Когда я вижу перед собой классический средневековый замок, я всегда почему-то испытываю необъяснимый трепет и почти священный восторг. Как правило, это доминирующая над местностью точка где-нибудь на одинокой скале, как нормандский Mont Saint-Michel, баварский Neuschwanstein, многочисленные испанские Алькасары. Или как несчетные итальянские замки на холмах, окруженные виноградниками — всюду замок сеньора на высоте, а под ним, где-то внизу копошатся трудолюбивые вилланы.
Вся композиция — от рассыпанных по округе наделов арендаторов до замковой часовни и донжона — все стремится вверх, ввысь, к облакам, к Богу, в небо. И где-то там, неподалеку от ангелов, в представлении каждого крестьянина живет их лорд, сеньор, пан, герр — хозяин. Ведь он же не может жить у подножья? Для чего тогда все эти шпили, остроконечные крыши? Нет, сеньор — где-то там, рядом с ангелами!
Многие из этих замков построены тысячу лет назад, но с тех пор ничего не изменилось. Если посмотреть издалека на любой центр силы — Гамбург, Лондон, Нью-Йорк, Чикаго, Токио, Нью-Дели — всюду мы увидим те же самые очертания египетских пирамид. Где в центре панорамы окажется самая высокая точка с очень значимым хозяином, а вокруг — вассальные владения поменьше. Или же независимые барончики от коммерции воздвигли рядом свои башенки. Это не важно. Важно, что это по-прежнему замки и по-прежнему с их высоты хозяева наблюдают за своими вассалами.
Когда-то прежде замки населяла родовая аристократия, землевладельцы и их прислуга. Потребовалась целая Первая мировая война, чтобы стереть такой миропорядок и поставить на вершину мировой иерархии не князей с баронами, но владельцев промышленных предприятий и управляющих банками. Где-то нобилитету удалось трансформироваться в собственников денег и производственных мощностей — как в Британии, в Италии, частично во Франции, совсем мало — в Германии, Австро-Венгрии, где старые хозяева стран не поняли направления развития цивилизации с первого раза и пытались взять реванш во Второй мировой. Где-то — как в России правящие круги были пущены под нож почти в полном составе. Наверное, российские землевладельцы упорствовали намечающимся переменам более всех остальных. Формацию хозяев мира — аристократов-землевладельцев повсюду сменила новая. И с тем же упорством бросилась строить все те же замки, еще более отчетливо показывающие разницу между народными массами и новыми небожителями.
Поначалу новые башни заселялись промышленниками, сталелитейщиками, нефтяниками, железнодорожниками, банкирами, тоговцами, страховщиками, кораблевладельцами — всеми поровну и все были чем-то вроде равных баронов новой экономики, нового мироустройства. Рядом, в башнях пониже, располагалась новая прислуга: радиокомпании, газеты, консалтинговые и юридические компании, брокеры, издательства, именные институты вроде Смитсонианского. Но постепенно из среды равных выделились самые достойные — финансисты, инвестиционные банкиры, страховщики, ставшие герцогами и графами новой феодальной эпохи.
Теперь у них не было земли как основного носителя богатства, но зато они научились «делать» деньги, на которые могли купить все, что может быть создано. Вместо фригольда — появилась норма резервирования, вместо копигольда — рыночная капитализация, а на смену вилланскому держанию земли пришли проценты по кредиту[45]. Казалось бы — изменилось все! Это так и не так: все, кто добывал себе хлеб руками, профессией, службой по-прежнему вынуждены были работать на новый класс народившихся феодалов, научившихся выжимать деньги не только из земли, но даже из жизни своих должников.
Когда герр Миллер рассказал мне, что все работники на наших австрийских предприятиях застрахованы на кругленькие суммы за счет фирм — я порадовался за то, что их родные в случае чего получат приличные компенсации. Но герр Миллер рассмеялся и сообщил, что получателем выплаты в этих страховках значится не жена, сын или брат, а фирма-страхователь, то есть я и остальные совладельцы. И еще герр Миллер цинично сообщил мне, что некоторых из работников лучше бы прибить сразу после найма на работу, потому что те три миллиона шиллингов, на которые застрахована жизнь среднего клерка, он не отработает и за двадцать лет.
Я проверил его слова для французских, немецких, английских предприятий — везде было одно и то же. А на одной шахте в Бирменгеме, все еще окончательно не закрытой, выяснилось и вовсе замечательная вещь: если бы шахта обрушилась, похоронив под собою всех работников, управляющая компания по страховым выплатам получила бы вдвое больше, чем можно было выручить, продав эту шахту.
Я даже иногда задумывался — не уходит ли корнями нынешний мировой порядок к своим рабовладельческим истокам? В этом не было бы ничего странного, ведь нас от рабовладения отделяют не тысячи лет, оно не закончилось Древним Римом. Прошла всего сотня лет с тех пор как в благословенной Америке, где оно приняло самые мерзкие формы, с ним было покончено. А в кое-каких африканских странах его запретили всего-то лет десять назад. В европейских зоопарках негров-бушменов держали в клетках с макаками и гамадрилами до середины тридцатых годов двадцатого века — для ознакомления почтенной публики с нравами диких людей. Говорят, что просвещеннейший муж, герр Бисмарк, создатель Германии, однажды увидевший в одной клетке негра и гориллу, просил объяснить смотрителя — кто есть кто в этой экспозиции. Я даже понимаю отчасти удивление баварских бюргеров на Мюнхенской Олимпиаде, когда чернокожие люди, еще совсем недавно сидевшие в зверинцах, вдруг начинали побеждать в забегах, прыжках или боксе — для тех времен это было бы так же невероятно, как если бы сейчас начали говорить домашние кошки.
И все же рабовладение не нуждается в замках — они ему почему-то не очень нужны. Рабовладельческому хозяйству почему-то не нужны центры, в которых аккумулируется богатство, власть, сила. Латифундия обходится без этого.
Впрочем, можно заметить, что аналог давнишних латифундий — нынешнее массовое производство, где рядовой работник находится на положении той же бессловесной скотины, что и дядя Том полторы сотни лет назад. И в этом смысле установившийся мировой порядок, закрепившийся на большей части земного шара — симбиоз двух систем: смягченное рабовладение на производстве и просвещенный феодализм в сфере финансов. И в этом нет ничего странного: кто может больше заработать — тот и командует парадом.
Кто-то, как несчастные акционеры какой-нибудь General Electric, довольствуется шестью-восемью процентами годовых — в удачный год, кто-то же, как владельцы паев инвестиционной корпорации Morgan Stanley, или фонда Pimco, зарабатывают на порядок больше. В хороший год инвестиционный банк или фонд может похвастать и сорока-пятьюдесятью процентам распределенной прибыли, заработанных на всяких хитрых инструментах, не имеющих самостоятельного экономического смысла: на быстрой перепродаже акций, на манипуляциях с опционами, на андеррайтинге — в любой из его ипостасей, на секьюритизации и выпуске деривативов, на слияниях и поглощениях, словом, на всем том, что не добавляло миру ничего, кроме необходимости платить деньги новым феодалам и снижать их финансовые риски.
И на полученные деньги строились новые замки в новых, доселе неосвоенных землях: в китайском Шанхае, в Куала-Лумпуре, в Маниле, Токио, Сингапуре и с каждым новым небоскребом новый миропорядок еще сильнее упрочнялся в сознании обывателя как единственно возможный способ ведения хозяйства.
Это даже стало отличительным признаком: если город начинает приобретать черты американского мегаполиса, где в деловом центре один за другим вырастают тридцати-пятидесяти-семидесятиэтажные здания страховых компаний, банков, инвестиционных фондов — город полностью принял новый мировой порядок и идет в ногу со всем человечеством.
У нынешних финансистов теперь нет права первой ночи, как у какого-нибудь средневекового лорда, но зато есть ипотека — когда банк выдает клиентам деньги на длительный срок под очень низкий, практически нерыночный процент. Нам кажется, что для нас сделано благо, но на самом деле нас поимели, как в ту самую «первую ночь», ведь мы сами оплатили свою кабалу. Главное условие ипотечного кредита — совместное участие в его оплате банком и клиентом. Но если немножко вдуматься в имеющийся порядок, то начинают вылезать странности. Человек вносит первоначальный взнос от четверти до половины стоимости жилья настоящими деньгами, банк, как и полагается ему инструкциями надзорных органов, треть этих денег заносит в резерв и выдает вам красивую бумажку, что нами получен кредит. Он не дает вам свои деньги — он создает новые под обеспечение вашего долга. И ему даже не приходиться отчислять сколько-нибудь в резервы, потому что эти резервы, и даже гораздо больше, оплатите вы своим первоначальным взносом. Далее банк начинает принимать от нас ежемесячные взносы, не рискуя при этом ни единой копейкой своих средств — ведь мы сами оплачиваем обязательный резерв, страховку, услуги риэлтера! В итоге мы переплачиваем за несчастную квартиру или дом втрое-вчетверо, деньги получает банк и на этот раз это настоящие деньги, обеспеченные нашим потом, нашим трудом и нашими стрессами.
У нас теперь нет барщины или оброка, ее заменили налоги и сборы. Но чем подоходный налог хуже оброка? Если посмотреть на его физический смысл, то заключается он в том, что налог — суть работа на государство определенное число часов в год. В некоторых странах это один-два месяца труда, а кое-где и все десять. И кому же в итоге достанутся эти деньги? Надсмотрщикам — чиновникам, на которых уходит половина бюджета, на их зарплаты и премии, на компенсацию их ошибочных управленческих решений, еще часть — попросту разворовывается. Остаток достается тем же корпорациям — в виде оплаты за взятые раньше кредиты государством у банков, на производство оружия, на оплату инфраструктурных проектов, которые выполнят те же корпорации — новые феодалы.
Мне иногда даже казалось, что у обывателя, даже у состоятельного обывателя, вообще нет своих денег — ему дают деньги в аренду, попользоваться, а на самом деле они принадлежат совсем другим людям, которые за эту услугу имеют свой неплохой профит.
Но зато у нас остались институты герольдов и глашатаев. Более того, теперь они не назначаются господами из замков-небоскребов, а мы сами можем выбрать себе тех, чьи голоса нам кажутся наиболее сладкими: президентов, сенаторов, губернаторов. Тех, кто озвучит перед нами политику, разработанную корпорациями. Им дозволено только говорить и принимать незначительные оперативные решения. И давать всенародное одобрение на постройку новых замков в центре своих столиц.
Добавить к этому необходимость хоть какого-то выполнения предвыборных обещаний, чтобы не разочаровывать обманутый электорат, и появляется дефицит бюджета, обесценивающий накопления рядовых избирателей — ведь правительство должно его покрыть выпуском долговых бумаг, которые с радостью выкупят инвестиционные корпорации — ведь выплаты по этим бумагам обеспечиваются доходами населения всей страны. Практически безрисковая операция: расходы вешаются на всех, прибыль изымается в пользу избранных.
Если кому-то думается, что законы пишут парламентарии, а утверждают президенты, то он сильно ошибается. Законы пишут корпорации, проталкивают через своих парламентариев и потом стригут с них купоны.
Не знаю, почему Серому нравилась эта мошенническая, абсолютно несправедливая схема мироустройства. Мне в социалистической Москве при среднем достатке жилось бы куда уютнее, чем в Лондоне при доходах существенно выше среднего, ведь я всегда бы знал, что если я добросовестно выполняю свою работу, мне не могут помешать жить счастливо никакие рынки, никакие коньюнктуры. Здесь же мне приходилось встречать вчерашних миллионеров, бродящих по помойкам. И никогда не видел я тех, кто смог самостоятельно подняться после такого падения — о них ходили слухи, но сам я никогда таких не встречал. Загнанных лошадей здесь пристреливают, несмотря на прошлые чемпионские заслуги. И это… так по-феодальному.
Обо всем этом я думал, сидя на первом в моей жизни заседании Европейского круглого стола промышленников. Европа сильно отставала в развитии от Америки — если за океаном единственная значимая сила сосредоточилась в руках владельцев денег, постепенно ставших и владельцами промышленных предприятий, то в Европе по старинке еще что-то значили промышленники. Здесь, в Дублине, собрались многие, большинство из тех, кто управлял индустриальной мощью европейского запада — почти полсотни убеленных сединами мужей, среди которых я смотрелся как вчерашний школьник.
FIAT, BP, Unilever, Volvo, Nestle, Philips, RD/Shell, Siemens, Bosсh, Daimler, Austrian Industries, Man, British Steel, Solvay, Olivetti и еще многие, многие другие — все флагманы европейской промышленности были представлены своими руководителями. С некоторыми я был знаком, остальных видел впервые, но мне сразу стало понятно, что все они — единомышленники, сговаривающиеся только о частностях и абсолютно согласные друг с другом в целом.
Мне вежливо кивали, улыбались, но узнать мое мнение никто не спешил. Впрочем, своего они не скрывали и мне было важно только это.
Докладчик выступал за докладчиком, мелькали цифры, графики, в руках появлялись и исчезали толстые проспекты презентаций, и я постепенно понимал, что каждый из них настаивает на необходимости скорейшего объединения Европы в некое общее экономическое пространство на основе Брюссельского договора, единой валюты, единого таможенного пространства и единого правительства. В прессе мне уже приходилось видеть пространные статьи на эту тему, но только здесь я понял, что о будущем объединении говорят как о деле уже решенном. Более того, каждый второй из выступавших считал неизбежностью включение в этот Союз тех стран, что еще были в сфере влияния Москвы — Польши, Румынии, Чехословакии, Венгрии, Болгарии.
— Вы же здесь впервые? Что вы обо всем этом думаете? — наклонился ко мне сосед, представительный щекастый и лысый очкарик, выступавший утром с речью о необходимости создания Пиренейского коридора.
Его звали Висс Деккер и возглавлял он голландскую Phillips. А на коленях у него лежала толстая брошюра его доклада с говорящим названием «European Round». Говорил на английском он не очень чисто, но компенсировал это быстротой и активной жестикуляцией.
— Что об этом говорят политики? — не очень-то любезно я ответил вопросом на вопрос. — Ведь это им предстоит ставить подписи на договорах?
— А что они могут говорить? Разве у них есть выбор? Они хотят снова быть избранными, а для этого они должны показать людям, что реально работают. Нужен какой-то успех. И объединение Европы в общий рынок — от Португалии и Исландии до Кипра и Финляндии сулит неплохие прибыли.
— Кому? Разве государства что-то получат от беспошлинного перемещения товаров и капиталов через границы?
— Нам, сэр Майнце! Нам! — у голландца было отличное настроение. — Мы сможем разделить труд между всеми странами-участницами. В Польше будут выращивать картошку, а в Италии машины. В Париже — создавать парфюм и строить самолеты, а в Цюрихе шоколад! Повсюду одна цена и повсюду одни правила! А если это хорошо для нас, то это хорошо для государств. Они получат увеличившиеся налоги, новые рабочие места, ускорение обращения товаров и денег. Нам нужно перезапустить европейскую экономику, пока она не захлебнулась. Разве это не достойная цель?
В последние годы таких разговоров ходило много — в газетах, с трибун на собраниях партий, с университетских кафедр звучали похожие речи, но я не думал, что вопрос уже настолько глубоко проработан и имеет такое количество поклонников.
— Не разделяю вашего оптимизма, — сказал я. — Это только у мистера Рикардо в книжке существуют страны, где выгодно производить бананы, и другие, которым выгоднее производить трактора. Только в теории, обмениваясь этими товарами, обе страны богатеют. В реальности все иначе. В реальности одни богатеют быстрее и постепенно разоряют других. И я вижу уже сейчас трудности вашей европейской интеграции. Сильные государства через какое-то время полностью подчинят себе слабые и на этом все закончится. В ближайшей перспективе вы получите больную Европу, с очень неравномерным распределением доходов. Будут очень богатые страны и очень бедные, причем у вторых не будет даже призрачного шанса выбраться из перманентного банкротства. И когда завершиться последний цикл приватизации в обнищавших странах, когда они продадут последний клочок земли чтобы расплатиться по долгам, начнется обратный процесс — раскол единой Европы. Только он будет совсем нецивилизованным — кровавым и грязным. Браки заключаются по любви, разводы случаются от ненависти.
Голландец меня внимательно слушал и не спешил вставлять свое слово. Я набрал в грудь побольше воздуха и продолжил:
— У меня есть маленькая Андорра, не очень-то предназначенная для свободной конкуренции, практически лишенная полезных ископаемых и не обладающая никаким производственным ресурсом. В горах трудно строить дороги и тянуть линии электропередач. У нас в избытке только камни и небо. А всего остального — мало. А вы предлагаете мне поучаствовать в конкурентной борьбе с Рурской областью? Лет через десять после начала такой конкуренции у меня в стране останутся всего лишь два человека — я и мой премьер-министр. Даже жена меня бросит, потому что мне нечем будет заплатить за ее булавки. И не помогут никакие представители в Брюсселе, потому что никому и в голову не придет реально помогать слабому. Рынки так не работают.
— Выживает сильнейший, не так ли? — мистер Деккер постучал ногтем по брошюре. — Но вы слишком много думаете о маленькой Андорре. А правда состоит в том, что если мы не научимся жить в Европе вместе, не сумеем наладить внутреннюю кооперацию, то лет через двадцать нас сожрут внешние силы. И от этого никуда не деться. И выбор прост — либо мы начинаем конкурировать с остальным миром, по мере сил помогая друг другу, либо делаем это каждый в одиночку. Но в таком случае наши шансы для выживания значительно ниже. И… могу вас заверить, что умереть мы никому не позволим. Вот здесь у меня приведены расчеты, — голландец быстро нашел нужную страницу в своем докладе, — и они упрямо говорят, что только на одной конвертации валюты мы теряем около полутора процентов прибыли каждый год. Переводя марки в лиры, а фунты во франки, мы теряем деньги. Их зарабатывают банки и распределяют между своими акционерами в Лондоне, Нью-Йорке, Сингапуре. И так происходит со многим, не только с валютой. Старые границы мешают Европе развиваться. Это понятно уже всем, кто здесь находится.
Мистер Деккер сделал широкий жест рукой, охватывая всю аудиторию.
— Нам нужно мобилизоваться, чтобы успевать за Америкой и азиатскими тиграми, иначе мы останемся на задворках цивилизации. Чтобы конкурировать с SONY, моей компании нужен дешевый доступ ко всем ресурсам Европы и тогда мне не придется принимать тяжелых решений о закрытии заводов в Германии или Франции. Все просто: наши компании созданы для того, чтобы получать прибыль. Но нынешние правила, сложившиеся на европейском рынке, не позволяют нам этого делать. Пошлины, страховки, налоги — мы едва сводим концы с концами. На вложенный в производство фунт мы имеем два пенса прибыли. Японцы с того же фунта имеют пятнадцать пенсов. Если политики в ближайшие годы не пойдут по предложенному нами пути объединения, мы просто будем вынуждены перенести свои мощности из Европы в Азию и Южную Америку, чтобы снизить текущие издержки. Альтернатива — разорение.
С такой точки зрения на проблему я еще не смотрел. Мне казалось, что европейская промышленность достаточно крепко стоит на ногах и не нуждается в каких-то специальных мерах. Но вот передо мной сидел один из столпов этой промышленности и он был убежден, что внутренние европейские границы мешают бизнесу. А вокруг нас с ним находилось еще с полсотни человек, руководящих восемьюдесятью процентами промышленного производства Европы, и все они считали, что мистер Деккер прав.
— Знаете, — продолжал голландец, — в этой ситуации нам нужно использовать любой доступный ресурс, чтобы стать победителем в гонке. В Америке сложился постоянный институт общения власти и бизнеса — лобби, но нам в Европе такой институт пока что просто не по карману. Даже такие большие фирмы как моя, не могут себе позволить услуги разных лоббистов отдельно в каждой европейской столице. Вот если бы у нас был общеевропейский центр принятия решений, где-нибудь в Брюсселе, то, думаю, власть лучше бы понимала, что нужно бизнесу, а бизнес мог бы успешнее помогать власти.
— Вы желаете узаконить коррупцию? — для законопослушного европейца его пассаж о необходимости создания лобби выглядел странным.
— Что вы говорите?! При чем здесь коррупция? Просто и нам и правительству нужна обратная связь, и нужно, чтобы она работала хорошо. Нам нужен инструмент влияния на избранных электоратом краснобаев-бюрократов, профессиональных политиков, всяких социалистов-зеленых-консерваторов, иногда всерьез считающих, что только на них держится благополучие Европы. Понимаете?
Я пожал плечами, уходя от точного ответа. Потому что еще не успел обдумать все открывающиеся возможности. В самом деле, в Европе среди правящих классов сложилось какое-то условное разделение на политиков и бизнесменов. И эти два крыла реальной власти редко пересекались. Это в Штатах человек мог быть сегодня вице-президентом банка, а завтра возглавить министерство здравоохранения, чтобы через год прыгнуть в кресло Председателя Совета Директоров нефтяной компании и еще через год избраться в Конгресс от Небраски. Здесь же все еще происходило достаточно патриархально: у политиков были свои круги, у бизнесменов свои. И редко кому удавалось, как в Штатах быть одновременно и политиком и бизнесменом.
— А наших европейских лобби можно сделать совершенно прозрачными, обязать, заставить, предписать им работу определенным образом, чтобы не возникло даже мыслей о коррупции! Это решаемый вопрос.
— Только ли нужно вам его решение? Думаю, что очень скоро все навязанные правила окажутся отброшенными. В Вашингтоне так и не нашли управу на своих лоббистов. Я слышал реальный рынок их услуг втрое превосходит то, что они указывают в налоговых декларациях. Вы уверены, что сможете держать все под контролем?
— Вы же видите, как развиваются технологии. В Лондоне на улицах развешивают видеокамеры, а вскоре это будут делать повсюду. Любые телефоны могут быть прослушаны. Не думаю, что это проблема. Во всяком случае, мы знаем, что нужно делать, чтобы она не начала мешать развитию. Весь мир постепенно интегрируется. Американцы скоро договорятся о едином рынке с канадцами и мексиканцами. И нам нельзя отставать. Чем больше рынок, тем больше его возможности. А мы создаем самый большой рынок в мире! И самый богатый. Полмиллиарда человек, четверть мировых производственных мощностей…
— Все давно уже обдумано и решено, верно?
— Осталось согласовать частности, — кивнул Деккер. — У всех есть свои маленькие интересы. Думаю, за год-другой мы с основными трудностями справимся. И… мне хотелось бы видеть вас в числе наших друзей. В моем докладе предполагается, что Испанию и Францию должен соединить туннель. И я слышал, что вы уже ведете разведку в этом направлении. Кажется, этим занимается мистер Трамп?
— Да, верно. Все так и есть, — я не стал отрицать то, о чем писали все европейские газеты.
— Мы могли бы согласовать наши усилия. Я уверен, что дело пошло бы быстрее и вам не нужно было бы нести единоличные риски. Мы можем встретиться еще с кое-кем, кто очень рассчитывает на этот туннель и мы готовы взять на себя его частичное финансирование.
Предложение было неожиданным и очень своевременным. По подсчетам Трампа стоимость прокладки двухуровневого туннеля должна была вылиться в совершенно неподъемную сумму и я уже всерьез подумывал о приостановке работ до лучших времен. Взять и просто так выбросить восемь-десять миллиардов долларов на непонятную затею с весьма мутной перспективой даже для меня было бы слишком. Пока не появился Деккер со своим предложением.
— Туннель будет строиться в любом случае, сэр, — не останавливал напор Деккер, — но раньше предполагалось, что он пройдет западнее Андорры. И будет строиться по окончанию работ над Евротуннелем. Но ведь мы можем начать прямо сейчас, если объединим свои усилия?
— Мне нужно подумать, сэр, — сказал я. — Не люблю давать обещаний, если не знаю точно, во что мне это выльется. Давайте вернемся к вопросу через месяц? — я протянул ему одно из приглашений на празднование Дня Рождения короля. — Приезжайте, буду рад вас видеть.
Он пожал мне руку и отошел к группе громко смеющихся людей.
— Очень энергичный человек, — произнес Николас Оппенгеймер над головой. — И совсем не дурак.
— Что вы здесь делаете? — я несколько удивился потому что не ожидал его увидеть. — Разве вы европейский промышленник?
— Американо-африканский, — хихикнул Оппенгеймер, усаживаясь в освободившееся кресло. — Принимаю посильное участие в работе по объединению Европы. Благородное и нужное дело.
— Выращиваете себе конкурента?
— Ну… что вы! Это они так думают. Они уже лет пять собираются по нескольку раз в год и согласовывают, согласовывают, уточняют… Все происходит так медленно, что порой кажется, что никогда не произойдет. Какой же это нам конкурент? Они серьезно обсуждают вопрос возрождения Ганзы — разве не смешно?
— И все же дело движется?
— Конечно.
— Тогда зачем?
— Подумайте сами. Мы сейчас контролируем европейский бизнес процентов на семьдесят — через кредиты, фонды, международные договора и организации. Мы контролируем их валюту, их производственные мощности, их правительства. И они правы — здешний бизнес сильно социализирован, слишком зависит от политиков и нуждается в реформе. Объединение нескольких пока еще богатых стран в один большой рынок, выступающий единым согласованным фронтом и находящийся полностью под нашим контролем — прекрасный инструмент для глобального влияния. Это кто угодно, только не конкурент. Пусть играются в независимость, пусть обретут иллюзию силы — нам не жалко, пока под Франкфуртом стоит американская военная база. Если это нужно для их хорошего самочувствия — пусть думают, что независимы и сильны. Главное, чтобы вырос спрос, а он вырастет на какое-то время. За последние десять лет Америка исчерпала возможности роста, мы катастрофически замедляемся. Рейганомика помогла высвободить кое-какие резервы, но этого мало. Алан вам все это рассказывал, да вы и сами наверняка читали в газетах об очередном снижении ставок. Экономика буксует. Нам нужны не многие отдельные рынки, но один большой. Глобальный. И объединение Европы — неплохой шаг в этом направлении. Потом мы объединим Южную Америку, Африку, Океанию. Лет через пятьдесят вы бы не узнали этот мир! Жалко, я этого уже точно не увижу.
— Почему бы вам не подумать о России? Почти триста миллионов человек, ВВП лишь вдвое меньше американского. Отличный рынок. Есть Китай… правда там людей на площадях стреляют…
— Вы о прошлогодних событиях? — поднял бровь Оппенгеймер. — Тяньаньмэнь? Перестаньте. Открою вам страшную тайну — не было в Пекине никакого погрома. Вернее был, но не в тех масштабах, как описала The Guardian. Все эти тысячи убитых… Это был продукт работы наших СМИ. Нам нужно было объяснить старине Дэну, что не он, а мы решаем когда и на каких условиях нашему бизнесу заходить в Шанхай или Гуанчжоу. Он понял. Даже уже не пытается в своих газетах писать опровержения на статьи в наших газетах. Отныне китайские краснозадые будут делать вид, что что-то контролируют, мы — что принимаем их беспокойство. Но править в Китае будем мы. Мы его перекричали. И перекричим любого. А лет через десять все вообще будут свято уверены, что китайцы расстреляли на площади тысячи несчастных студентов. В общем, не берите в голову. У вас другая задача. Россия пока еще мнит себя большим игроком и нужно сбить с них эту спесь. В чем вы нам и поможете, раз уж оказались на острие атаки.
Не услышав от меня комментария, он участливо заглянул мне в глаза:
— Вы чем-то расстроены? Бросьте, дружище! Добро пожаловать в высшую лигу!
— Не знаю, хотел ли я этого? — пробормотал я.
— Вы серьезно? — Николас выпучил и без того круглые, хотя и маленькие, глазки. — Сотни миллионов людей спят и видят себя на вашем месте, а вы сомневаетесь? За русских не беспокойтесь, мы уже их победили. На самом деле не очень важно, кого они выбрали себе в Президенты — Баталина, Горбачева или еще кого-нибудь — не имеет значения. Все сделано уже давно и вся разница заключается лишь в дате их окончательной капитуляции. Если, конечно, вы и подобные вам, будете на нашей стороне — на стороне свободы, честных отношений между людьми и…
— А если они продержаться еще лет десять? — я не стал дожидаться окончания спича и перебил его.
— Русские? Лучше об этом не думать, Зак. Здесь не может быть двух победителей — либо они, либо мы. Русские — это не только Москва, это половина арабского мира, это семьдесят процентов Африки, огромная часть Индо-Китая. И если мы не получим этого всего, то… хуже может быть только, если русские преодолеют свой кризис и сумеют подружиться с Пекином. Тогда придется воевать.
— У вас… у нас нет никаких иных вариантов, кроме как свалить Москву и отобрать их рынки? Поймите меня правильно, я, конечно, люблю риски, но не хочу рисковать сверх меры. А война с Москвой меньше всего входила в мои планы, равно как и отказ от возможных доходов.
— У нас нет выбора, — отрезал Оппенгеймер. — Вы же понимаете, что такое современная экономика? Мы должны постоянно расти. Нет роста — нет прибыли, нет инвестиций, нет развития. Вы когда-нибудь задумывались, на чем зарабатывает Голливуд?
Я покачал головой:
— Признаться, никогда не интересовался этим бизнесом.
— А между тем это крайне интересно, — Николас закинул ногу на ногу и удобнее устроился в кресле. — Кстати, на сцене сейчас Гилленхаммер из Volvo — обязательно попросите потом стенограмму выступления, у него свой, весьма интересный взгляд на будущее Европы. Но мы с вами рассуждали о кино?
— Так на чем же зарабатывает Голливуд?
— На государственных субсидиях, например. Та же Германия возмещает едва не половину съемочного бюджета, если в титрах указывается она как страна происхождения фильма. То же самое во Франции, Дании. Киношники зарабатывают на долгосрочных договорах с прокатчиками, на инвесторах, на продаже сопутствующих товаров, на отчислениях с каждой проданной копии. На производстве кино, как это было в шестидесятые, сейчас много не заработаешь. Зрителей в кинотеатрах стало меньше и билеты подешевели. Если в справочнике вам напишут, что бюджет фильма десять миллионов, а доход — пять, не думайте, что кино убыточное, наоборот, свою долю пирога получили все: кинокомпания, ассоциированный с ней дистрибьютер, сеть кинопроката, критики. Без денег остались только те, кто допустил в контракте глупость и согласился работать из будущей прибыли — ее-то в отчете как раз не будет.
— Половина моих банков делает так же, — сказал я, — прибыль — акционерам, убытки — государству.
— Ну, что здесь сказать? — скривил лицо Оппенгемер. — Я вас поздравляю, это значит, что у вас работают хорошие специалисты. Я иногда даже думаю, что государство для того и создано, чтобы компенсировать нам убытки от ошибок. Если ваши люди еще и не подворовывают, то было бы просто великолепно.
Вот здесь похвастаться мне было нечем. По независимым изысканиям Тома и Лу воровали все, независимо от страны, где располагался банк. Воровали наемные директора, Председатели правления из числа акционеров, начальники отделов — все, у кого был доступ к деньгам. Приемы использовались самые разные и подчас человеческая фантазия вызывала невольное восхищение. Валютный отдел мог купить «ориентируясь на рыночную коньюнктуру» какую-нибудь региональную валюту вроде боливийских песо по завышенной втрое цене, и сразу же ее продать, зафиксировав убыток, проверить сделку удавалось только через полгода, не раньше — когда формировались отчеты. Штука была в том, что покупались эти деньги у своей карманной компании, которая, получив маржу, тотчас банкротилась, а деньги отправлялись на нейтральные счета на Кайманах. Работники из высшего руководства запросто выдавали связанные кредиты на постройку целых городских районов, а штука была в том, что строительство вели они же. Как говорил мне однажды Серый — «банк это такая структура, которая с радостью ссудит деньгами того, кому они не нужны — кого-то вроде большой транснациональной корпорации, и никогда не доверит денег тем, кто по-настоящему в них нуждается и может показать результат».
Людей снимали с должностей, разоблачали, судились с ними, выколачивали долги, но, видимо, такова уж природа человека — сидя рядом с деньгами, очень трудно отказаться от желания прибрать их к рукам.
Когда я вспоминал о тех «детских» способах увода денег, что практиковались в Советском Союзе, на моем лице появлялась мечтательная ностальгическая улыбка — я словно вспоминал начальные классы школы, где все было прекрасно, а любые трудности были по-настоящему мелкие.
Том даже составил небольшое руководство с описанием самых часто встречающихся афер и способами противодействия. На полутораста страницах уместилось почти две сотни «сравнительно честных способов отъема денег», и по его словам это был совсем не исчерпывающий список.
Поначалу меня это тотальное воровство напрягало и я пытался найти способ борьбы с ним, но чем больше знакомился с бизнесом, тем больше понимал, что это неизбежность, которую изжить невозможно и которую нужно просто закладывать в имеющиеся риски. Лучше иметь в Правлении умеющего зарабатывать воришку, чем десять бесполезных праведников. Но еще лучше уметь держать его под контролем, не давая украсть больше, чем можно.
— Это ерунда, — ответил я Оппенгеймеру. — Господин Гринспен одним смещением своей ставки на полпроцента способен принести любому из нас гораздо больше вреда, чем все воры.
— Поэтому он делает такое только согласованно, — сказал Николас.
— В самом деле? И как?
— На заседаниях руководства ФРС сидит не он один. И перед заседаниями у всех, кто принимает участие в решении, одна и та же информация, одни и те же знания, одни и те же друзья, одни и те же слухи.
— Но ведь это откровенный инсайд?
— Но ведь они не совершают сделок сами, — улыбнулся Николас. — На даже не это главное. Вы, Зак, по-моему, еще не поняли, куда вас привела судьба. Мы не реагируем на эти ставки, на изменения, на принятие законов, на назначения политиков. Мы озвучиваем ставки, мы проводим изменения, мы разрабатываем законы, мы приводим удобных людей в Конгресс, Сенат Франции или во дворец Монтечиторио. Собравшиеся здесь вертят европейскими правительствами, и не зря они собираются накануне европейских саммитов, на которых потом озвучивают решения принятые здесь. А мы, такие как мы с вами, вертим ими — в любое время. И мы протягиваем вам руку, приглашая в свои ряды.
— Вы сейчас не о масонах говорите, Ник?
— Масоны? — хмыкнул Оппенгеймер. — Масоны, хм… надо же! Ну да, есть и масоны. Есть среди нас и те, кто не наигрался в эту ерунду. Некоторые даже в нее всерьез верят. Да вы же видели Джея? Вот он свято убежден, что поросшие мхом бредни средневековых идиотов способны принести миру процветание. Что, впрочем, не мешает ему честно работать с нами. Не думаю, что вам это придется по вкусу. Вы ведь жадный реалист, Зак? Акула!
— Спасибо, Никки, за вашу в меня веру.
— Пустяки, я сам такой же, а рыбак рыбака…
— Да-да…
— Ладно, Зак, не буду вам мешать слушать этих достойных людей, ведь говорят они вполне разумные вещи. А мне пора поговорить с мистером Китом Ричардсоном, — Николас протянул мне руку, и пару раз ее вяло тряхнув, отправился в соседний ряд, где присел рядом с пятидесятилетним худощавым невысоким мужчиной, внимательно слушавшим очередного докладчика.
Когда я впервые услышал об этом мистере Ричардсоне, то не мог взять в толк, что делает в этом обществе гитарист Rolling Stones, но действительность все расставила по своим местам. Созвучность имен сыграла со мной злую шутку — это был совсем не клоун с гитарой, скачущий по сцене, а один из подлинных архитекторов объединяющейся Европы. Современный мир устроен удивительно — о волосатом придурке, обдолбанном кокаином, будут помнить еще долгие годы, а вот о том, кто запрограммировал определенным образом жизнь полумиллиарда человек на многие годы вперед будут знать только специалисты.
Оппенгеймер прокрался к мистеру Ричардсону, тепло с ним поздоровался, склонился к уху и стал что-то вещать. Ричардсон иногда согласно кивал, но, кажется, сам не спешил ответить. А я смотрел на эту идиллию и думал, что в том как ведет себя Николас за версту видно американское воспитание: когда у нормального образованного американца спросишь, что происходило в мире в… например в 1812 году, в ответ вы обязательно услышите — «война Америки с Британией!» Для них не существует полумиллионной Великой Армии Наполеона, поработившей всю Европу, нет! Если кто-то об этом и вспомнит, то как о чем-то полумифическом, случайно оставленном на периферии памяти. Но они помнят каждую мелочь, произошедшую с ними. Сожжение британцами Белого Дома и Конгресса для них события сопоставимые с Аустерлицем, Ватерлоо или Бородино. Хотя что такое Бородино не знает вообще никто. Им просто на это наплевать. Американцев интересует только Америка, только ее история, в которой каждая потасовка в кабаке — великое и значимое событие, повлиявшее на судьбу всего мира. А все остальное — придумали глупые европейцы, но оно все равно ничего не значит. Если что-то в мире происходит не по-американски — это нужно срочно исправлять. Впрочем, мои наиболее политически подкованные соотечественники вроде комсомольского вожака Дынькина считали примерно так же и понятия не имели ни о каком Геттисберге.
— Если наши правительства не объединятся в ближайшие два года, — громко произнес со сцены глава Volvo заключительные слова, — мы должны будем на это отреагировать и прекратить всякое производство!
Аплодисменты не были бурными, скорее, этот легкий шелест мягких ладоней выглядел как аккуратное признание со стороны согласных с высказанной позицией людей.
Американцам в последние десятилетия удавалось очень удачно рекламировать свое понятие свободы. Если кто-то думает, что они говорят о личной свободе человека, то он почти не ошибается, следует лишь сделать небольшое уточнение: речь идет о личной свободе обеспеченного средствами человека от опеки государства. И только лишь от него. Исключая, разумеется, налоговую составляющую, являющуюся для благовоспитанного гражданина США неподдельной священной коровой. Можно убивать соседей, можно воровать у нищих, можно создавать лжецеркви, но никогда нельзя не платить налоги! Это и есть квинтэссенция американской свободы. От всего, но не от корпораций. Только корпорации, в американском понимании, имеют право выжимать человека досуха, но никак не государство. Не может быть у одного раба двух господ — работодателя и государства. Чьим-то придуманным правом на эксплуатацию «свободного» человека придется поступиться. И, согласно догмам, одинаково правильно трактуемым и имеющими право голоса республиканцами и демократами, освещенное природой право эксплуатации человека принадлежит не обществу ему подобных, но только лишь работодателю — корпорации, которой наплевать на любые свободы, прописанные во всяких глупых Конституциях, если они мешают ей получать прибыль.
Кто не оставался работать до полуночи, желая продвинуться по служебной лестнице? Кто не шел на должностные преступления, втайне лелея мечту подняться чуть выше или получить премию? Кто не соглашался на очень низкую начальную зарплату, рассчитывая стать полезным, выслужиться и «получить свое»? Кто не отказывался от нужного отпуска просто потому, что «ты нужен корпорации»? Список актов самоотречения во имя фирмы можно продолжать до бесконечности. Но везет очень немногим. И еще меньшему количеству людей в цивилизованном мире вообще ничего не нужно делать, чтобы быть полностью свободными от всего — от корпораций, общества, любых обязательств, навязанных извне. В благословенной Америке таких побольше — они владеют собственными корпорациями, но в Европе таких очень немного.
И все же американским коммивояжерам высшего ранга удалось продать эту новую идею в старушку-Европу. Глупые европейцы, давно уже ждавшие чего-то подобного, сожрали эту поделку даже не поморщившись. И запросили добавки. И она, конечно, была предоставлена.
Каждый новый проект объединения рынков, стран или регионов корпорациям давал все больше прав, отбирая их у государств. Пошлины при каждом новом объединении отменялись, акцизы снижались, протекционистские законы упразднялись — все это отбирало у государства старинные инструменты влияния на своих граждан и их доходы. И наделяло корпорации новыми возможностями проникновения на новые рынки.
На таких полутайных форумах, где не бывает журналистов, на таких сборищах, о которых извещают только тех, чье присутствие обязательно, решаются большинство вопросов в Америке, а теперь и в Европе. Но как дань традиции поклонения отцам-основателям, на них обязательно присутствует несколько эмиссаров от заокеанских бизнес-кругов. В качестве заезжих «гуру из Бобруйска». Они что-то говорят, их слушают, разинув рты, и удивляются, как столь простых вещей не замечалось раньше? И эти новомодные истины очень быстро приобретают неофитов с упертостью фанатиков толкающих свои «свежие» взгляды в массы. Сегодня это невнятное изложение позиции на таком вот междусобойчике, через полгода — проект закона, обсуждаемый в Париже, Брюсселе и Риме, а еще через год это работающий закон.
В самом деле, никто ведь не думает, что у какого-нибудь депутата из сельской глубинки есть заслуживающее внимания мнение о будущем космической отрасли или здравоохранения? Дело депутата — нажимать на красную кнопку со своим голосом, подтверждая правильность работы профильного комитета, где тоже никто не разрабатывает никаких законов. Разве можно представить какого-нибудь Генсека, Премьера или Президента, легко понимающего разницу интересов банковского капитала и промышленного, справедливо решающего, что в данный момент стране нужнее — военные расходы или траты на образование? Таких людей нет. Но есть американские коммивояжеры от идеологии, у которых есть ответ на любой вопрос и желание помочь всем и каждому — точно как у приснопамятных сотрудников похороненных большевиками многочисленных Коминтернов. Не удивлюсь, если забытые коммунистами технологии распространения своего учения нынче успешно используются какими-нибудь «чикагскими мальчиками» повсюду от Чили до Японии.
Демократическая действительность так же далека от теории, как и коммунистическая. Да и верно все — нельзя давать реальную власть в руки кому попало, ничего из этого хорошего, как правило, не выходит, а только одни кровавые термидоры, да убийственные октябри. Куда лучше будет, по мнению неолибералов, если власть в любой ее форме сосредоточится в руках доказавших свое право ею распоряжаться — у Председателей Советов Директоров транснациональных корпораций, у Президентов банков, у Генеральных директоров, словом, у тех, кто доказал историей своего успеха, что может работать с любыми людьми, с любой информацией и в любое время!
Круглый стол закончился около пяти часов вечера, под начавшимся холодным и унылым дублинским дождем я добрался до машины — рядом Гвидо нес зонт, пытаясь держать его над моей головой, но, кажется, катастрофически за мной не успевал — и потому я успел изрядно вымокнуть.
Потом был короткий перелет в Лондон, где уже были приготовлены для примерки праздничные костюмы и куда уже прибыл Персен со своим кабинетом с самым неофициальным визитом из всех возможных.
Когда говорят, что Париж — столица моды, городу желают польстить. Подлинная столица моды — Лондон. Черт, о чем бы я не начинал говорить, я постепенно обязательно скатываюсь к Лондону — так велика моя к нему любовь и так же глубока ненависть. Но все же здесь я прав — столица моды именно он. Здесь шьют безукоризненные костюмы, раскупаемые по пять тысяч фунтов со скоростью продажи горячих пирожков, здесь создают самые интересные женские туалеты ценою в десятки тысяч, а Париж… Париж — он для публики попроще, для перьев и блесток, для цивилизованного карнавала, место, где женщины под белыми блузками носят черные бюстгальтеры, а мужчины бывают в туфлях на босу ногу.
Но то, что я увидел, никак не укладывалось в моей голове! Наши праздничные одеяния по замыслу бродвейского режиссера должны были явить толпе десяток уродов в буклях и кафтанах времен Карла V, в расшитых едва ли не бисером туфлях. Еще хуже дело обстояло с эскортом — Томовы молодцы должны были облачиться в какую-то жуткую помесь одежды шотландских стрелков и папской гвардии. Вместо оружия предполагались невообразимые декоративные алебарды, делающие охранников очень похожими на карточных валетов.
Пьеру нравилось, это было видно по его довольной физиономии, а меня едва не хватил апоплексический удар. Ну или что-то такое же серьезное.
— Я это на себя не надену. Пьер! Даже если мне пообещают личное присутствие Елизаветы Второй со всем ее выводком, я этого не надену!
Все присутствующие министры кабинета месье Персена, кроме Пьера и Гвидо, понимавших английский, продолжали улыбаться, разглядывая себя в пышных нарядах.
— Гвидо, скажите всем здесь, что я это не только на себя не надену, но и им не позволю и… платить за это отказываюсь! У нас не опера на открытом воздухе! И я не желаю перед всей Европой выглядеть ряженным шутом, — меня так трясло, что я расплескал виски, наполняя себе стакан. — Уберите это! Уберите это к чертям и больше никогда мне не показывайте. Пьер, я доверил вам подготовку, а вы не согласовали эскизы! Пьер, я не понимаю?!
— Сир, — пролепетал мой добрый толстячок, — мы показывали эскизы мисс О'Лири, ее все устроило, мы посчитали…
Оссия, ну конечно! Я что-то такое ожидал — недаром она так по-доброму улыбалась, когда я спрашивал ее о том, как идет подготовка. Кажется, когда-то давно, она упоминала о своих детских мечтах стать принцессой и еще несла какую-то ерунду о белом коне.
Нарисовавшаяся дилемма — согласиться ли на день позора в виде ряженного чучела и доставить радость Осси, или же плюнуть на намеченную ею церемонию и сделать все по-своему — успокоила меня. Когда нужно что-то быстро и правильно решить, я всегда успокаиваюсь. Наверное, если б я играл в шахматы, я бы был самым спокойным шахматистом и не бегал бы как господа Карпов с Каспаровым вокруг стола с доской и часами.
Вполне в европейской традиции напоказ выставлять свою национальную принадлежность: здесь немецкий турист вполне мог бродить по Елисейским полям в тирольских штанишках и шляпе с пером, итальянка нарядиться по случаю какой-нибудь Коломбиной, а галисиец подпоясываться шарфом. Это, может быть, и забавно, но мне отчего-то не нравилось. И я не чувствовал на себе обязанности следовать этим странным установкам.
— Нет, Пьер, простите мне мою вспышку, — сказал я, — но вы должны были согласовать это и со мной. Это по-настоящему важно. Послезавтра мы будем перед всей Европой, и если они увидят нас вот такими, мы так и останемся в их глазах сворой самозванцев-паяцев. Нет, все должно быть строго, монументально, как… чтобы видели в нас серьезных людей, понимаете? Гвидо?
— Да, сир!
— Гвидо, займитесь этим, у месье Персена и без того слишком много забот. Простите меня, Пьер, что позволил свалить на вас еще и это. И, надеюсь, вы не обидитесь на меня, если это поручение, не слишком вам свойственное, я передам нашему секретарю?
— Нет, сир, я не обижусь, — ответил Пьер, но взгляд его сказал другое.