это блаженно теплое, запрятанное под жесткими волосами лоно, обуреваемый переполняющей его похотливой страстью и терзаемый не менее сильным раскаянием. Его тревожит предчувствие, что похоть быстро пройдет, а раскаяние останется. Раскаяние остается и не покидает его и тогда, когда он, задерживая дыхание, укладывается в постель рядом с Альмой. Оно не проходит даже с пеной для бритья, которую он соскребает утром с лица, сверлит у него в животе, пока он звонит по телефону и сообщает, что не придет сегодня на работу, потому что результаты командировки может с таким же успехом подытожить и дома. Это даже соответствует действительности, хотя нормальным образом не дает ему права не являться на работу. Более того, эти выходные он решает провести с детьми и Альмой, а заодно найти способ, как незаметно прекратить все то, что и начинаться не должно было. Он не собирается проводить остаток своей жизни столь беспорядочно и нечистоплотно, такое даже в страшном сне не может привидеться. Часто он испытывает к самому себе отвращение, но не только к себе, а и к Фриде тоже, из-за нее у него столько неудобств, что даже в собственном доме он не может свободно перемещаться из комнаты в комнату. Я не должен вести двойную жизнь, внушает он сам себе за обедом. Для верности он повторяет это несколько раз, скандируя с каждой ложкой вегетарианского супа-лапши: я не должен вести двойную жизнь. А в конечном итоге он не знает, пугает ли его эта идея или — что еще хуже — льстит, поскольку подобная двойная жизнь вот уже пять с половиной месяцев, с конца февраля, прекрасно сходит ему с рук, лучше (хотя и не легче), чем он мог предположить.
До сих пор Альма делала вид, что у нее нет никаких подозрений. Про позднее возвращение Рихарда домой накануне она вообще ни слова не сказала и даже не спросила о том, как прошла командировка, что его задевает. Похоже, никому нет дела до того, что его несколько дней не было дома. В настоящий момент, как говорит Альма, он не что иное, как кормилец и глава семейства. А кроме того, любовник служанки. Вполне возможно, что Альма не только догадывается об этом, даже если и притворяется, что превратно истолковывает кое-какие факты. На днях она припомнила ему, что семье он уделяет слишком мало времени и сил, что приходит вечно уставший и измотанный и что без кругов под глазами она, наверное, его и не узнала бы. Она поинтересовалась также, высыпается ли он, без всякой задней мысли, как ему показалось, очень заботливо. При его довольно скромных потребностях в сне, Рихард все же опасается, что ее мыслительный процесс пошел в ненужном для него направлении. Не может же его переутомление объясняться только одной работой, Альма может истолковать это по-своему. Когда это было, чтобы он зевал днем? И круги под глазами? Нарушениями сна он не страдает, да и ночная духота не действует ему на нервы, пищеварение тоже в норме, а как иначе, он ведь не пренебрегает тем комбинированным питанием, которое соблюдается в семье ради детей, а тогда о чем говорить. На трудности, связанные с политическими изменениями, он тоже не может без конца все сваливать, тем более что появились кое-какие признаки, на которые раньше никак нельзя было рассчитывать, что своей должности он не лишится.
Тринадцатого марта, в день, когда начали входить германские войска, в воскресенье утром Рихард был поднят с постели полицией и доставлен в комиссариат на Лайнцерштрассе. У него забрали ремень и шнурки от ботинок, не вернув ни того ни другого, когда днем перевозили его за собственный счет на такси в полицейскую тюрьму на бульваре Елизаветы, где продержали несколько часов под надзором, если можно так выразиться, в катастрофически переполненной камере, что он воспринял как угрозу; в камере ни на минуту не затихал спор: коммунисты спорили с христианскими социалистами, а христианские социалисты с социал-демократами, в свою очередь социал-демократы с коммунистами по вопросу, на чьей совести лежит то, что случилось сегодня с любимым отечеством. Больше всего Рихарда беспокоило, что у большинства мужчин были и ремни, и шнурки в ботинках, правда, у некоторых был разбит нос или губа или имелись другие, менее заметные повреждения на теле. Под глазами синели круги цвета распустившихся фиалок, прихлопнутые дверцами такси пальцы почернели. У тех, кто не спорил, настроение было подавленное, и Рихард был самый подавленный из них, потому что у него не было бойцовского опыта гражданской войны в феврале тридцать четвертого, как у большинства присутствующих здесь, и он был совершенно не знаком с подобной ситуацией. С усиливающимся страхом готовил он себя к первой ночи под арестом, которая так и не состоялась, потому что вся эта акция, по крайней мере в его случае, была актом запугивания. После краткого ночного допроса имперским чиновником Третьего рейха, у которого нелегалы проходили по отдельному списку, Рихард подписал одно из сложенных стопкой клятвенных многостраничных обещаний, содержание которого ему объяснили по-немецки коротко и ясно — от него ожидают больше никогда не заниматься политикой. Как будто он когда серьезно занимался ею. После этого его отпустили домой. Он помнит лишь, что по всей форме распрощался с чиновником и тихо прикрыл за собой дверь, словно внутри кто-то лежал при смерти. На лестничной клетке он встал по стойке «смирно» и, исполненный достоинства, насколько ему позволяли незашнурованные ботинки, стал спускаться по широкой каменной лестнице. То, что у него пронеслось тогда в голове, потом быстро рассеялось, но чувство столкновения с гигантской государственной машиной осталось у него в памяти: словно каждая ступенька, на которую он давил своим весом, готова была запустить в действие некий механизм, в результате чего незамедлительно последовал бы новый арест, а может, и удары по лицу. Он чувствовал, что за ним наблюдают и даже преследуют его, и, несмотря на неприятное отсутствие некоторых частей его туалета, он не решился взять такси, чему, собственно, не было разумно объяснимых причин. Разве если, что все водители такси казались ему представителями Великой Германии. Он предпочел долгую езду на городской электричке, сел в задний вагон и даже там, трясясь на стыках рельс от непонятного страха, подумал, насколько внешне призрачно его внезапное освобождение, хотя с тех пор никакого дальнейшего беспокойства с ним так и не приключилось.
Выйдя с приятным ощущением после обеда на веранду, он стучит, проходя мимо, по барометру, успокаивая себя уговорами, что в случае чего переедет обратно в пригород, на то он и богатый человек, и будет наслаждаться семейным уединением. Он прихватывает с дивана подушку, в другой руке скучнейшие мемуары Генри Форда, которые он не может осилить вот уже несколько недель, равно как и сегодняшние австрийские газеты, теперь это почта рейха, и выходит в сад. В носу щекочет, он окидывает взглядом газон и пытается смотреть глазами счастливого отца семейства на разбросанные повсюду игрушки и ставшие слишком узкими для детской коляски садовые дорожки и укатанную по их краям траву. Ингрид вскоре уже будет ходить самостоятельно, а самое главное, ее не придется возить по саду, как сейчас, укачивая, чтобы она заснула. Езда коляски по дорожкам портит их окончательно. Возможно, свою лепту внес и педальный автомобильчик, выигранный Отто в детской лотерее в прошлом году, из которого он уже скоро вырастет. Если бы Отто хотя бы не ставил его вечно посреди площадки перед воротами, этот сорванец. Рихард смотрит в его сторону, мальчишка с кошкой в руках лениво лежит на теплых каменных плитках в беседке, увитой декоративной фасолью, и ковыряет в носу.
— Пришлешь мне открытку? — спрашивает Рихард.
— Я? — поднимает голову Отто.
— Знаешь откуда?
Отто снова глядит на него и вытирает пальцы о кожаные штаны с вышитыми на правой ляжке эдельвейсами, кожа издает скрипучий звук. Отто замер, обдумывая, насколько верной была его реакция, потом он опять гладит кошку, что при его сопливых пальцах кажется ему более безобидным.
— Сверху, — говорит Рихард. — В жизни можно подняться вверх или упасть вниз. Когда ты на самом верху, то можешь парковать свою машину поперек въезда в ворота. Вот что я имею в виду.
Рихард опять смотрит на площадку перед воротами, где появляется Фрида, она толкает перед собой детскую коляску, совершая круги вокруг дома. Рыхлый грунт хрустит и скрипит под большими резиновыми колесами. Вот сейчас коляска достигнет возле фигурки ангела-хранителя, установленной здесь матерью Рихарда во время войны, садовой дорожки и, покачиваясь, въедет на плитки.
— Она уже заснула? — спрашивает Рихард.
Фрида качает головой.
— А почему ты не пойдешь с ней в парк?
Фрида заливается краской и наполовину руками, наполовину животом нажимает на дугообразную ручку коляски, чтобы немного ее покачать. Рессоры скрипят, требуют смазки.
— От солдат сейчас нигде не спрячешься, — говорит она, смущенно хихикая, ее бюст колышется быстрее обычного, как и по ночам, когда проходит ее неотесанность, эта пугливость из-за тоски по родному дому и неспособности хотя бы вполовину говорить по-немецки грамотно. Рихард стал теперь обращать внимание на подобные мелочи, на ее застенчивость, когда она голодна, ее пугливое вздрагивание, когда Альма резко обращается к ней, и на то, как Фрида ежедневно трет те места, где вызывает зуд засохшая слюна Рихарда (в то время как Фридина слюна, по-видимому, порождает у него кошмарные сны).
Он отходит в сторону и пропускает Фриду с коляской. Она проходит мимо него с робкой неловкостью. Рихард тоже чувствует себя не очень вольготно. Как и во время совместных обедов, он чувствует, что ситуация стала вовсе ненормальной. Эти отношения не имеют будущего и тем не менее полны очаровательной прелести и привлекательности, которая не ослабевает, и все так и остается непонятным, во что это выльется. А в данный момент он не знает, должен ли он положить этому конец, и притом чем быстрее, тем лучше, поскольку не обладает талантом вести беспорядочный образ жизни, к тому же печальным образом в одностороннем порядке. Все как-то неопределенно и непредсказуемо, и ему не нравится, что ситуация выходит из-под контроля.
— А в город будут подтягивать еще и другие части? — спрашивает Альма.
— Открой глаза и увидишь, — отвечает Рихард.
Он берет второй шезлонг, прислоненный снаружи к столбикам беседки. И, пока он его раскрывает, добавляет к сказанному:
— Кстати, насчет того, чтобы открыть глаза: в туалете в мансарде правая створка окна плохо закрывается, туда затекает вода, и оконная рама и балка под ней уже начали гнить. В этом можно убедиться, если высунуться.
Альма потягивается в шезлонге, на ней белое летнее платье в голубой горошек, с рукавами фонариком, эдакая большая женщина, невозмутимая и в силу своего крупного и костлявого телосложения скорее лунной, нежели земной красоты. Она перелистывает несколько страниц книги, чтобы посмотреть, сколько осталось до конца главы, закрывает книгу и кладет ее в тень под шезлонг. Ее глаза выглядят от чтения сонными. Она вскидывает брови и, скосив глаза, смотрит на Рихарда снизу вверх дольше обычного.
— Я не высовываюсь из окна туалета наружу. Зачем мне это?
— Будь добра, вызови мастера, пусть он там все поправит. Я даже не возражаю, если он по своему усмотрению приведет в доме все в порядок и покрасит что надо. По северной стороне стена под водостоком тоже вечно мокрая. Вероятно, желоб прохудился, его надо внимательно осмотреть.
— Спросить фрау Мендель? Может, ее зять захочет прийти.
Рихард надевает от солнца свою капитанскую кепку и устраивается в шезлонге поудобней. Тот скрипит под тяжестью его тела.
— Я встретил ее пару дней назад на главной улице в Хитцинге, не могу сказать, что она была особо приветлива.
— Фрау Мендель?
— Да, фрау Мендель.
Альма потягивается и делает глубокий вдох, набирая в легкие воздух сада.
— Я полагаю, что в общении с ней придется учитывать в ближайшее время те обстоятельства, в которых она сейчас находится. И если у нее плохое настроение из-за этого, меня это нисколько не удивляет.
Она закрывает глаза.
— Что мудро, то мудро, — буркает миролюбиво Рихард себе под нос.
Умение логически мыслить, думает Рихард, сильная сторона Альмы, кроме нее он не знает никого, кто бы так проницательно мог понять состояние другого человека. Похоже, этот талант у нее от рождения, заложен в ее психику. Этот дар есть нечто, что особенно беспокоит его в ней и от чего он сам бы не отказался. Ведь он, как правило, плохо разбирается в людях, да и в Альме тоже, вечно пребывающей в состоянии пуленепробиваемого покоя. Очень часто, если бы он мог понять, что творится в ее душе, ему было бы гораздо легче строить с ней взаимоотношения, глядишь, получалось бы нечто большее, чем просто обыденное банальное общение, сопровождающееся временами стычками. Без Альмы, считает он, его жизнь была бы безрадостной. Как бы было без нее, он точно сказать не может, но думает, что довольно скучно. Ему вдруг приходит на ум разное, что связано с ней, о многом он уже позабыл, и сегодня его это уже не раздражает. Например, когда они девять лет назад только познакомились, она старалась быть современной молодой женщиной и, к неудовольствию его отца, носила очень короткую прическу. Почти засыпая, Рихард открывает глаза и украдкой смотрит на Альму. Она надела солнечные очки и опять читает роман Шницлера[21], делая карандашом пометки на полях, эти таинственные значки, смысл которых ему непонятен. Может, с сожалением вспоминает о своем образовании? Да нет. А если? Чуть-чуть, наверное. Когда она забеременела… Как это тогда было? Она в свойственной ей манере все обратила в радость, распахнув объятья навстречу всему, что должно было произойти, ведь она так любит жизнь! (ее собственные слова). Эту ее черту он заметил в ней гораздо позже. Ну а он что? Он сказал: теперь мы поженимся. Есть дом. Большой дом. И будет куча детей. Не получилось. Путаются ли в голове Альмы похожие мысли с тем, что она читает? Ему бы хотелось это знать. А вторая беременность, с Ингрид, от которой врачи ее настойчиво отговаривали и которая действительно чуть было не закончилась трагично? После родов она не влезала ни в одно платье, но жир она постепенно согнала, и в верхней части тела тоже, так что для него там мало что осталось. Все должно быть так, как было раньше, говорит он себе. Как в те годы. А что потом? Как же можно быть таким глупым? Куда подевался его рассудок? И с этой няней. Все стало таким ненадежным. Даже супружеское ложе. Что творится в голове Альмы? Она точно не обрадовалась бы, если бы… Скорее всего, перестала бы делить с ним постель, нет, секундочку, она этого не сделает, но и проверять, как будет на самом деле, тоже не стоит. Он ее любит, готов целовать ноги, обе ноги, каждый пальчик. Всю ее… Смешно, служанке он целует ножки, в то время как Альме, красота которой до сих пор заставляет сильнее биться его сердце, он, как правило, разве что задирает подол ночной рубашки. Она моложе его, месяц назад ей исполнился тридцать один. Ему нравится, как она раздвигает ноги, не то чтобы чуть-чуть… А понравится ли ей сзади? Вполне возможно. О чем он, собственно, думает? Какая разница, он все равно никогда ее об этом не спросит, потому что его уважение к ней не позволит ему это сделать. Он не знает, почему так и правильно ли это, как и не знает, правильно ли он обращается с детьми, что там правильно, а что нет, и насколько далеко можно заходить в играх, чтобы дети не теряли к нему уважения. Нечто подобное происходит и в его отношениях с Альмой в постели. И… Ах, как много мыслей проносится у него в голове. Он пытается поймать хотя бы одну, но они уносятся прочь, непослушные, как дети, разгоряченные игрой. А его отец, он вообще-то разговаривал с ним, когда он, Рихард, был маленький? Он не припоминает, чтобы подобное случалось. Взаимопонимание значило для него — что-нибудь поручить детям. А во всем остальном они должны расти, как цветы в горшках, никакого сравнения с сегодняшней свободой. Цветы в горшке, да-а. Он задумался о цветах в горшках.
Чуть позже ему становится зябко, несмотря на летнюю духоту, из чего он делает вывод, что спал довольно долго.
Не открывая глаз, Рихард поворачивается на бок, складывается, подтягивая колени и прижимая локти к туловищу, чтобы подремать в такой позе еще немного. У него приятное туманное состояние, он вдыхает запах крашеного льна шезлонга, слегка затхлый, а на подушке под головой сладких слюней своей двухлетней дочки. Трава кругом источает мягкую теплоту — и лета, и Бога, и всего мира вокруг. За спиной он слышит семенящие шаги, то приближающиеся, то удаляющиеся, и звонкий смеющийся голосок Ингрид. Он понимает, что этот смех и разбудил его. Плещется вода, и Альма кричит:
— Вот сейчас я тебя поймаю!
И опять этот звонкий радостный смех, к которому примешивается топанье сандалий Альмы, очень громкое, словно Альма только делает вид, что бежит. Выставленное наружу ухо Рихарда ловит этот звук на плитках садовой дорожки. Он вслушивается во все эти шумы и шорохи, притягивает их к себе, прежде чем они растворятся в глубине его сознания: трение и поскрипывание качелей на резиновых муфтах, которые Рихард вырезал из старых покрышек, чтобы не повредился сук, на котором висят качели, потом опять семенящие шаги Ингрид, ее протяжный, тоненький и пронзительный голосок, от которого, как бы абсурдно это ни звучало, Рихард чувствует себя в полной защищенности. Уже давно он так не лежал, все кажется ему таким мирным, свободным от забот. Его охватывает чувство удовлетворения, и на какое-то мгновение возникает ощущение уверенности, что он не просто частица этого круговорота звуков, а его эпицентр, фокус силового поля семьи, ее базис во плоти, вслушивающийся в то, что происходит в надстройке. Доктор Рихард Штерк: каждое семейное действо есть атрибут его могущественной персоны. Так он представлял себе, пока не женился, — и, конечно, он знает (в чем не желает открыто признаваться), что именно здесь берут свое начало его безумные мечты.
Вздыхая, он переворачивается на спину и потягивается, слегка приоткрывая при этом глаза, лишь узкая щелочка. Его взгляд медленно скользит по газону меж деревьев к веранде. Около еще не очень высокой яблони, посаженной его отцом, он видит свою дочь, бегающую вокруг ствола. Кто-то привязал ей на голову огромный лист ревеня. Она делает неуверенные шажки, покачивается, словно груженный до краев баркас, на своих маленьких босых ножках и с толстым слоем пеленок на попке. А позади с лейкой в руках бежит Альма. Она каждый раз осторожно брызгает Ингрид из носика лейки на плечи и на спинку воду и еще, еще немного, пока Ингрид не направляется к площадке перед воротами. У обеих сияющие лица. Рихард смотрит им вслед, но вот они исчезают за воротами, и тогда Рихарду с его шезлонга их уже не видно. Теплый воздух доносит до него радостные визги Ингрид.
— А правда ли, — интересуется качающийся на качелях Отто, — что можно сделать сальто, если раскачаться посильнее?
— Кто это тебя надоумил? — спрашивает Рихард.
— Фрида.
— Глупости. Ты разобьешь себе голову об ветки.
— А если ветки спилить?
— Тогда осенью у нас не будет яблочного сока.
— А правда, что теперь, когда мы тоже немцы, нам некого больше бояться?
— А это тебе кто сказал? Уж точно не Фрида. Она каждого солдата боится.
— Фредль, сын фрау Пувайн, так говорит.
— Ну, в каком-то смысле он даже прав, потому что до этого мы боялись только немцев, а теперь это отпало, потому что мы сами стали немцами.
— А мне нравится, что мы стали немцами. И больше всего мне понравилось, когда с самолетов стали сбрасывать свастики из алюминиевой фольги.
Утром 12 марта при низко стоящем солнце это было похоже на огромный косяк сверкающих рыб.
Широко расставив ноги, Отто откидывается назад, раскачивается, взлетает до верхней точки и разбрасывает руки в стороны, имитируя самолет. Когда сиденье мчится вниз, цепь качелей дребезжит. Перевернувшись на сто восемьдесят градусов, Отто плюхается с глухим ударом на все четыре конечности на землю — летним солнечным днем это обычное явление в саду, нечто, на что бы Рихард вовсе не обратил внимания, если бы чаще бывал днем дома.
Он кричит вслед убегающему Отто:
— А где Фрида?
Отто замедляет бег и оборачивается.
— Сидит на веранде и пишет письмо.
— Пожалуйста, попроси ее принести мне пиво из подвала.
Как только он это произнес, он увидел, что Фрида встала на веранде из-за стола и бросила на него короткий взгляд. Чтобы дом хорошо проветрился, дверь и большинство окон распахнуты настежь.
— Отто, не надо, все в порядке! — кричит он.
Но мальчик уже не слышит его и топает вверх по четырем ступенькам веранды. А, да ладно. Рихард вытягивается всем телом. Скрестив руки под головой, он неотрывно глядит на ветки над ним, сквозь которые проглядывает туго натянутое послеполуденное небо и летят пересекающие его наискосок вороны, устремляясь навстречу вечеру. Пока сад пребывает в этом роскошном и сочном спокойствии, Рихард размышляет о том, что такое семейная жизнь, из чего она, собственно, состоит. И прежде всего, почему все ведущие специалисты по семейным вопросам, эти ученые головы, не объясняют членораздельно и обоснованно с научной точки зрения, что с семьей надо проводить целые дни. Например, все выходные. Это ему непонятно. Он угрюмо проводит ладонями по шершавым подлокотникам шезлонга. Когда из-за дома показывается Альма с плачущей Ингрид на руках, он поднимает спинку шезлонга и теперь уже сидит, почти как в кресле.
— Вот увидишь, до свадьбы заживет, — утешает Альма Ингрид. И Рихарду: — Она споткнулась о ящик из-под бутылок, в котором Отто держит кузнечиков.
Альма относит лейку к колодцу и освободившейся рукой проводит плачущей девочке по щеке. В это время в дверях веранды появляется Фрида с бутылкой пива в руке и надетым на горлышко стаканом. Отдав пиво Рихарду, она помогает Альме с Ингрид, покрасневшей от напряжения, но плач уже проходит.
— До свадьбы заживет, — снова говорит Альма.
Ингрид прячется в халате Фриды. А Фрида встала тем временем на колени и бормочет что-то непонятное на своем деревенском диалекте. Она зажимает Ингрид у себя между ног и двумя пригоршнями воды, налитыми из лейки, смывает ей сопли с лица. Фрида вытирает девочке лицо подолом халата, при этом Рихарду открывается вид ее голой ляжки. И опять в его мозгу всплывают ставшие привычными картины — нежная кожа с внутренней стороны ноги, мягкий холмистый пейзаж из мускулов и жира, рыжеватые волосы, узкой полоской тянущиеся до самого заднего прохода. У него все это как сейчас перед глазами. При этом никаких похотливых ощущений, а если все же, то это похотливое чувство — часть жалости к самому себе в его теперешней ситуации, отчего у него сжимается горло. Все еще продолжая поглядывать на Фриду, он машинально открывает пиво и не замечает, что поверх ляжек Фриды на него смотрит Ингрид.
— Бум! — говорит она.
— Бум! — вторит ей Рихард. От этого действительно можно свихнуться, тяжело вздыхает он про себя. Он глядит на ребенка, щечки под глазами еще немного блестят, там, где по гладкому личику текли горькие слезы. Тот факт, что это маленькое, ни к чему не пригодное создание считается его дочерью, удивляет его с каждым днем все больше и больше.
— Хорошо поспал? — спрашивает Альма.
В первую секунду, когда ему вдруг вспоминается его командировка, он готов с ходу заявить, что честно заслужил право немного вздремнуть. Но в то же время он соображает, что проведенное с коллегами из немецкой фирмы NEWAG время лишь частично является причиной его потребности поспать.
— Спасибо за заботу, — буркает он.
Альма присоединяется к нему и делает большой глоток пива. Она говорит:
— В Пенцинге[22] стреляют теперь почти каждый день.
Рихард прислушивается. За монотонным жиканьем ручной газонокосилки у соседей он различает глухие удары, пробивающие в небе дырки, словно оно картонное.
— Вероятно, они переучиваются и стреляют из новых орудий. А может, просто рады, что теперь не надо больше экономить боеприпасы, как это было при наших.
Альма облокачивается на спинку шезлонга.
— Нашим следовало бы и на улицах поэкономнее обращаться с пулями.
Рихард ловит взгляд Альмы. Ему кажется, она принадлежит к тому типу людей, у которых первые морщины появляются между бровями на переносице.
Он громко говорит:
— Если было бы заранее известно, как будут развиваться события дальше, можно было бы вообще отказаться от излишней пальбы и с гораздо большей пользой провести время.
— Фрау Лёви уверяет, что они только переждут весну, а потом начнется война.
Он кивает с задумчивым выражением лица, хотя и находит эту оценку событий несколько преувеличенной. Правда, накануне, во время встречи в Ратцерсдорфе, он сказал то, что повторяет сейчас:
— Похоже, они на это способны.
А про себя добавляет:
— Да защитит нас небо.
— Лёви уезжают к старшей дочери в Лондон. Они ищут покупателя для своего дома. По слухам, интерес проявил какой-то родственник Паулы Вессели[23].
Рихард протянул руку под шезлонг за газетой:
— Надеюсь, что окружение останется таким же солидным, как и сейчас. Любопытно, кто здесь поселится.
Притеснения судетских немцев, так это называется, продолжаются. Политическое затишье в Венгрии не следует расценивать как результат благодатного влияния беспечного летнего воздуха. Торжественное открытие Геббельсом выставки Германского радиовещания в Берлине — величайшая из имевших до сих пор место демонстрация достижений в области радиовещания; хотят стать сильнейшей радиовещательной державой мира. Сан-Жан-де-Луз: якобы каталонский комитет большевиков провел заседание министров; подробная информация о военном положении в Каталонии; национальным летчикам удалось успешно разбомбить позиции испанских большевиков. Витторио Муссолини, сын дуче, находится в поездке по Германии с целью ознакомления со страной. Спад жары в Австрии: после неоднократно поднимавшейся выше 30 градусов температуры с запада медленно надвигается область пониженного атмосферного давления, в Вене безоблачно, около 28 градусов. Список дешевых товаров массового потребления пополнился новым важным артикулом — спичками. Зальцбург, премьера «Свадьбы Фигаро», Эцио Пинца исполняет свои напутствующие Керубино на ратные подвиги куплеты[24] «Non più andrai» (farfallone amoroso, notte e giorno dintorno girando), в оркестре и на сцене вдруг гаснет…
На этом Рихард прерывает чтение, потому что в ворота въезжает «штейр» с открытым верхом. Машина разворачивается и, скрипя галькой, останавливается перед автомобильчиком Отто. Из машины выходит Кробат, сокурсник Рихарда, которого он не видел уже много лет. На нем немецкий мундир и соответственно прилизанные волосы с прической на пробор. А Рихард? С взъерошенными со сна волосами и капитанской кепкой на макушке, в простой рубашке и стоптанных парусиновых туфлях. Идя навстречу Кробату и вдыхая теплый запах травы и пыльной гальки, он решает попросить Альму купить ему такие же новые туфли, лучше сразу две пары.
— Мне сказали, я найду вас дома.
Кробат говорит немного с прононсом, на венский манер, что напоминает Рихарду о том, как они вместе ездили к любителям природы с научными степенями и Кробат нанимался поработать тренером по бегу на коньках в Хоймаркте[25], чтобы немного поправить свое довольно скудное финансовое положение. Тогда Кробат отставал во всем, человек с ничего не значащим лицом, к которому Рихард всегда относился немного с презрением. Но, глядя на него сейчас, он вынужден признать, что его собеседник, несмотря на всю свою угловатость, выглядит живее и на несколько лет моложе, чем он сам.
А тогда они разве не были на «ты»?
— Надеюсь, не помешал? — спрашивает Кробат.
— Извольте. Чем могу быть полезен?
Как бы проверяя прочность отношений, он кладет Кробату руку на плечо, ощущая ладонью искусственное плечико униформы. После нескольких реверансов в сторону Альмы Кробат поворачивается к Рихарду и просит поговорить с ним с глазу на глаз.
— Что-то важное? — спрашивает Альма, скрестив руки на груди и упрямо не двигаясь с места.
— Да ничего особенного, — говорит Кробат. Но звучит все ровно наоборот.
— Пожалуйста, позаботься, чтобы нам не мешали. И пусть Фрида принесет кофе.
При этом Рихард пытается угадать, что послужило причиной его визита, имеет ли он какое-либо отношение к вчерашней встрече в Ратцерсдорфе. Он пристально смотрит на Кробата, чего тому, собственно, нужно. Самое правильное было бы поменьше говорить, насколько это получится. Он старается казаться спокойным. Ни в коем случае не выдавать свою неуверенность. Он входит в крытую беседку, там со стороны веранды стоит летний столик, даже с букетом цветов, входит слишком напряженно, весь натянутый, как струна, движения деревянные, плечи прямые, словно демонстрирует свою выправку. Мужчины садятся. Рихард надеется, что Кробат для начала поговорит на отвлеченные темы, вспомнит пару историй из студенческой жизни, а уж потом приступит к сути разговора. Но после обмена короткими репликами по поводу Отто, которого они прогоняют из беседки (как похож мальчуган на Рихарда, вот на чем держатся семьи и т. д.), и несколькими словами на интересующие их общие темы (как принципиально и насколько к лучшему изменилась обстановка в стране за последние недели), Кробат переходит к главному пункту разговора: поданный в суд иск против охранно-страховой компании выглядит по меньшей мере смешно, если учитывать внешние обстоятельства дела. Потому как, продолжает Кробат:
— Тогда все попадут под колесо истории.
Перед командировкой через знакомого адвоката Рихард напомнил охранно-страховой компании, что пора уже произвести выплату по возмещению убытков. В случае задержки сроков им будет грозить новый иск, который, по мнению Кробата, ни в коем случае не следует подавать.
— А почему смешно? — спрашивает Рихард. — Эта компания по круглосуточной охране и возмещению понесенных за время охраны убытков действовала с помощью всяческих ухищрений, пыталась увильнуть от выплаты суммы убытков или вообще не реагировала на запросы. Согласно договору о возмещении ущерба, если не достигнута обоюдная договоренность, сумма должна быть взыскана в судебном порядке в течение шести месяцев. Именно этот шаг и сделан. Я считаю это нормальным процессуальным актом, принимая во внимание поступившие сигналы, что эта охранно-страховая компания собирается использовать все возможности, чтобы увильнуть от выплаты возмещения убытков.
Кробат пять минут читает Рихарду лекцию о грядущих судьбоносных переменах, об охватившей город эйфории и о том, что поведение Рихарда бросает неблагоприятную тень на его политические установки.
Когда, перейдя к резюме, Кробат делает намеки, что готов объяснить еще раз все сначала, декларируя при этом, что жертвы требуются сейчас от каждого, Рихард осторожно произносит:
— Я и не подозревал, что этот вопрос носит политический характер.
— Вот тут вы на ложном пути, — возражает Кробат с невозмутимостью, от которой веет уверенностью, что Рихарду с ним лучше не спорить.
Рихард прислушивается к приближающемуся сзади тихому скольжению сандалий по газону. Это Фрида, она принесла кофе и чашу с малиной. Отодвигая в сторону вазу с цветами, Фрида перегибается через плечо Рихарда. Он чувствует нажим ее упругой груди и воспринимает это как скрытое напоминание о минувшей ночи. Отклонившись чуть в сторону, Фрида расставляет чашки и розетки с особой медлительностью движений, что Рихард тоже относит на свой счет. Он нюхает хорошо знакомый запах духов, ее тела, издающего более сильный запах, чем малина на столе. Кробат тоже пялится на девушку, и Рихарду приходит вдруг в голову, что на Фриде надета как раз часть того выцветшего белья, которое косвенно является предметом их разговора. Кое-что из пострадавших в тот день вещей Альма принесла домой с тем расчетом, чтобы, если дело дойдет до судебного разбирательства, их можно было предъявить в качестве доказательства.
Пока Фрида разливает кофе, Рихард вспоминает отдельные связующие моменты: 12 и 13 марта, в субботу и воскресенье, немецкие войска вошли в Австрию, именно в те дни в магазине белья родителей Альмы, которым она заведует, выставленные в витрине в большом количестве образцы потеряли на ярком солнце свой товарный вид. Приставленный к магазину полицейский от охранно-страховой компании предпочел размахивать флагом на въезде в город, празднуя свое новое гражданство, вместо того чтобы выполнять возложенные на него обязанности.
Он говорит:
— Невозможно отрицать того, что охранника на посту не было.
А Кробат:
— Можно ли упрекать его в том, что он распознал историческое значение момента, как этого, впрочем, следовало ожидать от каждого.
Какое-то время Рихард смотрит вслед степенно удаляющейся Фриде, потом искоса на Кробата. Он считает, что не обязан следовать изворотам его причудливой логики.
— Надеюсь, из этого не вытекает правило, что можно пренебрегать своими обязанностями. А если да, то тогда эта охранно-страховая компания должна воздать сторицей своему человеку за понимание исторического момента и возместить клиенту понесенный ущерб согласно правилам приличия.
В прошлом году лишь после долгих колебаний Альма продлила договор с этой компанией, в работе которой то и дело выявлялась халатность, а причиненный ущерб никогда не возмещался. Высокую стоимость услуг своей компании в сравнении с другими предложениями ответственный инспектор объяснял тем, что в случае понесенного убытка клиент имеет дело с фирмой, которая надежно и ответственно относится к взятым на себя обязательствам. Упомянутый инспектор, господин Больдог, знал о прошлых недочетах в работе компании и торжественно заверил, что подобное больше никогда не повторится и что в противном случае следует обращаться непосредственно к нему. На том и порешили.
О невыполнении охранником своих обязанностей было доложено, равно как и о факте, что в указанные дни ярко светило солнце, что даже охранностраховая компания никак не может оспорить, поскольку об этом сообщалось в газетах и кинохронике. Правда, при первой реакции на иск утверждалось, что солнечный свет в середине марта не имеет еще достаточной силы, чтобы причинить означенный ущерб. Как будто господам неизвестно, что для некоторых товаров достаточно четверти часа прямых солнечных лучей, чтобы обесцветить краски. При этом не играет никакой роли, насколько выцвела вещь, в книге учета убыток фиксируется одинаково. Все эти аргументы были приведены неоднократно, однако эксперт страховой компании, то есть заинтересованной стороны, решил спорные вопросы не в пользу Альмы. Независимую экспертизу никто не заказывал, потому что это, как пытались их убедить, слишком дорогое удовольствие, так что за полгода было только потеряно время.
Но теперь Рихард, кажется, понимает, что приведенные им объяснения ничто по сравнению с политическими аргументами Кробата, будь он хоть тысячу раз прав: чистое безрассудство, которое мало кого интересует.
У Рихарда ходит кадык. Он говорит:
— И куда же обращаться за возмещением убытков?
— Можно? — спрашивает Кробат, кивая. Он пододвигает к себе бронзовую пепельницу и закуривает.
— Подумайте о собственной выгоде, о том, что при стремительно растущем спросе благодаря явному большинству мужского населения города и деньгам, пущенным в оборот, у вас больше не будет конкуренции. Вы не поверите, как многое стало возможным, о чем еще несколько недель назад просто нельзя было мечтать. Как быстро выстраивается будущее.
— О будущем сейчас только и говорят, причем не иначе как с восторгом.
— И правильно, скажу я вам.
Мужчины смотрят друг на друга в упор. Через пару секунд Рихард упирается подбородком в воротник, подавленно внимает речам Кробата, а потом, сам не зная почему, думает о том, что, заводя семью, он хотел, чтобы наступили такие времена, когда никаких перемен больше не будет. Быстрая прокрутка кадров назад: опись товара отпадает сама собой; волнения и перевороты на протяжении всей его непредсказуемой жизни и новая форма государственного устройства и правления каждые пять лет; новые деньги; новые названия улиц; новые формы обращения и приветствий. Один сплошной хаос. По окончании детства спокойных периодов как таковых не было вовсе или — крайне редко, и все настолько запутано, что он даже не может определенно сказать, до какого момента он отмотал бы время назад, если бы мог.
Он слышит, как Кробат говорит:
— Да забудьте вы это белье.
Забыть это белье, причем совершенно безболезненно, как вода забывает иногда замерзнуть. Может, и время способно забывать течь своим чередом?
На секунду Рихарду привиделся остов мира, словно скелет умирающего человека. Он чувствует, насколько все бессмысленно и нереально и что когда-нибудь и он умрет. Мысль — как заноза в голове.
А больше всего его угнетает, что он умрет не австрийцем.
— Если я вас правильно понимаю, то перед лицом будущего, на которое работаете вы и ваши соратники по партии, все свои личные интересы я должен отодвинуть на задний план.
— Но вы можете пойти на то, чтобы подкорректировать ваши взгляды. Вы талантливый человек. И, принимая во внимание ваши способности, у вас есть на это все основания.
— Сейчас почти для всего легко найти все основания, — говорит Рихард.
Кробат откашливается, придвигает стул поближе к столу и пробует малину.
— Не так-то легко найти дом, у которого все четыре стороны смотрят на юг.
Трава растет, ставни выцветают, черепица крошится с наветренной стороны.
— А у вашей супруги должна появиться жгучая потребность переехать со своим магазинчиком куда-нибудь в более скромное место, если, конечно, это удастся сделать, не производя чрезмерных затрат. Сегодня даже внешняя форма аризации[26] больше никого не заботит.
Рихард лихорадочно пытается найти ни к чему не обязывающий и в то же время не индифферентный ответ. Он говорит:
— Это означало бы, одной витриной больше…
Он соскребает что-то твердое с крышки стола, машинально отправляет себе в рот. И только потом соображает, что это мог быть мушиный помет. Он уже раскусил его зубами, а потому резко хватает чашку с кофе и прополаскивает рот одним большим глотком. Он не в состоянии помочь себе, его заботы и тревоги растут выше головы и превосходят его силы.
Из дома слышатся размеренные звуки флейты Альмы — звучащие каждый в отдельности или плотными пассажами, они разливаются в желто-зеленом воздухе. А еще раздается лязг цепей и скрип веток груши под тяжестью качающегося Отто.
Когда Кробат вновь заводит речь о будущем и мечтает с задранным вверх подбородком о том, как будут проводиться силовые акции, Рихард откидывается назад, словно так ему лучше видно. Он пытается еще раз все взвесить, а главное, обдумать все основания, сбалансировать, так сказать, аргументы Кробата с предложенной ему дилеммой и найти таким образом приемлемое решение: ясно одно, мало надежды на то, что коварная регулярность политических переворотов в будущем прекратится, ибо «партайгеноссен» Кробата не продержатся и нескольких недель, а коль скоро так, то, вероятно, разумнее найти с новыми господами общий язык и вести себя по отношению к ним лояльно, что было бы только естественно. Он, доктор Рихард Штерк, не тот человек, который мыслит себя вне времени и эпохи, он заслуживает немного покоя, так он считает.
Кробат, словно идя в ногу с мыслями Рихарда (как в строю, нога к ноге), тоже апеллирует к благоразумию Рихарда, иначе тот в противном случае может вляпаться в аферу.
— Вы поступили бы правильно, если бы перестали относиться к этому легкомысленно.
— А я этого как раз и не делаю.
— И вам нужен добрый совет.
Но поскольку Рихард не отличается особым чутьем, он сомневается. И поэтому предпочитает обсудить все с Альмой. Если бы суметь правильно подойти к этому вопросу. Если бы знать, что будет дальше и в каком направлении развиваться. Это совсем не просто — оценить обстановку и выработать свою позицию, притом что желаемые условия жизни в данном предложении не рассматриваются.
Кробат предостерегает:
— Иначе однажды наступит раскаяние, и не то чтобы вероятно, а совершенно определенно.
— Хорошо, я приму это к сведению, — соглашается Рихард, произнося это максимально нормальным тоном, на какой только способен. Но уже в следующее мгновение он думает: черта с два! Что касается отклонений от нормы, интимные отношения со служанкой довели его до предельных границ нагрузки. А если сейчас он поддастся еще и на этот соблазн… Если возросшая клиентура борделей, а с ними и потребность в нижнем белье могут принести ему утешение и забвение, то проще вырыть в саду яму, залить ее водой и барахтаться у всех на виду в этой грязи. Хватит с него! Он думает, что, если бы вступление войск состоялось на две недели раньше, он никогда не связался бы со служанкой, это точно. У него нет таланта к неупорядоченному образу жизни, и этот талант ни с того ни с сего ниоткуда не появится, у него уж точно нет, так ему представляется. А теперь ему надо как можно скорее покончить с тем, чего и начинать не нужно было.
В общих чертах у него даже возникла идея, как действовать дальше: абсолютно не важно, какое решение пробьет в последний момент страховая компания (а пробивать ей придется, я даже допускаю, что будет приведено компетентное доказательство, что в означенные дни солнце в столице вообще не светило), он вынет свои деньги из дела и вынудит таким образом Регистрационную палату аннулировать в реестре торговых фирм запись о нем. Доктор Кранц из земельного арбитражного суда в долгу перед ним, так что Рихард может рассчитывать на скорейшее завершение дела. Он отдает себе отчет в том, что Альме эта новость не понравится, но ее мать вечно озабочена проблемами ухода за своим мужем, чем и объясняется полная занятость Альмы в магазине, просто беда какая-то. Зато, если в будущем Альма будет сидеть дома, служанка и вовсе не понадобится. Это вполне устраивает Рихарда. И тогда все быстро встанет на свои места. А все, что было, канет в прошлое, став ему наукой.
Он делает глубокий вдох. Мысль о том, что, по крайней мере, дома опять все будет спокойно, кажется ему даже реальней, чем он сначала об этом подумал, он полностью поглощен ею в данный момент. Кробат делает последний глоток кофе. Рихард порывается налить еще, но Кробат, прикрыв чашку рукой, отказывается от предложения под предлогом, что ему пора. Кробат напряженно смотрит в сад, и Рихард прослеживает его взгляд. Темная вишня, за ней увешанная плодами груша, на которой неподвижно висят качели, пятнистые в солнечном свете. А дальше — стена, а за ней соседи, которые собираются переехать в Лондон.
И только посмотрев еще раз, Рихард понимает, что Кробат сосредоточился на Отто. Мальчуган уверенно вышагивает по кромке стены, бог знает, как его опять туда занесло. Заметив, что мужчины наблюдают за ним, Отто кричит:
— Они застелили весь газон коврами.
Широко расставленными глазами, унаследованными от матери, Отто еще раз смотрит на соседский участок, потом оборачивается и кричит:
— А по деревьям развесили занавески и ковры поменьше.
Он смеется в их сторону.
Рихард кричит в ответ:
— Смотри, как бы выбивалка для ковров не прошлась по тебе.
Семенящими шажками Отто бежит по кромке стены, зыркая глазами по сторонам, — форпост того, что Кробат называет будущим. Для Отто и Ингрид все то, что не приемлет Рихард, станет нормой. Ингрид просто не будет знать ничего другого, ей поведение отца будет казаться когда-нибудь странностями старого и разочаровавшегося человека, для которого прошлогодний снег символизирует золотые времена, как для одноногого отца Рихарда его не существующая больше нога — поля сражений в Галиции.
— Ваш мальчик производит впечатление счастливого ребенка, — говорит Кробат.
Потом неожиданно, выдержав паузу:
— Берегите его.
Рихард в нерешительности, как реагировать на это и что ответить. Лучше промолчать.
Кробат встает. Направляясь к машине, он благодарит Рихарда за потраченное на него время, говорит, как приятно было повидаться вновь, передает наилучшие приветы госпоже супруге — и: хайль Гитлер!
И пока Рихард подыскивает подходящие слова для прощания, Кробат уезжает. Делая медленный выдох, Рихард ждет, когда «штейр» вырулит на улицу, потом стоит, подавленный, нерешительный, уперев руки в боки, тупо смотрит на пустые ворота, где в течение еще нескольких секунд серый дым выхлопной трубы загазовывает воздух. Потом отворачивается от площадки и окидывает взглядом раскинувшийся перед ним в царственном спокойствии сад, нигде ни души. Отто, по-видимому, принял мудрое решение и слез со стены или идет по ней за домом.
Рихард зовет его.
Никакого ответа.
Рихард считает, что Отто был и есть сопляк. Его уже давно занимает вопрос, не идет ли детям во вред, что Альмы по полдня нет дома, и чем больше он об этом думает, тем гениальнее кажется ему идея расстаться с магазином. Своего места он уж как-нибудь не лишится, нет, а если все же… да нет, хотя от них… ах, да что там, ясно, от них всего можно ждать. Слава богу, он богатый человек, и как только он разделается с этой историей и избавится от магазина, он сможет держаться в тени, и ничего не произойдет. Не высовываться почем зря, а то, чего он не знает о городском электрохозяйстве, того и знать необязательно. Талантливый человек, это даже Кробат заметил. Держаться незаметно. Перед Альмой он оправдается: на него оказывают давление сверху. Он думает, что доводов будет более чем достаточно. А потом: покончить с этим магазином, положить конец собственной неуверенности в торговых делах, никаких больше споров с поставщиками по поводу прочности бумаги для фирменных пакетов, которые все время рвутся, или неприятностей с декоратором витрины, мало того, что не приходит с утра, как договаривались, является в самый разгар дня, мешает всем и еще требует прибавки.
Осенний сезон для них уже не начнется (если все получится), а что останется после быстрой распродажи, можно будет незаметно отдать представителям Нижнеавстрийского крестьянского союза, возможно, вместо обещанных в Ратцерсдорфе денег, таким образом, Рихард сделает кое-что полезное для семей арестованных соратников. Служанку он уволит (да, так), а Альме, напротив, увеличит в качестве компенсации сумму расходов на хозяйство и два раза в год деньги на обновление гардероба, одновременно надо будет выяснить у доктора Лёви, можно ли выделить пасеку из общей массы продаваемого имущества. Таким образом, Альма удовлетворит давнишние требования своего отца и к тому же заимеет свой собственный обетованный уголок. Так, во всяком случае, Рихард себе это представляет.
Ингрид ковыляет по четырем ступенькам веранды вниз, выпущенная на волю, как только Кробат уехал. С детской серьезностью, широко раскрыв глаза, она смотрит на отца, а проходящая мимо кошка трется о ее левую ногу. Через минуту Ингрид нагибается, все время повторяя имя кошки, пытается поднять ее за передние лапы, но добивается лишь того, что кошка вытягивается и становится ростом с ребенка, кошка соприкасается с землей лишь двумя тонкими задними лапами.
Глядишь, и Рихард скоро почувствует твердую почву под ногами. Может, сквозь ожидаемые возможности проступят очертания будущих констелляций, гораздо больше соответствующих желаниям и таланту Рихарда, нежели те, что сейчас. Соображения по поводу постоянно меняющейся политической обстановки, как ему кажется, имеют прямое отношение к этой надежде (может, конечно, он совершает ошибку всей своей жизни), равно как и его соображения относительно магазина белья и Фриды. Ему ясно, мир будет и дальше претерпевать изменения в той или иной степени. И хотя в общем и целом кажется неправдоподобным, что желаемые обстоятельства начнут именно в этот момент претворяться в жизнь, сам он останется таким, какой есть, и будет ждать случайной гармонии с пока еще совершенно неясным будущим.
Должен, обязан, мог бы.
Он вслушивается в звуки за каменной стеной. Издалека слышна теперь уже почти каждый вечер духовая музыка, рожки, тромбоны и контрабасы. А в перерывах глухие удары со стрельбища. На минуту он задумывается о Фриде, о том, что скоро она опять окажется в своей темной комнатушке, будет лежать и вдыхать запахи утиных болот родной деревни, так хорошо знакомой ей с детства. Рихарду уже сейчас немного не хватает не самых белоснежных, немного грубоватых простыней в комнате Фриды, где он спал когда-то ребенком. Но мгновение спустя и это все выглядит иначе: воспоминания последних дней, отрезки жизненного пути, отмеченные поразительной несостоятельностью, уже завтра, к величайшему счастью, не будут иметь к нему никакого отношения.
С воинственными криками индейца из-за угла выбегает Отто и направляется к Ингрид с кошкой, угрожающе пританцовывая вокруг них. Кошка вырывается из рук Ингрид и большими прыжками уносится прочь. Ингрид настороженно выпячивает губы и сдвигает брови, точь-в-точь как это делает Альма. Отто продолжает вопить и танцевать на месте.
— Отто, прекрати, — резко и строго говорит Рихард.
Взмахом руки он подзывает мальчишку и отвешивает ему оплеуху. Он убежден, что Отто это не повредит и немного дисциплины ему не помешает.
— Нечего бегать по стене, и убери свой автомобиль на место.
В задумчивой медлительности мимо летят пчелы.
Блуждают солнечные блики.
Раскачиваются тяжелые головки цветов.
В воздухе пахнет средством для чистки ковров.
Ангел-хранитель застыл без движения.
Ветер постепенно сдувает краски с окружающего мира.
На дворе трава, на траве дрова…
И как еще долго все это не канет в вечность?
Рихард исходит из того, как долго он будет все это помнить.