— Я понимаю…
— Если вам годится суббота, я бы за вами заехала и увезла бы вас на дачу… Мы бы с вами там были одни… И дело сделали бы и погуляли по лесу, в реке искупались бы, если вы, конечно, не боитесь двадцати градусов…
— Годится, — сказала я. — Готова в субботу с утра. Я рано встаю…
— Ну и чудненько! В пятницу вечером. Если вы не против, я вам позвоню…
— Хорошо. Жду.
— Вы, Танечка, от руки пишете или же предпочитаете диктофон?
— В зависимости от пожеланий «клиента»… Думаю, вам не составит труда наговаривать на диктофон…
— Правильно думаете! От руки записи обычно неполные, какие-то нюансы невольно исчезают… Диктофон, конечно, диктофон!
Сижу, дожевываю бутерброд, запиваю остывшим чаем и ловлю смекалистую, бесстрашную Ирину на недоговоре… Ведь она-то уж точно знает, что Анатолий Козырев погиб-умер, а ведь промолчала… Почему? Не хочет, чтобы эту новость я узнала от нее? Или ей по фигу его смерть? Или она, все-таки, надеется, что я не придала значения их с Козыревым встрече в ресторане-казино «Императрица»? Интересно, однако, пойдет ли она на похороны певца-игрока?
Ответ на последний вопрос дала опять же Веруня:
— Здесь хоронить не будут. Увезут в Молдавию. Родственники так решили.
Мне, признаться, думалось, что вдовица Ирина, все-таки, не побежит мне навстречу с распростертыми объятиями, что она, все-таки, сошлется на какие-то неотложные дела и отменит нашу встречу. Не верила я, будто ей уж так важно, чтобы малоизвестная журналистка поместила статью в среднеизвестной газете о её незабвенном муже… Не верила и все. Тем более были случаи, когда временный каприз заставлял моего будущего собеседника торопить события, почти требовать, чтобы я как можно скорее взяла у него интервью… Но когда доходило до дела — меня просили не спешить, ибо «тут навалились неожиданные обстоятельства», или «дорогая Татьяна, потом, потом, это терпит, а у меня что-то настроение не то…»
То ест я привыкла к нечаянностям такого рода. И не собиралась сильно расстраиваться, если Ирина меня обманет… Рано или поздно я её все равно достану!
… Однако она меня не обманула. Позвонила в пятницу в десять вечера, спросила, не изменились ли мои планы. Договорились что она подъедет к моему дому рано, в половине седьмого утра… Сама, сама шла ко мне в руки… эта самая женщина, которая имела прямое отношение к Михайлову, ставила на его могиле тот самый крест… Значит, суждениям её о странной бумажке с тремя фамилиями — нет цены… И она знала умершего внезапно Анатолия Козырева…
Ее голос, между тем, лился без остановок и с мягким юморком укорял меня:
— Совестно, считаю, Танечка, упускать самые прекрасные утренние часы в лесу и поле. Бог не простит. К тому же именно утром просто обалденно пахнут жасминовые кусты, которых у меня на даче целые хороводы. Владимир Сергеевич очень, очень любил жасмин и вообще цветы. У него была чуткая душа к красоте природы. И вообще…
И опять ни словечка о смерти Анатолия Козырева, хотя многие газеты написали о ней, сообщив весьма интригующие сведения: певец не страдал сердечными болезнями. И как очутился в аэропорту — неизвестно. Либо его довез автобус-экспресс, либо, что вероятнее всего, он доехал на попутной «левой». В его кармане нашли билет и соответствующие бумаги об оплате восьми дней пребывания на «острове любви» Кипре от туристической фирмы «Исполнение желаний». Однако в аэропорту при нем не оказалось ни чемодана, ни даже сумки с вещами. Версия: могли украсть, увидев беспомощно лежащего человека. Однако не исключено, что Козырев поехал в аэропорт и готов был лететь на Кипр, повинуясь чьей-то злой воле. Не исключено, что покойный получил дозу яда. Не исключено, что это ему устроил неизвестный водитель-«левак». Во всяком случае, алкоголь в организме обнаружен.
Вопрос: «Знала ли обо всем этом Ирина Георгиевна? Или предпочитала делать вид, что не знает? Тогда зачем ей делать этот вид? Какая корысть?»
Во всяком случае, я чувствовала, что с этой умной, сообразительной вдовицей мне расслабляться не стоит, нельзя. Надо без сбоя сыграть роль девицы-журналистки, которой хочется написать толковую статью об известном, даже выдающемся писателе В. С. Михайлове.
Не встать в нужное время — вот был бы атас! Но я встала. Я, как любая незалежная россиянка, которая кормится своим трудом, умею вставать безо всяких фокусов ровно в тот час, который назначу себе. И встала рано, и включила кухонный телек, чтобы ощутить, так сказать, пульс планеты, и поставила чайник. А когда там, по небольшому, с тетрадку, экрану перестали прыгать какие-то парнишки в рваных брюках и разноцветных париках, выкрикивая «ой-ла, ла, ой, лю-лю!» — я села к столу и с большим истинно утренним удовольствием принялась наливать черную ароматную жидкость из красной джезвы в маленькую чашечку с изящной ручкой, похожей очертаниями на обломок скрипичного ключа. Эта тонкостенная, ребристая чашечка с меленькими, изумрудными цветочками, — последняя из шести, что когда-то, давным-давно привез отец из Ленинграда. Я берегу её очень-преочень, просто прячу ото всех, в том числе и от домашних, в дальний угол высокой полки. Я хочу с утра знать и чувствовать, как мне, все-таки, повезло в жизни. Потому что у меня был веселый, работящий отец который никогда не забывал привозить из своих геологических странствий какой-никакой, но подарок и мне, и брату, и уж, конечно, нашей маме.
Я пила сладко-горький напиток горячим, трогая губами тонкий ободок «папиной» чашечки, глядела в телек и, как и в каждый выходной с утречка, не могла понять, кто втиснул в него эту раскормленную пару патентованных юмористов — бабенцию и её партнера, кто позволил этим двум особям весьма несъедобного вида, набитых пошлятиной слов и жестов, пролезать в миллионы квартир! Я никак не могла взят в толк, где набрала эта толстозадая мадама столько нахальства, чтобы, вывалив свои арбузообразные груди на стол, как на рыночный прилавок, верещать: «Здравствуй, страна!» Неужели Россия и впрямь обнищала и на её просторах не сыскать чего-то поэстетичнее? Покрасивее?
Но жизнь опять распорядилась по-своему. И заставила возлюбить эту самую надоедную, разбитную парочку. Потому что я, во-первых, позвонила в Склиф и узнала, что Люба Пестрякова очень как-то удачно упала из окна гостиницы, что после операции она сможет скоро ходить и вообще с ней будет все в порядке.
Конечно, я многое бы отдала, чтобы поговорить с ней, разговорить её, но… кто знает, захочет ли она вообще меня видеть. До сих пор, как мне известно, она упорно молчит, даже с родными не хочет откровенничать.
Но это-то ладно. Там видно будет. А тяжесть с души свалилась — жива Люба и даже калекой не стала! Вот почему мне премилыми показались в окошке телека все благоглупости, которыми пробавлялась и штатные юмористы, и нештатные политболтуны импотентного вида.
А потом позвонил Алексей и заявил с восхитительной мужской непреклонностью:
— Сейчас же в течение десяти минут станешь говорить мне, как любишь меня и как соскучилась по мне. Мне нужен заряд самоуверенности! Чтоб сделать завтра весьма непростую операцию! Чтоб, естественно, самоутвердиться и занять очередной плацдармик! Говори! Слушаю!
И я говорила. О том, что мы, конечно, не вписываемся с ним ни в какие обычные представления о семье, но, все-таки, есть семья. Что семья, конечно, та, где мужчина точно знает, когда женщина нуждается в хороших словах. Что расстояние — вещь презамечательная. Хорошо жить в Москве и знать, что в Швейцарии тебя ужасно ждут, что никто из нас друг другу не надоел, что вообще мы, может, самая разумная парочка на всем свете, хотя, конечно, с такими нашими характерами и представлениями вряд ли кто-то ещё выдержит нас, так что о любви на стороне не стоит мечтать, а лучше по-прежнему держаться друг за дружку и надеяться на скорую встречу.
Я, значит, плела все это и ещё многое такое же, а Алексей, значит, слушал и посмеивался. И нам было хорошо.
Впрочем, он, все-таки, рявкнул:
— Если не закончишь все свои дурацкие дела к концу месяца и не сообщишь, что вылетела, — я немедленно женюсь на Клаве Шиффер или на первой попавшейся пациентке, у которой ест хотя бы один глаз! И мужчины всего мира поймут меня и одобрят!
— Знаешь, как я сама хочу к тебе? — был мой ответ. — Знаешь, как я спешу все тут провернуть? И если уж на то пошло — я тоже могу броситься на шею какому-нибудь симпатичному мальчику, и женщины всего мира меня поймут и одобрят!
Одним словом, мы с ним хорошо поговорили. Но ещё больше передали друг другу без слов… И я, довольная, полезла в ванну, в пену, похожую на морскую, которая колышется возле берега после сильного шторма. Конечно, это удовольствие заурядное. Но если подумать: и все прочие отрады человеческого сердца в общем-то просты и мало изменились с пещерных времен. Я лезу в ванну и тону в ней, пахнущей лавандовым шампунем, до самого подбородка. И я знаю, что в России мое такое в общем-то заурядное положение — и сегодня, как было и пятьдесят лет назад, — избранное.
Отец говорил: «Татьяна, когда ты садишься на стульчак в теплой комнате — помни, миллионы российских вдов по деревням так никогда и не узнали, как это жить по-человечески, как это ванну принимать, как можно капризно поджимать губы, если на час отключили горячую воду…»
А ещё он, когда я была совсем маленькая, учил меня осторожно дуть в соломинку и пускать мыльные пузыри. Мы стояли с ним на балконе, и он смеялся от радости вместе со мной, когда мой пузырь становился все больше и больше и летел прочь, сияя радугами… А сегодня моему отцу исполнилось бы сорок девять лет… Иногда я эксплуатирую его биографию изо всех сил. Когда требуется поднять чувство собственного достоинства — вспоминаю, что отец у меня был лихой и где только не побывал со своим геологическим молотком, по каким только кручам не лазал, и есть месторождение золота, названное его именем, а по утрам, когда ему надо было уезжать из дома надолго, он стоял и смотрел как я сплю, хотя я притворялась, что сплю, и изо всех сил старалась не разреветься. Мне хочется думать, что отец мой, живой и веселый, и сейчас бродит где-то там по тайге, и мне это удается. Тем более, что после душа я влезаю в его старый махровый халат, очень такой большой, гостеприимный и уютный…
Но человеку свойственно думать зараз о многом. И я думала в то утро, конечно же, о последней вдовице писателя Михайлова, сорокалетней красавице Ирине Аксельрод. Я думала со всей своей истинно бабской привередливостью: «Ну на кой такая ещё вся из себя женщина пошла замуж за восьмидесятилетнего старца? Что её погнало? На какие радости жизни рассчитывала и что получила взамен? Интересно, почему ей захотелось говорить со мной? Она что, до того тщеславна? Лишь бы лишний раз прочесть в газетке упоминание о своем выдающемся супруге? Или ей, действительно, тоскливо без него и хочется говорить, говорить о нем? Или же… её чем-то насторожило мое поведение, мой внезапный разговор с певцом Анатолием Козыревым, и она решила… Да ведь странновато все это, странновато! Анатолий Козырев признается мне, что имел, держал в руках, читал рукопись Пестрякова-Боткина «Рассыпавшийся человек»… и потерял ее… Зачем, зачем этому суперменистому индивидууму нужна была эта рукопись? Козырев — роковая любовь внучки Пестрякова Любы, которая едва не погибла, выбросившись из окна… Хотя ещё не факт: может быть, ей кто-то в этом помог. Какой-то тут тугой узел… Или же все довольно просто, если взять певца-игрока Анатолия Эдуардовича Козырева… Что если он давно нравится и молодой вдове? Что если ей стало неприятно оттого, что я увидела их вместе в респектабельно-шантанном ресторане-казино «Императрица», и ей хочется как-то замазать сей факт, как-то откреститься от него, заранее зная, какие мы, журналюги, падкие на сюр и на всякие скандальненькие открытия? Во всяком случае она явно почувствовала, что я не простая штучка и держу камень за пазухой. Стало быть, зовет она меня к себе в гости вовсе неспроста, а чтобы прежде всего откреститься от Анатолия Эдуардовича, как-то же объяснить свое пребывание в злачном месте спустя, в общем-то, весьма недолгий срок после смерти своего, положим, жутко любимого старика…
И как же быстро рассыпались все эти мои насмешливо-зловещие предположения! Как же я была сражена необыкновенной искренностью этой женщины!
… Но по порядку. Я вышла из подъезда ровно в половину седьмого, а её машина, малахитово-перламутровая иномарка, уже стояла у подъезда.
— Доброе утро! — приветствовала меня темноглазая красавица с идеально гладко причесанной головкой, в белейшем шелковом блузоне, помахивая мне из окна лимузинчика смуглой рукой.
Я села рядом с ней, и аромат хороших духов и недешевых сигарет. Машина плавно взяла с места.
— О, как вы нежно ведете этот механизм! — невольно вырвалось у меня. Даже не дернуло!
— А я такая! — она покосилась в мою сторону крупным темным зрачком и половинкой улыбающихся губ. — Люблю все делать отточенно. Иначе зачем и браться? Подозреваю, вы тоже не из распустех…
— Стараюсь соответствовать историческому моменту, рыночным отношениям и так далее, — отозвалась я, уносимая мягко и решительно куда-то вдаль.
… Две женщины в машине — это уже пресс-конференция. И мы, конечно, не молчали, пока ехали в знаменитый писательский поселок Перебелкино.
— Вы, наверное, думаете обо мне совсем плохо? — шла на меня прямиком в атаку моя соседка и опять косила в мою сторону крупным, веселым глазом и половинкой улыбающихся сомкнутых губ.
— Почему же я должна думать о вас так?
— Потому что видели меня в ресторане-казино. Потому что это как бы совсем неприлично… Все-таки, вдова, все-таки, должна ещё носить траур или хотя бы сидеть дома, лит слезы и прочее… Разве вы не о том подумали, когда увидели меня в «Императрице»?
— Ну, вроде того, — полусозналась я.
Вдовица радостно воскликнула:
— Правильно я сделала, что позвонила вам! Очень правильно! Если уж вы хотите писать о Михайлове, то должны знать о нем самое-самое главное! А вы даже не в курсе того, что было в его характере этим основным, драгоценным!
— И что же?
— А то, что он терпеть не мог занудства! Он ненавидел скуку! Он презирал вялых, нерешительных! Он был, если хотите, несмотря на возраст, из молодых молодым!
— Это как… если расшифровать?
— А так! — моя собеседница с явным удовольствием принялась подробно рассказывать о характере известного, прославленного писателя и своего мужа. — Вы знаете, как мы познакомились? Вы, наверное, думаете, будто это я ему навязалась? Будто меня пленило его богатство? Ну как большинство мыслит… Если ошибаюсь — извините… Но в обществе выработался шаблонный подход: раз молодая идет замуж за старика — значит, во имя корысти, не иначе… Если вам действительно интересно узнать, как мы с Владимиром Сергеевичем нашли друг друга, почему привязались друг к другу, готова сообщить вам на этот счет — я всю жизнь искала отца…
— То есть?..
— То есть, именно отца. У вас был хороший отец, Танечка?
— Да, нормальный.
— А у меня — никакого.
Мимо нас неслись березки-осинки, кусты бузины и черемухи, а сквозь эту свежую, яркую зелень стреляли лучи ещё близкого к земле, утреннего солнца. Мой отец любил догонять меня, маленькую, когда мы с ним вместе носились босиком по росистой траве, оставляя за собой петлистые темные дорожки…
— Разумеется, — женщина удерживала одной рукой руль, а другой щелкала зажигалкой, прикуривала длинную сигарету. Ее движения при этом были точны и изящны. — Так вот, я, разумеется, — она выдохнула дым в окно, — сама не знала, что ищу всю жизнь. Мне-то казалось — мужа. Как все, как положено. И только встретив Владимира Сергеевича, догадалась — отец мне был до смерти нужен всю жизнь, отец…
Когда наша машина, притушив ход, изредка как бы припадая то на правую ногу, то на левую, шла уже по узкому, неровному пространству перебелкинского проулка, я знала от Ирины целый огромный кусок романа из её жизни.
… Она родилась «в страшненьком заполярном городе Норильске».
— Моя мамочка, комсомолочка-доброволочка, горячо, всем сердцем, откликнулась на призыв партии и правительства, бросила родителей, Москву, свою игрушечную фабрику, где преуспевала в набивании стружкой и ватой туловищ будущих кукол, и поехала строить будущий чудо-город за Полярным кругом. Ну, конечно, их провожали с помпой: оркестры гремели, речи толкало парт и комсначальство. Которое, конечно, оставалось в Москве, в своих теплых, уютных квартирах.
… А девушка Машенька Листратова из Замоскворечья ехала-ехала и приехала в свой «чудо-город» на вечной мерзлоте, но не просто так, а уже «с приключением» — успела влюбиться в журналиста из центральной газеты, сорокалетнего Георгия Георгиевича Аксельрода, остроумца и песенника. Мало того — отдалась ему на каком-то перегоне, в каком-то складе, на каких-то мешках. Вот от этого лихорадочного, скоротечного романа и появилась девочка Ира. А журналист растворился где-то в московской толпе, видимо, спешил к машинке, потому что спустя какое-то время Ирина мама прочла в газете, находясь в роддоме, что-то такое пылкое, пламенное, вроде — «верной дорогой идем мы к сияющим вершинам коммунизма под вдохновляющим и никогда не ошибающимся руководством партийной элиты».
А далее конкретно о том, какие светлые, чистосердечные комсомолочки пятьдесят шестого года ринулись возводить «город-сад» и цены им, таким, нет, и что, конечно ж, они обретут на новом месте свое счастье…
Со счастьем, как оказалось, у девчат вышло неодинаково. Сначала они считали, что оно в том самом общежитии, где койка за койкой, и где никому не тесно, хорошо спится после трудового будня и хорошо поется. Им, таким отважным, готовым во имя Родины на самые настоящие подвиги, было нипочем, что поселили их в настоящей «зоне», в тех самых бараках, где до них, совсем недавно, «перемучивали срока настоящие зека», что и одежду для зимы выдали со складов «зоны», те же ушанки, телогрейки, валенки и прочее.
— Они были девушки очень идейные, сказочные, — уточнила Ирина. — Они сначала даже не глядели в ту сторону, где маячили «политзэки», то есть представители «растленного деклассированного меньшинства», их, по сути, враги. Но со временем сердечки растаяли, разглядели в «чуждых элементах» нормальных, страдающих граждан и гражданочек.
Как отнеслись подружки к тому, что Ирина мама родила как бы ни от кого? Нормально! Они сами грезили о любви принца или, на последний случай, какого-нибудь заезжего лорда, похожего на Байрона. Они близко к сердцу принимали восторги, упования и горести друг друга. Они высоко оценили романтический порыв своей Машеньки, её самоотверженную любовь к красноречивому певучему журналисту с изысканной фамилией Аксельрод. И как могли помогали ей в её закутке нянчиться с крошкой-дочкой.
А потом случилось расчудесное: журналист, будучи человеком основательным, то есть женатым, тем не менее дал Иришке свое имя, признал, значит, факт своего отцовства.
Но в жизни не бывает так, что все как по маслицу. Это некоторые умненькие дети начинают понимать уже с детсадовского возраста. Деятельный, энергичный Георгий Аксельрод написал очередную книгу с душераздирающим названием «Комсомолец, не проспи свой звездный час!», в которой вкусно живописал всякие сложности, выпавшие на долю самых первых, самых стойких комсомолочек, которые, «не считаясь ни с чем, ни с какими трудностями, с исключительным энтузиазмом…» ну и так далее. А те из них, что отморозили щеки, носы, руки, «в великой битве за светлое будущее», были воспеты Георгием Георгиевичем особо: «… несмотря на тяжелые погодные условия, не считаясь с тем что мороз достигал чудовищных градусов…», «потому что девушки твердо верили, что не за горами светлая заря нашего ещё более Великого Завтра».
Живя в основном ради этого самого отдаленного замысловатого Завтра, что было, надо отдать должное, свойственно многим и многим в ту пору, Георгий Аксельрод проворонил момент, когда ещё можно было сделать ему полезную операцию. Но ему сделали уже бесполезную. И так получилось, что год спустя заболела и сама мама трехлетней Иры, и врачи ей решительно рекомендовали с Северов уезжать.
Но куда? Те самые пламенные ораторы-вербовщики, что везли в тундру москвичек-комсомолочек, как выяснилось, подзабыли сохранить за ними московскую прописку. Или же, кто знает, выполняли негласное распоряжение какого-то более высокого и предусмотрительного начальства, которому показалось, что в Москве и без того многовато лишнего люда.
Маша с ребенком поехала к тетке в городок живший с конца прошлого века за счет прядильной фабрики, и поселилась в одной из страхолюдных общаг, что построил заботливый фабрикант для своих рабочих.
— Это такие кирпичные коробки с небольшими окнами по фасаду, железные лестницы до четвертого этажа и комнатки, комнатки одна за другой, во всю длину коридора. Такая трущобная трущоба — нарочно не придумаешь! красавица Ирина рассмеялась не к месту, затянулась сигаретой, продолжая крепенько держать руль другой рукой и зорко присматривать за дорогой. — Там нельзя было жить. Там можно было только кое-как телепаться. Мы с матерью забились в ту комнатенку как зверята в норушку. Превосходная школа жизни этот убогий поселок для того, кто хочет чего-то добиться! Слабых, конечно, с детства угнетает бедняцкая бедность, кухонная вонь, клопы-тараканы. Они легко смиряются и идут мыть посуду в столовке, варить щи для работяг, сидеть в вечно холодной библиотеке. Прикроется шалькой и сидит, не без удовольствия отчитывает тех, кто книжку задержал. Но я-то только входила в кураж! Мне хотелось того, что имеют другие, избранные. Мне кинофильмы про столицу дурманили голову. Я через эти фильмы и из телевизора… мне соседи позволяли смотреть… узнала досконально, что есть на свете иная, красивая, осмысленная жизнь, что мамины радости по поводу того, что вот у неё в моче меньше белка нынче нашли, чем в прошлый раз, а капуста нынче куда дешевле в угловом магазине, чем на площади Ленина, — мне эти мамины радости надоели хуже горькой редьки. А к тому сроку, когда сдала последний школьный экзамен, — опротивели. Но слава им! За то что опротивели! Я на ненависти к убогому провинциальному быту и взлетела. Школу закончила с золотой медалью, и сразу же — на юрфак. Мне хотелось быть прокурором. Судить, значит. В отместку, как теперь понимаю, за то, что соседи всю дорогу судили нас с мамой. Ведь она у меня приютилась в киоске, газетами-журналами торговала. А куда ей с таким слабым здоровьем? Зато и доходы у неё были безумные зарплатишка вся, без обмана, в кулаке умещалась. Значит, выпало ей самой шить и себе, и мне. Шить, подшивать, зашивать…
Между тем машина остановилась между двумя высокими густыми тополями, носом в плотные, прочные ворота, крашенные зеленым, и гуднула. Почти тотчас ворота распахнулись, мы проехали мимо светловолосого, светлоглазого парня в синих джинсах и черной рубашке с белыми пуговками. За его спиной голубела сторожка-теремок с резным крылечком и светлым оконцем. Очень симпатичное строеньице.
— Спасибо, Андрюша, — успела сказать своему привратнику Ирина, подсунувшись к открытому окну машины. Мы остановились… вылезли… и я попала тотчас в поток свежего, душистого лесного воздуха. Можно было подумать и так: «Какие же умные все эти писатели! Здесь же можно жить и жить до той самой поры, когда ученые, наконец-то, найдут способ продления жизни лет до двухсот! Хотя… к чему б это?»
Но дальше мне трудно было сосредоточиться на чем-то своем, узколичном. Потому что Ирина позвала ловкого открывателя дверей и представила его мне.
Я не хотела верить своим глазам, но парень этот, когда на мин повернулся профилем, стал похож… на того, что с пленки, на того, с кем телевизионщики засняли Любу в ресторане «Орбита»…
Но это мне могло и показаться. Мало ли… Мне же так хочется ухватиться хоть за кончик ниточки и потянуть, потянуть…
— Знакомьтесь, — Ирина улыбалась ему и мне поровну. — Это журналистка Татьяна Игнатьева, а это Андрей Мартынов, поэт.
Андрей как-то дернул в мою сторону всем лицом и чуть покраснел, когда я протянула ему свою руку. Даже на шее у него выступили пятна, даже на груди. «Неужто я такая-эдакая блондиночка, прямо под корень рублю встречных-поперечных вьюношей?» — подумала к месту. Рука же «вьюноши», которая слегка пожала мою, была холодноватой, как у туберкулезника или сердечника. Впрочем, я отметила излишнюю худобу этого парня, провалы щек, костистые надбровья, блестящие глаза. Вполне он мог быть больным… Однако темные дуги его бровей невольно останавливали на себе взгляд, поражая совершенством формы, отвлекая от мыслей о горестях-болезнях… И ещё этот прямой «тихоновский» нос… Похож, похож, черт побери, на того парня, который резво отвернулся от телекамеры!
— Андрюша — мой юный друг, — произнесла Ирина самым сердечным, полнозвучным тоном. — Он мне помогает жить. А я ему, чем могу. Так вот и происходит…
«Интересное кино, — подумала я. — И столь откровенное? К чему бы это?»
Ирина развела руки в стороны, радостно воскликнув:
— Чувствуете, как пахнет жасмином? Глядите, глядите, здесь он всюду! Владимир Сергеевич просто обожал эти цветущие кусты.
Я, конечно же, поддержала этот разговор. Жасмина здесь и впрямь был в изобилии, но меня уже поразила какая-то крепостная мощь двухэтажной кирпичной дачи под зеленой железной крышей, широко, тяжело обосновавшейся среди сосен, берез и елей. Жасминовые кусты в свете её величия выглядели чем-то вроде кружавчиков по краю. Огромные окна, забранные в черные, фигурные решетки. Черная, явно металлическая, дверь… И какой-то забавный своей малостью, растрепанностью, крашеный силуэт петушка на палочке возле трубы… Дань, так сказать, народному искусству?
И, казалось бы, домина этот, выстроенный, а точнее, возведенный, приукрашенный жестяным петушком-флюгером, закрыл для меня весь свет… стоило мне перевести взгляд на Андрея и… исчезли все сомнения — профиль его — точь в точь как у того парня, что на пленке, где ещё две девушки-подтанцовщицы, балерун и посреди — Люба, ещё живая, которая через какое-то время сиганет с восьмого этажа или… или её кто-то сбросил оттуда, а дальше — служба спасения с пожарной лестницей, чтобы снять её несчастное тело с дерева, «скорая», несущаяся изо всех сил к операционному столу и сигналящая надсадно… Он, он это был, разрази меня небесный гром на этом самом месте! Или у меня зрение косое-кривое…
И что же дальше? Дальше мне следует прикинуться ветошью. Дальше я должна вести себя как можно женственнее, а именно — выражать восторги по случаю… Чем я и занялась.
— Ах, — сказала я то, что, верно, говорили до меня десятки, а возможно, и сотни посетителей писательской усадьбы, — какой красивый у вас дом! Как хороша резьба! На эти наличники можно смотреть и смотреть…
Не обошла я вниманием и резной теремок малых размеров, что стол у самых ворот:
— Надо же, ну словно кружева… а ведь дерево!
Ирина кивала и улыбалась. На легком ветру парусил её шелковый белоснежный блузон, а синяя юбка облепила скульптурно её неплохо сложенный тазобедренный сустав, планомерно переходящий в полноватые ноги…
И все-таки, все-таки что-то мне как-то не нравилось здесь… Во всем, включая и этот громоздкий дом, и жасминовое многокустье, сторожка у ворот, сделанная под теремок, — таилась какая-то порочная чрезмерность. А тут ещё этот худой вьюнош с многозначительным профилем…
Но я-то кто на этом даровом ландшафте? Ветошка! Следовательно, могу спросить в простоте душевной кое о чем и этого поэта-привратника, и спрашиваю:
— Я вас где-то могла видеть? Мне очень знакомо ваше лицо…
Он ответил быстро, а Ирина ещё быстрее:
— Очень может быть! Андрюше надо приобщаться к столичным обычаям, нравам, вращаться в среде себе подобных… Провинциальная жизнь, на природе, хороша до поры до времени, а дальше — билет в зубы и в Москву. Что Андрюша и сделал.
— А вы… откуда? — полюбопытствовала Ветошка со стальным зрачком, полуприкрытым легонькой оторочкой ресниц. — очень издалека?
— Очень, — отозвался парень сыроватым, словно с недосыпу, баритоном. Но уточнять особо не стал, добавив лишь: — Из Сибири.
— Если вы захотите и если у Андрюши будет настроение — он прочтет нам свои стихи, — пообещала Ирина. — Прошу… — Она плавно, как в танце, отвела руку в сторону, приглашая меня в дом…
Кто знает, какое оно — жилище известного писателя, прожившего долгие, плодотворные десятилетия? Конечно, можно сказать, тут больших секретов и откровений нет. Мало ли мы ходили по домам-музеям великих своих соотечественников, а также по местам обитания гениев иностранного происхождения!
Но вряд ли следует опережать события. Вряд ли следует заранее решать, будто тратить удивление не придется…
Как бы не так! Дача В. С. Михайлова с изысканным коленцем лесенки, что вела на второй этаж, вся так и дымила интеллигентными запахами книг, лака и словно бы канифоли и, конечно же, жасмина. Книг было множество в той комнате, где мы очутились. Все они стояли ряд за рядом, стройно и достойно от пола и до потолка. Посреди — большой овальный стол с приставленными к нему спинками мягких стульев. По светлой полировке этого нестандартного стола рассыпались салфетки в форме подсолнухов с такими же яркими желто-0оранжевыми лепестками. Посреди стола в большой бело-синей вазе гжельских кровей красовался огромный букет жасмина. Золотистые занавеси на окнах… Золотистый атласный угловой диван на десять персон… Хрустальная люстра величиной с бредень для сельди, свисающая низко с высокого потолка… Хрустальные бра там и тут. В простенке между двух просторных окон такое же просторное, видно, старинное, в золоченой раме, зеркало, повторяющее комнату-залу и, следовательно, раздвигающее её ещё шире, удваивая роскошь и красоты.
Да, забыла упомянуть о том, что уже в прихожей вас обязался смущать бурый медведь-чучело, стоящий в позе лакея, чьи передние лапы использовались как вешалка для зонтиков и шляп. Уже там, в прихожей, мраморная женщина на высокой тумбочке, золоченой по ребристому геометрическому рисунку, смотрела на вас хоть и милосердно, но все-таки снисходя и оттого уголки её точеного ротика чуть-чуть насмешливо улыбались. Как говорится, умереть уснуть и проснуться в слезах!
Мещанка я, мещанка непроходимая! Все-то подмечаю, примечаю и… судю, судю, хотя сказано же: «Не суди да не судим будешь…»
Но как же не судить-то? Да эдак всяк распустится, если знать будет, что его даже самые черные деяния неподсудны! Вон ведь и поэт Андрюша, небось, не совсем случайно покраснел при виде меня… Вряд ли, вряд ли от одной моей подлинно блондинности и голубых глазок! Тут что-то не то… не то…
Между тем, вдовица Михайлова взмахнула белым крылом, приглашая меня в соседнюю комнату, где как я поняла, была спальня покойного писателя. Андрей шел следом за мной. Я это скорее чувствовала, чем видела, потому что рыжий пушистый ковер, расстеленный по всему полу большой комнаты, нежно соприкасался с голубовато-розовым ковром спальни писателя, где я первым делом углядела его просторное ложе, покрытое шелковой узорчатой тканью. Здесь по стенам висели картины, где только жасмин и сирень, сирень и жасмин, но чувствовалось, что эти цветы изображала рука мастера и не одну пятилетку назад.
— Да, да, — подхватила мою мысль чуткая Ирина, — это работы известного художника Кириллова Афанасия. Они дружили с Владимиром Сергеевичем. Вместе ходили на охоту и вообще… Обратите внимание на секретер и на конторку. Работы знаменитейшего краснодеревщика восемнадцатого века. Владимир Сергеевич имел вкус…
— А где он писал? — спросила я. — Где его письменный стол?
— Наверху. Он любил дали. Пройдемте.
И мы пошли по витой лестнице, скрипящей приятно, деревянно, на второй этаж: впереди Ирина, за ней я, а за мной — безмолвный юноша Андрей с резким внятным профилем былого кинокрасавца Вячеслава Тихонова.
И вдруг… только на миг, на один только миг мне стало как-то не по себе, как-то даже очень не по себе, словно бы опасность шла уже очень близко от моего виска и дышала мне в затылок…
Конечно, это был скорее наговор на окружающую действительность, которая сплошь прочный, устоявшийся уют и комфорт… И тем не менее, тем не менее… Как-то слишком всего дорогого, удобнейшего многовато в одном месте… Как-то непривычно мне, простой-рядовой… Здесь вещи не блюдут ранжир, не понимают свою второстепенность, а лезут в глаза, требуют особого внимания, цоканья языком, хвастают и дразнятся…
Отчего у меня, однако, вдруг такое нежелание смириться с таким вот наглядным, вымуштрованным великолепием всех этих дорогих предметов? Ведь все так логично: В. С. Михайлов был работягой. Иначе бы он не написал столько томов романов, пьес, стихотворений, басен! И, следовательно, что из того, что он работал вот за таким огромным, с футбольное поле, столом, стоящим на золоченых львиных лапах? Что из того, что черные кожаные кресла и черный кожаный диван с набросанными на них так и сяк зелеными, желтыми бархатными подушками, глядятся словно музейный интерьер отдела «Золотые дни царского вельможи времен…» Что из того, что и здесь колесо хрустальной люстры парит в вышине, словно составленное из всех звезд Млечного Пути, Большой и Малой Медведиц и Водолея, и Кассиопеи, и?..
И почему меня уже раздражает эта мраморная целующаяся оголенная пара на писательском столе, хотя я вовсе не пуританка? И этот бело-серый ковер на полу, пышный, словно состоит в родственных отношениях с бобслеем?
И тут меня озарило! Все мое нутро прирожденной спорщицы восставало не против роскоши этого дома, а против необходимости признавать за В. С. Михайловым права быть богатым и вольно-невольно кичиться этим богатством. Хотя… если честно… он хоть и «известный», но ведь не Лев же Толстой!
Вот где была зарыта собака! Попутно с розыском возможных убийц или убийцы трех старых писателей, окончивших жизни в полунищете, я встала, хоть меня о том никто и не просил, на защиту Льва Николаевича Толстого! Я обиделась за него! Так, словно богачество В. С. Михайлова оскорбило честь великого писателя!
Я, конечно, понимала, что Лев Толстой тут ни при чем — иная жизнь, иные нравы… И все-таки, все-таки… чудное дело… честный вид заработанного В. С. Михайловым комфорта слишком бил в глаза, и поневоле вспомнилась Ясная Поляна, графский особняк, где все было иначе, куда как проще, куда как беднее. А я можно сказать, досконально исследовала его. Мне, можно сказать, сверхповезло. Выпал случай — приехала с заданием от редакции написать очерк о старом яснополянском хирурге. И тамошние люди, в том числе этот славный хирург, как-то догадались, что мне бы только дорваться до усадьбы Л. Н. Толстого, что ради нее-то я и киселя хлебала… Они-то и преподнесли мне самый, возможно, дорогой подарок — дали мне возможность обойти яснополянские угодья и сам графский особняк в полном одиночестве в выходной день. Прямо вот так вот — распахнули дверь дома, где жил любимый мой писатель, перед одной мной… И я вошла и из комнаты в комнату. И чем дальше, тем больше недоумевала: о какой такой роскоши быта говорил с раздражением Лев Николаевич?! Из-за чего терзался?! Сидел, писал за столом простым, безо всяких золоченых финтифлюшек. Мало того — на таком уж простеньком стуле с подрезанными ножками, потому что, оказывается, был очень близорук… А его тулуп, его валенки… чего особого-то? Или его касторовый костюм в шкафу, который мне позволили потрогать? А чего стоила та плетеная корзинка? Мне открыли её, чтобы показать нижнее белье Толстого, штопанное руками графини…
И все-таки, далеко, всласть размахнуться мыслям на эту тему не дали. Ирина, словно почувствовав неладное, зазвенела створками книжного шкафа и позвала меня:
— Посмотрите, это все произведения Владимира Сергеевича, издания и переиздания, проза, стихи, басни, пьесы, статьи.
Мне оставалось только ахнуть. Количество книг и книжек не могло не поразить. Это было наглядное свидетельство колоссального трудолюбия покойного писателя, его несомненного разностороннего таланта.
— О! — почтительно произнесла я. — Одних переводов не счесть.
— Владимира Сергеевича издавали на сорока шести языках, — внезапно отозвался своим хрипловатым голосом поэт Андрей, стоявший за моей спиной. В его голосе чувствовалась почтительная гордость чужими успехами. — В Англии издали пять его книг, в Америке целых шесть. Даже Япония издавала. Даже Бразилия.
Ирина запахнула стеклянные створки, прислонилась на миг лбом к этому матовому, в морозных узорах, стеклу, сказала:
— Исключительно трудолюбивый был человек. Не говорю уж о таланте. Никогда не терял самообладания, интереса к жизни.
И опять подал голос Андрей:
— Никогда не паниковал, когда другие паниковали. Он в тот день, когда объявили, что началась война, двадцать второго июня, даже не дрогнул встал у зеркала, побрился, нагладил сам брюки, рубашку, пошел в редакцию… По дороге попал под бомбежку, в Киеве, он там тогда жил, его контузило, ползком, но добрался до своего рабочего стола. Клевый мужик!
— А вы откуда все это знаете? — спросила я.
Ответила Ирина:
— Да ведь я рассказываю… Мне же Владимир Сергеевич многое рассказал. Ну и книга его воспоминаний есть. Вышла буквально за пять дней до его смерти. Он успел подержать её в руках и порадовался. Андрюша, что мне нравится, серьезно увлекся жизнью и творчеством Владимира Сергеевича. Он хочет писать о нем. Тоже собирает материал. Мне это, признаюсь, приятно… такая преданность… И вообще считаю — моя роль сейчас — всячески поощрять тех, кто не безразличен к нашей отечественной культуре, кому дороги имена тех, кого принято называть гордостью нашей культуры. Я, признаюсь, женщина улыбнулась мне, — и к вам расположилась сразу же, как только узнала, что вы тоже собираете материал о жизни и творчестве Владимира Сергеевича.
Владимир Сергеевич, — хрипловато и с вызовом вставил в разговор заскучавший было Андрей, — три года назад вел машину, попал в аварию, сломался почти весь. На трехэтажном костыле ходил… Другой бы ныл, вякал всякое про тяжелую жизнь, а он на этом самом костыле поехал в Питер, на читательскую конференцию. Во характер! А вы говорите…
Ирина как-то смущенно отозвалась, словно бы извиняясь за излишне напористый тон своего привратника-поэта:
— Андрей, никто тебя не оспаривает…
Странноватый парень ничего не ответил, стал глядеть в огромное окно, фигуристо зарешеченное, рассеянным, опустошенным взглядом.
— Подойдите, пожалуйста, сюда! — позвала меня хозяйка дома.
Я сделала несколько шагов к нише, где, оказывается, находился большой шкаф для одежды.
— Видите? — она уже отворила дверцы.
Внутри висели три пальто, как нетрудно было догадаться, покойного писателя Михайлова: темно-коричневое кожаное, черное суконное с шалевым воротником из серого каракуля и темно-синее ратиновое демисезонное. Под ними стояли туфли и ботинки. А в левом отделении шкафа висели три халата: бежевый, стеганый с кистями, синий с золотистыми галунами и светло-серый шелковый.
— Правда, такое ощущение, что Владимир Сергеевич здесь, только вышел куда-то по делам? — спросила тихо вдова, трогая и гладя ладонью серый переливчатый шелк.
Я ничего не успела ответить. Опять взял слово Андрей, внятно и сердито предупредив:
— Когда будет музей — все под стекло. Нельзя, чтоб все трогали. Это же самые настоящие личные вещи! Подлинные!
— Разумеется, Андрюша, — смущенно отозвалась вдова и прикрыла створки шкафа. — Разумеется, мы постараемся со временем организовать здесь или в московской квартире музей… Сейчас, конечно, сделать это не так легко нужны деньги, спонсоры…
— Найдем! — откликнулся Андрей. По его лицу прошла судорога. Он покраснел, отвернулся и вышел.
Ирина смотрела в проем двери, по его следу, и вдруг упала в кресло враз обмякшим телом и расплакалась, уткнувшись лицом в схваченную второпях диванную подушку. Я ничего не понимала. Или же не хотела понимать? Или моя тривиальная мысль о невозможности довольно молодой женщины любить дряхлого старца сбивала меня с толку и мешала видеть вещи в их истинном свете? Или я уже окончательно уверилась в том, что дело Ирины и Андрея нечисто, что между ними налажена некая весьма определенная порочная связь?
Мое положение было глупым. Сказать вдовице, сидящей посреди роскоши и комфорта, какие-то слова утешения, никак не могла. Не могла и все. Мне чудилась некая выверенная фальшь и в этой жалкой позе и в самих внезапных слезах этой богатой, моложавой дамочки.
Она сама подала голос, отсморкавшись в носовой платок:
— Какая, все-таки, тяжелая эта штука — жизнь… Ведь сначала, в юности, даже не предполагаешь, до чего тяжелая… Вот и Андрей… Вы же, уверена, заметили, какой он нервный дерганый… А знаете где он побывал? В Чечне. Ранен. Ни матери, ни отца. Детдомовец. В госпитале прочел роман Михайлова «Возвращение» и, говорит, решил жить дальше. Не сдаваться. Бороться. Начал писать о том, что видел в Чечне, и стихи. Прибился к нашему писательскому городку… Мне нужен был сторож. Почему не помочь человеку? Не скажу, что характер у него легкий. Но каким он может быть у парня, который столько прошел… столько повидал, перестрадал? Был момент, я чуть не отказалась от его услуг. Чуть не выбросила его, как говорится, на улицу…
— И все-таки?
— Все-таки сдержала себя.
— И в чем дело? Что случилось?
— В том, что он кричал… По ночам. Так кричал, что я слышала в доме, хотя он находился в сторожке. Или вдруг начинал, тоже ночью, бегать по участку. Я просыпалась и с каким-то паническим ужасом слышала, как трещат ветки под его ногами, кусты, сквозь которые он пробивался напролом, как он при этом бормотал что-то и всхлипывал… Для нервной системы это невыносимо. Я еле-еле сдержалась, чтобы не рассчитаться с ним, еле-еле… Слова уже были готовы: «Прости меня, Андрюша, но…»
— И все-таки не позволили себе?
— Да! Есть же Бог! Есть же совесть! Нельзя же думать только о собственном комфорте. Чем виноват этот мальчик, если судьба его не сложилась? Решила перетерпеть и перетерпела. Теперь он редко кричит по ночам и не бегает по участку. Если и бегает, то молча. Я же чувствую, что не имею права освободиться от него. Морального права. Тем более, что при мне истинно женская привычка заботиться о ком-то. Раз своих детей нет и не будет уже.
— Но он вам, все-таки, и помогает как-то?
— Не как-то, а очень! — поправила меня Ирина. — Он понимает мое состояние… Он — чуткий парень. Вот сейчас мы с вами выйдем и вы увидите, как он постарался…
Мы вышли из комнат на веранду, где посреди стоял круглый стол под белой скатертью, а в углу — плетеная кресло-качалка. В ней сидел Андрей. При виде нас вскочил:
— Я, вроде, все поставил…
Ирина окинула стол хозяйским взглядом, кивнуло удовлетворенно:
— Спасибо, Андрюша.
— Я свободен? — спросил он.
— Если нет желания посидеть с нами… — Ирина показала мне рукой на стул.
— Есть одно дело. У Евграфова калитка сломалась. Я обещал починить. Ну я пошел…
И парень, действительно, пошел и уже сбежал с крыльца, но внезапно остановился, просунул голову в распахнутое окно на веранде и сказал:
— Тут если рассказывать про Владимира Сергеевича — концов не найти. Он и на медведя ходил. Он людям помогал. К нему так и шли с просьбами. С ним все генсеки были на «ты». Позвонит тот же Брежнев вот на эту самую дачу и спросит: «Ну как ты там, Владимир?» Не верите? Ирина Георгиевна вам, наверное, подарит книгу его воспоминаний… Или прочесть даст…
— Непременно, — кивнула вдова, и я подловила тот особенный, зависимый взгляд, каким она одарила вдруг своего подопечного. Зависимый и тревожный. Так, именно так должна смотреть вслед исчезающему молодому человеку дама в летах, его несомненная любовница.
Между тем, Ирина разливала по чашкам ароматный жасминовый чай и просила меня:
— Ешьте, пожалуйста… Правда, прелестно… чай, булки, масло, то, се… и утро, и птицы щебечут, и по траве ходят голубые тени…
Я согласилась. Действительно, это же чистая прелесть — посиживать за столом, накрытым белейшей скатертью, пит душистый чай и глядеть вокруг беззаботным взглядом… Не к этой ли благости стремятся миллионы, а подбираются лишь избранные? Не ради ли этого пребывания на природе в дачном уюте и комфорте, одни вкалывают, словно одержимые, а другие воруют, грабят и, что тоже не редкость, — убивают?
Ирина прервала течение моих праздных мыслей:
— Безотказный… И многое умеет. Его уже знают и просят прийти, помочь.
Опять, значит, она об Андрее…
А у меня в голове гвоздь: «Умер или погиб певец Анатолий Козырев, которого она знала? Вон как носится с этим Андреем, словно других людей не существует…»
Словно почувствовав, что это уж как-то чересчур, Ирина сама сменила и предмет разговора, и тон, взяв тот самый, отчасти беспечный, отчасти бесшабашный, которым пользуемся все мы, людишки, если есть потребность выложить все как на духу:
— Я почему вам про себя рассказываю? Потому что иначе вам не будет понятно, какой он был, Владимир Сергеевич. Кругом же завистники. Они уже шепчутся по углам, наговаривают и про него, и про меня. Обычное дело. И у вас, уверена, тоже без завистников не обходится. Уж так устроены люди. Так вот, знайте, несмотря на нашу чудовищную разницу в возрасте, — я была счастлива с Владимиром Сергеевичем. Я нашла в его лице и мужа, и отца «в одном флаконе». Я же ведь с детского сада обзавидовалась, когда глядела, как за моими подружками приходят настоящие отцы, как они им шапочки надевают, шарфики завязывают, спрашивают у них, по какой дороге пойдем… А я? А у меня? Вечно печальная, нервная, одинокая мать…
— Но, наверное, Владимир Сергеевич не самый первый ваш мужчина?
— Нет, конечно! — Ирина засмеялась, пересверкнув хорошими белыми зубами. — Первый мой мужчина был почти мальчик. Мы с ним влюбились друг в дружку до умопомрачения в шестнадцать лет. Он был тоже по-своему необыкновенный, в том захолустье. У него отец заведовал Дворцом культуры и хорошо, виртуозно играл на аккордеоне. И мой мальчик играл на аккордеоне. И все девчонки без исключения, так мне казалось, бегали за ним… И только я совсем рехнулась…
Она замолчала. Переливчатый свет играл на крашеных половых плахах веранды. Где-то высоко посвистывала какая-то птица… Далеко-глубоко плыл самолетный гул.
Гвоздь в голове: «О чем только не рассказала, а об Анатолии Козыреве молчит. О том, что все три писателя с листка на кресте умерли один за другим — ни полслова, словно это её ничуть не удивило… не поразило!»
— Мальчик этот кончил плохо, — заговорила Ирина вяло, чайной ложечкой отгоняя от вазочки с вареньем настырную осу. — Его взяли в армию, там во время учений у него не раскрылся парашют… Теперь вспоминаю обо всем этом и удивляюсь — где же это было-то? Неужели со мной?! А известный вам певец-тенор, раскрасавец Анатолий Козырев, если хотите знать, — мой первый муж, — закончила она едва не с пафосом и так, словно уличила меня в передергивании фактов. — И если хотите знать, мы с ним счастливо прожили в браке целых пять лет. Дальше я не осилила. Он привык жить для себя. Он не был способен на самопожертвование. Он вечно где-то там, на гастролях. Я же должна была сидеть дома, ждать, а если приехал — ухаживать за ним. Я вынуждена была ради него бросить институт… Он не хотел иметь детей. «Они мешают мне. Потом, потом…» Итог — четыре аборта. Но — любила. После четвертого аборта, когда я лежала в больнице одна-одинешенька, а он пел романс «Не искушай…» где-то то ли в Киеве то ли в Одессе — я поняла, что больше так жить не хочу. Мне, к тому же, надоело уличать и обличать его в связях с женщинами. Мы разошлись. Но сохраняем… сохраняли отношения обыкновенные, без сволочизма. Вот почему вы видели меня с ним в ресторане-казино «Императрица»…
Казалось бы, я совсем должна расчувствоваться, целиком доверившись поразительной откровенности этой женщины, интересной во многих отношениях… Если бы… если бы… её бывший муж Анатолий Козырев не брал зачем-то у Любы, внучки покойного писателя Пестрякова, роман деда «Рассыпавшийся человек», если бы Анатолия Козырева не нашли мертвым в аэропорту Шереметьево, если бы не загадочная привязка к знаменитому Михайлову имен трех малоизвестных писателей, ушедших в короткий срок в мир иной, согласно списку, что был не раз приклеен к дубовому кресту на могиле Владимира Сергеевича… Если бы не резкий профиль привратника-поэта Андрея, который попал в объектив телекамеры и оказался поблизости от Любы Пестряковой, которая на той же тусовке выбросилась из окна… или, что не исключается, — станет жертвой чьей-то злой воли…
— И больше вы замуж не выходили? — спросила я, лишь бы не тянуть паузу и засвидетельствовать свой живой интерес к рассказу Ирины Аксельрод.
— Выходила, — призналась она, глядя на меня прекрасным «бархатным» взглядом темных глаз. — Но без большой любви. Однако с большой теплотой относилась к этому человеку. И с уважением. Возможно, вы слыхали о философе Вадиме Венгеровском? Начиная с конца семидесятых, он пытался доказать, что советско-партийная система прогнила насквозь и надо её под корень, что добром эта ложь, эта мистификация не кончится. Он был истинно пламенным революционером. Он не питал никаких иллюзий насчет будущего страны, где на словах одно, а на деле — другое, где царствуют приписки, дутые цифры достижений… О! Он умел говорить великолепно! У него был бешеный темперамент! На его выступления собирались полные залы. Я должна была быть счастлива. Но… Он обрек меня и себя на «чистую» бедность. Это когда живешь от аванса до получки и страшно боишься купить себе лишние колготки вдруг завтра на картошку не хватит. Я ему прямо сказала однажды: «Или я, или твоя кошка Лаура, которая обгадила опять мои тапки». Он все понял правильно и честно сказал: «Кошка Лаура». Разошлись. Слава Богу, у меня была своя однокомнатная. Решила закончить институт, подрабатывала на технических переводах, занималась репетиторством. А если хотите посмеяться, спустя время попробовала найти себе мужа через газету.
И опять — ни словечка про смерть-гибель Анатолия Козырева. Ни горестного восклицания хотя бы!
— Да, да, вообразите, решила искать мужа через газету! Одиночество не по мне. Хотя именно оно пробудило желание писать стихи. Известный поэт Рустам Придорогин называл меня «подающей надежды». Но мне нужен был мужчина. Не хлюпик, не неврастеник, а с характером и чтоб твердо стоял на ногах. И чтоб, конечно, любил меня, понимал… Но такие что-то не попадались. Я и решила рискнуть — дала объявление, мол, ищу спутника жизни…
— И как же? Был смысл? — подала я голос.
— О, конечно! — отозвалась и рассмеялась. — Чтобы убедиться, что… В общем, сочинила свою просьбу так, чтобы она не походила на все эти идиотские бабьи сопли-вопли, мол, «жажду пылкой любви от богатого мужчины». И, конечно, без навязчивости, как у многих дур: «Голубоглазая блондинка с изумительным характером, с налетом интеллигентности на лице ищет обаятельного, обустроенного красивого мужчину, способного изо дня в день дарить радость и удовольствие».
Я села и написала: «Москвичка 35/176, без детей, с высшим образованием, познакомится с мужчиной без вредных привычек для серьезных отношений». Ответные письма должны были приходить «до востребования».
Мне казалось, что в лучшем случае мое скромное объявление привлечет внимание 10–15 мужчин. Но уже через неделю я получила целых тридцать писем!
— И кто же были ваши потенциальные женихи?
— В первом письме некий Виктор Петрович Леваков, 55 лет, писал: «Дорогая неизвестная мне женщина-москвичка! Находясь в столице нашей Родины городе-герое Москве, я радостно прочел о твоем желании найти супруга для продолжения жизни. Я не скрываю темные пятна на своей биографии. Я, конечно, многое в жизни не учел по молодости, но теперь решил твердо исправить косую полосу и с этой целью «зашился». Работаю на стройке, получаю неплохие деньги. Что ещё сказать? Если у тебя есть квартира, мы можем сойтись, я тебе сделаю ремонт, если квартира нуждается. Жена у меня, честно признаться, есть. Но далеко, в Молдавии, мне тут не до нее, развестись с ней я всегда могу.»
Прочла до конца я эту галиматью, Танечка, и… Это мне-то, прочитавшей от и до Пушкина, Лермонтова, Толстого Льва и Толстого Алексея, предлагает «сойтись» какой-то «зашитый» алкаш, малообразованный чужой муж?!
Следующее письмо было от «Прынца»: «Дама-незнакомка! Годков тебе уже ай-яй-яй как много, хотя ты, может, думаешь, что молоденькая и свеженькая конфетка. Поэтому смотри правде в лицо. Может, я и есть твой Прынц с большой буквы. Я веселый, умею играть на гитаре, а по призванию мастер металлоремонта. Имею свою точку. Что меня не устраивает в этой жизни, так одна комната в коммуналке. Если ты думаешь, что я пью, что шибко ошибаешься. Я не пью, но выпиваю. Я теперь думай.»
И в третьем, и в пятом, и в десятом письме почти все одно и то же: какие-то убогие, наглые мужичонки тратили слова, чтобы доказать неизвестной им женщине, какие они на самом-то деле значительные, толковые и прочее… Два письма оказались от кавказцев. До моего сведения доводилось: «Дэвушк хачу жанитца. Денга ест. Буду любит и харашо одват. Праписка обязательная. Я высокий, красивый, водки не пью…»
Я вдруг поняла, что цены моей однокомнатной просто нет — бесценная. А количество претендентов прописаться в ней все росло и росло! И лишь в двух письмах было не о том. Бывший полковник ВВС (50 лет) предлагал встретиться в любое удобное для меня время. Сообщал о себе: вдовец, дети живут отдельно, есть собака, без вредных привычек. Телефон такой-то…
Второе письмо без грамматических ошибок и наглой саморекламы было от мужчины 42 лет, кандидата технических наук, работающего в фирме. Телефон прилагался…
Через пять дней получила ещё 33 письма. И опять почти все от мужчин неприкаянных, пивших или пьющих, наивно рассчитывающих, что какой-то женщине, сгорающей от одиночества, они все равно понравятся, она распахнет перед ними свои объятия и немедленно пропишет в квартире. Очень забавно рекламировал себя один из таких: «Бывший танцор известного ансамбля, роковой брюнет с мускулистыми ногами, презирающий женщин-жадин, женщин-шлюх, мечтает обрести покой в нежных объятиях кроткого существа с высшим образованием, способного оценить мужчину как такового с присущим ему запахом сексуального могущества над скудной природой женского начала.»
Боже мой! Я и не подозревала, что на свете столько дураков! Столько косноязычных, дебильных типов!
Зато одно письмо из этой пачки так и дышало достоинством и обаянием интеллекта: «Милая женщина! Ваше объявление привлекло мое внимание своей скромностью. В ответ буду столь же прям и реалистичен: мне 45, среднего роста, начал лысеть. Профессия моя несколько экзотична. Я поэт средней известности. Женщин знал. Имел две жены. С последней развелись по взаимному согласию три года назад. Пью умеренно. Работаю много. В сегодняшних условиях мои доходы скромны. Живу в однокомнатной квартире. Мой телефон, если все это вас сразу не отпугнет…»
Решила начать с полковника. Договорились встретиться возле метро «Сокольники». Естественно, привела себя в порядок, нацепила на шею золотую цепочку, надела два кольца.
Ожидала, что он, как и я, появится из дверей метро. Но он возник со стороны шоссе. Мы бросили друг на друга первый жадный взгляд. Я увидела перед собой крепкого мужчину в синих джинсах и такой же рубашке; его темные волосы, подстриженные ежиком, сверкали сединой на висках. Лицо приятное с этим прямым носом, светло-голубыми глазами… Беглым осмотром моей фигуры он, судя по всему, тоже остался доволен.
— У меня машина, — сообщил он. — Будьте любезны.
Ехать пришлось минут двадцать. Он жил у метро «Щелковская». Очень долго, тщательно вытирал ноги о половичок у входа, затем — о такой же резиновый половичок в прихожей своей квартиры. Я следовала его примеру. Предложил мне тапки. Не заношенные, а почти новые. Я надела. Повел показывать свою двухкомнатную. Меня поразила чистота. Сияли паркетные полы, стекло стеллажей с книгами, каждая безделушка, голубое шелковое покрывало на двуспальной кровати…
— Вам кто-то убирает? — спросила я.
— Что вы? Зачем? — отозвался мужчина почти обиженно. — Я сам. У меня что, рук нет?
— А почему вы один? — поинтересовалась я, когда мы очутились в кухне, где все тоже сияло-сверкало.
— К сожалению, жена умерла. От рака. Три года назад.
В кухне, на светлом пластике стола уже лежали друг против друга две клетчатые салфетки, а на них — мелкие тарелки, нож, вилка… Хозяин вынул из шкафчика две бутылки. Я заметила — початые.
— Вы что предпочитаете: коньяк или токай?
— Коньяк… только немного, — сказала я.
— Разумеется, немного, — был ответ.
Мужчина, он же Владислав, поставил на стол две рюмки. Признаться, я таких крошечных вовек не видела. Ну вроде пробок от флаконов с духами! Коньяка же в них было налито отнюдь не до краев. Из холодильника полковник в отставке вынул тарелку с огурцом и помидором, порезал их на две части и честно поделился со мной. Затем он попросил:
— Чуть подождите, сейчас будет картошка.
Поставил перед собой кастрюльку, принялся вытаскивать из неё вареные в мундире картофелины и счищать с них кожуру. Синеватые, видно, настоявшиеся в холоде, картофелины эти он резал на несколько частей и бросал на сковороду.
— Сейчас, сейчас пожарится, — радовал он меня.
— Может быть, я почищу?
— Что вы! Я делаю это как надо.
Наконец, мы подняли рюмочки и выпили «за приятное знакомство». Между нами и нашими тарелками с кучечками жареной картошки красовались ещё две: с тонко нарезанной твердокопченой колбасой в количестве шести ломтиков и чем-то, похожим на кругляши редьки.
Полковник в отставке жевал культурно, закрыв рот. И удивлялся, прожевавши?
— Почему вы не берете колбасу?
— Не ем, — врала я. — Вот картошку, овощи… вдруг с моей вилки сорвался кусочек жареной картошки и упал на клетчатую салфетку. Полковник немедля выхватил бумажку из стакана и, перегнувшись через стол, принялся с самой тщательной осторожностью, вряд ли дыша, снимать несчастный кусочек с ткани. Это ему удалось. И он себя похвалил:
— Даже пятна не осталось.
Меня заворожила способность моего потенциального жениха любое действие доводит до крайней степени совершенства. Как он мыл посуду! С каким тщанием тер и тер эти две тарелки, ножи, вилки! А как любовно намылил тряпочку для мытья, чтобы потом, простирнув её, развесить на специальной деревянной полочке! Вот в тот момент я окончательно поняла, что никак не гожусь полковнику в жены. О чем честно сказала ему, когда мы с ним стояли в лифте. А заодно поинтересовалась:
— Вероятно, до меня вы уже немало женщин угощали там, в кухне?
— А как же! Выбор есть. Надо только единственную. Нелегкое дело.
Он проводил меня до автобусной остановки…
Я прилежно выслушивала откровения разговорившейся вдовицы, но гвоздь в голове продолжал торчать и саднить: «А про Анатолия Козырева молчок? Словно он жив-живехонек и продолжает петь в ресторанчике «Императрица»? Бывший муж, между прочим, твой, Иришечка. Или он тебе в свое время досадил чем и потому ты о нем лишнего слова сказать не хочешь?»
Между тем, Ирина тащила меня за собой и дальше в тухловатые пары новых подробностей из своей эпопеи «Муж по объявлению»:
— С кандидатом технических наук мы встретились у памятника Достоевскому. Он сразу мне сказал с улыбкой:
— Надо же, я вас именно такой и представлял!
То ест я ему приглянулась сразу. И он мне, признаться, тоже. Высокий, чуть сутуловатый, в бороде и очках — такой, знаете ли, интеллигент из кинофильма про физиков. В темноватой квартире, куда он меня привел, пахло стиркой, слышалось гудение стиральной машины. В маленькой комнате. Где мы очутились, физик с явной досадой сказал:
— Учтите, моя мать все делает для того, чтобы я не женился. Специально затеяла стирку, хотя я просил — не надо!
— Сергей, — вырвалось у меня. — Сколько у вас было жен?
— Одна.
— Сколько жили вместе?
— Два года и пять месяцев…
— Вы любили ее?
— Любил…
— Она что, вашей матери не нравилась?
— Ну да, я её из Симферополя привез… Мать считала, раз не москвичка — значит, ради квартиры замуж за меня пошла.
Тут появилась и мама — из двери ванной вышла низенькая полная женщина. Запах стирки сгустился.
— Ну, мама, я же просил! — занудил кандидат каких-то там наук. — Ну я же говорил, что у нас гости.
— Соразмеряй свои желания с необходимостью! — был ответ круглолицей усатенькой мадам. — Белые рубашки носить любишь, а они ведь требуют стирки! Так же, между прочим, как требует усидчивости твоя докторская!
— Ну, мама… — был ответ, увы, не мужа, но мальчика… У нас таких в школах — пруд пруди, как и властных, лелеющих свое единственное чадо, матерей…
Зато с поэтом мы чудесно провели время. Он мне читал стихи, жарил яичницу на древней черной сковороде, а я заваривала чай в его красном чайнике с отбитым носиком. Мы спорили о том, надо ли детям рано читать Достоевского и имел ли право Лев Толстой осуждать свою жену, народившую ему столько детей… Но когда мы допили бутылку красного вина, поэт внезапно заскучал, принялся курить и курить, а потом заговорил вяло, нудно:
— Какой я поэт? Ну, могу кое-что… Ясно, есть и хуже меня, например, Петров-Сидоров… Но разве это утешение?
Он, видимо, надеялся, что я начну противоречить. Но я позволила ему выговориться по полной программе:
— Бывают моменты — жить неохота! Поэзия на задворках! Нервы на педеле! Хочется напиться до бесчувствия. Ноя не могу! У меня давление… И часто, очень часто я гляжу на дома-высотки. Тянет сигануть вниз и — никаких мучений, покой… Ты готова быть со мной рядом? — протянул руку в моем направлении, как Ленин на памятнике.
— Нет, — сказала я.
— Честная, — оценил он. — До тебя приходили и говорили, что готовы. Но я им не верил…
В общем я получила 117 писем. 32 раза отправлялась на свидание с возможными женихами. Не скрою, с четырьмя переспала… Но ни одного не нашлось, которому захотела бы отдать душу. Невольно пришла к выводу: всех мало-мальски толковых, полноценных мужчин разбирают рано, а то, что остается, — товар некачественный, с явным или скрытым изъянцем. Лишний жизненный опыт! А он, говорят, никогда не повредит.
Ирина умолкла, ложечкой покатала по блюдечку золотистую крыжовенную ягоду, извлеченную из банки с вареньем…
Теперь я вовсе не знала, что и думать. Вроде, женщина со мной на пределе откровенности, но именно это меня и смущает. Столько мелких подробностей! Такое количество необязательных деталей!
А я-то ведь тоже кое-что знаю про жизнь… Я-то уже успела обнаружить одну любопытную закономерность: частенько человек, не желающий, чтобы кто-то проник в его сокровеннейшую, опасную для него, тайну, старается оглушить собеседника массой будто бы интересных откровений, заболтать, чтобы не сказать лишнего, не выдать подноготного…
Я и хотела доверять Ирине Аксельрод, и не могла. Душа противилась.
— Как вы великолепно рассказываете! — произнесла я тем не менее, с пылом. — Как интересно! Какие точные характеристики! Вам самой надо писать!
— Правда? — улыбнулась она, явно польщенная.
— Конечно, правда! Вы и говорите, как пишете!
Играла я. Вовсю играла. Но такова профессия, таковы условия, при которых возможен выигрыш.
А в душе: «Что-то тут не то с тобой, разговорница! Что-то очень не то…»
А она ко мне со всей заботливостью и гостеприимством:
— Танечка, извините, я вас совсем заболтала… Но так приятно встретить понимающего человека… Я так рада, что познакомилась с вами. Почему вы не пьете чай? Почему не попробовали варенье из грецких орехов? Я его привезла из Грузии. Там помнят Владимира Сергеевича… Он много помогал грузинским поэтам и писателям, потому что был секретарем Союза писателей. И это попробуйте непременно — я его из Польши привезла, где была недавно, там издают мемуары Владимира Сергеевича… Ой! — спохватилась она. — Я же вам должна эту книгу дать! Сейчас, сейчас…
Ушла, точнее убежала и скоро вернулась с толстым томом в сиреневой обложке, с золотой надписью «Раздумья о былом» и цветным фото В. С. Михайлова со свечой в крупной твердой руке, с уверенным, умным взглядом темных глаз из-под седых, густых бровей.
— Представьте, — сказала Ирина, — какая сила жизни была в этом человеке, какой талантище, какая мощь если он накануне своего восьмидесятилетия написал столько текста! Признаюсь, я поэтому и не могла поверить, что он может умереть! Никак не могла! В то время как его сверстники давно ушли в глухую старость, в безделье, в ностальгию по давнему — Владимир Сергеевич ценил каждый новый день и работал, работал! Дарю вам его мемуары с легким сердцем, — она улыбнулась мне сквозь слезы. Я уверена, что Владимир Сергеевич с удовольствием сделал то же самое.
— Спасибо, — ответила я. — Вот не ожидала…
— Ну что вы, Танечка! Я надеюсь, что эти воспоминания помогут вам в вашей работе над статьей о Владимире Сергеевиче. Вы сможете написать полнее и объективнее. Теперь я хочу рассказать вам, как мы с ним познакомились. Не опускайте глаза! Все мы, женщины, любознательны. Но для вас… из симпатии к вам… я готова приоткрыть, так сказать, завесу тайны над первой встречей моей с Михайловым. Но, — она вдруг перешла на шепот, — лучше не здесь… Я и без того что-то слишком раскрепостилась на этой веранде. Но кругом глаза и уши. Писательская среда! Все подслушивается и подглядывается!
Следом за Ириной я прошла в большую комнату, чтобы утонуть в мягком кожаном кресле. Оглаживая ободок овального стола, Ирина принялась рассказывать мне о самом сокровенном, и в таких подробностях, словно я её самая задушевная подружка:
— Я, конечно, дико извиняюсь, но должна признаться, что мужчины всегда вились вокруг меня. И среди них были весьма молоденькие… И вдруг — гром среди ясного неба! Ко мне в аэропорту подходит высокий, прихрамывающий старец, поднимает мой чемодан, берет меня за руку и требует:
— Вперед! Уже объявили посадку!
Я ничего не понимаю. Но почему-то покорно иду за ним, рядом с ним. Иду и чувствую — всю жизнь мне не хватало вот такой волевой, веселой заботы. Всю жизнь я её ждала, и наконец-то! Верите, только позже, много позже, когда мы прилетели в Архангельск, — я поняла, что это не просто старик, а знамениты писатель. Его встречали с цветами. Его едва не увели от меня. Но он не позволил обращаться со мной кое-как. Он сотворил такое… Он обернулся обнял меня за плечи и сказал громко: «Моя жена Ирина. Прошу любить и жаловать.» О, как чудно нас там принимали! Цветы, шампанское, пароход… Белые ночи… цветет черемуха, одуванчики… Под ногами пружинят деревянные тротуары. Он крепко, крепко держит меня за плечи… А я все думаю, что это сон, что ведь у него есть жена… Хотя он и сказал, что не все у них ладно. И что мне об этом думать не надо. Мол, все эти заботы его.
И знаете, как он поступил? Приехал в Москву. Он развелся с женой. Она, оказывается, давно пила и наркоманила. Часто лежала в Кремлевке. Там для таких есть особое отделение. Называется «неврологическое», ну чтоб красиво звучало. Вот она там то и дело… Не вынесла больших денег и славы своего мужа. Так мне объяснил Владимир Сергеевич. Я видела её как-то: крашеная блондинка. Голубые глаза. Лет на тридцать младше его. В последнее время устраивала ему сцены, даже дралась. Однажды многие видели, до крови исцарапала ему лоб. Но, заметьте, — он не бросил её и после того, как женился на мне. Давал деньги, заботился. Много ли таких вы встретите? Мужчина! Хотя с виду — старик. Рука — железная…
— Отчего же он умер? — подала я голос из гнезда мягчайшего кресла, заработанного волей и талантом, как и все в этом доме, знаменитого писателя.
— Инфаркт. Внезапный. Скорая не успела доехать, — быстро ответила Ирина. — Андрей побежал встречать…
— А он у вас уже работал?
Женщина откашлялась:
— Да, только начал. Только-только… Побежал, побежал… чтоб «скорую» встретить… Они с Владимиром Сергеевичем очень тепло относились друг к другу. Андрей к нему пришел сам. Хотел увидеть писателя, который написал роман… тот… «Возвращение»… О возвращении в жизнь безногого моряка… А Владимир Сергеевич заинтересовался его биографией, как там было в Чечне…
Ирина попробовала застегнуть пуговичку под подбородком, но у неё это не вышло. Пальцы не слушались и дрожали. Или это мне показалось? Или мне кто-то засунул в мозг раскаленный уголек неожиданного вопроса: «А сам ли, своею ли смертью умер прославленный писатель Михайлов?! И почему, почему она, эта весьма неглупая, догадливая женщина, не стала подробничать об одном из самых недавних, самых трагических событий, связанных с неожиданной смертью-гибелью Анатолия Козырева, одного из своих мужей, с кем не теряла живой связи? Отчего обошла эту смерть-гибель стороной? Отчего не посетовала даже, что вот как бывает, вот какая беда?..»
… Хлопнула входная дверь, скрипнули половицы. В комнату вошел Андрей и шуршащая юбкой женщина лет пятидесяти, закричала с порога:
— Ирина! Опять эти сволочи написали в газету! Огромную статью! Поганая бездарная мразь!
— Кто именно, Галина? О чем? — кротко отозвалась вдова.
— Как о чем? О том же! Что мы все, почти все, кто живет на дачах в Перебелкино, не имеем права здесь жить! О том, что мы самовольно эти дачи захватили! Видите ли, это общественная собственность, а не поместья… Видите ли, все бывшие литературные начальники нахапали чужое добро! А я и говорю: да, взяли! Да, чужое! Но если бы этим писакам дали возможность заиметь эти дачи, они что, отказались бы?! Так я и поверила! Называют по именам, подлецы! И моего мужа Сопелкина Петра Петровича тоже! Да, мой муж Сопелкин Петр Петрович… да он же им в прежние годы путевки давал в Дома творчества, они же зад ему лизали!
— Именно эти кто подписал статью? — спросил Андрей, стоя в дверях столбом.
— Может, и не точно они, но другие, подобные, я уверена — такие же! Которые привыкли деньги считать в чужих карманах!
— Ха! — сказал Андрей. — Почему же это, тетенька, не посчитать в чужих карманах! Бывает же интересно: у тебя фига с маслом, хотя мозги есть, а у другого, без мозгов, — баксов навалом!
— Ты все шутишь, Андрюша, — мягко урезонила его Ирина.
— Шучу, конечно, — отозвался Андрей с каменным лицом. — Россия из одних шуток и состоит. Кто в шутку с детства красную икру жрет, а кто по помойкам рыщет для прокорма. Один наверх залез, миллиард своровал — и ничего. А другой ведро картошки с голодухи спер — ему на всю катушку и в тюрьму. Шутейные разборки, куда ни глянь… Шутя положили в Чечне народищу… Шутя прихватизировали все, что не лень, и разворовали станки, пустили на металлолом…
Я слушала, слушала и понимала: этот привратник-поэт не такой примитив, каким показался поначалу. Он мне начинал нравиться…
— Так ты, Андрей, тоже готов сказать, что все мы тут воры? — пришедшая дама в шуршащей широкой юбке на толстой попке развернула к нему сердитое лицо с зачерненными бровками.
— Воры, не воры, — отозвался парень, не сморгнув, — а и не писатели это точно. Писатели, поэты — это другие. Это Пушкин, Лермонтов, Достоевский. Это в ком совесть попискивает хотя бы. Остальные — ханыги, шелупень, урвали, что близко лежало, и держат теперь зубами-когтями. Ну-ка, отними! Посдавали в аренду все, что схапали, и жируют. Вон Семен Вогнев писатель, что ли? А сколько чего по его воле утекло из рук простых-рядовых писателей? А куда идут деньги за аренду и у правых, и у левых? И у еврейцев, и у русаков? Кому перепадает? Начальству! Простые-рядовые, с совестишкой, где? На задворках! У параши! Подумаешь, Перебелкино! Куча бездарных стариков-хапужников!
— Андрей! Ты уже слишком! — встряла, было, Ирина.
— Это только эпиграф! — обрубил парень. — Это для затравки. Это моя обида голос подала. Я-то жил и верил, что писатели, поэты — Боги! Уж они-то точно бескорыстные, болеют за народ, печалятся его печалями. А я тут в Перебелкине только трех порядочных людей обнаружил. Только трех! Вон Василий Борисович Омельяненко — бывший штурман штурмовой авиации. Он про войну пишет, Герой Советского Союза. Почти слепой. Я с ним говорил. Он книгу написал про партизан в Крыму. Ни одно издательство не взяло. Неинтересно им это. И ни один Союз, ни из черненьких, ни из беленьких не предложил средства, чтоб издать. Себя издают да друганов своих. Так Василий Борисович квартиру продал, чтоб эту книгу народу дать, чтоб доставить её в Крым! А эти сволочи морочат людям головы, делают вид, что ужасть как не любят друг друга…
— Какие «эти сволочи»? — строго спросила полногрудая, многотелесная Галина, падая в кресло всей своей тяжестью и приминая сиденье почти до полу. — Какие «эти сволочи», прошу объяснить?
— Да которые последнюю мою веру в писателей порушили! Одни орут — «Мы, евреи, самые умные, честные и талантливые!» Другие, белобрысенькие: «Мы, русские, самые рассамые большие патриоты!» А как углядели эти дачки, так и кинулись со всех этих двух лагерей и схапали и теперь тут полный интернационал. Вон там, на подходах к Перебелкину нагромоздили общие баррикады, чтоб биться до последнего за свою добычу.
— Что ты такое городишь, Андрей?! — всплеснула руками гостья. — Какие баррикады? Их нет!
— Нет, так будут! — бодро пообещал раздухарившийся парень. — Вы ж за так добычу не отдадите? Ну, значит, простой-рядовой писатель, которого вы обдурили, пойдет на штурм не сегодня, так завтра… А я сяду и напишу книгу, как тут все развернется с огнем и мечом!
— Ты шутишь, Андрей? — неуверенно спросила Галина Сопелкина. — Я тебя прощаю. Я понимаю — «чеченский синдром»…
— Вот блин! — вскричал парень и крутанулся на месте. — Вот я дурак! Лезу с откровениями! А им это по фигу! Я тут, можно сказать, последнюю веру потерял, в этом гадостном Перебелкине! В этом гнездовье приспособленцев! Я, может, до смерти любил стихи Занесенского, а заодно и его жену Ою Вогуславскую. А теперь мне что о нем думать? Если этот самый Занесенский всегда сладко ел, что при Советах, что при демократах, потому что не высовывался! На крест и плаху ради народа не лез! Все больше по заграницам, по ресторанам, по отелям… А его эта Оя и того прохиндейливей. Она при этих самых «противных» Советах уж точно знала, кто из писателей гений, а кто не очень, потому что перышко-то у неё убогонькое, а гляди, пролезла в комитет, где раздавали Ленинские премии! А где она сейчас? Упала с вышки и в грязь лицом? Нет, блин, вылезла из одной змеиной шкуры красного цвета и срочно нарастила другую, демократическую, и ведает опять же премиями, но теперь с березовско-демократическим повидлом поверху. Во как надо жить! Если хочешь при любой власти семгу лопать и дристать омарами!
— Фу, Андрей! — рассердилась Ирина. — Какие выражения! Мы же с тобой договаривались…
Парень отшагнул назад, в глубь дверного проема, поднял обе руки вверх:
— Прошу прощения! Сорвался с привязи! Но не совсем. Настоящие выражения оробел употребить! А если бы употребил — все вороны и воробьи с веток мертвенькими попадали.
Исчез. Возник снаружи — шел крупным шагом к своему «теремку».
— Как ты, Ирина, с ним только ладишь? — шепотом спросила испуганная Галина, нервно щупая красный камешек на своем перстне. — Это же сплошной «чеченский синдром»! Сплошной! Он же опасен!
Она проследила настороженным взглядом, точно ли Андрей скроется в теремке у ворот, а когда он скрылся — вздохнула с облегчением…
— Приходится считаться, — тоже вздохнула Ирина. — Кто послал этих мальчиков на эту войну? Наше общество. Крути не крути, а мы за их спинами отсиделись… И продолжаем отсиживаться…
— Но нельзя же все брать в голову! — воскликнула гостя. — Иначе и жить невозможно!
— Может, и невозможно, — кивнула Ирина.
— Вот ведь какие ужасные наступили времена! — Галина выбралась из кресла, прошуршала юбкой к двери. — Всякий, кому не лень, может тебя оскорбить. При Советах, все-таки, такого не было, при Советах эти мелкие люди не смели… лить помои на заслуженных членов общества. Соблюдалась дистанция…
— Не бери в голову! — посоветовала Ирина. — Как твой-то? Как его радикулит?
— Растираю, уговариваю не расстраиваться… Он очень расстроился, когда прочел в газете про себя… ну что дачу держит тридцать лет… Там же так язвительно написали: «Бездарному человеку с синдромом бесстыжести эта дача, вероятно, станет прижизненным памятником, ибо иных, писательских заслуг, у него нет». Чудовищно! Не посчитались даже с тем, что у него ест награды… Медаль ветерана…
— Конечно, с прессой не поборешься, — посочувствовала Ирина. — Что есть, то есть. Но ты, вероятно, за чем-то пришла? Забыла?
— Ах, да, если есть — дай лейкопластырь, мой руку сильно занозил… Я занозу вытащила, обработала… Какая я-то молодец! — вдруг воскликнула с улыбкой. — Я-то своего Игорька в эту чудовищную армию не отдала! Я его очень вовремя в Канаду отправила! Там у меня нашлись дальние родственники. Спасла ребенка! И свои нервы уберегла…
— Браво, браво! — прозвучало рядом. Оказалось, Андрей подобрался к открытому окну веранды и так тихо, что мы его поначалу и не заметили.
— Ни хрена себе! — он полязгал зубами. — Ни хрена! По-вашему, выходит, только детдомовцы в армии должны служить, Родину защищать? А вы, чистенькие, при деньгах, своих сыночков спрячете и все дела? Во ексель-моксель, три шара в потемках! Во алгебра-арифметика в Перебелкине!
— Андрей! — строго позвала Ирина Георгьевна. — Но ведь, действительно, в армии, где царствует дедовщина, где то и дело солдаты убивают друг друга, где даже с пищей проблемы, где…
— Ни хрена себе! — перебил Андрей, который все больше и больше начинал нравиться мне. — Пусть, значит, нас, черную кость, огнеметом подчистую! Пусть тех, у кого никакой защиты, в военкомат под дулом! Пусть нас мочат на границе с Таджикистаном, в Абхазии-Грузии и где там еще? Чтоб, значит, тут, в Перебелкине и в других красивых местах любимые сынки и минуты пороха не нюхали? Чтоб у детей бедноты моджахеды головы срезали! Хорошо, хорошо толкуете, гражданочки! Только ошибочка может выйти. И выходит. Сиротские дети начинают соображать, где, что, почем. Начинают! А их уже не сотни тысяч, а миллионы! Им книжкино и всякое другое вранье до фени! Они ещё себя покажут, наколбасят, будь здоров!
— Вы нам что, лекцию читаете? — поинтересовалась ничуть ничем не смущенная дама Галина. — Вы бы лучше тем лекцию прочли, кто разрушил Советский Союз! Тогда такого не было бы! У меня мать была секретарем райкома партии и…
— Мирово устроились! Я это давно засек! — опять перебил парень. Одна бровь у него подергивалась. — Кто умелый, тот и в прошлой жизни при кормушке сидел, и в этой опять пристроился к окошку, откуда еду дают! Тот, кто умеет грести под себя, тот уж точно хоть при социализме, хоть при капитализме не пропадет!
— Андрей, — поморщилась как будто ничуть не уязвленная Галина и почесала ноготком свой пикантный курносый нос, — я понимаю, понимаю, вас слишком побила жизнь, но нельзя же все в одну кучу!
— Почему? — без тени улыбки спросил парень. — Куча-то из чего? Дерьмо к дерьму. Кто разваливал Союз? Простые-рядовые, что ли? Да верхние же! Начальнички! Охочие до привилегий! У которых вместо совести — дыра! Я много думал, читал… И они же опять вместе со своими детками к самым выгодным местечкам прилипли и колбасят, и колбасят… Я просек… Если выйдет напишу роман… или повесть…
— Успехов тебе, Андрей, — равнодушно проговорила весьма волевая писательская жена, сумевшая удержаться от раздражения, хотя право на него имела, так как оппонент охаял её без зазрения совести.
Но я знала конструкцию подобных дам. Они тем и сильны, если подумать, что — «плюй им в глаза — все божья роса». Они, может, уже с первого класса не ходят на свидание с собственной совестью, потому что сообразили совесть, как камень за пазухой против себя же, как противный голос с репликой: «А не стыдно тебе?» как раз в ту минуту, когда самый момент отгрызть сладкий кусок от общего пирога или ухо у соперницы…
Я уже знаю, пригляделась — только такие, за редчайшим исключением, пробираются во власть. Монстрообразные. Которые ходят только стаями и своих узнают по родственной вони. На прочих же, с претензиями жить исключительно по справедливости, — плюют, как на идиотов.
Но вот что самое-то существенное, чем одарила мою любознательность вся эта сцена, — я теперь, казалось мне, очень даже хорошо понимала вдову Ирину. Парень-то не простой, с мозгами, хотя и трудный в быту… этот самый поэт-привратник Андрей.
— Желаю успеха в написании романа, — леновато обронила Галина, не глядя на Андрея, и пошла к калитке. Но на полдороге вернулась. — Ирина, а лейкопластырь…
— У меня есть! — сказал Андрей. — Идемте!
И сам первый зашагал в темпе к своему «теремку» у ворот. Вышел с пластиком лейкопластыря в руке и бело-серым глазастым котом на плече:
— Возьмите.
Мы опять остались на веранде одни с Ириной. Я не сдержалась, сказала:
— Какой, однако, чувствительный, а точнее — дерганый этот Андрей!
— Ничего удивительного, — ответила она. — Через такое прошел… Теперь ищет смысл в жизни… читает, ходит по писателям, беседует с теми, кто не против… Спит с кошкой. Назвал «Дезой» от слова «дезинформация»… Нашел облезлую, покусанную, в лесу, принес… Пробует писать… стихи… роман не роман. Мне да и никому не показывает пока. За ним — знание глубоких пластов жизни. Так что может выйти очень интересно и познавательно. У него огромное преимущество перед сочинителями «из пробирки»: он точно знает, против чего и за что. Умеет ненавидеть…
«А любить?» — едва не сорвалось с моего языка. Но я сдержалась.
И второй раз почему-то не дала себе воли, когда захотела спросить вдову о несчастных Пестрякове, Шоре и Никандровой, что, мол, она думает по этому поводу. Хотя все, казалось, располагало к продлению доверительной беседы: так лучисто сияло солнце, так ярка была небесная лазурь, до того устало и кротко смотрели темно-карие глаза вдовы на бликующий бок синего чайника для заварки…
Однако что-то шепнуло мне: «Подожди. Не торопись. Рано. В другой раз». И я стала благодарить за гостеприимство и прощаться.
Хозяйка меня не особенно удерживала. Но с готовностью предложила:
— Я вас увезу в Москву.
— Нет, нет, не надо, мне хочется пройтись, подышать…
— Да, да, воздух у нас здесь хороший, — согласилась она и сейчас же перевела стрелку на другой путь. — Не берите в голову то, что наговорил Андрей про писательские дачи. То есть здесь ест и правда и неправда. Владимир Сергеевич эту дачу получил как лауреат и как крупный общественный деятель. Он, действительно, был пишущим секретарем Союза, а такие как бездарный председатель Литфонда Корбунов или другой председатель, или третий… они схватили чужое, общественное. Могу добавить интересную деталь, если эта сторона жизни вас интересует: многие так называемые писатели потому за эти дачи держатся, что с их помощью делают бизнес: квартиры в Москве сдают за доллары, а на дачах живут. По существу на хребтах малоимущих писателей благоденствуют. Хотя в литературе они ничто ноль без палочки… Понимаете?
— Стараюсь… Надеюсь, мы ещё встретимся. Ведь ваш покойный муж — это глыба.
— О да, конечно! — отозвалась благодарно Ирина. — С налету о нем нельзя написать. Он ведь был, так сказать, многостаночник… Я буду рада с вами поговорить… что-то вспомнится… Но повторю ещё и еще: он дал мне счастье чувствовать себя защищенной, бесконечно любимой… Он не мог со мной расставаться дольше чем на неделю. Мы с ним побывали и в Мадриде, и в Лондоне, и в Нью-Йорке, и в Вашингтоне, и в Африке, и в Австралии… Теперь я без него как… как в пустыне, где воет ветер… Одна, одна… Только и спасаюсь, что приходят люди, экскурсанты, знакомые… Потихоньку разбираю архив…
И опять к горлу подступил вопрос о безобразном поступке некоего лица или лиц, которые несколько раз, с непонятной целью и упорством приклеивали к кресту над могилой Михайлова список из трех фамилий Членов Союза писателей… И опять я проглотила шелохнувшийся, было, язык и сдула с руки божью коровку. Она задрала твердые, пятнистые крылышки с мягкими подкрыльями и улетела… Я вышла за калитку и, было, направилась по прямой дороге вправо, как посоветовала Ирина. Мне хотелось побыть одной. Мысли в голове толклись, словно просители в приемной большого начальника. Мне не терпелось хотя бы бегло рассмотреть каждую из них, выделить самые значимые, отмахнуться о случайных, пустых…
Однако хотеть — это одно, а исполнить — совсем другое. Не успела я сделать и десятка три шагов — услыхала сзади настигающий полубег и невольно оглянулась.
— Это я. Что вам одной? Скучно! — услыхала решительный голос Андрея. Кошка Деза смотрела на меня с его плеча по-совиному во все глаза и весьма строго. — А я вам сведений полезных накидаю. Вон, глядите, за тем забором живет писатель Бакланович. Он при Советах как сыр в масле катался. И коммунистом, конечно, был. А как пришла демократия — раскричался, что ему Советы житья не давали, что только теперь он, во блин, расцвел. Один не ходит. У них, таких, своя шайка-лейка. Друг за дружку держатся крепко. Тронь одного — завопит в тыщу глоток.
Мы шли дальше. И дальше Андрею было что рассказать.
— За этим забором затаился старый психопат Ерниченко Юрий. Это он велел колхозы-совхозы разогнать. Орал, орал! Он в девяносто третьем по телеку вопил: «Раздавите гадину!» Ну стравливал русских с русскими. Сам-то на толчке сидел, книжку читал, а пацанов мочили почем зря. Теперь получил домину для своего хренового фонда или как там его — тоже в аренду сдает, баксы хапает… по загранкам шляется. И Сталина критикует. И тридцать седьмой год вспоминает. Я вот тут подумал: сколько же жира в холку себе набили те, кто при Сталине ему всякие оды пели, диссертации про него сочиняли! Он их кормил, кормил! А теперь все те, кто про него любую хреновину пишет, — жируют. И про Ленина. Самые кормные темы, ексель-моксель! А то, что народ оголодал сейчас, что беспризорников развелось, взятки берут все, кому не лень, — это «наветы коммунистов», это противники демократических реформ пробуют испачкать эти самые судьбоносные реформы… А вон за тем забором — нынешнее начальство Литфондовское. Старый жопан-хитрован Вогнев. Я раскумекал, как он со своими сподвижниками нынче распределяет эти самые дачки. Если своему — то пожалуйста. Если чужой захочет влиться в их элитные ряды — не выйдет ни за что! В дурака превратят не своего, скажут, что не видели его заявления, скажут, напишите ещё одно, а потом скажут, что где-то и это потерялось, что поищут, может, секретарша куда положила и забыла где… Целая система! Те ещё ловкачи! Он уже в гроб глядит, не тело, а презерватив с дерьмом врастяжку, а все целит чего ещё схватить и схавать!
— А не слишком ли вы их всех?
— Я-то? Я-то ещё помалу… Хотя право имею сплеча и по мордам, по мордам! Вы не поняли разве, что они мне душу разворотили? Выжгли как напалмом все красивые мысли и надежды! Я же вам уже говорил! Я ведь совсем блажным был, когда читал их книги стихи и верил, что они-то уж точно живут по совести, страдают за людей… Обманули, гады! Облапошили! Плюнули в душу сколько хотели! На собственный прокорм работали и работают! А пузырятся, пузырятся, про духовность какую-то пробулькивают! Обыкновенные торгаши с рынка. «Сегодня почем Иосиф Сталин? О! Сейчас настрочу в его честь и схапаю тысчонки три». «А нынче почем?» «Ах, если против него, то целый миллион?! Сейчас засяду за машинку!»
— Пуст так, пусть это — чистая правда, — сказала я резковато. — Хотя, смею предположить, что вы как-то чересчур… Ну а Михайлов? Совсем святой?
Андрей снял кошку со своего плеча, прижал к себе и, молитвенно дернув бровями, произнес:
— Да его рядом с ними и поставить нельзя! Он сам по себе. Вот он все-все писал от души. Я потому и ючусь при его даче, что мне там в кайф. Я читаю его стихи, пьесы, романы… Я видел его живьем… Такой был спокойный, устойчивый дед. Мы с ним хорошо беседовали. Он без гонора. Эти-то выкобениваться любят, а он не хотел, не умел… Если бы не он — я бы, может, сиганул с моста и всех делов-то. Но он мне веру дал… Он доказал, что в жизни, как и в песне поется, рядом с дерьмом как-то же уживается золотишко. Если я не совсем бездарный, напишу роман обо всем этом. Ну, и о жизни своей, и о Владимире Сергеевиче… Ему и посвящу.
— Уже что-то ест, написалось?
— Кое-что… план наметил… страниц четыреста выдам, не меньше. Пуст все люди узнают, какой необыкновенный человек был Владимир Сергеевич!
Андрей обнял свою кошку и стоял с ней вот так на перебелкинском перроне, пока я не села в электричку, а она не дернулась с места…
«Любопытный экземпляр, весьма любопытный», — думалось мне под стук колес и быстрое мелькание придорожных берез, рябин и осинок. Цена Ирины в моих глазах выросла. Не всякая женщина способна терпеть поблизости столь дерганное существо и ценить такое яростное правдоискательство — это уж точно.
Но вот если он её любовник, тогда…
А что тогда? Ведь сердцу не прикажешь… Почему ж одинокой женщине и не ответить н пылкие чувства молодого, крепкого парня? Тем более преданного делам и трудам её мужа, к которому она была привязана не на шутку, если целиком поверить её признаниям.
Опять же гвоздь в голове: «Почему она ни слова про покойного Козырева? Бывшего своего мужа? Почему решила вовсе не касаться этой скользкой темы? А я ведь думала, что и зовет меня к себе, чтобы как-то помянуть незадачливого певца-игрока, как-то отвести подозрения от себя…
Но она — вот бой-баба! — бесстрашно привозит меня к себе на дачу, где чувствует себя хозяином её молодой горластый любовник-правдолюбец!
Значит, ничего не боится Ирина Аксельрод? Значит, вполне возможно, что…
Мысль, которая пришла мне в голову, была отвратительна и противоправна. Такие мысли могли роиться в голове только очень отвязной, распущенной беспардонной бабы, которая привыкла со сладострастием уличать людей в грехах и грешках, а сверх того — непременно и навешивать на них грехи ими не совершенные.
Мне стало так не по себе, так стыдно за свое бессовестное, оголтелое воображение, что я даже мыкнула-мяукнула как от боли. И чтобы отогнать от себя липучую, кусачую муху чудовищной подозрительности, — достала из сумки мемуары Владимира Сергеевича Михайлова, раскрыла тяжеловатый том и принялась читать. В конце-то концов мне рано или поздно надо было ознакомиться с этим произведением писателя, чтобы задуманная статья о нем выглядела достойно.
Однако, должно быть, в природе все настолько взаимосвязано, что каждое действо тянет за собой другое, хоти ты этого или не хоти. А в итоге получаются уж такие неожиданности, такие нечаянности, что поневоле начинаешь думать: «Это — судьба».
Я уже прочла длинный список орденов, медалей и прочих регалий В. С. Михайлова, занявший целых две страницы, и перебралась на первую главу его воспоминаний под названием «Детство и юность», уже узнала, что родился он в дворянской семье, что жила семья дружно и разумно вплоть до страшного семнадцатого года что затем пришлось таиться и скрывать свое отнюдь не пролетарское происхождение, что, тем не менее, мама старалась дать им, детям, хорошее образование, как вдруг женский голос слева произнес вблизи моего уха:
— Зачитались?
— А почему бы и нет?
Я посмотрела, кто же сидит рядом. Мне как-то не было нужды изучать своих соседей по двум вагонным скамейкам.
Это была женщина довольно пожилая, лет пятидесяти, не меньше. Ее темные волосы перемешивались с седыми, как им хотелось, и тугой улиткой лепились к затылку. Лоб с продольными ровными морщинками напоминал линейки в тетради. Глаза, карие, светятся умом и приглядчивостью. Губы чуть тронуты помадой. В разрезе цветастого дешевого платья видно, что загорел только этот треугольник кожи, а под материей — белая, нетронутая голизна. Руки рабочие, то есть крупные, со вздувшимися венами. Такие руки я видела у доярок.
Она не стала долго томить меня неведением, а все тем же немного вкрадчивым, доброжелательным тоном спросила еще:
— Вас этот Чеченец провожал?
— А что?
— А ничего. Огневой парень, — был ответ.
Мне же теперь не оставалось ничего другого, как задать встречный вопрос:
— Что значит «огневой»? женщина не стала мяться. Ей, видно, хотелось поговорить:
— А то и значит, что огневой. Характер у него такой. Дали б ему шашку в руку — всех бы порубал. Чеченец и есть Чеченец.
— Кличка у него такая?
— Само собой… Чечня его, конечно, вывернула наизнанку, проехала по всем его нервам как каток для асфальта, раздергала, расколошматила… Он даже ходит не ходит, а все словно летит и мчится.
Мне следовало задать один меченый вопросик, и я его задала:
— Но девушкам он все равно, наверное, нравится. Стройный, глаза горят и говорит хорошо… Верно?
Женщина пихнула меня в плечо своим полным, крепким и посмеялась немного, а потом сказала:
— Влюбилась и ты, что ли?
— А что, в него много влюбляются?
— А ты думала, первая и самая сладкая? Я видела, как он тебя провожал! Видела! С кошкой своей любимой!
— Ну и что?
— А то, что не выйдет у тебя ничего.
Наступила и пошла тянуться пауза. В неё тотчас прорвался торопливый стук колес.
— Это почему же у меня ничего не выйдет? — завела я словно бы обиженная не знамо как. — Я что — уродина, по-вашему?
Мне надо было срочно пустить слезу! И я её пустила…
Тетенька которая годилась мне в матери, как я и рассчитывала, этой моей слезы не вынесла. Она расстроилась, что вот меня расстроила, и принялась утешать, но тихо, из ушка в ушко, чтоб никому постороннему не было слышно:
— Не надо, не раскисай. Не последний он, кто тебе встретился. Ты вся из себя такая светленькая…А он — темноват. Он такое знает! Чеченец и есть Чеченец. И это бы ладно… Да только… только он уже не сам по себе. У него любовница есть. Поняла? Хоть они это дело и скрывают, а всем видно.
— А вы это наверняка знаете? Или это сплетня какая?
— Стала бы я тебе сплетню выплескивать! Что я, дура какая? Что я, не вижу, что ли, что ты из порядочных, а не из тех, кто вон пьет или колется? Говорю — он при любовнице живет…
— Как это? Как?
— Да так… Я в том доме, у писателя Владимира Сергеевича…
Женщина умолкла, сурово глянула на меня, теребя в руках коричневую сумку из кожзаменителя:
— Ты трепло или нет? Можешь молчать-то?
— Могу! — поклялась я.
— Тогда знай уж: этого Чеченца пригрела вдова Владимира Сергеевича. Он при ней теперь состоит. Похоронить не успела законного мужа, а уже и обзавелась любовником. Ни стыда, ни совести.
Но мне нельзя было сейчас же и согласиться, и заголосить согласно: «Ой, правда! Ой, как же ей не стыдно-то!» Мне, змее подколодной, следовало продолжать дурачить эту простоватую тетеньку, добиваясь своего.
— Да не может этого быть! Я же видела эту вдову! Ей же много лет, а этому парню самое большее двадцать шесть! Самое большее!
Как мне и надо было, моя собеседница уже и рассердилась на мое недоверие к её словам. А рассердившись, и выдала мне добавочные, очень даже полезные мне сведения:
— Я, если уж все в открытую, пятнадцать лет служила у Владимира Сергеевича. Вот уж человек! Ни во что не вмешивался. Сидит у себя в кабинете и сидит, работает, значит. И всегда поздоровается, никакого от него злого слова не услышишь. Другие осуждают его, мол, слишком часто жен менял. Да как их-то не менять, если одна одной хлеще! Он-то мужик видный, до самой старости старой прямоходячий, а они тоже неспроста за ним шли! Тоже со своим интересом! Он и сам гляделся орлом, и при больших деньгах всегда и знатность при нем. Какие только величие чины не звонили на дачу! Он в последнее время все на даче жил… Не поверишь, сам Брежнев, сам Черненко, сам Горбачев! Понятное дело — и им лестно, что говорят с таким писателем! Не скажу, и Наталья, которая перед Ириной была, не сразу скурвилась. Я её застала, ещё когда она к этим магам-волшебникам ни ногой и пила умеренно… Дура я дура тогда была, когда этой вот последней Ирине доверилась! Владимир Сергеевич тут ухлестывал без последствий за одной балериной, ничего у него не вышло. Ну Наташка как стала ему это вспоминать по пьянке! Ну пошли сплошные дебоши! Он — в кабинет, а она стучит кулаком, сапогом бьет… Вот и обрадовалась я Ирине. Думала, с сердцем она к Владимиру Сергеевичу. И поначалу так и было. Заботилась. А умер — и сразу почти завела любовника! Срамота? Еще какая!
— Вы когда же от неё ушли? Или она сама вам предложила?
— А как-то все вместе… Мне уж больно муторно стало видеть этих двоих… сядут, запрутся…
— При Владимире Сергеевиче?
— Началось-то? При нем. Все. Хватит с тебя. Мне на выход. Умок не растеряй! Я для твоего умка старалась!
Она уже встала и уходила от меня по проходу.
— Как вас зовут-то? — крикнула я вслед.
— Да не все ли равно! — был ответ. — Язык на запоре держи! Мало ли что!
Я рванула за ней следом. Мне никак нельзя было упускать эту женщину, потому что её рассказ отчетливо пах ещё одним трупом.
— Подождите! Я вам хочу сказать большое, большое спасибо! — тарахтела я на ходу. — Вы такая сердечная женщина! Вы так вовремя все мне рассказали про этого Чеченца! А я чуть в него не влюбилась! Чуть-чуть! А Михайлов при вас умер?
Женщина приостановилась, глядя мне в глаза:
— При мне. Ну и что?
— А мне страхи полезли в голову. Ведь если эти были любовниками, то, получается, писатель им мешал?
— Ну… и что? Дело прошлое.
— А если мешал, то… как же они жили втроем?
— А так и жили. А чего это тебя так задело? — женщина подозрительно и недобро нащурилась на меня.
— А я статью пишу! — призналась я ей с идиотски-радостным выражением на своем послушном лице. — Про Владимира Сергеевича! Он мне нравится! Мне жалко, что у него так все вышло… Я, конечно, ничего вашего в статью не вставлю, это не надо никому знать, это не главное… А за Чеченца вам ну преогромное спасибо. Зачем он мне? Такой?
— Если тебе от моего разговора вышла польза — это хорошо, — смягчилась бывшая домработница В. С. Михайлова и вдруг добавила. — Только и Михайловым чересчур не обольщайся. Большой писатель, а жадности удивительной. Ну так и все мы не без изъяна. У кого что. Но счет денежкам знал! Знал счет! Да мало ли что мне про него ведомо! Хватит с тебя! Недаром сказано: «Слово серебро, а молчание — золото». Или ты из органов? — женщина нахмурилась. Что-то больно любознательная.
— Да что вы! Я… я журналистка, всего-навсего.
— Тоже профессия для людей обольстительная. От вас, журналистов, чем дальше, тем лучше… Мне сын голову открутит, если узнает, что я тебе столько вывалила под настроение. Иди, иди своей дорогой. А я пойду своей.
Повернулась ко мне спиной. Плотной, прямой, неприступной, и я поняла навязываться бесполезно.
Как добиралась до дому, на чем, с кем здоровалась у подъезда — не помнила. Мозговые извилины прогоняли туда-сюда одну горячую мысль: «Ирина и Андрей-Чеченец — любовники. И настолько яростно вцепились друг в друга, что не смогли удержаться при Михайлове, выдали себя… Значит, Михайлов стал им помехой и врагом. Значит, они вполне могли сговориться… Значит, очень может быть, что Михайлов умер не естественным образом, а…»
Но нет! Это было бы слишком! Четвертый писательский труп за какие-то полгода!
Но никуда не деться от фактов: сначала умирает Владимир Сергеевич, затем — те, чьи фамилии на листочке, прилепленном к кресту на его могиле.
Нестыковка! Если, положим, Ирина и Андрей как-то убили Михайлова из-за своей неодолимой, ослепляющей страсти друг к другу то при чем тут старики Пестряков, Шор и Нина Николаевна?
Другое дело, если бы они стали очевидцами этого убийства… Но, насколько мне известно, их даже на поминки не пригласила молодая вдовица… не сочла нужным… настолько их жизнь была далека от жизни «известного, любимого читателями» В. С. Михайлова…
Испуг и недоговоры бывшей домработницы Владимира Сергеевича тоже ведь о многом говорили…
Я все в этот вечер делала автоматически: ела, мылась, стирала и прочее. Я уже нисколько не сомневалась в том, что в смерти Михайлова было нечто нечистое, незаурядное. Мало ли что он умер от инфаркта! Но кому нынче не известно, что инфаркт тоже можно спровоцировать, капнув в чашку с чаем или кофе некий экстракт…
Вообще, и я не раз убеждалась в этом, человек, одержимый какой-то идеей, способен добиваться своего! Ему, по сути нет преград! Это — чистая правда.
А тут речь идет совсем не о каком-то бредовом пустяке, а о страсти. А страсть — дело лихое, темное, неукротимое. Об этом — почти вся литература, сколько её ни есть.
Существует даже такое выражение — «жертвы страсти», то есть все тут жертвы, и убиенные, и убийцы. Сколько женщин и мужчин, ослепленных страстью, творили жестоких расправ, лишь бы телу дорваться до тела и, грубо говоря, безо всяких помех врубиться в сексуальные забавы? Не о том ли написаны тысячи книг, пьес, стихотворений? Не о том ли говорит осторожный, зависимый взгляд, какой изредка бросала вдовица на стройного, крепкого юношу с профилем Вячеслава Тихонова?
Вон ведь на что решилась мать Гамлета! Позволила во имя страсти убить своего мужа! А эти жутко привычные хроники преступлений в газетах и по телевизору? «Муж застрелил свою жену, приревновав её к соседу…», «Любовник встретил свою любовницу на лестничной площадке и зарубил её топором», «Девушка не предполагала, что за дверью её ждет крайне взвинченный от любви и ревности однокурсник, и засмеялась ему в лицо, когда он потребовал от неё объяснений, где была. Кухонным ножом он нанес ей три смертельные раны, а сам выбросился с девятого этажа».
Бальмонт тоже воспринимал любовь и страсть сродни болезни, гипертрофирующей чувства, обостряющей желания до предела:
Слова любви, не сказанные мною,
В моей душе горят и жгут меня.
О, если б ты была речной волною,
О, если б я был первой вспышкой дня!
Чтоб я, скользнув чуть видимым сияньем.,
В тебя проник дробящийся мечтой,
Чтоб ты, моим блеснув очарованьем,
Жила своей подвижной красотой…
И надо же! Включила телевизор, и сразу напоролась на роковой эпизод, где молодой парень с голым мускулисто-показательным торсом занес ноги над распростертым телом блондинки, смотревшей на него с ненавистью и вызовом. «Ты спала с ним, сука? Ты обманывала меня? Сознавайся!» — требовал он. Она же приподняла голову, плюнула ему в лицо и крикнула: «Люблю его и буду любить! А ты мне противен!»
Перескочила на другой канал. Но и тут «те же страсти роковые, и от судеб спасенья нет». Только на этот раз сцена была как на заказ, точно по теме моих размышлений: старец благородного вида приоткрывает дверь комнаты и видит в постели, в весьма откровенных позах совокупление двух голых молодых тел… Ах, бедненький старичок!
Вообще нынче у нас на теле никакой напряженки со сценами совокупления: то обезьяны спариваются, то муравьеды, то англичане, то собаки, то французы… Да и наши, так сказать, русскоязычные, пошли почем зря изображать прилюдно момент незавершенки полового акта с подвизгами и подвывами.
Да, я брезгливая. Да, выключаю телевизор, если от него разит базаром и потом, а мне охота поесть в свое удовольствие после напряженного трудового дня.
Но тут я приникла к экрану, дожевывая котлету, с огромным интересом дожидаясь, чем дело кончится. А кончилось оно плачевно для элегантного, во фраке, старика, хотя он держал в руке пистолет и целился в парочку, безумствующую голяком. На оранжевом шелке простыней. Девица вскочила и грудью вперед со словами: «Убей меня! Убей! Но прежде посмотри на себя, импотент проклятый! Посмотри на свою вялую сосиску, которую ты выдаешь за мужское достоинство!» Старик растерялся, пистолет дрогнул в его руке, а тут подскочил спортивный, мускулистый молодец и принялся старика душить… Веселенькие дела…. Где-то в Америке на этот раз… в штате Огайо…
С запозданием, верно, умасленная, убаюканная сценой с кошкой, которую изобразил перед окнами электрички привратник-поэт Андрей Мартынов, я вдруг задним числом содрогнулась от мысли, что сидела-ела в непростом доме, а там, где, возможно, было совершено преступление, что все эти возвышенные речи вьюноши насчет жизни и творчества знаменитого Михайлова, а также его наглядно-нежное отношение к кошке, — лишь для отвода глаз.
Так что я узнала там, в Перебелкине, кроме вовсе не обязательных сведений о быте крохоборов, выдававших себя долгое время за интеллигентов, писателей и так далее?
Я узнала, что ничего не узнала, а принесла с собой ещё одну загадку, которую следует приплюсовать к остальным. Значит, надо кое-что проверить и перепроверить, уточнит и переуточнить.
Так как я привыкла делать два, а то и три дела сразу, то села к машинке и, отстукивая план действий, заодно слушала по приемнику никогда не надоедающий цыганский хор с его весельем до неба, и грызла залежавшийся сухарь. Неунывающая беспечность поющих цыган как нельзя кстати подходила к тому, о чем я диктовала сама себе:
1. Сходить на кладбище. Узнать, были ли попытки приклеит опять этот лист.
2. В «Кремлевку», к врачу-терапевту, который лечил М.
3. Люба П. Контакт!
4. Откуда взялся Андрей, точно ли был в Чечне?
5. Разговор с третьей женой М. Софьей.
6. Разговор с четвертой женой М. Натальей.
7. Найти друзей А. Козырева.
Звонок. Дарья:
— Ну как ты там? Есть новое?
— Есть.
— Не расскажешь?
— Потерпи. Потом.
— Ой, Татьяна! Если бы не ты!
— Брось! Мы же друг друга не на помойке нашли! За нами ещё два года детсада «Ягодка»! Или забыла?
— Татьяна, как хорошо, что…
— Ну ещё б! Даже мафиозники радуются что их спасает дружба и ведет их от победы к победе!
— Спасибо тебе… Даже если…
— Стараюсь, чтобы «даже если» не наглело. Гуд бай, бэби!
— Погоди, Татьяна… Послезавтра девять дней, как… Придешь?
— Ладно. Конечно.
— Смотри как время бежит! Кажется, только вчера… а уже…
Но мне так не казалось. Однако отозвалась в лад:
— Да, да… бежит, несется это самое время!
… Кому это в кайф ходить на кладбище? Я к таким никак не принадлежу. На меня этот остановившийся, окаменевший покой действует разлагающе. И без того то и дело теряешь смысл жизни, а тут тебе наглядно, шеренгами крестов и надгробий, показывают, что мало ли что было и есть, а все кончается вечным, однообразным покоем… Происходит, так сказать, неостановимое и достаточно бессмысленное переливание из пустого в порожнее…
Конечно, тем, кто фанатично верит в Христа, или Магомета, или Будду, или ещё в какую-то религиозную догму, — много легче и проще. Потому что сразу и навсегда причисляешь себя к сонму избранных и можешь грешить, а потом каяться, грешить и каяться в полной уверенности, что Господь тебя видит, слышит, жалеет и прощает.
Но у меня нет как нет столь обширных притязаний. Мне как-то неловко навязываться со своими делишками-страстишками кому бы то ни было, а тем более Богу.
Нет, нет, я не заядлая атеистка, я — верю. И Бог присутствует во мне. Это он, так чувствую, заставляет меня совеститься, когда творю что-то не то и не так… У нас с ним свои отношения. И вообще много распространяться на эту тему нельзя. Слишком в се тут тонко, лично… Я люблю, когда мать крестит меня перед сном, чтоб уберечь от напасти. Она после смерти отца стала ходит в церковь, повесила в доме иконы… Она хочет верить, что жизнь после смерти есть, и когда умрет — встретится на том свете со своим любимым Ванечкой…
Я эту её веру не подрываю. Тем более, что мать не из тех новообращенных, которые после крещения возомнили себя праведниками и с фанатичным блеском в глазах требуют от всех близлежащих-сидящих немедленно бежать в церковь и каяться, каяться…
Мне не надо доказывать, что христианство — религия, поддерживающая добродетель, что православие способствует объединению русского народа, что заповеди Христа — учебник нравственности…
Но… но… сторонники ислама убеждены, что их религия куда более «святая», чем все прочие… А верующие евреи равно скептически воспринимают и православие и ислам… Ну и так далее. И сколько же крови пролилось и проливается человечеством из одной жажды доказать, что «наша религия самая-рассамая»…
Обо всем этом я думала, когда ехала на кладбище, где похоронен В. С. Михайлов чтобы узнать, а не повторялись ли попытки приклеить листок с тремя фамилиями к кресту на его могиле.
Бывают дни, когда тебе очень нужна везуха, но она не показывается, видно, сидит где-то и бездельничает. А бывает — везет неизвестно почему.
В этот день мне повезло дважды. Могилу В. С. Михайлова убирала знакомая женщина: подметала вокруг шаркающим веником, общипывала с роз в банке пожухлые лепестки и вялые листья… Подняла на меня тихие глаза, без раздражения ответила на мой вопрос:
— Нет, девушка, никто давно не клеил эту бумажку. Отдирать её уж так нелегко было! Что ты! Я и кипяток лила, и ножом скоблила… Еле-еле! А теперь хорошо, никто не хулюганит…
Я пошла, было, назад. Но дорогу мне преградила каталка с гробом. За нею брели буквально два человека, не считая могильщиков. В гробу белело худое, с вдавленными щеками, лицо пожилого человека.
Гроб проехал, а кладбищенская служащая сообщила мне с печалью в голосе:
— Опять писателя повезли. Опять бедного. Сколько их поумирало в эту зиму и весну — не перечесть прямо!
— А почему вы решили, что это писатель?
— Потому что ихний похоронщик за гробом идет, его у нас все знают, Михаил Маркович, вон тот, что повыше и седой.
Я сейчас же пошла туда, куда, повизгивая колесиками, катился гроб бедняка… Сама судьба подталкивала меня на верный путь, где смогу получит ответ на целый ряд вопросов. Если смогу… Если Михаил Маркович захочет общаться и откровенничать…
Есть мудрая такая сказка: яблоня говорит сестрице Аленушке, мол, я выполню твою просьбу, а только ты сначала съешь мое кислое яблочко… Так и со мной получилось. Прежде я должна была выстоять у гроба безвестного писателя, пока могильщики прилаживались к нему со своими веревками, а потом, заодно с Михаилом Марковичем и пожилой женщиной в черном бросила, как полагается на крышку гроба три горсти сырого песку… Женщина, видимо, жена покойного, не плакала, глядела сухими, расширенными глазами прямо перед собой. Михаил Маркович произнес, когда расторопные могильщики засыпали могилу: