— Опять, Миша, ты ораторствуешь…

— Тишина! — призвал мужчина и ко мне: — Ваши вопросы, наши ответы.

— Я пришла узнать, как жил, особенно в последние годы Дмитрий Степанович, на какие средства, что писал, в чем вы видите причину его пристрастия к спиртному…

— Промашка! Рванем машину в сторону! — приказал Михаил. — Мой тесть, к вашему сведению, не пил.

— То есть…

— Ваш полет вслепую и без права на удачу. Вам кто-то набил уши ложью. Дмитрий Степанович выпивал, это да, но алкашом не был! — красавец-инвалид сбил ладонью седой завиток со лба на сторону. — Он много, много работал… Особенно в последнее время. Писал, писал…

— Что именно?

— Вот тут горючее на исходе. Мы ведь привыкли, что он стучит на машинке, а что… наше ли дело? С нами он обычно не советовался, нам показывал только готовые изданные книги. Но он за последние годы редко издавался… все какие-то рассказики в журналах… Но печатал, печатал… Я однажды спросил: «Над чем трудитесь?» Он ответил весело: «Гром и молнию изображаю одновременно. Изображу, выпущу на волю — и тут как жахнет».

— Где же эта рукопись? Вы её нашли после его смерти?

Он хотел, было, ответить, но перебила Нелли Дмитриевна, встала даже, чтоб легче говорить, что ли, и оказалась вся в солнечном луче, отчего отчетливо забелели отросшие корни волос, давненько, видно, не встречавшиеся с темной краской, что сохранилась на прядях там-сям. Она словно бы поведала на нерве о только что сговорившемся чуде:

— Кто-то украл все его рукописи! Там, на даче! Все-все! Мы нашли его мертвым. Под столом. На столе бутылка коньяка. Экспертиза показала, что эта жидкость — ядовитая. Он пил с кем-то совершенную отраву. Следователь сказал, что это теперь сплошь да рядом — травится народ суррогатами… Но почему рядом не обнаружили труп того, кто пил с ним вместе? Почему его последняя рукопись в синей папке… Я же её своими глазами видела у него в столе… я даже название запомнила… «Рассыпавшийся человек». Я его ещё спросила: «Почему «рассыпавшийся»?» А он ответил: «Рассыпался, значит, в песок, труху… Забавную такую историйку сочиняю! В назидание потомкам!» Еще обещал: «Если эту книженцию выпущу в свет — она как осколочная жахнет! Кой-кому не поздоровится и очень. Себя не пожалею, но и другим спуску не дам! Бог давно ждет от меня эту исповедь!»

Совпадения… сплошные совпадения, от которых так легко не открестишься! И Нина Николаевна, и Семен Григорьевич Шор, и Пестряков умерли на дачах. После того, как встретились с каким-то человеком. И у всех у них рылись… искали что-то, в том числе в бумагах… А у покойного Дмитрия Степановича пропала последняя рукопись…

Но подал голос красавец-инвалид:

— Иду в пике! Рукопись вполне могла украсть… прибрать к рукам наша ненаглядная, лазоревая Любочка! Как кусок наследства, который когда-нибудь можно продать! От неё этого вполне можно ожидать.

— Ты ещё скажи, что деда убила она же! — тонким, взвинченным голосом выкрикнула Нелли Дмитриевна.

— Могла! — рубанул Михаил. — Потому что связалась с этой препоганой сектой! Они там с Буддой по пятницам беседу беседуют! В остальное время ходят друг к дружке и кормятся, чем Бог послал. Остальное человечество презирают. Сама же ты говорила, что твоя ненаглядная Любочка снесла в секту гуру какому-то дедов орден Ленина. А он, кроме всего прочего, денег стоит! Выродили на свою голову…

А ведь и впрямь иной раз очень легок человек на помине! Мы все трое не услыхали, выходит, как скрипел ключ в скважине и отворилась входная дверь глядь, в дверном проеме — прелестное, стройнехонькое, свечечкой, существо, моих примерно лет, а может, и постарше, но до того светлое, с этими белокурыми локонами, преогромными зелено-голубыми глазами, пухлым алым ртом…

— Вам что, больше не о чем говорить? — спросила наотмашь, недобро нащурившись сначала на отца, потом на мать. — Вас мой образ жизни слишком напрягает? Вы уже готовы каждому встречному-поперечному городит, что в голову взбредет?

В её прекрасных глазах блеснули прекрасные слезинки, тотчас скатившиеся по смугло-розовым щекам…

— Никаких рукописей я не брала! Не крала! А насчет дедова ордена… Он, если уж хотите все знать, сам мне его отдал, когда я нашла покупателя… Потому что… потому что…

— Почему же? Почему молчала до сих пор? — взял первое слово отец.

— По кочану! — зло выкрикнула красавица. — Дед знал, что человеку по фигу всякие наставления, если он дошел до черты… Спасать человека надо! А вы… вы… — круто повернулась и исчезла вместе с ослепительной своей красотой и зеленым, легчайшим, вьющимся платьем и белыми туфлями на каблуке.

Я рискнула предположить:

— Если Люба согласится, мне бы хотелось…

— Попробуйте, — убитым голосом отозвалась её мать, теребя в руках носовой платок. — Она там… в комнате…

«Назвалась груздем» и полезла, как чудилось, в пекло…

Ошиблась. Пронесло. В небольшой комнате, в старом бежевом кресле сидела, закрыв глаза, эта самая дерзкая красавица. Одна босоножка валялась на полу, вторая вот-вот должна была свалиться с её ноги.

— Садись, — сказала Люба, открывая глаза. — Ты кто? Из газеты? Насчет деда? Я сама в журналишке работаю… Искусствоведша. Без права на зарплату. Замуж? — опередила она мой вопрос. — За кого? За денежный мешок с импотенцией впридачу? За мальчика-психопата, возомнившего себя Акирой Куросавой или Антониони? Ага, жду, жду… чего-то настоящего, мужского, и чтоб без поддавков… Желаю полета! Высоты! Это от папочки. И тоска, тоска… Это от мамочки. Ну, то есть, комплекс.

— А от деда? — встряла я. — От деда ест что?

Она посмотрела на меня с насмешкой сердобольного врача, в её взгляде зажглась некая стального блеска точка, произнесла раздельно с явным намерением укоротить мой правдоискательский пыл:

— От деда — любовь к коньяку в зимний морозный день. Чтоб на самом дне фужерчика. Чтоб при этом в камине пылали дрова и звучал Бах… Но негромко.

— У такой суперкрасавицы и нет суперпоклонника?.. Не верится, — повела я её на ранее проложенную тропинку.

— Если о поклонниках… в этом разрезе… поллюциях-фрустрациях на фоне грандиозного обнищания масс… то с этим в порядке. Имеется суперкрасавец, восхитительный тенор, который распевается с самого утра и все его разговоры «в голосе я? Или не в голосе сегодня буду?» Из-за него я возненавидела певцов. Но если сходить куда — приятно, не скрою. Всеобщее ошеломление! Мы та ещё парочка! Глядимся на славу!

— Его зовут, конечно, Орест или Эдуард?

— Примерно. А ты с лезвием…

— Жизнь такая… Вопрос: а он, случаем, не тот самый гуру, ради которого ты продала дедов орден? Не он ли пил с твоим дедом на даче в тот злополучный вечер? Или ты с ним, с дедом, один на один?

На миг она испуганно уширила глаза, но сейчас же закрыла их наглухо выпуклыми, классическими веками мадонны Литты и, загнав себя в слепоту, с деланной небрежностью бросила:

— Придумаешь тоже… Плохо знаешь деда. Он не рвался к общению. Сам по себе жил. Моя бабка, его жена, умерла, и гармония его жизни нарушилась навсегда. Он писал, писал…

— А когда пил?

— Когда хотел.

— Мог пить с посторонним?

— Ни за что. Он же не был алкоголиком. Кое когда, по случаю — это да… Ты что, всерьез думаешь, что он умер не своей смертью?

Во мне встрепенулся баклан, углядевший серебристый блеск рыбины у самой поверхности вод…

— Почему ты, Люба, решила, что я думаю именно так?

Она сморгнула. Она оттягивала ответ на простенький, в сущности, вопрос. Поискала глазами, обнаружила пачку сигарет, вынула одну, сунула в рот, закурила. Сигарета была длинная, тонкая, темная. Особенная, значит.

— Я-я-я? — протянула с излишней наивностью, как ребенок, которого уличили во лжи. — Я вовсе так не думала…

Теперь мне, уже вцепившейся в свою добычу «мертвой хваткой», следовало долбануть её в самое, простите, темечко:

— Когда ты была на даче деда в последний раз? В тот день, когда он умер? Или когда? Может быть, ты видела, с кем он пил?

Ее прекрасные глаза сверкнули искрой ненависти. Она сдернула с ноги босоножку. Мне показалось на миг, что сейчас она швырнет этот предмет прямехонько в меня. Но она швырнула босоножку в дальний угол и сказала:

— Оля-ля! Какие мы проницательные! Какие мы Шерлоки Холмсы! Как нам хочется, чтоб наша сочиняйка имела бешеный успех у читающей публики! Чтоб заголовочек был убойный: «Внучка Люба убила деда-писателя!»

Я переждала, глядя в сторону, где висела фотография Любы во всем белом на фоне Эйфелевой башни.

— Люба, — отозвалась не вдруг. — Ты в Париже была? Почему не осталась там? Зачем вернулась в нашу разруху? Уж с твоей-то красотой тебя непременно взяли хоть куда…

Девушка увяла от этих моих слов, поджалась, обняла сама себя прелестными длинными руками с точеными пальцами:

— Взяли бы точно… Уже предложили… Сказочный контракт… Но…

— Любовь?

— Она самая…

— Не очень счастливая?

— Ну-у… Любовь и есть любовь. Ради неё я регулярно свечусь по телеку, рекламирую крем для лица.

— То-то я подумала, что видела тебя где-то…

— Я, я! «Если вы пользуетесь обычным кремом, то не удивляйтесь, что ваша кожа становится очень сухой, и на ней начинают появляться морщины. Ночной крем для лица с витамином Е и экстрактом ромашки оказывает восстанавливающее и успокаивающее действие, обогащает вашу кожу необходимыми питательными веществами…» ну и тому подобное…

— Он тебя не любит, что ли? — стукнула я её прямо в лоб.

— По-всякому, — откликнулась она тусклым голосом.

Конечно, я негодяйка, если и сквозь искренне сочувствие незадачливой красавице ни на минуту не забывала о своей выгоде.

— Пьет он, что ли, этот твой избранник? Или колется?

Она окатила меня презрением, переполнив им и свой голос:

— А ты что, можешь сильно помочь мне? Успокойся. Не пьет, не ширяется, никакую траву не курит. Супермужчина!

— Заинтриговала ты меня, Любовь, сил нет. Может, фото покажешь?

— Зачем?

— Да интересно же… Я же тоже пока не старуха.

Она махнула рукой в сторону «стенки»:

— Открой нижний ящик справа. Попробуй сама найти.

Долго себя упрашивать я не позволила. Девичьи желания переменчивы, каприз с плюсом может тут же смениться на каприз с минусом. Я дернула на себя предложенный ящик… Он оказался забит фотографиями. Пришлось рассматривать. Многое можно было узнать о Любе по этим глянцевым прямоугольникам разной величины. Вот она, совсем юная, на излишне длинных ногах стоит среди зеленого луга в ромашках, держит на руках серого пуделька и улыбается. Вот она в лодке, свесилась с кормы, пробует сорвать белую лилию. Гребет худощавый пожилой мужчина в тельняшке.

— Это с дедом? — спрашиваю.

— Ага. На Ладоге. Мы с ним одно время много куда ездили.

Увидела я Любу и бьющей азартно по мячу ракеткой, и на коленях у Пестрякова в возрасте лет шести, и с букетом белой сирени и белым бантом на голове — видно, шла на последний, выпускной урок после первого или второго класса. С дедом она бросалась, на миг повернувшись к фотокамере, в синее море с белым пароходом вдали. С дедом поднималась в гору. С дедом плыла на теплоходе… С дедом собирала клубнику в общую плетеную корзинку, голопузая, без штанишек, года два ей было в то солнечное утро, не больше…

— Очень дед тебя любил, — сказала я.

— Очень, — ответила я.

— И ты его.

— И я его.

— Отец меньше с тобой возился, судя по фотографиям…

— Меньше, — согласилась Люба. — Он весь в своем летчицком деле был, пока не попал в автокатастрофу. Дома только и слышалось: «Я резко ввел самолет в пикирование у самой земли. Я резко рванул машину в сторону. В воздухе, братья и сестры, все делается быстро». Он готов был, даже засыпая, бормотать о своем: «Сегодня я мог грохнуться! Но не грохнулся! На малой высоте, на скорости выполнил каскад фигур высшего пилотажа и доказал, что у этого самолета высочайшие летные характеристики! Есть, есть слабина! Но это не повод, чтоб его забраковать! А Ванька Седов не успел вывести машину из пикирования, у всех на глазах врезался в березовую рощу… Ванька, Ванька…»

… Снимок, который держала в руке, не оставлял сомнений — на нем сияет белизной улыбки тот самый человек, который есть не очень задачливая «любовь» девушки Любы…

Она же, должно быть, ещё не заметила мою находку, продолжала говорить о необязательном для меня как дознавателя:

— К отцу я не в претензии. Он брал меня с собой, когда мог. Я с ним побывала в Англии, когда такие путешествия воспринимались вроде хождения по Луне. На аэродроме Фарнборо, где проходила ежегодная авиационная выставка. Мы с ним ходили по Гайд-парку, любовались зелеными лужайками, лебедями, бродили по знаменитой Пикадилли, где столько световых реклам — ослепнуть можно…

— Этот? — я протянула ей снимок черногривого знойного красавца с улыбкой, которая как бы заставала вас врасплох своей безупречной выверенной, ослепляющей красотой.

— Подохнуть можно, верно? — усмехнулась она. — Даже если он был бы глухой-слепой. А он к тому же поет! Да как! На коленях перед ним хочется ползать… Я и ползаю…

Мне хотелось, чтоб случилось чудо. Чтоб можно было спрятать за пазуху какое-либо фото этого патентованного цыганистого улыбальщика. Я заметила одно такое, но маленькое, там, среди прочих, в ящике…

И чудо было.

— Люба! К тебе пришли! — крикнула в дверь её мать.

Люба взметнулась с кресла, как птица, почуявшая опасность… Я же чисто воровским, стремительным движением выхватила из ящика фото неведомого мне певца и сунула в разрез кофты-рубашки, которая, слава Богу, темно-синяя и не просвечивает.

Люба вернулась минут через пять с букетом пурпурных крупных роз.

— От него? — спросила я свойски, уже как бы на правах доверенного лица.

— Нет, — тускло отозвалась она и бросила роскошные розы поверх черного пианино.

— Знаешь, — сказала я, потому что это было совсем противоестественно такая красавица и в муках, — знаешь, мне кажется, твоя «любовь», хоть и супермужчина с виду, а внутри ему чего-то не хватает… Впрочем, могу и ошибаться… А розы ни в чем не виноваты. Надо бы их в воду поставить.

— Надо, — отозвалась она, стоя лицом к окну, а ко мне спиной. — Я сама знаю, что надо, как надо, а только…

— Ну давай я поставлю. Вон в ту вазу.

— Бери, ставь. Но отнеси к матери. Она любит розы. Ну, я пошла.

И, действительно, не глядя на меня, всунула загорелые ноги в белые босоножки с золотой пряжкой и исчезла, а я с букетом пурпурных роз в хрустальной вазе оказалась в комнате, где в инвалидном кресле сидел и читал её отец, а мать, присогнувшись, мелкими глотками пила чай из белого бокала с вишенкой на боку.

— Унеслась? — спросил мужчина, откладывая книгу себе на колени. На странице летел самолет со стреловидными крыльями. — Вот так и живем. Несмотря на то, что родословная наша чиста, как слеза. Возьмем хотя бы моего тестя, который так нехорошо умер… за бутылкой дрянного коньяка. В войну ассом был! На Яках работал в небе! Сбивали его два раза, раненый по госпиталям лежал. И опять в бой. Вы не читали его первые книги? Как он рассказывал про первый бой! Я на всю жизнь запомнил. Как он сначала не знал, что делать. И вдруг увидел «мессера» с черной свастикой на белом фоне. И схватился с ним. Один на один. Как «мессер» резанул по нему трассами пушечного огня… Не вышло прошить! Мимо! Он, «мессер» этот подлый, то ускользал, то появлялся в прицеле. Но настал момент, и Дмитрий четко зафиксировал наглого фрица в прицел и нажал на гашетку! Тесть у меня мировой был! И — теща мировая! Потому что кулацкие дети, — завершил он свою речь совсем неожиданным образом. — А мы с Нелькой, получается, кулацкие внуки! Имели полное право не любить Родину! Абсолютное право! Моих ведь тоже раскулачили…

— Миша! Остынь! Не нагружай девушку лишними для неё сведениями! попросила Нелли Дмитриевна, приложив к груди руки, сложенные крестом. Кому теперь это все интересно?

— Как же не интересно? — тряхнул седыми кудрями красавец-инвалид. Это же в фокусе интереса, кто ест и откуда пошел писатель Пестряков-Боткин! Девушка за этим и пришла!

— Как, как? — спросила я. — Боткин? А почему… почему говорят «Водкин»?

— Дразнилка! Очень уж просится на язык вместо «Боткин» сказануть «Водкин». Приклеилось. Боткин — фамилия его отчима.

Я прикинула: на листке, что был приклеен к кресту, значилось «Пестряков-Водкин». Либо тот, кто писал текст, не знал в точности, как пишется двойная фамилия Пестрякова. Либо… либо нарочно употребил «дразнилку», чтоб всем бросалась в глаза: мол, раз Водкин» — значит, неспроста, значит, его родня с алкоголем дружит издавна, значит, пьянь он пьяная и нечего даже искать иных причин его смерти, кроме уже засвидетельствованной: от водки, точнее, от дрянного коньячишки погиб, пил вовсю и не глядел, что… Значит… значит, вполне может быть, что предусмотрительный автор той писульки и есть убийца Пестрякова, Шора, Дарьиной матери-поэтессы? Но кто он, какой, из чего сделан? Почему не постыдился вплести в текст юморок?

— У вашего тестя были враги? — спросила я Михаила. Сильными руками он катнул коляску вперед-назад и без запинки отчеканил:

— Был. Враг. Если начистоту. Ты, Нелька, помолчи. Может быть, нам Татьяна как-то поможет с этим гуру. Выведет его на чистую воду. Совсем он вскружил Любе голову. Она отнесла ему все свои золотые цепочки-сережки. Опростилась. Говорит, что так велел гуру. Что надо довольствоваться малым. При ее-то любви к красивым безделушкам! Переломил! Убедил, будто золото пойдет на помощь каким-то обездоленным. Словно мы уж такие обеспеченные! Говорю, и орден дедов отдала… Дед ей дал, а она… Дед её очень любил. Он для неё ничего не жалел. Она на его мать вышла похожей. Тут не в разуме дело, а душа просила своего… Душе отказать сложно… Если хотите я вам историю любви Дмитрия и Анны расскажу.

— Хочу, — искренне ответила я.

И вот что узнала…

Действительно, ни Дмитрий Пестряков-Боткин, ни жена его Анна Курбатова не имели причин особенно любить свою родину, а имели полное право проклинать её, начиная с начала тридцатых. Как это, к примеру, и делают с большим энтузиазмом тусовщики с одесского Привоза, заполонившие ныне все средства массовой информации ненасытным урчанием своих брюхо-кошельков на том месте, где у человека положено быть лица. Дмитрий Пестряков происходил из огромной крестьянской семьи, которую следовало, согласно очередным постановлениям партноменклатуры, уничтожить и развеять по ветру как пыль.

— Ест суждения, — Михаил заговорил голосом радиодиктора, сообщающего сводку военных действий, — не лишенное оснований суждение, что троцкие-зиновьевы и холуи, что вокруг и кругом, получили с помощью нэпа возможность выявить наиболее дееспособных, талантливых, трудолюбивых представителей крестьянства, прилепить им старый ярлык «кулаки» и таким образом обезопасить себя от пригляда самых толковых и головастых.

Далее я узнала, что дед Дмитрия Пестрякова стал зажиточным как раз после революции, благодаря нэпу. Построил на пару с соседом мельницу, со временем купил двух лошадей, заимел двух коров, быка, овец штук пятнадцать.

— Семья-то большая! Шестеро сыновей. Да старики. Да дедушка с бабушкой. Тесть рассказывала, что «ломили» они от темна до темна. Мать их рубахи от соли еле отстирывала, такие пропотевшие… Коробились, трещали, как фанера.

Так вот, в те, двадцатые годы сплошной «большевизации» их и назвали «кулаками», этих работящих, трезвых крестьян, а в тридцатом раскулачили.

— Забыл уточнить! У них ещё в семье две дочери было! Ну и всех сослали в Казахстан, в Асакаровку. Страшное место! Голая степь! Столько там, отец рассказывал, народу поумирало! Работящего, русского… Жили в шалашах… Дед скоро заболел дизентерией и умер. А сколько там выкопали могилок для ребятишек! Но только, видно, трудно с корнем уничтожать добротные крестьянские роды, где ум, жизнелюбие, смекалка — наследственные качества! — произнес калека-красавец с вызовом, по привычке крепко тряхнул россыпью седеющих кудрей.

Хотя я еще, признаться, вовсе не была готова радоваться вместе с ним после того, что он рассказал про житье-бытье русских ссыльных в некой степной Асакаровке… Не влекло меня на атласную дорожку радости и рассказанное следом. О том, как Дмитрия, которому было в тот злой год восемнадцать, посадили в тюрьму… за то, что работая в колхозе на сенокосилке, случайно порезал ножку жеребенку. В высокой ржи не заметил беднягу. Но раз Митька Пестряков — сын сосланного кулака, — значит, с умыслом обидел жеребенка, значит, место его в тюрьме. Осталась Анна, очень такая красивая, словно расписная, жена «врага народа» одна с грудным ребенком. Да в дырявой избенке, где крыша как решето…

Но Митька сдаваться не думал. Он сбежал из тюрьмы и по чужим документам — в Москву. Здесь устроился строить метро, станцию «Красные ворота». И украл из села свою любимую Анну, у которой коса в четыре ряда укладывалась вокруг головы золотой короной.

— Чем сильна постоянная, крепкая крестьянская семья? Правильно! — сам себе подтвердил Михаил. — Готовностью помогать друг другу. Поехал Дмитрий в Казахстанскую степь и «выкрал» младшего брата и одну соседскую девчоночку прихватил, от голодухи увез… Очень боялся, когда в вагон заходили контролеры и другие проверяющие. Прятал ребят в мешок, сам сверху садился. И, видно, Бог помог — добрались до Москвы.

— Москва, Москва, — тихо выпела Нелли Дмитриевна, прислонившись бледной щекой к пурпурной розе. — Никто не знает, скольких «злодейских» душ что были обречены на смерть, ты спрятала тогда, в начале тридцатых, в своих тесных, убогих коммуналках! И эти спасенные тобой крестьянские души старались вовсю доказать тебе, славная столица, свою нужность…

— Но сначала, — перехватил рассказ её муж, — они до того бедствовали… Что дочка умерла грудная… Но тут на подмогу пришел младший братишка отца, ему двенадцать было, и крестьянская девочка Тоня, восьми лет. Они стали просить на улицах. Он её надоумил: «Тонька, давай побираться!» Она и протянула руку…

Нелли Дмитриевна тихонько вставила:

— Второй человек сразу рубль положил. И сказал: «Девочка, какие у тебя глазки хорошие! А ещё лучше слезы — прямо как жемчуг…»

— Но так или иначе, всех их пригрела Москва! — сказал Михаил резковато, словно на спор. — Мой тесть вскоре стал ударником труда, про него даже газеты писали. Потом решил стать летчиком и стал им. Потом писателем. И им стал. Натура!

— И он написал повесть «Жемчужные слезки» про своего брата Федю и про девочку Тоню, которой так легко из-за её красивых слез подавали милостыню. Про то, как они выросли, поженились и ушли на фронт и погибли за Родину… — уточнила Нелли Дмитриевна.

— А Дмитрий Степанович вернулся к своей любимой Анне весь в орденах, и случилось чудо — она вдруг родила ему дочку, хотя ей врачи обещали, что больше не родит, не выйдет по каким-то там причинам… А я увидел эту его дочку Нелли и увез прямо со свадьбы. Она, глупая, хотела за какого-то сухопутного охламона замуж выйти. Пресек! Сразу скумекал — врачица мне нужна и чтоб с красным дипломом, так как уготована мне коляска… Ни на одну математичку, актрисулю не заглядывался! Увидел её — и никаких сомнений! Попросил её мне в руки прямо с подоконника в подвенечном платье спрыгнуть — и спрыгнула. Почему? Загадка русской души!

… Я ушла от Пестряковых-Боткиных в легком ошеломлении, с грузом знаний и… сомнений. И последних, как оказалось, уже в ночной тишине, наедине с самой собой, было слишком много, чтобы считать свой поход в эту семью удачным. Уж очень непростой рисовалась мне Любочка. Уж очень явно она испугалась моего вопроса о деде, когда я полюбопытствовала, а не была ли она у деда в тот самый день или вечер, когда он пил с кем-то… Что-то тут просматривалось весьма подозрительное. Конечно, я не думала, что Любочка, любимая внучка, лично убила своего любимого деда, то есть отравила каким-то суррогатом, ядовитым напитком… Но уж очень бесстыдно она грабанула у деда орден. Для неведомого гуру. А если ей нипочем такой кульбит со старым человеком, то…

Мысли мои унесли меня, сознаюсь, очень далеко, в ту, положим, фантастическую страну, где «черный человек» гуру потребовал у зомбированной девицы ещё какие-то ценности писателя Пестрякова-Боткина, и она, зная, что тут дед встанет насмерть…

Перед тем как уснуть, я сдернула с тумбочки небольшую фотографию рокового черногривого красавца, вгляделась в него и пообещала мысленно: «Мне-то на твои чары плевать. Завтра мне Веруня точно скажет, что ты за фрукт!»

С Веруней я уже успела договориться о встрече. Она уже несколько лет подряд пребывала в звании завотделом популярного журнала, исправно сообщающего читателям, сколько жен было, по слухам у певца Кроткого, а сколько в действительности, отдыхал ли Майкл Джексон на каких-то там экзотических островах с собственной супругой или с любовницей, на самом ли деле Мадонна сделала очередную подтяжку лица или это только слухи…

Мы с Веруней решили встретиться на скамеечке Тверского, ибо она несет трудовую вахту поблизости и не хотела бы распылить свои дорогие минуточки, а проще говоря — нынче такая погода: если ты журналист, то крепенько, зубками-ноготками держись за креслице, так как велик отсев, отправка в длительный отпуск за свой счет, разумеется, — «горят» газетки-журналы, с деньгами большой напряг. И мне очень не хотелось бы, чтобы Верунькино начальство удручилось не знамо как, не углядев её на положенном месте.

Спасибо, спасибо судьбе за то, что она определила некогда тихонькую, кроткую девочку-троечницу Веруню в лоно лощеного, ультрасовременного журнала «для женщин», где почти каждая статеечка начинается со словечка «актуально!» Например: «В этом сезоне актуальны алые трусики из гипюра…» Или: «Сейчас, как никогда, актуально чувствовать себя уверенной и почти недоступной…»

Славная, добросовестная Веруня ждала меня на скамеечке неподалеку от бронзового, обкаканного голубями ученого Тимирязева. Она сидела вся такая элегантная, в сереньком платьице в бирюзовых пятнышках разной величины, в маленькой, с полями, соломенной шляпке не иначе как французского происхождения. И туфельки её на высоком каблуке отливали бирюзовой новизной и эксклюзивностью.

— Веруня! Ты прямо с Елисейских полей?

— Десять дней назад, — улыбнулась она. — А как же! Нам положено блестеть и сиять! Мы — реклама журнала!

— Веруня! Почему меня никто не берет в такое же шикарное издание?! Ну почему? — взрыднула я.

— А потому, Татьяна, что у тебя нет тети-спонсора. Это раз. И ты не увлекаешься красивой жизнью, как я. Ты — сама по себе, а я люблю коллектив, чтоб много шума, музыки, разговоров за фужерчиком кьянти… Я, Татьяна, боюсь оставаться одна. Когда одна — сразу задумаешься… И смысл всей беготни-трепотни утечет… Засекла?

Моя бесцветная внешне подружка умудрилась столь изящно нарисовать на том месте, где находилось её лицо, все необходимые аксессуары, что гляделась милашкой. Невыразимо прекрасно хлопали время от времени её прежде серенькие, а ныне черно-бархатные ресницы, а некогда бесцветные глазки обрели вдруг в соседстве с этими опахалами голубовато-жемчужный отсвет. Ротик, сделанный сердечком и помазанный умеренно-розовым, намекал не иначе как на отменную сладость роскошного поцелуя, приправленного свежестью, нежностью и отчасти капризом.

Но подлинная ценность Веруни обнаружилась в тот миг, когда я показала ей портрет улыбающегося брюнета, спросив:

— Кто это? Чем интересен?

— Хо-хо-хо! — сказала Веруня. — Брошенные обществом матери-одиночки решили отстаивать свои права? Или как? Или что? Или зачем? Известный плейбой. Известный пожиратель девичьих сердец. Полуфранцуз-полуцыган. Певец и… увы, игрок… В миру Люсьен Дюпре. По паспорту Анатолий Козырев. Пьет, конечно, тоже. Имел пять жен и, следовательно, пятерых детей. Наивных девиц убивает наповал. Харизму имеет! Но ты, вроде, не наивная девица?

— Вроде нет, — ответила я. — Да речь не обо мне. Собираю материал. Могла бы ты меня с ним свести. Чтоб я хотя бы издали за ним понаблюдала послушала, о чем он и как…

— Запросто! Завтра тусовка в казино «Императрица». Он там вроде постояльца. И с деньгами и без оных. Подробности, где встретимся с тобой, по телефону. О кей?

— О кей, Веруня! Смотришься ты прямо-таки сногсшибательно! Я в своих джинсах — пустое место рядом с тобой!

— Не играй с огнем! А то обижусь. Будто я дура? Не знаю, что ты можешь натурой брать, а я с утра обязана как Ренуар рисовать свое личико, кидать макияж, выводить каждую ресничку!

— Но так ведь итог потрясающий! Кстати, как мне туда? В чем лучше?

— Чтоб такой кот-тенор с тобой заговорил — надень вечернее, длинное, цепь повесь или бусы… Но не дешевку. Он ведь в парижском свете когда-то принимаем был! А в общем — хоть голой. У тебя же фигурка класс! На тебя природа-мать не поскупилась! Прислушайся к моим советам. Ты ведь что больше всего ценишь? Личную независимость. Вот и веди себя соответственно и всегда. Но! Духи должны быть первоклассны! Тебе, думаю, как блондинке с голубыми глазами подойдут духи цветочно-древесные с нотками ванили и белого мускуса. Фирма Avon, название «Millenia», что в переводе «Тысячелетия». Намек на вечную молодость! Не пренебреги! Разорись!

… Встреча с суперкрасавцем… Это же черт знает как волнительно! И не просто с красавцем, а с тем, кто поет тенором! Кто пьет и играет в карты. Кому, значит, море по колено… Перед которым девицы и женщины падают штабелями!

Я смеялась, смеялась и досмеялась. Когда увидела этого человека живьем, мой смех иссяк…

Но по порядку. Мы с Веруней вошли в уютный зальчик ресторана «Императрица».

Веруня что-то щебетала мне на ухо, но я не слушала её, хотя и кивала исправно. От Веруни пахло чудесно-жасминово… Белоснежное кружевное платье с узкими бретельками не слишком скрывало её маленькие, но крепенькие грудки. На её холеных пальчиках с белым маникюром посверкивали неподдельной дороговизной сразу четыре колечка с камушками.

И я ведь тоже поначалу решила надеть на себя свое шифоновое, чтоб лететь и сквозить… Но… но передумала. В угоду принятому? Кем-то учрежденному? Еще чего!

Да, у меня характер не сахар. Я сама это знаю. На меня не угодишь. В конце концов, я же не какая-то там Мата Хари, чтоб одеваться-переодеваться и кого-то там, подставленного сокрушать своими чарами.

Короче, явилась в казино-ресторан «Императрица» одетая отнюдь не волшебно — в черных джинсах и белой рубашке-разлетайке. Правда, шелковой. И духи хорошие употребила из заветного флакончика. И волосы расчесала, как следует, чтоб водопадиком почти до пояса. В конце концов, натуральная блондинка может себе позволить не очень-то наряжаться. Натуральная блондинка Татьяна Игнатьева находится при исполнении обязанностей, она идет и идет по следу… ибо «назвалась груздем»…

Здесь, в ресторанчике, из которого по узкому коридору можно пройти в казино, все напоминало декорацию к фильму из времен фижм, пажей и камзолов. Сплошь темно-вишневый плюш и бархат о золотых вензелях, ниспадающие крупными фалдами присобранные и прихваченные в кольцо с одной или двух сторон, мягкие складки волнисто переливаются одна в другую. Такой фасон, я где-то читала, называется «маркиза».

И круглые столы прикрыты пурпурным бархатом, отчего белизна кружевных тканных салфеток, положенных сверху, кажется просто ослепительной.

Разумеется, здесь нет ни одного кургузого стула — сплошь тронные высокие, из резного дерева, с витыми ножками, с мягкими сиденьями и мягкой же спинкой с неизменной золотой монограммой «ИМ», то есть «императрица». И вообще — ни одной вещи, способной напомнить о веке текущем, двадцатом. Глубины прошлого. Антикварное «когда-то, давным-давно». Канделябры с настоящими свечами, горящими по стенам. Свечи на столах. Посуда старинная: фарфор, серебро. Или же, что скорее всего, — сделанная под старину. Но все равно — волнительно, впечатлительно.

И не официанты здесь вас обслуживают, а лакеи в малиновых ливреях и белых париках, бесшумно, чуть внаклон, скользя по мягким коврам. Одним словом, с непривычки обалдеть можно! И даже глазам своим не поверить. Пока-пока придет в голову: «Эвон как, однако, красиво разлагается наша едва народившаяся постсоветская буржуазия!» А поначалу-то можно подумать, что это все — декорация к кинофильму. И вот-вот врубят софиты, появятся операторы с камерами, раздастся голос режиссера: «Приготовились! Начали!»

— Что? Потрясно? — шепотком спросила меня Веруня. — Умеем, когда хотим…

Мы с Веруней сели в уголок, где едва теплилась розовая свечечка в бронзовой ручонке улыбчивого, старательного амурчика.

— Сейчас придет мой, — сказала она. — По прозванию «спонсор». Но между нами не только постель. Мы знаем, что вечности нет. Все эфемерно. Кстати, поэтому нам в кайф это помещеньице, где все прочно, основательно, тяжело, мощно. Тюлево-капроновые, прозрачные, легкие драпировки, пустячные стульчики и прочее невольно навевают мысль о беспощадной скоротечности жизни, о бренности и прочих невкусных вещах. В него стреляли… В моего, этого… Он — молодец. Не впал в транс, не запил. Правда, в плечо только попали. Рядовое явление. Бизнес! Я его жалею… Вот он. Знакомьтесь, голубчики…

Мне протянул руку плотный мужчина в сером костюме, лет сорока пяти, если навскидку. Ни красивый, ни некрасивый. Лысеющий, но не настолько, чтобы данное обстоятельство счесть серьезным недостатком. С серыми, точнее стальными глазами и узкими губами, которые чаще сжимаются в жестком раздумье, чем улыбаются.

— Валерий, — сказал он хрипловато, голосом стародавнего курильщика.

Так и обернулось: едва сел, достал из кармана пачку «Мальборо», бросил на стол:

— Курите, девушки, если охота!

И сам, первый, закурил. Пальцы его чуть-чуть заметно дрожали.

Как оказалось, говорить нам всем вместе было о чем. Поговорили. О том, что хорошо, когда с мороза, например, да в баньку или хотя бы под душ. Что умная голова придумала благоустроить это заведение именно так, а не иначе, присобачить тут же сауну и казино — отдыхай-гуляй душа!

Я спросила, когда мы подняли бокалы с алым вином:

— Вы и казино не обходите стороной?

— А почему я его должен обходить? — дернул он плечами. — Сыгрануть, сбросить стресс, поохотиться за удачей — милое дело. Но только надо знать, когда остановиться. — Он обвел взглядом зальчик, где уже все места были заняты, где красоток вперемежку с толстыми и худыми дядьками в смокингах было столько, что негде, как говорить, честной девушке плюнуть. — Вон там, у стены, под негром с четырьмя свечами сидит гражданка с высокой прической. Совсем недавно была богачкой из богачек. На недвижимости страшенный капиталец огребла. Казалось бы… Но зашла разок в казино и не вышла. Ну, то есть вышла, конечно, но без капитала. К ней снизошли. Позволили появляться… А то, было, в петлю полезла.

Однако я здесь, в этом ресторанчике, сидела как бы и не за столом с яствами, а в кустах — добычу ждала. И уже томилась: где же, когда появится суперкрасавец французско-цыганского происхождения, ради которого, судя по всему, готова на все сумасбродная Любочка, внучка покойного писателя Пестрякова-Боткина?

И он появился. Но не один. И не с Любочкой. А с… последней вдовой «выдающегося» прозаика-поэта-драматурга Михайлова. С ней и ещё с одной дамой лет сорока, тоже с виду весьма светской, одетой со вкусом в черный костюм с глубоким вырезом, облегающий её худощавое, стройное тело без единой складочки. Пышноволосая, в отменном макияже, она лично вела рокового «Люсьена Дюпре», по паспорту Анатолия Козырева. Вдовица Михайлова шла с ними не вровень, чуть на отлете. То тоже впечатляла: черное кружевное платье на розовом чехле уж точно шуршало при каждом её шаге и таким образом пело на свой лад песнь песней о своей нешуточной цене…

Вообще я, конечно, не должна бы была ехидничать на счет чужих достатков и сверхдостатков и демонстрации этих самых излишеств в людных местах, но ничего с собой не могу поделать. Так и тянет… Должно быть, чисто женское это у меня, а стало быть, непреодолимое и, следовательно, требующее серьезной работы над собой.

Однако именно в эти минуты я не имела ни малейшей возможности эту самую работу развернуть ибо певец, ведомый двумя роскошными дамами, поднялся на сцену, небольшую, похожую на раковину и сияющую розоватым перламутровым светом изнутри. За его спиной, тоже во фраке, в белой манишке, тотчас возник скрипач…

— Репертуар восемнадцатого века, — шепнула мне Веруня. — Что-то испанское…

Высок и статен был певец Анатолий Козырев. Его вьющиеся черные кудри с проблесками седины картинно падали ему на плечи, на белый смокинг. Глаза сияли темными алмазами. Линия высокого лба и прямого носа — безупречна. Он мог и не петь, чтобы безо всякой задержки нравиться всем женщинам, которые видели его.

Но он запел. Теноровые переливы заполнили все окружающее пространство и закачали на своих волнах мое сердце… И тут уж ничего не поделаешь. Если тенор поет о любви, о жажде достичь и обладать, — невольно побежишь ему навстречу хотя бы мысленно. И хорошо, что песня заканчивается… А то мало ли…

Козырев исполнил три романса: на русском, испанском, французском, поклонился и сел за столик в углу. Там, оставшись наедине, закурил, поднял фужер с темным вином, но не отпил, а подержал на весу. В хмурости и отщепенстве он выглядел ещё более интересным и значительным. Казалось, он весь — одно страдание.

И, конечно, его хотелось пожалеть. Так уж устроено под солнцем: почему-то именно красивых хочется жалеть прежде всего. Несуразица, но факт. Словно ты уже тем обязана им, что имеешь возможность лицезреть эти совершенные формы. Словно красота не должна унижаться до страданий.

«Не этим ли, — подумалось мне, — и объясняется готовность Любы исполнит любое желание Анатолия Козырева? Не он ли её гуру? Гипнотизирующий соблазнитель? Не ради ли него она, именно она, припрятала, то есть украла, рукопись деда «Рассыпавшийся человек»? Где Пестряков исповедуется и, видно, задевает своей иронией каких-то весьма известных людей… Иначе зачем бы он обещал родным, что эта книга, когда выйдет в свет, «как жахнет»?

Другой вопрос: зачем этому красавцу-тенору потребовалась рукопись?»

Вероятно, Верунькин «спонсор» Валерий заметил, что я почти не свожу глаз с «Люсьена Дюпрэ», тронул меня за руку и тихонько проинформировал:

— Еще один из тех, кто проигрался в пух-прах. Небось, последний смокинг остался. Психопат. Не может остановиться, когда удача пришла. Пока на жалости богатых бабешек держится… Вряд ли долго протянет. Сопьется.

— Но ведь пока трезв, — отозвалась я.

— Ждет подачки. Потом — в казино. Продуется и — бутылку из горла… Потом ещё одну… Игрок. Оголтелый игрок.

— Ну надо же! — фальшиво изумилась я. — А с виду такой суперменистый!

— Побирушка! — бросил с презрением Верунькин дружок. — Бабский угодник. Да ещё поет… Они за него хоть на крест… А ему только бы сесть за стол, где рулетка. Дуры!

Между тем пышноволосая дама в черном костюме и вдовица Михайлова в черных кружевах на розовом чехле о чем-то своем и, видать, задушевном, беседовали за столиком у самой сцены. черноволосая гладенькая головка Михайловой с тяжелым классическим узлом на затылке наглядно свидетельствовала о скромных притязаниях хозяйки, о её нежелании нервировать окружающих экстравагантностью, и, следовательно, непредсказуемостью.

А в моей голове уже созрела дерзкая мысль. Я должна была подойти к Анатолию Козыреву и спросить: «Зачем вы взяли у Любы рукопись её деда «Рассыпавшийся человек»? Где она теперь?»

Но тут, словно почуяв неладное, вдовица Михайлова и её подруга быстро поднялись из-за стола и — прямиком к красавцу-певцу. Между ними состоялся недолгий, видимо, приятный для всех разговор. Певец кивнул, глянул на дам своими большими, темными глазами и встал. Дамы последовали его примеру. Все трое направились к двери, которая вела в казино.

— Пошли? — предложила я своим спутникам. — Интересно же!

… Большой круглый стол… доллары… фишки… Свет выхватывает только зеленое поле и руки играющих. Мы с Веруней не играем, стоим за спиной её «спонсора». Он поставил на кон всего сто баксов. Напротив сидит супермужчина Анатолий Козырев. Он не знает, как справиться со своими руками. Они у него, чистые, с аккуратно, округло подстриженными ногтями, не знают ни секунды покоя. В его глазах горит то самое, что исстари обозначается как лихорадочный блеск… Он следит за расторопной лопаточкой крупье как-то сразу и хищно, и жалко. Шелест, шуршание, писк сотовых и, наконец, общее, послеродовое, отверженное — «ах!» Вопль струи адреналина, прожегшей организмы до сладкой боли…

Верунькиному дружку везло — ушел из зальца с добавочными ста баксами и их-то истратил тотчас, заказав нам всем в баре по коктейлю с пышным названием «Цветок душистый прерий». Цветок оказался холодноватым, сладковатым питьем, пахнущим корицей, гвоздикой и ещё какими-то травами. Долька лимона, насаженная на край фужера, мужественно держалась до самого конца, пока я свой коктейль не допила. Пришлось извиниться перед ней, когда захотелось кисленького… Так мы и живем: то пить нам надо, то есть, и уж тут кто кого… И ежели ты не способен оборониться…

Мне нужно было тянуть время в этом коктейль-баре, где за спиной молодца-бармена, одетого под Фигаро, высился стеклянный просвеченный насквозь «орган» из бутылок. Я ждала Анатолия Козырева.

И дождалась. Он появился как привидение в белом, — неустойчивая, медленная походка, странные движения рук… Его глаза переполнены страданием и безумием. Он прислонился к стене, схватился за бархатную портьеру, принялся её мять…

Не знаю, откуда взялась у меня дерзкая отвага именно сейчас, сию минуту, задать ему вопрос, так и просившийся с языка…

Конечно, очень кстати было то, что поблизости пока не наблюдалось его дам.

Мне же надо было услышать одно — попадала рукопись Пестрякова-Боткина ему в руки от Любы или же нет. Но это одно многого стоило…

Я быстро подошла к страдающему игроку-неудачнику и уверенным голосом шантажистки заявила:

— Вам Люба отдала рукопись «Рассыпавшийся человек». Куда вы её дели? Сожгли?

Он ещё явно не был готов соображать с той же скоростью, с какой я выстрочила свой текст, он, возможно, считал, что очередной проигрыш в казино — верх несчастья, остальное — пустяки. И он ответил мне с вялым безразличием:

— «Рассыпавшийся человек»?.. Рукопись?.. Я где-то потерял ее… Я уже сказал Любе…

И вдруг весь, всем телом вздрогнул, и черный гнев разбуженного властелина зажегся в его расширившихся глазах:

— Какое вам дело? Кот вы? Откуда?

Но — опоздал, голубчик! Опоздал! «Слово — не воробей…»

— Газета. Интересуемся биографией Пестрякова-Боткина. Если вы с ним лично встречались, — тараторила я с наивным огорчением в голосе, — если можете что-то о нем рассказать…

— Не встречался. Не могу, — отрубил суперкрасавец, у которого страсть игрока за считанные часы съела едва ли не треть телесных запасов, а глаза забила глубоко в ямы подглазьев.

Верунчика я от души поцеловала перед расставанием в душистую щечку. Ее «спонсору» любезно поклонилась:

— Спасибо. Отлично посидели.

А дома, сразу после душа, в халате, села к машинке и ещё влажными пальцами принялась стучать: «Рассыпавшийся человек»… Рукопись? Я где-то потерял ее». Козырев Анатолий Эдуардович, 7 июня, ресторан-казино «Императрица». Брал рукопись. У Любови Пестряковой. Зачем? Читать?»

Я, если честно, ещё не знала, пригодится ли мне в моих поисках убийц трех писателей услышанное от Козырева, но чувствовала — за этот кончик стоит тянуть. Налицо: запойный игрок-тенор очень болезненно зависим от своей страсти. А денег у него на игру нет. Значит, вполне вероятно, что кто-то, кто посулит ему сумму, может поставить перед ним определенные условия… И певец клюнет.

Значит… значит, следует выяснить, как, при каких обстоятельствах внучка Пестрякова-Боткина познакомилась с Анатолием Эдуардовичем, кто их свел, короче говоря. И давно ли?

Но прежде, на всякий случай, проверить, много ли читает полуфранцуз-полуцыган. А вдруг он библиоман-библиофил и жить не может без прочитанной с утречка в туалете прозаической или поэтической строчки?

Спросить у Любочки? Нет, это намерение отвергла сразу. Она и без того уже насторожилась. Следовало идти другим путем. Самым простым: подослать к нему Веруню. Разве она не ходит по знаменитостям с диктофоном, не берет у них интервью для своего лощеного журнала, где вперемежку фасонные флаконы с французскими духами и накрашенные девицы с расставленными так и эдак длинными, «фирменными», ногами, рекламирующие всякие одежки?

Веруня, умница, согласилась «пощупать» певца-игрока с легкостью необыкновенной, ибо, как выяснилось, редактор только что поручил ей выхватить из куч сенсаций одну «с душком аристократического порока», как он, выходец из якутской глубинки, выразился.

— Подробно, тщательно расспроси его о том, каких поэтов, прозаиков и драматургов он любит, — напутствовала я Веруню по телефону. — Что читал в юности. Что читает сейчас. И русское, и иностранное. Какую книгу держал, к примеру, месяц назад в руках. И что читает вечером. Разумеется, не сразу с этими вопросами приставай… Сначала про жизнь вообще… Для чего мне все это? Да есть одно дельце. Потом, когда раскручу, все, все тебе расскажу. Дерзай! Жду ответов, как соловей летов!

А пока, пока… не сидеть же, сложа лапки. Надо лететь, спешить, не упустить! Туда, туда, в милицию поселка Рогозино, где жил и умер писатель Пестряков-Боткин.

… «Чудны дела твои, Господи!» — так и просилось с языка, когда я сидела в этом третьем по счету поселковом отделении милиции, у третьего по счету молодого следователя, заочника юридического института, когда он ронял уже знакомый мне набор фраз:

— Чего тут особенного? Какие другие варианты? Пил ваш писатель много, а годков-то ему уж сколько было! Другие к этому сроку сами по себе умирают. С кем пил? Считаю, не важно. Важно, суррогат пил. Нынче это, и вам это тоже должно известно, мужикам столько этого суррогата спаивают! Отрава, а тянут из бутыли! Нет никаких других версий. Тут вон сразу трое грузчиков с копыт и в морг. Надрались из бутылки с этикеткой «Водка «Русская», а в ней какие-то бизнесмены-падлы технический спирт на воде развели. Один холостой, ладно уж, у двоих по двое малолеток… А Пестрякову к восьмидесяти было! Кого надо больше жалеть?

Я не возразила ни словом, ни мыслью. Ибо — какие времена, такие и песни, в том числе милицейские. Иначе б зачем мне было бы играть роль «мусье Пуаро»?

— Жизнь, несмотря на все сложности, все равно прекрасна! — сообщил мне радиоголос из отворенного окна ближайшего к милиции дома.

И я не возразила. Не имела права. Потому что солнце кругом и зелень, и цветы в палисадниках, а небо такое голубое, ясное, голубее и яснее не бывает. Вот ещё бы сыскать тех, кто в этом поселочке Рогозине умел непрерывно наблюдать за чужой жизнью и получать от этого удовольствие. Ведь всюду и непременно в принципе обитают такие подглядыватели. Их, конечно, многие презирают, но в моей экстремальной ситуации следует почитать упорных соглядатаев, только так.

… Я знала, что дача Песстрякова-Боткина стоит пустая с того вечера, когда здесь нашли его мертвым. Любины родители отказались на ней жить и вообще вознамерились её продать. Значит, внутрь я не попаду. Но вокруг походить похожу.

Улица называлась хорошо, приветливо: Тихая. И состояла из череды заборов, за которыми среди зелени ютились не шибко новые, невеликие домки с двумя обязательными оконцами по фасаду. И дачка Пестрякова-Боткина была в череде других, не лучше, не хуже. Как и все прочие, её фасад загораживали от чересчур любопытного глаза кусты сирени, черемухи, а над самой её островерхой крышей широко распростерся шатровый клен.

Из добавочных особенностей этой злополучной дачи я отметила, что она стоит не в глубине улочки, а почти с краю, вторая по счету, то есть до неё можно с шоссе добраться почти незаметно для многочисленных обитателей улицы Тихой. Но вот два соседа справа и следа от пестряковской дачи и те, кто живут напротив, вполне могли что-то заметить в том предсмертный для писателя вечер и, возможно захотят мне о том рассказать…

Я ещё раздумывала, в какую калитку войти, как меня позвал высокий старческий голос:

— Вы к кому будете, гражданочка?

Мне оставалось лишь быть очень доброжелательной и простой-простой, как, положим, божья коровка.

— А я к Пестрякову-Боткину… Я издалека… Я из Мурманска. Я молодая писательница. Мы с ним переписывались. Он меня на дачу пригласил.

Старики чем для нашего брата, журналиста, хороши? Тем, что им одиноко и скучно. И страсть как хочется поучить хоть кого-то жить. Тем более, что родные в большинстве своем уже устали от их назиданий до судорог.

— Зря приехала, — резюмировал седобородый дед. — Очень зря. Тут несчастье вышло. Не слыхала разве? Умер Дмитрий Степанович.

— Как?! Как умер?! — изобразила я исключительное изумление.

— Да так… Да чего ты там стоишь-то? — словно упрекнул меня. — Давай, проходи ко мне, давай я тебя посажу и все растолкую.

Мы сели с ним на веранде, около круглого стола, закрытого клетчатой клеенкой. Он поставил передо мной стакан с чаем. И сам налил себе в такой же стакан из электрического чайника.

— Пей давай! — приказал по-доброму. — Сушку ешь. Мне сын всегда сушки привозит. Люблю. Размочу сейчас в кипяточке…

Он опустил сушку в чай, выждал и только потом, держа голову внаклон, принялся осторожно, памятуя о драгоценности в виде зубов, откусывать лакомый кусочек.

Всем хорош оказался этот дед. Но он совсем не помнил, что было в тот день и вечер, когда его сосед-писатель пил с кем-то коньяк-отраву, потому что сын увозил его в город к врачу.

— Чего-то у меня нога разболелась, не ступить… вот он меня и повез. А утром уж никаких событий. Привез меня назад сюда, а мне Матвеевна и говорит, что Дмитрий Степанович перепил и помер…

— Какая Матвеевна? — насторожилась я.

— А такая, что с другого бока живет у Пестряковых. Я справа, а она слева. Она в тот вечер дома была, телевизор смотрела, эту самую «Санта-Барбару»…

Я живенько поблагодарила ненужного мне более старичка за гостеприимство и скоренько туда, к Матвеевне. Однако и тут меня ждало разочарование. Полковничья вдова встретила меня с радостью. Потому что ей страсть как не терпелось пожаловаться, как же её обмишулили приезжие с Украины, двое мужиков, представившиеся специалистами по кладке печей, а оказавшиеся вовсе безрукими.

— У них руки не с того места растут! — бодро причитала вдова. — Они аванс-то у меня успели выманить и скрылись! А печь сложили в один кирпич да кое-как да все и развалилось! Я с Молдавии мужика взяла. Тоже по дешевке взялся печь класть. И тоже руки у него из задницы растут! И тоже с авансом скрылся. Да что же это мне так не везет-то?

Я её еле-еле вырулила на нужную мне дорогу. Солидная дама в пестром блескучем халате немедленно вышла из себя, едва услыхала слово «Пестряков»:

— Распустил и распустился! — заявила и даже, для вескости собственного суждения, притопнула тапочкой. — Распустил свою внучку Любочку! Все ей позволял! Она сколько раз с компаниями сюда являлась! Однажды, года три назад, смотрю, а ясным днем замок на даче сбивают какие-то парни. Я схватила ружье, окно распахнула в мезонине да как врежу им промеж ушей! Разбежались. Я сразу сказала Дмитрию Степановичу, что это люди не случайные, а те, кто «гудели» тут с Любой, музыку включали на всю мощь, чтоб все мы оглохли… Ведь нынешняя молодежь…

Далее следовало действовать самым решительным способом, резать по живому, так сказать.

— Я вам сейчас покажу одну фотографию, — перебила я даму, только-только взявшую разговорный разбег, — а вы скажите мне, знаком ли вам этот человек…

И я вынула из сумки снимок рокового брюнета, «в миру Люсьена Дюпре»… И полковничья вдова взвилась как фейерверке, вся превратившись в бурную радость:

— Да как же нет! Да это же наш Толик! Моего двоюродного брата сынок! Он одно время совсем нас, нашу линию, не признавал! К нам ни ногой! В большие же люди вышел! Со сцены в зале Чайковского поет! Но осознал, что не годится перед родней хвастать… Мало ли, что отец у тебя в университете профессор, а и мы не лыком шиты, не всякий солдатик в полковники выбивается… Гляжу — стоит! Как самый простой! Вон там, за калиткой! В джинсах и кремовой рубахе — красавец! «Я, — говорит, — тетя, к тебе… надо, тетя, родниться…» А я что? А я ничего. Я ему борща тарелку, котлету с макаронами…

Только редкозубый заборишко отделял усадьбу Пестряковых от усадьбы полковничьей вдовы, только этот заборишко…

— Небось, все девчонки, что вокруг, сразу повлюблялись в такого кабальеро? — плеснула я маслица в огонь.

— А как же! — сейчас ж и загордилась она и руки в боки и прошлась павой туда-сюда. — И красавец, и любезный, и голосом как запоет… А у тебя откуда его фотография? — вдруг посуровела и насторожилась.

Я смутилась как бы ужасно-преужасно и еле слышно молвила…

— Очень он мне нравится…

— Не целься! — потребовала. — Если не хочешь себе нажить беды. Хоть он мне и родня, но я по-честному говорю — с ним связываться не надо, а лучше бежать прочь от беды.

— Но как же… если люблю…

— Дурочка! Послушай меня, брось эту мысль, брось немедленно. Он же только со стороны хорош. А в жизни — одно идиотство. Если уж совсем начистоту, его первая жена от любви-измены в петлю полезла. Не успели вынуть. Третья, тоже молоденькая совсем, вены себе в ванне резала. Эту спасли. А взять пестряковскую Любочку… Ведь она тоже как увидала его, так и влипла, как банный лист в стекло…

Не знаю, почему я не бросилась и не расцеловала громкоголосую даму в пшеничного замеса щеки! Но так хотелось!

— И что с Любочкой? — пролепетала еле слышно, раскрывая перед наставницей широкие просторы для назиданий.

— А то! — торжествовала она филигранную правоту своих взглядов и убеждений. — Он с ней погулял с недельки две, походил по здешним полям-лесам и испарился!

— Но, может, в Москве они видятся?

— Ну и что? Люба ведь невеста на выданье. Она хотела замуж. Я это всем сердцем чувствовала. А ему она — забава. Он и не таких обламывал. Вот и тебе мой совет: беги от него и не оглядывайся.

Золото истинное вот такие дамы для всякого рода «дознавателей!. Надо лишь являть перед ними образ мало чего смыслящей персоны. Чтоб они могли всласть поучить вас уму-разуму.

— А правда, — я подняла на полковничью вдову невинные, глуповатые очи, — а правда, что Любочка вдруг на этой даче от любви отравилась? Стала пить из какой-то бутылки и…

— Ну наплетут же люди, ну наплетут, — не на шутку разгневалась дама. Ничего толком не знают, а язык узлом завязать не желают! Дед её тут умер! Дед! Писатель Пестряков! Пил, пил и умер…

— Да вы что? Да как же это-то?!

Таким женщинам, как моя собеседница, следует заказывать песни, что лично для них пел их любимый певец… От неё я ушла, узнав, что:

1. Пестряков, конечно, не полный пьяница, но в вечер, когда нашли его труп, она, Капитолина Матвеевна, лично докрашивала свою калитку и видела, что писатель вошел на территорию своей дачи с неким нездешним человеком. Скорее всего, молодым. Вы черных брюках и серой рубашке. До этого он говорил, что собирается рамы менять, а то они совсем прогнили. Здесь все дачники то и дело приводят к себе кто печников, кто столяров, кто плотников. Дом же ухода требует, а то вовсе развалится. Вот почему она не придала особого значения тому, что сосед вернулся домой с посторонним человеком. Но никаких криков она из дачных окошек писателя не слыхала в тот вечер. И не видала, когда посторонний мужчина ушел. А вот когда Любочка объявилась — помнит. В синем свитерочке и серых брючках. Но пробыла на даче недолго. С полчаса всего. И ушла. С сумкой. Со спортивной, тяжелой. Она с ней часто ходила. Летом яблоки в ней носила. А что уж понесла весной — кто знает. Если у неё спросить… Вышла на улицу одна, ноне через калитку, а через дыру в заборе. Так быстрее выскочить на шоссе. Уже было около девяти вечера. Дед её не провожал. Хотя обычно стоял на крыльце, смотрел вслед. На Тихой и вокруг было очень тихо в этот светлый ещё час, и она, Капитолина Матвеевна, слышала шипение шин по шоссе, и как Любочкин голос сказал кому-то: «Ну ты и юморист…» И как хлопнула дверца машины. Тоже ничего особенного. У Любочки были кавалеры с машинами. А кто из них и почему «юморист» — ей, Капитолине Матвеевне, разбираться нет причины.

— А мог это быть ваш племянник Анатолий Козырев? — спросила я так, на всякий случай.

— А почему нет? В этой жизни все непредсказуемо, — был ответ. Анатолий, по моему мнению, и есть самый рассамый юморист. Заморочит девку и бросает. Хочешь хохочи, хочешь — плачь…

Мысль нежданная, грубая: «А что если, все-таки, все-таки, Любочка со своей свирепой, роковой любовью к этому тенору виновата… мягко скажем… в смерти старика Пестрякова?»

Но тогда… тогда рассыпается вся лесенка из предположений, что и детская поэтесса Нина Николаевна Никандрова, и драматург Семен Григорьевич Шор, и Д. С. Пестряков-Боткин были убиты, то есть отравлены, в связи с какой-то одной, общей для них причиной… Тогда листок с тремя их фамилиями на кресте могилы В. С. Михайлова — сущая ерунда, случайность, совпадение…

Однако так просто расстаться с версией, что все трое погибли не случайно, не по разным причинам, — не хотелось, душа не велела. Душа настаивала: трагический конец трех старых писателей связан с какой-то злой, роковой тайной.

… Тарелочка луны с отколотым краем сияла с пронзительной яркостью, отчего, казалось, и цветущий куст жасмина под окном утраивал свой дневной аромат, отчего и в голову ко мне пришло простое, как мычание, и такое же конкретное, убедительное соображение: «Вдовица Михайлова плюс суперкрасавец-тенор плюс Любочка. Все они, выходит, как-то, для чего-то встретились… Как-то связаны-повязаны…

Но как? Но чем? Но почему? Вот загадка…

Люблю сидеть перед окном, распахнутым в теплую летнюю лунную ночь… Кажется, длись это долго-долго, ничего больше не надо… Но особенно уместно чувствуешь себя в этом чарующем мире в те минуты, когда точно знаешь, чем следует заняться завтра, с какой стороны ждет удача.

Мне мнилось в лунном сиянии и жасминовом аромате, что завтра мы встретимся с Любочкой Пестряковой, и я смогу уточнить, почему она оказалась на даче своего дедушки именно в тот вечер, когда дедушка был убит и почему она сразу не сказала мне об этом… Какие причины замалчивать? Если ты не убийца… то чего там, договаривай до конца.

Однако сорвалось. Я имею привычку раскрывать газеты сразу у почтового ящика и пробегать взглядом заголовки первой полосы… На этот раз мои глаза уткнулись почти сразу в черный набор букв: «Девушка в полете с восьмого этажа». Сердце окаменело. Предчувствие обдало жаром. Но Правда взяла нож и резанула по сердцу: «Любовь Пестрякова, искусствовед, упала сама или с чьей-то помощью с восьмого этажа гостиницы «Орбита». Там, в ресторане, проходила тусовка интеллигенции, связанная с рекламой нового ансамбля отечественных герлс под названием «Бархатные глазки». Здесь тусовались певцы, певицы, юмористы, киноактрисы и прочая. Рассказывают что девушка выпала из окна в тот момент, когда все умирали со смеха, глядя на известнейшего нашего юмориста Михаила Шаина: он показывал в лицах, как Билл Клинтон открещивается от взаимоотношений с барышней Моникой Левински, и как барышня Моника Левински демонстрирует все сексуальные позы, в которых они с Биллом находились, когда последний одновременно снимал телефонную трубку и отвечал государственным чиновникам на вопросы государственной важности…

Врачи «скорой помощи» увезли тело в Склиф. Там были сделаны сложнейшие операции. Однако девушка до сих пор находится без сознания. От гибели её спасло лишь то, что она упала на крону тополя, которая спружинила, а не на асфальт.»

Я читала и перечитывала, упершись лбом в металлический холод почтового ящика, и мне было по фигу, что мимо, вблизи, прогрохотало яростное рычание местной «собаки Баскервилей», а точнее — криволапого урода питбуля, натасканного бритоголовым парнем для собачьих боев. Хотя обычно вся живность, и я вместе с ней, стремительно пряталась, когда «отморозок» с глазами, вырезанными из жестяного ведра, и его умственно увечная животина выбредали, так сказать, на прогулку. «Что, что могло быть причиной того, что красавица Любовь Пестрякова бросилась с восьмого этажа? Или что, какие нешуточные поводы заставили кого-то там из тусовщиков столкнуть её в пропасть?» — вертелось в моей голове.

И был ещё один повод для раздумья — мое недавнее посещение семейства покойного писателя Пестрякова-Боткина, мои вполне конкретные вопросы, заданные и Михаилу Николаевичу, и Нелли Дмитриевне, и той же Любе…

Я очень хотела ошибиться, но факт есть факт: «полет девушки» состоялся после того, как я побывала в ресторане-казино «Императрица» и на даче Пестряковых, где порасспрашивала соседей… Могло быть так: кому-то моя дотошность показалась весьма подозрительной и даже опасной, и кто-то решил, что для начала следует избавиться от Любови Пестряковой? Могло. Если, конечно, не она сама приняла такое беспощадное по отношению к себе решение.

Обычно почему чаще всего люди кончают жизнь самоубийством? В наше время? Молодые люди? Во-первых, от неразделенной любви. Во-вторых, если запутались в каких-то темных делишках, связанных, к примеру, с бизнесом. И ещё — безработица, ущемленное чувство собственного достоинства, связанное с ней…

Но это все — так, в общих чертах. Мне хотелось точности, аргументированности. И я полезла в шкаф, где лежали журналы, газеты, порылась, нашла один с размышлениями о праве человека на самоубийство, о том, почему необходимо остановить каждого, кто решился на последний шаг.

Из этой статьи я узнала, что особенно много самоубийств среди подростков. Даже в благополучной Франции пытается уйти из жизни каждый двадцатый школьник, что одна из основных причин — «несчастная» любовь. И дело тут в неустойчивой психике переходного возраста…

Но Любе-то целых двадцать пять! О какой неустойчивой психике говорить!

Однако, вроде, вот намеки на отгадки чудовищного Любиного поступка: «Поводы для самоубийства могут быть самые разные — одиночество, неуверенность в себе, конфликты с близкими». Что-то из этого набора должно объяснить, почему девушка упала из окна?

«А может быть, она не совсем здорова?»

Впрочем, и на этот случай журнал давал ответ: «Когда-то считалось, что к самоубийству склонны люди с психическими отклонениями. И таких, действительно, немало. Но основной процент тех, кто решает добровольно расстаться с жизнью, — люди психически здоровые».

И, все-таки, все-таки, «психиатры считают людей, посягающих на самоубийство, лишь условно здоровыми. Они могут страдать неврозами и депрессиями».

Так кто такая Любовь Пестрякова с точки зрения медицины? Внятного ответа я не имела. Внятный ответ находился, возможно, в её медкарте…

Однако и медкарта не поможет, если Люба вовсе не собиралась на тот свет, а её иуда отправил тот, кому она казалась опасной…

Я сидела у стола, чертила машинально какие-то значки-паучки на листе блокнота и корила себя за то, что не сумела «раскрутить» Любу на более длинный, задушевный, внятный, чем он у нас вышел, разговор. Мне казалось, что если бы провела с Любой больше времени, если бы мы с ней прошлись по улице, посидели в сквере…

А что, собственно, «то»? Человек всегда говорит тебе, приставучей журналистке, ровно столько, сколько хочет сказать. Разве что в подпитии брякнет лишнее… Но Люба — девушка молодец, с хорошей реакцией и умная. Из неё так просто никакие откровения не льются. Она, даже на первый взгляд, эдакий загадочный секретерчик со множеством ящичков, в том числе и потайных, и к каждому ящичку — свой ключик.

Успокаивать-то я себя успокаивала, а толку от этого было мало. Марш-броском — на улицу после короткого переговора с Венькой Овсеенко, дружком университетским, а ныне режиссером-документалистом на телевидении. Мировой это зигзаг судьбы, когда то тут, то там, в наинужнейших местах обнаруживаешь своих девочек и мальчиков, готовых, во имя ностальгии по прошлому, помочь тебе по мере сил.

Вот и Венечка, пухлявый такой усатый-полосатый парубок, любитель пива, оказался в нужный час на очень нужном месте — он, он сидел в аппаратной и монтировал документальную ленту со злополучной и незнамо до чего великосветской тусовки в гостинице «Орбита», посвященной на этот раз даже не свиным отбивным а ля Петр Первый, даже не количеству мужских одеколонов, коими пользуется Костя Райкин, а бери выше — рекламе нового отечественного ансамбля девиц под абсолютно убойным названием «Бархатные глазки».

Венечка встретил меня в вестибюле, где можно при желании, поотиравшись часок-другой, подышать одним воздухом с массой заплесневелых от возраста и претензий и не очень «известных, прославленных», «пользующихся исключительным интересом публики»… И мне кое-чего отвалилось. В кудрях и блестках аккурат по фасаду того самого деликатного места на штанах в обтяжку, которое часто в обиходе называется фу как некрасиво, возникла на верхней ступени мраморной лестницы звезда эстрады, — в просторечии Ленчик, и сейчас же, с бешеной скоростью, сбежал вниз, обдав меня запахом крепкого одеколона и такого же крепкого пота. Видно, оттрубил свое на совесть в одном из здешних павильонов-студий. Через стеклянную стену отчетливо было видно, как он, весь в белом, сел за руль алой иномарки, длинной, как пароход.

Венечка дружески обнял меня и, щекоча мою щеку усами-бородой, повел к себе в аппаратную. И там, на мониторе, то есть, попросту, на экране телевизора местного значения принялся показывать мне пленку, снятую на той самой тусовке, предупредив, однако:

— Танечка, ничего особого. Обжираются-опиваются на халяву всякие особи как принадлежащие к разным полам, так и ни к одному из них. В изумрудах-бриллиантах, в костюмах от Диора-Шанели, а никакого окороту жрут, словно век ни свободы, ни еды не видали.

Я вспомнила, что надо бы хотя бы приличия ради спросить, как ты, Венечка, сам-то живешь, прочны ли досочки под твоими ногами на этой неверной посудине под названием «Телевидение». И спросила. И он ответил, с ухмылкой прожженного пройдохи, которым он никогда не был, но хотел быть:

— «Люди жили в тыкве и питались ею». Это про меня. Ничего кроме.

… А ведь сказочное, чудесное это дело — вернуть уже из небытия событие и людей, в нем участвовавших! Вруби монитор и… Все-таки, человечество быстро привыкает к проявлениям своей гениальности! Слишком быстро разучивается удивляться даже самому себе…

Эта тривиальная мыслишка наложилась на медленное, торжественное продвижение по широкой просторной лестнице одетых по-бальному мужчин и женщин, которые, ясное дело, исключительно удачно вписались в наши криминально-рыночные отношения и теперь плывут высоко-далеко над миром мелких, будничных забот-хлопот всяких там убогих, рядовых, невезучих людишек.

Голубой водопад ковра, падающий откуда-то сверху по белому мрамору лестницы, уже сам по себе особо выделял и облагораживал каждого, кто удостоился права ступить не него… Я не в силах была пренебречь нарядами женщин, уж больно хороши, изысканны они были. Прежде, помнится, нам, школьницам, казалось, что только у красавицы Элен из «Войны и мира» были такие красивые белые плечи и стройность стана, и прочее. Но тут, опершись как бы расслабленно, как бы суперженственно на руки мужчин в черном, десятки прелестных Элен восходили на вершину почета и славы. Я не успевала записывать в блокнот имена и фамилии гостей грядущего праздника, хотя и старалась. Не успевала и злоехидничать по поводу того, что среди истинно талантливых мастеров своего дела здесь пузырилось столько «пены» неизвестного происхождения, как неведомы были и пути, коими прибежал к ним, запыхавшись, их сказочный капитал…

— Вот что, — вдруг сказал Венечка. — Чего это мы с тобой такие недогадливые? Пошли в киоск, купим кассету, и я тебе все это перепишу для домашнего пользования.

— Венечка! Да ты разумник какой!

— Спрашиваешь!

Он приостановился вдруг и изрек:

— Ты готова быть честна передо мной? Готова открыть, ради чего я суечусь до седьмого пота?

— Готова, Венечка. Я хочу посмотреть, какая она, Любовь, ну девушка, что выпала с восьмого этажа на этой тусовке…

— Писать чего-то будешь?

— Если разберусь…

— Зачем выпала? Так я тебе сразу скажу — с жиру! На этой тусовке одни жировальщики! Небось, жена какого-нибудь «нового русского». Они вовсю атакуют! Их мужики воткнули в золотую клетку и ни шагу в нормальную жизнь! Разучивается даже ходить! А если мужик бросит — в петлю лезет. Я двоих таких знал…

— Эта девушка одинокая, — остановила я всезнающего Веню.

Но он не остановился, успел поведать мне о том, что в древнем Риме и Греции к самоубийцам относились без должного уважения. Другое дело, если страдала честь. Тогда, значит, власти сами заготавливали сильный яд, который мог получить тот, кого допекли.

Пока шла перезапись с его, казенной пленки на мою, личную, Венечка сумел обогатить меня ещё добавочным знанием:

— Знаешь, какая самоубийца мне в кайф? Клеопатра! Это же все брехня, будто она из-за любви к Антонию сунула руку в корзину с ядовитыми змеями! На самом деле эта красоточка не смогла пережить того факта, что потеряла власть! Во характерец!

Люблю своих собратьев по профессии, люблю их болтовню, за которой они, однако, не забывают о деле.

Взяла кассету из рук Венечки, поцеловала его в щеку и понеслась домой как угорелая. Казалось, что едва просмотрю пленку с тусовкой, как сразу пойму что-то очень существенное, связанное с «полетом» Любы Пестряковой из окна ресторана при изобилии гостей…

Но, очутившись дома, бросилась к телефону и принялась опять и опять набирать номер справочной Склифа. Однако, как и в прежние разы, ответ был скуп и грозен:

— Состояние тяжелое.

«Виновата ли я? Виновата ли я?» — нашептывала сама себе.

И отвечала: «Чем? В чем? Да ерунда это! Ну при чем здесь я?»

Но руки тряслись, когда вынимала кассету из сумки, но руки дрожали, когда вставляла её в дупло видака.

Мне очень хотелось, чтобы пленка с записью тусовки в ресторане гостиницы «Орбита» ответила на неожиданные, опасные вопросы, очистила от подозрений и успокоила меня.

Во-первых, я не присутствовала на той тусовке. Во-вторых, я не хотела ничего плохого Любе Пестряковой. В-третьих, разве можно все предусмотреть?

Нажала кнопку. Первые кадры показались фруктовым ассорти в движении. Но все это были сгустившиеся в одном месте блондинки, брюнетки, шатенки, разноцветные платья, летучие шарфы, шляпки, оголенные плечи и так далее.

Много, очень много народу тусовалось в тот вечер в ресторане… Сотни мужчин и женщин. И никаких примет скорой трагедии. Все пьют, все едят, кое-кто из молодых, отвязных корчит рожи в объектив телекамеры, кто-то алчно хватает с тарелки кусок пирога, на голубой ковер сыплются крошки, кто-то, закинув голову и энергично работая кадыком, пьет из бокала. А вон популярный чернявенький разговорник в черном фраке, как и все здешние мужчины. Он выразительно жестикулирует и забавляет окружающих говорком под Горбачева. А вон спекшийся «экономист» с лицом стареющего сома, с оттопыренными губами в кривой, многозначительной усмешке, который очень ловко в нужный момент сбежал в отставку и слинял в толпе. А вон и сами певучие девчаточки «Бархатные глазки» с наклеенными ресницами-веерами, в разноцветных париках… Они лихо наигрывают на гитарах и поют как бы вприпрыжку, а одна, как оказалось, способна ещё отбивать чечетку и попутно стучать в барабан. То ест все путем, все по делу сообразно сценарию…

И певец-шестидесятник с наклеенным париком тут как тут. Вот он, выпятив грудь, вышел на сцену и, дергая за хвост свою явно дохлую ностальгию по прошлому, запел про «советскую страну», про её восходы и закаты. Хотя всем известно — в прежнее-то время ему бы ни в жизнь не отгрохать серебряной свадьбы с полумиллионом гостей и чтоб кругом серебряные скатерти, серебряная посуда и всякие серебряные штучки в качестве подарков этим самым гостям…

Любу я углядела среди молодежи и остановила этот кадр. Мне очень не хотелось увидеть здесь, где-то поблизости, и рокового Анатолия Козырева, в которого она, несомненно, была влюблена насмерть… Не хотелось и все.

Да нет, не так. Не хотелось потому, что тогда, крути не крути, слишком большая доля вины падает на меня лично… Тогда так и лезет формулировка: «Если бы ты не затевала свое «следствие», то…»

Однако нигде, даже чуть-чуть, не мелькнул черногривый красавец-тенор. А уж если бы он там был, небось, оператор тотчас нацелил объектив на его колоритную, фантазийную фигуру. Рядом же с Любой стояли две девушки и два парня без особых примет, а так: блондин, шатен, блондинка, шатенка. Они могли быть молодыми певцами-певицами, музыкантами, актерами и вовсе «никем», а всего лишь родственниками знаменитостей, отдавших им свои пригласительные билеты. Да и внешне эти четверо были «никакие» — ни красавцы, ни уроды, средних внешних данных и среднего роста. Хотя один был повыше прочих и, пожалуй, поспортивней и чем-то походил в профиль на молодого Вячеслава Тихонова. Хотя не факт. Он слишком быстро повернулся к объективу «бетакама» спиной.

Конечно, можно сейчас же и засечь сие действие, и дать ход своим подозрениям: «А случайно ли он, этот типчик, повернулся спиной? А не испугался ли телекамеры? А если испугался, значит, на то были у него свои потайные причины?»

Но я решила не придавать значения тому, что некий молодой человек, который стоял в профиль, вдруг резко отвернулся и оставил на обозрение свой затылок, стриженный коротко, и свою широкую черную спину. Почему-то в тот момент мне больше всего не хотелось, чтобы Люба и Козырев были рядом, вместе, у всех на виду. И у меня отлегло от сердца, когда я увидела, что Люба с этими «серенькими», что у Любы улыбчивое лицо и красивое темно-розовое платье с глубоким вырезом, открывающее её покатые плечи, как на известном портрете Натальи Гончаровой. И очень ей к лицу длинные серьги и жемчужные бусы в два ряда. Скорее всего, поддельные, но смотрятся…

— Ты сегодня что, голодать решила? — спросила мать за моей спиной. Ни суп не тронула, ни кашу…

— Разве? Ах, да… Не беспокойся, досмотрю и поем…

— Не обмани. Я ушла на дежурство.

— Смотри за ними получше, за своими богатенькими Буратино, посоветовала я. — Чтоб никто их не тронул! Чтоб в целости-сохранности продолжали пастись на зеленых «баксовых» лужаечках!

— Глупая, — отозвалась мать. — Смирись! Что ест, то есть… Консьержка — звучит не хуже, чем училка.

Мы бы с ней, возможно, до чего-нибудь и доспорились, но зазвонил телефон. Я взяла трубку.

— Татьяна! Ничего-ничегошеньки! Журнальчики разве.

— Веруня! Ты, что ли? О ком это?

— Как о ком? О нем! О твоем любимом раскрасавце Анатолии Козыреве! Ты что, не проснулась ещё или что? Ради чего тогда я бегмя бегала, если тебя этот фрукт больше не волнует? Ну ты, девушка, даешь…

— Боже мой! Я и впрямь словно в сонной одури, если забыла о самом-самом! Прости, Веруня! Говори! Рассказывай! Библиофил? Библиоман? Ты сама не представляешь, как дороги твои сведения!

— Сыпанешь горстку бриллиантов?

— Само собой! Ну!

— Не читает! — торжественно объявила моя самоотверженная в дружбе Веруня. — Почти не читает. Дома всего три полки с книгами. Старье. Классика. Я подослала к нему фотокора нашего. Снял роскошно, в белом костюме, на фоне этих самых книг. Красив, элегантен. Думаю, если будет случай поместить его на нашей обложке — Никита Михалков-Паратов тотчас вымрет от зависти. Но вот что почитывает регулярно, как признался фотокору, так это «Игрока» Достоевского. Пытается что-то постичь… Подчеркивает карандашом целые страницы. Фотокор схватил с листа, потом уточнила вот это: «… Голос её звучал как напряженная струна:

— Слушайте и запомните: возьмите эти семьсот флоринов и ступайте играть, выиграйте мне на рулетке сколько можете больше; мне деньги во что бы то ни стало теперь нужны…» Вторая книга, которую читает и перечитывает, как ни странно, изыскания профессора Бурсова «Личность Достоевского». Фотокор обнаружил и на ней следы зеленого фломастера, особенно в тех местах, где речь о деньгах, об игре. Я не поленилась, сходила в библиотеку, взяла этого Бурсова и вот какие выписки сделала для тебя. Первая: «Для Достоевского проблема денег — одна из граней проблемы свободы, как в бытовом, так и в бытийном плане. При помощи денег он рассчитывал добиться независимости от угнетающих обстоятельств, погоня за деньгами загоняла его в ещё большую несвободу… Деньги принуждали Достоевского браться за перо. Но чтобы писать — требовалось вдохновение. И чем в большую зависимость попадал он от денег, тем настоятельнее требовал от себя вдохновения. Деньги давили на него, вдохновение поднимало, и поднятый вдохновением на вершину дарования — он сводил счеты с деньгами, преображался в грозного судию века торгашества и предпринимательства». Не уснула? Еще одна, последняя цитатка. В письме к своей жене он, Достоевский, криком кричит: «Аня, милая, друг мой, жена моя, прости меня, не называй меня подлецом! Я сделал преступление, я все проиграл, что ты мне прислала, все, все, до последнего крейцера, вчера же получил и вчера проиграл. Аня, как я буду теперь глядеть на тебя, что скажешь ты про меня теперь! Одно и только одно ужасает меня: что ты скажешь, что подумаешь обо мне?.. О, друг мой, не вини меня окончательно…» Остальные подробности — если придешь ко мне, если тебя издалека манит запах кофе. Мой «спонсор» не жадничает, притащил мешок кило на три…

Она это все ещё проговаривала, а я уже искала босой ногой босоножку на низком каблуке, чтоб нестись было сподручнее…

Веруня открыла мне дверь, едва я нажала на звонок. Я укорила ее:

— В глазок не глядя? В наше-то время?

— Так ведь только ты жмешь на кнопочку не переставая! Сирена скорой помощи! Бегу, оглушенная, лишь бы вернуть тишину!

— Ой, как вкусно пахнет!

— Бразильский! Высший сорт! На кухне или в гостиной? Под рондо-каприччиозо маэстро Паганини или под «Все бабы стервы» мадам… как ее… ну с попсового рынка?

— В кухне, где, уверена, стол «качается хрустальный» и кресла обшиты чернобуркой, ибо так нравится твоему «спонсору»…

У Веруни однокомнатная, но большая, с просторной кухней, после недавнего евроремонта, где почти все белое — стены, мебель, унитаз и так далее, и похоже все это усредненное роскошество на комфортабельный номер в гостинице средней руки. Но Веруня счастлива проживать на данной кубатуре, потому что её мамочка с папочкой, несмотря на звание докторов каких-то сугубо технических наук, как жили безвылазно в двухкомнатной на первом этаже хрущевки, так и продолжают жить. Им не светило богатство из принципа. Они в науке сидели с головой. Чего-то там открывали. Но привалила перестройка со всеми вытекающими, и их наука накрылась медным тазом. Дело по нынешним временам обычное, дело житейское… Но прозябать в комнатенке с родителями и не сметь свое суждение иметь по поводу сексуальных проблем, то есть ждать-пождать, согласно старообрядческой» теории мамы-папы, некоего прынца с хорошими манерами и приличной зарплатой, умненькая-разумненькая Веруня не стала. Хотя дань традиции отдала — только в последний год согласилась на «спонсорство» и покинула «пропахший иллюзиями» родительский дом…

Солнце лезло в просторные окна со страшной силой, и мы тотчас раскрепостились до трусиков и босиком — в комнату, где можно плотными шторами цвета морской волны перекрыть дорогу уж слишком ослепительным солнечным лучам.

— Значит, Анатоль Козырев — запойный игрок? Так надо понимать?

— Пожалуй, — согласилась Веруня, покачивая чашечкой и роняя на свои розовые грудки черные капли. — Скорее всего. Но я ещё уточню у кое-кого, чтоб знать доподлинно.

— Интересное кино, — сказала я. — Страстишка-то, как и мне известно из литературы, — роковая… Последняя моя к тебе предсмертная просьба — узнай как-нибудь, а есть у него деньги-то для игры… Для большой или маленькой?

— Ты меня что, за дурочку держишь? Узнала. Деньги есть периодически, все-таки, певец, но быстро утекают. В его квартире на бачке нет даже крышки. Разбилась, а он все не соберется купить. Это фотокора как-то даже смутило. И его, певца, халат. Весь в пятнах. И тапки, хоть и бархатные, но косые-кривые, кое-какие… И люстра, хоть хрустальная, но в паутине. И рояль хоть какой-то старинный, но пыли на нем, как на плацу, где солдаты маршируют…

— Один живет?

— Когда как, судя по всему. Фотокор обнаружил в ванной комнате, под раковиной, дамские колготки черного цвета, правда, не нараспашку, а сбитые в комочек.

— Так-так-так, — сказала я.

Мысль же неизреченная в полном объеме выглядела следующим образом: «Во что бы то ни стало встретиться с певцом-игроком! Лицом к лицу! Он, судя по всему, натура нервная, дерганая… такие легко поддаются на ласку, уговоры, способны о своих горестях поговорить по душам. Он вон мне брякнул про роман Пестрякова-Боткина, что да, читал «Рассыпавшийся человек»… Брякнул и спохватился. Но поздно! Надо бы так устроить, чтобы мы с ним как бы слились в экстазе. Что если встретиться в казино, за одним игровым столом? Что если сесть рядом с ним и проиграть хоть немного на его глазах, а потом, к примеру, расплакаться на его плече? Или что-то в этом роде? Чтоб он расположился, доверился? А почему бы ему и не… Впрочем, если только… вот именно… он не причастен ни к какому криминалу, если он, черногривый, огненноглазый, не имеет никакого отношения к смерти-убийству прозаика Пестрякова… И его внучки Любы… то ест к её полету из окна. Иначе сразу насторожится и ускользнет… Но попытаться стоит».

— Веруня, золото, — сказала я. — Пошли дальше. Я кассету приволокла с этими молодыми прожигателями жизни, которые мне не известны, но я хочу, чтобы были известны.

— Ну так суй в видак! — обломком печенья Веруня указала мне путь к действию.

Нужные кадры я пустила на маленькой скорости и с остановками. Веруня хрустела печеньем, отпивала из чашки и молчала, глядя на картинки.

— Так ты их не знаешь? — спросила я разочарованно.

— Наоборот, — наконец отозвалась моя полусообщница. — Красавицу в центре, белокурое это видение, частенько встречала в свете, кажется, театроведка или что-то в этом роде. Далее девочки. Абсолютно точно знаю из кордебалета. Работают с попсовиком Леликом Гондаревым. Мальчик-блондин оттуда же. А вот пятого, шатена, что спиной стал, не стану врать, впервые вижу. Хотя, возможно… профиль больно знакомый… Слишком быстро отвернулся. Объектива испугался, что ли? С комплексами, небось! Таких теперь навалом!

— Говори, где я могу встретиться с этими девочками и мальчиком…

— Не скажу. Хочу быть твой благодетельницей, чтоб ты до конца своей карьеры целовала следы моих ног. Сама отыщу девчат. У меня с этой группой славные отношения. А тебе надо ещё пробиваться через всякие препоны.

— Ишь ты какая самоотверженная!

— Плачу по счетам! Ввек не забуду, как ты мне подсобила шпаргалкой на литературе. Иначе б мне журфака не видать! И как прокладки не пожалела в сложнейшей для меня ситуации! И как слезки мне утирала, когда мной пренебрег Костя Зацепин…

— Всего-то навсего?

Веруня прошлась по комнате в ритме румбы, тряся тугими грудками как какая-нибудь полинезийка и ответствовала, остановившись:

— Бери в расчет, Татьяна, также надежность импортных презервативов с запахом лимона. У меня же ещё дите не плачет. Хотя, конечно, хотела бы знать: ты как, на чью разведку работаешь, на внешнюю или на внутреннюю?

— Веруня! — я застыла с ладошкой у виска, поставленной чуть косо, то есть в пионерском приветствии, и торжественно пообещала. — Все, все объясню тебе первой, как только сама разберусь, что к чему.

— Небось, опять за идею, а не за хорошую денежку? — уличила меня она тоном Арлекина, у которого вот только что уворовали Коломбину. — Странная ты девушка: упрямо думаешь, что жить с человеком, а не с деньгами…

Никто нас, журналюг, с ходу не поймет. И не оценит глубины нашего падения во вседозволенность… Но мы за то и тяготеем друг к другу, что способы «развести бодягу», наерничать, наглумиться и вообще и не щадя самих себя… Жизнь такая… Без юмора — никак… Без анекдотов на злобу дня — ни дня. Языкастые ребята, эти самые журналюги, в конферанс способны вступать безо всяких предварительных репетиций, что ест благо, разрядка, психотерапия… Словом, расставаясь с Веруней, я ещё и ещё раз поблагодарила МГУ, факультет журналистики и, само собой, судьбу…

… На следующий день мы с Веруней встретились аккурат возле того здания, где репетировала поп-звезда Лелик Гондаров. Перспективно мыслящая девушка посоветовала мне посидеть снаружи, на скамеечке:

— Я изображу, что пришла брать у них интервью. Ну а по ходу спрошу, что это за красивые пареньки стояли рядом с ними в том ресторане, в тот вечер. Не скучай! На! Та самая жвачка, о которой в рекламе некая дебилка верещит: «Она как любовь, никогда не надоедает!»

Веруня исчезла за дверью, в которую то и дело входили стройные, стильно одетые девчонки и парни с отменно развернутыми плечами, пружиня на каждом шагу… Я же сунула в рот пластинку жвачки…

Но если бы именно в эти минуты я находилась не здесь, под кустом бузины, жуя жвачку, а в Шереметьевском аэропорту, то могла бы увидеть супермужчину французско-итальянского происхождения, то есть Анатолия Козырева, лежащего на полу без признаков жизни…

Однако я продолжала почти безмятежно посиживать под кустом бузины, жевала жвачку и ждала Веруню с задания. Она пришла довольно скоро и похвасталась:

— Сумела не спугнуть красоточек, записала их откровения на магнитофон. Пошли вон туда, в церковный двор, сядем на бревна…

Что мы и сделали. В церковном дворе, за железной оградой, было совсем тихо, безлюдно. Сама церковь топорщилась лесами. Видно, реставрировали её без особой спешки по мере поступления необходимых средств. На нас смотрел, собираясь перекрестить и потому держа пальцы так, как надо для благословения, темноликий Христос с фрески над овальным входом в храм… Старинность и суперсовременность в одном флаконе. Могучая ширина каменной кладки, над которой когда-то, давным-давно, трудились мужики в холщовых рубахах, с кожаными ремешками на головах, и нате вам — наши с Веруней утлые тела в джинсах, сработанных где-то в штате Аризона, и диктофон, собранный смышлеными пальчиками тайваньских барышень…

Диктофон пересказал мне отчетливо следующее:

— Да, мы из балета… ну на подтанцовках… изображаем то испанок, то герлс… что надо по сценарию… Очень любим. Это наша работа. Наш кусок хлеба.

Верунин голос:

— Но вы ведь всегда безымянные, вас никто не знает. Звенит одно имя вашего «босса», так? Не обидно, девушки? Ведь вы очень и очень украшаете своими танцами его пение…

— Да нет… привыкли… главное, чтобы концерты собирали как можно больше народу. Чтоб зрителям нравилось. От этого и наши заработки зависят…

— Зато, наверное, от кавалеров у вас отбоя нет?

— Скажете… Конечно, не в тени… Нас знаю, кому надо, зовут на тусовки… Мы пока не замужем…

— Можно сказать, что ищете своих суженых?

— Можно! — рассмеялись девушки в один голос, а одна добавила: — Мы же привередливые… На нас трудно угодить… Нам нужны особые мужья, чтоб умели не ревновать и подолгу ждать с гастролей…

И вот, наконец, по существу… Веруня спрашивает:

— Это вы? Вас снял фотограф?

— Мы. А что?

— Да вот собираемся в журнале этот снимок поместить. Но нужно знать, кто с вами тут…

Затянувшееся молчание…

— А это обязательно?

— Желательно.

— Ну вот этот, справа, Женя Дегтярь, бизнесмен. Кажется, торгует какими-то приборами для промышленности… Зовет нас в круиз по Средиземному морю… Он уже в Америке три года живет. Говорит, что соскучился по всему российскому.

— А это кто? Спиной стоит?..

— Этот?

— Да, шатен…

— Это Любин парень… Он, кажется, с ней пришел…

Вторая девушка перебивает:

— Не с ней. Он просто к нам подошел и сказал Любе что-то такое насчет охраны. Ну что такая раскрасавица должна ходить только с телохранителями.

— А она что ответила?

— Промолчала, как замороженная. Мы ещё удивились. Могла бы хоть слово в ответ…

— Вы сами с Любой хорошо знакомы были?

— А вы не из милиции? Вы знаете, что с Любой случилось?

— Нет. А что? — врала Веруня без зазрения совести. — Что же с ней такое произошло?

— Из окна выбросилась. Или её кто-то выбросил. Об этом писали. Мы с ней стояли где-то около девяти вечера, а она выбросилась в час ночи. Или её выбросили…

— А вы её хорошо знали?

— Да так… Вместе в прошлом году в Крыму отдыхали. Не надо нас с ней в журнал. Нехорошо получится.

— Нехорошо, — согласилась Веруня. — А вы видели, как она падала?

— Что вы! Нет! Но когда выходили из гостиницы, когда её снимали с дерева, то видели… Жалко очень, конечно. Просто же так такое не бывает. Она из уборной бросалась, из женской… Там окно осталось распахнутое… Нас тогда Женя Дегтярь посадил в свою «вольву» и развез по домам. И все уговаривал, чтоб не принимали близко к сердцу, не плакали… А мы плакали… Никто же, кто живет, не может знать, что с ним случится через какое-то время, никто…

Мы посидели с Веруней в полной тишине, вблизи, как обнаружилось, трех надгробий из черного камня, оцепеневших от времени, в позе падающего на спину… Веруня протянула мне кассету, я спрятала её в свою сумку и сказала:

— Спасибо тебе не знамо какое!

— Значит, я не зря поболтала?

— Да ты что! Мне все это очень пригодится! Очень!

Пережимала, конечно. Только ведь зачем бы отпускать самоотверженную девушку в растрепанных чувствах, без ощущения выполненной миссии?

«Теперь что?» — спросила я у девицы со стоячей рекламы, демонстрирующей наличие пота под одной своей подмышкой и полную замену оного букетом цветов — под другой. Думала, думала и надумала сходить на кладбище, побродить там, побеседовать ненавязчиво с сотрудниками, узнать, наконец, была ли ещё одна дерзостная попытка намертво приклеить к кресту на могиле Михайлова листок бумаги с фамилиями трех писателей, умерших или погибших один за другим. Заскочила домой, переоделась в скромненькое, косыночка темная, очки черные… Чтоб не привлекать к себе особого внимания…

Разумеется, прямиком, но шагом неспешным, к могиле знаменитого писателя. Деревянный крест высился достойно, ещё издалека. Могильный холм хоть и не был усыпан цветами, но букет гвоздик свеже алел, и вода в банке, пронзенная солнечным лучом, голубела незамутненной чистотой. Никакой нелепой наклейки на кресте не было, даже кое-какого следа от прежних не замечалось. Все достойно и чинно.

Неподалеку что-то шоркало размеренно. Я обернулась. Веником, сильно внаклон, подметала дорожку между могилами горбатенькая женщина. Я, конечно же, к ней:

— День-то какой светлый, теплый! А у вас тут так хорошо, тихо…

Она полувыпрямилась, щипком захватила край косынки и лбу, потянула ниже, отозвалась покладисто, нараспев:

— И хорошо, и тихо… А только бомжа нашли убитого среди венков на свежей могиле!

— Да что вы?!

— Да вот то и есть… Видно, задолжал кому, а народ нынче беспощадный. Он уже в цветы захоронился, а нашли… Гора цветов целая, богача хоронили, директора рынка, а не спасла, отыскали…

Мне следовало подогревать и подогревать разговор, чтобы основной вопрос прозвучал, не задев бдительность трудящейся кладбищенской женщины. И на мое счастье, я увидела очень красивое надгробье во втором ряду могил. Красивое и необычное — мозаичная картина, где среди голубизны алеет ветка красной рябины.

— Это-то? — повела женщина головой в нужную сторону. — Это-то красиво. И недорого, говорят. Это на цементе прямо, а не на мраморе. Тут женщина пожилая похоронена — вот ей рябина. А есть ещё одна могила, где старик похоронен, ему такой же памятник поставили, только там уже картинка другая, вроде как листок бумаги, кувшин, линейка. Там архитектор похоронен. Если хотите посмотреть — идите вниз по той вон дорожке и у кулумбария остановитесь, глянете вправо — тут вам и архитектор.

Не отказалась. Что-то подтолкнуло в спину, пошла искать могилу неведомого мне архитектора. И нашла. Действительно, красиво, изящно выложены мозаикой золотистый кувшин, стоящий на полуразвернутом листе белой бумаги, а из кувшина свесила горестную головку белая роза… рейсшина, рейсфедер, лежащие вкось… Архитектор умер два года назад в возрасте сорока двух лет, что следовало из дат рождения и смерти, выложенных тоже мозаикой под фотографией человека с черными усами, очень похожего на Ги де Мопассана.

Как всякий нормальный журналист, я, дотошная и навязчивая. Мне захотелось, хотя бы просто так, выяснить, что же это за мозаика такая. Я наклонилась и обнаружила, что мастер пользовался не каким-то там спецсредствами, а кусочками разбитых кафельных плиток. Из них выкладывал картинку. Как говорится, дешево, но сердито.

Зато стоящие неподалеку терема из ажурного чугунного литья не могли не потрясти мое, типично обывательское воображение. Эти терема, сплетенные искусно из завитков и завитушек, возвышались над бедной картинкой на могиле архитектора торжественно и величаво. Впрочем точно так же они словно укоряли и прочие низкорослые, обычные памятники, демонстрируя возможности новой денежной знати. Там, в теремке, высились глыбы черного мрамора, а золотые надписи тревожили воображение и звали его в полет: «Серега! Братва тебя никогда не забудет! Не горюй, твоя семья — наши заботы. До встречи!» Или: «Мурат, ты сделал все что мог! Мы за тебя ещё поквитаемся с кем надо! Совесть твоя чиста — спи спокойно! Жди нас!»

Не знаю почему, но я оробела слишком долго стоять вблизи этих надгробий и отошла едва не на цыпочках, словно и впрямь побоялась разбудить спящих… Я тем более смутилась, что из одного теремка на меня пристально глядел беломраморный мускулистый кудряш…

Поспешно вернулась к женщине, которая в этот момент несла банку со свежей водой.

— Так это вы здесь всем заведуете? — польстила ей. — Выходит, не родственники меняют воду, а вы!

Она улыбнулась благодарно:

— Нам приплачивают, мы и стараемся. Люди же в делах все, им некогда.

Ну теперь можно было приступить к главному:

— А вас как зовут? Надежда Петровна? Надежда Петровна, а кому это поставлен такой высокий крест? Писателю? Ах, это тот крест, о котором в газетах писали? Что кто-то наклеивает на него бумажки с какими-то словами? Ах, вы сами эти бумажки и сдирали? А как? Даже горячую воду лили? И что же на этих бумажках было написано? Фамилии какие-то? А зачем? И вы не знаете? А в последнее время лепили? Только пять раз? Значит, вам полегче стало? А кто эти гвоздики принес? Жена? Какую картину снимали?

Надежда Петровна добросовестно пояснила, что вчера сюда, на кладбище, приезжали какие-то люди и снимали кино про молодую вдову старого покойного писателя Михайлова. Вдове они, молодые ребята, велели медленно идти к могиле мужа и глядеть немного в сторону. Они несколько раз поправляли букет гвоздик, чтоб она правильно держала его. Она слушалась и задание выполняла как следует.

Надежда Петровна спросила у снимающих, когда и где можно будет увидеть это кино. Ей ответили, что скоро, по телевизору, под названием «Печаль моя светла…» Что надо только следить за программой.

— Хочется глянуть, — призналась застенчиво. — На моих же глазах все снимали. Она вся в черном и даже чулки черные, и сумочка… Она поклала букет плашмя… Как ей сказали. А только я разве дура? Я его, как они все уехали, в банку с водой. Зачем цветам пропадать?

— Она часто на могиле бывает?

— Не каждый день, не скажу, но приходит, голову наклонит и стоит, думает о чем-то. Один раз с ней иностранец какой-то прибыл с фотоаппаратом. Второй раз американец, что ли, здоровый такой, рыжий… Тоже снимали. Она женщина хоть и молодая для покойного, а что до обслуги — с пониманием, не обижает нас, «спасибо» скажет всегда да ещё не по разу.

— А скажите, Надежда Петровна, это правда, что когда опускали в могилу гроб с телом Михайлова, кто-то очень громко, и не один раз, хихикнул?

— Сама не слыхала, не видала, а могильщики смеялись — было дело, говорят, обсмеял кто-то покойничка.

— Может, они сами?

— Может, конечно, — вздохнула женщина, обирая мертвенькие сухие листочки, застрявшие в свежей траве между двумя оградами. — Они ребята бравые. Им без бутылки да без смеху не прожить. Только они сами не всегда копку ведут и гроб в могилу опускают. Они себя чтят за хозяев здешних мест. За деньгу наймут каких-нибудь бомжей, а сами в стороне. Или кто из приличных приходит подработать… Иногда вон даже, как припрет, Арик Файзулаев не брезгует, гравер, он на могилках, на камнях, новых упокойников фамилии выбивает… Тоже юморной. Потому что пьющий. Заметит чего смешное и «ха-ха!» Не стесняется.

— А где он сейчас? Может, на территории?

— Может. Да только не обегаешь же все кладбище. Сходить надо в контору, вон туда, там скажут.

В конторе сказали, что Арик Файзулаев будет завтра с утра. Он с утра только и работает по-настоящему и руку твердую имеет. А в обед, как только выпьет, — все, смеется и песни поет.

Не знаю, не знаю, почему мне потребовался до зарезу этот самый Арик Файзулаев! Но что-то подсказывало мне — он не зря возник из небытия и как-то же пригодится.

… Утром мы встретились у входа в кладбищенскую контору. Это был парень лет тридцати, несмотря на фамилию, блондин с серыми глазами, вырезанными косо, с девичьим вздернутым носиком и пухлыми губами. Волосы, конечно, длинные, ибо натура художественная, и схвачены заодно с белым, чистым от морщин лбом цветастым жгутом. Я-то девушка довольно высокая, а он не так чтоб, ну по брови мне. Положение не из удачных для любого самолюбивого мужичка.

Но Арик оказался влюблен в себя до крайности и оттого легок в разговоре и добродушен:

— Я-то? Я тот самый высокосознательный отец, который запихал дочь в Америку и продюсирую её изо всех сил. Поэтому никакой работой не брезгую. За все берусь.

— И хоронит, бывает, помогаете? Могилы копать не брезгуете?

— Ничуть! Никогда! Это стильно!

— С юмором порядок?

— Без него — только в петлю!

— Говорят, вы умудрились сказать свое «ха-ха!» в момент похорон писателя Михайлова?

— Наговор! Я, действительно, ему могилку копал наравне с другими, но не более того… И разве я один такой заводной изо всего кладбищенского персонала? Мы здесь все поголовно чечеточники на язык и без юморка ни ногой, ни рукой! А чего это вас это интересует так-то? К чему вы про сущую мелочь?

— Да, знаете, из газеты я… а газету сейчас всякие пустяки интересуют. Сами знаете, читатели объелись политикой…

— Тогда вам надо про бомжа рассказать, как его тут сутки назад убили бутылкой. Художник ведь бомж! Когда хотел — такие картины делал! Только его какие-то махинаторы выселили из квартиры. Куда мужику податься? На кладбище! Он тут у одних занял деньжат, а в срок не отдал. Они бухали, бухали, набухались, пришло в голову, будто этот художник им их рублики не отдаст — и давай его ловить с фонарем. Поймали среди венков-цветов и убили бутылками… Ничего себе картина? Нравы нашего сегоднячко! Гибель среди цветов-венков посредством бутылок? Был бы я чистый художник — изобразил бы!

— Случайно, это не он занимался мозаикой? Я видела здесь надгробья из яркой мозаики…

— Не. Другой, в бегах нынче. Еще вопросы есть?

Вопросов не было. Но не знаю уж с чего, так, на всякий случай, я достала напоследок фотографию из сумки, где группа молодежи пребывает на тусовке в ресторане гостиницы «Орбита», где в центре — Люба ещё до её «полета», до Склифа… И где только один неопознанный объект парень-шатен, широкоплечий, ладный, в профиль отчасти похожий на Вячеслава Тихонова молодых лет: та же резьба без округлостей и брови в линейку.

Арик как взглянул на раскрасавицу Любовь, сейчас же и оповестил голосом потрясенного князя Мышкина (см. сцена с портретом Настасьи Филипповны из «Идиота»):

— Пропадет! Слишком красива! Долго-долго не сможет влюбиться, а уж если влюбится — конец ей, на все пойдет, ни перед чем не отступит!

— Почему вы так думаете?

— Жизненный опыт! Наличие трех могил, куда уложены были три красавицы, из-за любви прошедшие страшным, скорбным путем преступления во имя безумной страсти!

— А эти двое кабальеро, каковы? — ввернула я самый-самый насущный вопросец.

— Эти? Сейчас погадаю по звездам… Стойте! — Арик красиво, длинно свистнул. — Да я знаю тебя! Он показал пальцем на шатена-Тихонова. — Я видел тебя! Только вот когда и где… Скорее всего, в каком-нибудь подвалишке, где пивком торгуют. Или он чего-то в каком-нибудь театрике изображал… Моя любовница из актрис, мы с ней изредка таскаемся по всяким театрикам… Она, пожалуй, могла бы вам помочь, если бы… если бы не уехала к матери на Украину. Мать у неё плохо чувствует себя…

— Жаль, — сказала я. — А что вы думаете об этих листках? Ну что к кресту прилеплял кто-то на могиле писателя Михайлова? Может, я могу написать в газетке, что один график юморил таки образом. Ведь, как я помню, буквы были выписаны аккуратно, даже красиво…

Парень боднул меня в плечо:

— Только попробуй! Только козырни! Меня в тот же момент растопчут! Вокруг этих листков, тут мы все давно поняли, какая-то грязная грязь клубами… Тут тайна почище чем куда пропала Янтарная комната и умер ли Сталин своей смертью или же был убит… Ох ты! — охнул он и умолк и остановился с приоткрытым ртом.

— Что именно? — спросила я.

— Последнее предсмертное откровение. Я знаю, где видел этого типа в черном, с профилем актера Вячеслава Тихонова… Я вспомнил. Но тебе не скажу.

И не сказал. Как я его не просила. Кстати, чем больше просила, тем жестче он говорил «нет!» Хотя напоследок, когда мы уже расходились, сказал:

— Я где-то читал, что детективщик Доценко, который сочиняет историйки про Бешеного, до того сам себя держит в руках, что не позволяет сперму называть «спермой», а именует сей продукт «экстазным нектаром». А ты хочешь, чтоб я ради тебя и твоей газетенки бухнул чего невпопад? Не выйдет! Только намекну — он ходил тут, между могил, но в очках и при шляпе. Военная косточка. Выправка та еще. Если не охранник при боссе, то кэгэбист-фээсбэшник, не менее того… И тебе, если ты не совсем уж полоумная, советую — беги прочь от могилы Михайлова! Не оглядывайся и беги, беги! Целее будешь!

… Грипп, как и любовь, приходит внезапно, нагрянет, как говорится, а ты уж будь добра расхлебывай… А вместе с гриппом, то есть температурой, ломотой костей и соплями в мою комнату пришла, хоть я её не звала, — могила известного писателя Михайлова с высоким деревянным крестом. По телеку шел сюжет под названием «Печаль моя светла…» Белый, полированный или залакированный очень высокий крест сиял в лучах солнца как-то победительно, словно бы одной своей новизной-высотой принижая значение прочих кладбищенских строений, включая даже памятники с мраморными бюстами. Но музыка лилась препечальная, скрипки выпевали адажио Альбиони, которым в крематории провожают каждый гроб в темную четырехугольную дыру в полу.

Сорокалетняя вдова восьмидесятидвухлетнего старца показалась издалека. Телекамера повела её в замедленном ритме, фиксируя гармоничное единство её черного длинного платья и опущенных долу глаз, неподвижный полет её шляпки с полями-крыльями и мерное покачивание головок алых гвоздик в её руках, затянутых в черные перчатки. На этом фоне красивый женский голос читал стихи, принадлежащие перу Ирины Аксельрод. О любви, о совершенно ином цвете неба и моря, когда в груди вспыхивает это дивное чувство… Адажио Альбиони, обволакивающее душу шелком-бархатом, невольно заставляло забыть обо всем, в том числе о самой жизни со всеми её хорошестями и сложностями.

Вдовица, между тем, очень плавно, очень грациозно наклонилась над могилой и возложила цветы… Далее её, видимо, попросили рассказать о своих чувствах к покойному мужу, и потому она, то глядя на крест, то на свои особо алые на черном, гвоздики, то на небо в крупных просветах кленовых крон, объясняла трудновато, на обывательский взгляд, объяснимое, а именно почему их, будущих супругов, столь неодолимо потянуло друг к другу, что даже разница в сорок лет не стала тому помехой.

— Это был удивительный человек… Он был во всем талантливый человек… Он был очень, очень интересный человек… С ним никогда не было скучно… Смею считать, что он также был красивый человек. И я очень благодарна жизни за то, что она подарила мне встречу с таким удивительным человеком, который ни дня не провел впустую… Он работал даже когда болел… Писал и писал… Его жизненная энергия, его оптимизм были просто поразительны. Даже в самый последний год он не только писал, но с удовольствием принимал у себя молодых поэтов и прозаиков, общался с ними… И я убеждена — оставил и в их душах свой неугасимый след…

В предпоследнем кадре долго-долго смотрели прямо на меня её огромные, прекрасно-сумрачные глаза восточного образца, пока она не прикрыла их медленным, падающим движением век, опушенных густыми и густо накрашенными ресницами, из-под которых вдруг выкатились две слезы…

Я, я, особа достаточно скептическая, была покорена. Я поверила всему, о чем рассказала вдовствующая женщина. Но вдруг мне пришла в голову мыслишка: «Что если она вышла замуж за Михайлова вопреки? Что если у неё был человек, любивший её, а она презрела его и помчалась под венец со знаменитым старцем? Что если он и мстит ей теперь, в том числе с помощью дурацких листков бумаги? Что если именно он, её бывший и оскорбленный в своих лучших чувствах поклонник, и прилеплял — не отдерешь — эти листки к деревянному кресту на могиле Михайлова? Она же вон какая эффектная… Вряд ли жила скучно до Владимира Сергеевича и довольствовалась лишь чтением «Жития протопопа Аввакума» в уголке, вдали от всякой мирской суеты.

Я знала, конечно, что непременно встречусь с Ириной, и предполагала, что эта встреча многое мне даст для моих поисков правды о смерти-гибели трех писателей. И заранее представляла, как надо бы объяснять вдовице, почему ей не следует тянуть с этим разговором, а именно: «Вас, вероятно, не удивит, что я поклонница таланта Владимира Сергеевича Михайлова? Вот почему мне хочется сделать о нем, о его творчестве, материал для газеты. Без ваших, Ирина Георгиевна, воспоминаний и комментариев мне будет трудно обойтись. И я очень прошу вас о встрече…»

Однако жизнь та еже ехидна! Она способна в считанные минуты сломать намеченные человеком планы и упования и подкинуть совсем иной сюжет с невероятной закруткой…

В течение пяти минут, ещё не дожевав первый бутерброд с сыром, я узнала по телефону от Веруни, что:

— Твоего Анатолия Козырева нашли мертвым в аэропорту Шереметьево-два! Даем малюсенькую информушечку. Он не шел по разряду «известных». Надеюсь, это мое сообщение кстати? Органы пока никаких данных не дают. Диагноз: «Сердечно-сосудистая недостаточность». Ну, это обычное дело… Может, мальчик переволновался… Может, кто-то с ним посчитался. Но красиво, без следов… Жаль, конечно! Колоритный был мужичок! С такими всегда напряженка! Ты-то как? Смотри, не сорвись с обрыва! Пожалей свою молодую жизнь! Это я тебе серьезно говорю, Танька! Чую — по крайчику идешь! Рискуешь! Меня пожалей заодно. Я без тебя затоскую! А что будет с Алексеем, подумала?

Я ещё приходила в себя, ещё пробовала примириться с тем, что сообщила мне вездесущая Веруня, как опять телефон и опять — очевидное-невероятное густой, медвяный голос самой Ирины Аксельрод с исключительно дружелюбными нотками:

— Мне тут передали, что вы, Татьяна, собираетесь писать нечто о Владимире Сергеевиче Михайлове. Это ваше решение меня радует. Я вообще считаю, что Владимира Сергеевича в последние годы как-то перестали ценить, как-то увели в тень. Он же сам не был тщеславен. Он вообще был крупной личностью как человек, а как писатель — это общеизвестно. Так что если вы хотите сделать материал, который как-то обогатит представление общественности о моем покойном муже, о его творчестве, о его широкой общественной деятельности, — я с удовольствием встречусь с вами и отвечу на все, буквально на все ваши вопросы. Их же, предполагаю, у вас накопилось немало…

Сказать что я растерялась, — значит, высветить одну четвертую правды о моем тогдашнем состоянии. Я обалдела! Я опупела! Я никак не собиралась общаться с этой элегантно-напористой вдовицей прежде, чем соберу до кучи прочие «свидетельские показания», в том числе — от прежних трех вдов покойного творца… Но раз так, то…

— Спасибо за звонок, Ирина Георгиевна. Я, действительно, хочу написать о Владимире Сергеевиче. Я ведь на его стихах для детей училась читать. Он же для нас, маленьких, был Богом. Еще с того времени мне хотелось все-все разузнать об этом удивительно талантливом человеке, — льстила я безо всякого удержу. — Мы же роман Владимира Сергеевича «Последняя пуля» в школе изучали! И пьесы его про мещанство в провинции сдавали… И его песню пели про Родину…

— Очень хорошо, — теплым голосом проговорила Ирина. — Мне, поверьте, все это очень приятно слышать… Я сама, признаюсь, с детства боготворила этого человека… Но — умолкаю. Все остальные вопросы-ответы прибережем для личного, откровенного разговора. Не стану скрывать: мне, возможно, он более необходим, чем вам. Мое ощущение потери ещё очень остро, до болезненности. Поэтому я сейчас чудовищная эгоистка. Мне хочется говорить и говорит о Владимире Сергеевиче, вспоминать, переживать заново все, что было связано с ним. Только бы выдержали… Так что назначайте день, время — мне, в сущности, годится любое… Ну разве что если грянет какая неожиданность, например, приедет из-за границы литературовед, который увлечен творчеством Владимира Сергеевича… или же киногруппа оттуда же… Придется заниматься, показывать, рассказывать…

Загрузка...