Нина Николаевна писала и правила, подбирая более удачные, более емкие по смыслу слова после заголовка «В постели с…» И получалось у неё в коечном счете вот что: «Не могу молчать, господа-товарищи! Ибо надо, необходимо воздать хвалу всем известной, стародавней «Комсомолке». Почему? Да потому, что она переплюнула саму себя и стала такой исключительно смелой — только держись! Кто-то её, говорят, прикупил из «денежных мешков»? возможно, у него проблемы с сексом, а тут ему несет Света Кузина…»
Или я ошибаюсь? И мне все это только снится?
Вытаскиваю из сумки газетный листок со статьей В. С. Михайлова… Все правильно! Все слово в слово! Элементарно, Ватсон!
Остается предположить, что покойной Нине Николаевне пришло в голову странноватое желание: переписать от руки текст газетной статьи известного писателя… Причем слово в слово…
Но если эта версия не выдерживает никакой критики, выходит, что…
Выходит то самое, невероятное, неправдоподобное… Хочется орать на весь белый свет: «Граждане-господа-товарищи! Что я узнала! Что узнала! Дарья! Слышишь?»
Однако — нельзя, опрометчиво. Надо сохранять спокойствие и рассудительность. Уж слишком чудовищно это мое открытие… И Дарья в данном случае прежде всего свидетель, а уж потом моя подруга.
И я повела себя так умненько, что стала неинтересной Дарье. Она ушла в дом, вынесла оттуда кусок хлеба и принялась кормить с руки приблудного пса.
Подошла к ним, спросила:
— Твоя мать всегда сначала писала от руки, а потом печатала?
— Всегда. Она говорила, что машинка — холодный механизм, а ей нравится ощущать перо в руке. И потом, это же поэтесса… Ей где угодно могли прийти в голову образы, рифмы. Она записывала все это и карандашом, и фломастером, и даже губной помадой. На столе, в ванной, в лодке, под кустом, в электричке — где придется… А на машинке уже начисто…
— Дарья, — сказала я. — Если ты уже покормила бомжика и если ты не считаешь меня полоумной — помоги мне сдвинуть с места памятник… Одна не осилю.
— Какой памятник? — моя подруга поглядела на меня снизу вверх с серьезной озабоченностью.
— Да тот, что твой брат Виктор делал — не доделал. Он, небось, жутко тяжелый, одной не справиться… Надо его поднять.
— Зачем? — Дарья выпрямилась и уж точно теперь смотрела на меня как на полоумную.
— Не боись! Для дела. Сама же говорила, что твой Виктор неряха и шалопай, хоть и художник. Надеюсь обнаружить под памятником кое-какие листки черновика Нины Николаевны…
— Ну давай, — сказала Дарья. — Только учти, мне сильно напрягаться нельзя, зуб взвоет…
— А мы быстренько, раз и… — успокоила я её.
— Ну надо же! — подивилась моя подружка, когда мы в едином порыве приподняли цементную плиту…
— Ура! — не утерпела я и издала победный крик, потому что под этой тяжелой плитой действительно лежали листки бумаги, исписанные крупным почерком Нины Николаевны, поддела их мыском босоножки и отшаркнула в сторону.
Плиту мы уронили тотчас и с таким грохотом, что сарай задрожал и стекла зазвенели.
Теперь я держала в руках всю статью-обличение «В постели с…»
— И что дальше? — спросила меня добросовестная подружка, поглаживая ладонью, видно, занывший зуб.
— А дальше, моя самоотверженная, я хотела бы от всего сердца обнять и расцеловать твоего братца-бродягу.
— За что же это?
— Именно за то, что он неряха и шелапут.
— С каких это тебе пор стали нравиться такие бестолковые?
— С текущей минуты! Но безумно!
— Пояснишь хоть?
— Потом, потом. Читай прессу.
Из этого сарая я, вроде, выжала все. Но не уходилось чего-то. Глаза шарили по стенам, потолку, подоконнику. Руки перебирали полувыжатые и вовсе пустые тюбики с масляной краской, что лежали в коробках…
И не зря, не зря. В запыленной картонке из-под ботинок, валявшейся под раскладушкой, я нашла несколько магнитофонных кассет. На каждой — белая полоска и недописанное слово Высоц… То есть, ясно — «Высоцкий».
Всего таких кассет было пять. Что-то подсказало мне: «Забери. Вдруг пригодятся».
— Дарья, — сказала я, — не возражаешь, если я украду эти кассеты у Виктора? На время… Давно Володю не слушала…
— Конечно, бери.
— Не ценишь ты своего брата! А надо бы! — посоветовала, складывая кассеты в сумку. — Кто любит Высоцкого, тот не может быть плохим человеком, а только очень-очень хорошим.
— Этот «очень хороший» сколько гитар погубил! Вон в углу обломки… не сдавалась Дарья. — «Случайно наступил». Ну как можно случайно наступить на гитару? А другую как нарочно ставил у батареи, расклеилась…
— Дарья, — твердо сказала я. — не выйдет. Отметаю все поклепы! Мне очень и очень нравится Виктор. Он — умница! Он — чудо!
— Нравился бы, ты бы заметила, как он смотрел на тебя, когда тебе было шестнадцать…
— Зря я так! Ошибка молодости! Вот как девушки упускают свое счастье.
Я расслабилась и готова была болтать и болтать. Но Дарья накинула узду на мою разговорчивость:
— Ох, Танька! Что будет, что будет, когда он явится, наконец! Он же совсем мамкин сын… Он же, как узнает, — с ума сойдет! У него же нервы, действительно, не ахти какие… Ну ошпарился же кипятком в три года, столько кожи слезло, потом вживляли… Она же всегда так его ждала после всяких этих бродяжеств…
— Дарья! Поверь! Я его тоже очень и очень жду! Как только он явится, сейчас же звони мне! Примчусь в тот же миг! Договорились? И расцелую его, вот увидишь… Теперь… как там в «Трех сестрах»? «В Москву, в Москву!»
… До электрички нас провожал благодарный пес-бездомник. Он сам, лично, нес свой тяжелый розовый язык, свесившийся из пасти чуть не до земли. Жарко, значит, было. Дарья прикрыла голову свежим лопухом и рассуждала вслух об этой самой невероятной жаре и отсутствии целесообразных, своевременных дождей.
Я не мешала ей выговариваться, даже поддакивала изредка. Но мне-то на самом деле теперь было все нипочем: хоть град с куриное яйцо, хоть ураган, хоть землетрясение.
— Дарья, — сказала я при расставании, — мы с тобой сегодня славно поработали.
— А подробнее?
— Прости меня, но… Долечивай свой зуб. Спасибо тебе, что…
— Да о чем ты, Танька! Ты скажи мне… можешь теперь… после дачи сказать, что Витька… я не хочу это выговаривать… но… что Витька ни в чем не виноват, что он… он не мог убить мать?
Я остановилась. Она тоже. И пес заодно. Мимо, поскрипывая сиденьем, прокатил белоголовый мальчишка лет пяти на двухколесном новеньком велосипеде. И сам он выглядел совсем новеньким, свеженьким в белой рубашонке… Да, в сущности, таким и был — ведь только-только вылупился из яйца и появился здесь, на земле…
— Ничего не могу тебе сказать, Дарья, — отозвалась я, глядя вслед мальчишке. — Пока ничего точно. Потерпи. Может, совсем немного осталось…
Лифт в моем доме не работал, но я взлетела на свой этаж так быстро, словно за мной гнались. Мне надо было побыть одной, подумать, рассортировать впечатления дня, отделить важное от неважного, в конце концов просто отдышаться…
Но едва я закрыла за собой дверь своей комнаты — мать:
— Иди ешь. Ты, небось, опять ничего толком не ела. Учти — суп стынет, а я его готовила, старалась…
Делать нечего — надо слушаться. Есть и в самом деле хотелось.
Шла мимо холодильника — врубила телевизор, механически и так же механически, думая о своем, села к кухонному столу, взяла в руки ложку…
Однако даже один глоток сделать не успела, потому что бородатый, но лысоватый телемужик потребовал от меня ответа на поставленный ребром вопрос:
— Хочешь пива из моего отлива?
Я чуть не швырнула в него ложкой… Но, оказывается, не имела на это никакого права. Мужик писал современную прозу, как пояснила телеведущая, «не для всех, а для тех, кому дорого тонкое владение словом, кто способен по достоинству оценить способность Георгия Куделина передавать не только настроение, атмосферу дня, но и тончайшие нюансы душевного дискомфорта.
После этих её величальных слов талант совсем распоясался и принялся читать с листа свое свежайшее произведение, которое так и называлось, оказывается: «Хочешь пива…»:
«Бесплодно мчусь по инфернальным лабиринтам Нью-Йорка, Коста-Рики, Гонолулу. Окна разинули рты, заборы выставили зубы. Я один как последний стафилококк, уцелевший от медухищрений, как памятник одиночеству. Я хочу пива. Пиво — это текучий, пенящийся эквивалент человечности. Но пива нет. Одна безразмерная трансмиссия, уходящая за горизонты вечности. Мамы нет у меня. Папа исчез ещё раньше. Мне тридцать семь лет. Я чувствую, что меня волокут, волокут, чтобы засунуть в вечность факса.
И вдруг я вижу белые зубы негра. Они улыбаются сквозь бороду Распутина. Я слышу голос, в котором звенит человечность с примесью гарлемского отстойника:
— Эй, приятель, хочешь пива из моего отлива?
Я бросаюсь ему на шею. Я взлетаю на Эмпайр Билдинг, на Килиманджаро, на Эверест, параллельно грядущим грозам и ураганам…»
Я, было, решила, что бородатый, носатый из подотдела юмористов, и ошиблась.
Та же телеведущая с музыкальным голоском попросила нас, телезрителей, оценить широкие возможности нового демократического времени, которое позволяет теперь знакомиться не только с такими яркими представителями авангарда, как Георгий Куделин, но и с «почвенниками», идущими своим путем.
Я, было, опять зачерпнула ложкой супу, но опять оцепенела оттого, что экран заняла очередная бородатая физиономия и дала мне задание:
— Прошу вслушиваться в слова! Слова русские — это жемчуга. Настоящая русская речь узориста и то в нежность бросает, а то как саданет под дых… Я, конечно, в классики себя не записываю, но попробую сейчас прочитать с листа, как у меня получается, как идет, если сердце прикипело к исконному…
И «почвенник» начал:
«Не по мне, Ерофеич ты мой дорогой, все эти сучки драные, навроде Мадонны там или Мэрилин Монро. Мою душу только наши бабы радуют, чтоб, значит, чтоб под ситцевым лифчиком груди на полпода, чтоб как возьмешь её за самое горячее место, у ней сразу глаза оловянные, некрасовские, чтоб она безо всяких тебе кордебалетов сейчас же и развалилась телесами необъятно…»
Конечно, можно было и дальше слушать, сдвинув мозги набекрень, и, так сказать, расширять свои горизонты. Тем более, что речь о литературе, как раз по моей теме. И можно было похохотать от души.
Но некогда мне было, как, например, Наполеону перед решающим сражением. В моей голове уже выстраивался план, как действовать дальше и в какой последовательности, чтобы довести начатое до какого-то конца.
Я скрылась от всего и ото всех в своей комнате, села к столу…
Не тут-то было. Зазвонил телефон. Звонки долгие, неиссякаемые… «Боже мой, — подумала, — ты же совсем забыла, что… Ты же полная идиотка, Татьяна!» И первая закричала в трубку:
— Виват, Швейцария! Альпы, эдельвейсы и прочие сладости-радости!
В ответ:
— Чудо мое! Ты здорова? Ты в форме? Активно ли борешься с тройным подбородком? А также с кривоножием? И когда ты, наконец, поймешь, что подрываешь настроение хирурга, которому наивные люди доверяют самое дорогое, что у них есть, а именно — свои жизни? Ты своим слабым к нему вниманием значительно девальвируешь его творческий потенциал! Разве неясно?
— Алешка! — сказала я. — Алешечка! Я скоро, совсем скоро исправлюсь! Честное слово! Еще чуть — и прилечу. Соскучилась ужасно! Одна и одна. Но… дело делаю. Осталось — дожать. Тут такие фокусы! Прилечу — расскажу! А теперь ты что-нибудь хорошее, утешительное…
— Я стихи тебе прочту. Сам сочинил. Все не сочинял, не сочинял и вдруг сочинил.
— Правда, что ли?
— Самая чистая. Слушай и плачь надо мной.
Один стою я на ветру,
Тобою брошенное нечто.
Я без тебя, должно, помру,
Уйду куда-то, то есть в вечность.
И будешь ты рыдать по мне
И рвать свои власы златые…
Рыдаешь? Совестно? До чего довела вполне здравомыслящего человека! До какого позора!
— Алешка! — сказала я. — Если бы… если бы не одно ужасное, угластое «надо»! я бы сей момент — в аэропорт и к тебе. Сей момент, — и я расплакалась. И оттого, что устала, устала, и оттого, что есть для кого плакать-рыдать… — Знаешь, как это много! Как огромно!
— Что, милая? Что, упрямая?
— Свой человек в Швейцарии! Прости! Целую! Тысячу раз!
И — к столу. К стопке книг и газетных статей. Я успела побывать в библиотеке и запаслась всем необходимым, чтобы сделать статью о жизни и творчестве известного писателя и общественного деятеля В. С. Михайлова. Я предполагала не без оснований, что с этой статьи в ускоренном темпе будет обнажаться правда о смерти как самого Владимира Сергеевича, так и Пестрякова, Шора, Нины Николаевны, Анатолия Козырева.
Моя статья должна была стать чем-то вроде скрытого телеобъектива, иезуитская, коварная. В её задачи входило притупить бдительность тех, кто, теперь я была в этом уверена, зорко, подозрительно наблюдает за тем, как я, ничуть не брезгуя, роюсь в литературно-бытовой помойке…
Что же я выявила, влезши по уши в произведения разных жанров, принадлежащие В. С. Михайлову, и в литературоведческие размышления о нем?
Мне и прежде доводилось читать какие-то его романы. Но сказать, что они меня впечатлили, — не могла. Владимир Сергеевич принадлежал, все-таки, давнему времени с его особыми привычками, привязанностями, предрассудками…
Я никак не могла всерьез наслаждаться таким, к примеру, описанием прославленного В. С. Михайлова: «Далеко на север тянется трасса магистрального газопровода. Великолепные стальные трубы прочно уложены в землю, в бурые торфяники. Протащены дюкеры через водные преграды. Но Степан Радуницын знает: впереди ещё много трудных переходов. Нельзя, ни в коем случае нельзя рассчитывать на легкую жизнь».
Мне показалось, что лучше всего Владимиру Сергеевичу удавались комедии и детские стихи.
Литературоведы же дружно хвалили писателя «за актуальность тематики, близость к жизни, яркость характеров, любовь к родной природе…»
Однако какого-то особого, за душу хватающего откровения я для себя в его творениях не обнаружила. Мне было даже странновато, что толстые тома сочинений этого человека кем-то прочитываются от и до…
И тем не менее — лауреат всяческих премий, многолетний секретарь Союза писателей, председатель разных важных общественных организаций, чьи книги при советской власти издавались-переиздавались миллионными тиражами, о них писались не только статьи, но и диссертации, научные исследования…
Конечно, я порченая. Слишком рано мне на стол бросил Чехова, Льва Толстого, Ивана Бунина мой отец… Да ещё любила я Андрея Платонова. За то любила за что его особо ретивые литературоведы били и колошматили, уязвляя тем, что он будто бы не по праву, зря уделял в своих произведениях много места нищим, малым детям, обездоленным, скитальцам, которые не находят себе места в жизни. Что жалостливое отношение к этим персонажам придает многим его рассказам ущербный колорит. А у В. С. Михайлова все герои действуют бодро, лихачат, борются без больших потерь для тела и души, а в конце непременно побеждают. Потому что, мол, живут в общем нормально, в стране, где так или иначе царит справедливость и так или иначе находится большой начальник, который явится в срок и уладит все как надо.
Что мне действительно понравилось у В. С. Михайлова — это его первые военные рассказы о быте фронтовых газетчиков. Чувствовалось, товарищ описывал не чужую шкурку, повешенную на крючок где-то там, за чертой видимости, а свою собственную, живую, кровоточащую…
Ну в общем статью я написала. Разумеется, похвальную. И заголовок дала соответствующий: «Чуткое сердце художника».
Сложила листки в папочку с кнопочкой, отнесла в редакцию и сказала ответсекретарю, который немножко любил меня, а я немножко его, за то, что с одного курса и все такое:
— Если ты, Федюша, не поставишь это мое очередное гениальное творение сразу в номер…
— Татьяночка, солнышко мое, о чем речь? Бу сделано! Речь премьера уберу ради! Премьеров много, а ты у нас одна такая!
— И ещё заметулю принесу завтра, — пригрозила вдруг. — Тоже, Федюша, найди дырочку…
И принесла под названием: «Мы стали черствее?» О том, как тяжело нынче живется старым больным людям, в том числе и писателям, как часто они видят выход в выпивке. И как, увы, много нынче суррогатной водки. Вот и травятся, бедолаги… Вот так и случилось, что за неполные полгода в Союзе писателей умерли такие-то и такие-то… Впрочем, полностью давать инициалы не стала, а лишь начальные буквы: П., Ш…
То есть я, плавающая в тине догадок, домыслов, жестоких предположений, касающихся пяти трупов, как-то привязанных друг к другу, делаю вид, будто никаких для меня сомнений в обыденности произошедших криминальных событий нет. Я страхую себя этой статьей. Я увожу чье-то, несомненно, пристальное внимание за собой, вбок, в сторону. Я как бы говорю: «Видите, я написала статьи, как обещала… Насобирала материал и написала. А вы-то, было, решили, что у меня какая-то особая, хитренькая цель была, когда ходила, расспрашивала?»
Подстраховалась, так сказать, навела тень на плетень… Зато теперь я имела возможность, предлог ещё раз встретиться с теми, с кем хочу и надо. Например, с последней женой-вдовой В. С. Михайлова Ириной Аксельрод. И со второй, Клавдией Ивановной, зорко стоящей на страже чести и достоинства как беглого мужа, так и его потомков…
Федюня слово сдержал. Два моих материала дал подряд.
И вот я держу в руках стопку свежих, ещё даже как бы дымящихся газет…
Теперь мне надо позвонить Софье Марковне, как она там, успела уехать в Америку?
Звоню. Долго никто не подходит. Наконец женский голос сердито?:
— Какая Софья Марковна? Да их уже нету! Уехамши!
Начало неплохое. Теперь мне следует позвонить полубезумной Наталье Ильиничне.
Для того, что я, жестокосердечная, задумала, лучше, если бы она тоже уехала в Америку. Но она на месте и сама взяла трубку:
— Татьяна? Какая Татьяна? Статьи? Какие статьи? Об этом самом Михайлове, о том, какой он великий? Зачем это мне надо, вся эта херня? Я же сказала вам, что все расскажу журналисту, которого полюблю. Такое расскажу! А вам не хочу! Вы пришли ко мне в красном… Это были не вы? Но все равно. Я сегодня не хочу разговоров! Я жду счастья. Мне снилась белая лошадь, лев, слон и красивая белая свинья. Это к счастью. Да, я пьяна. Но я имею право на счастье, как вы думаете?
— Имеете, конечно.
— Я в Лондоне с Михайловым была! Я видела корриду в Мадриде! Я… я с ним, подлецом, купалась, плавала в Рио де Жанейро! Там такие большие соломенные шляпы… И красивые мулаты… И негры… Я спала с негром. Это удивительно… Спать с негром — фантастика! Черный негр на белой простыне! Вы не помните, это к добру или к?.. Я считаю — к добру! Михайлов утратил вид… Без костюма он уже не смотрелся… Между нами, между нами… Я и его видела во сне… Весь в бриллиантах, весь… Убегал от меня… Бриллианты падали, падали… Негодяй! Какой же ты, Володя, негодяй, что польстился на эту задастую Ирку…
Наверное, она ещё что-то говорила в этом роде. Но я уже повесила трубку.
Теперь я должна была, согласно своему плану, дозвониться до Ирины Георгиевны. И будет очень некстати, если её на месте нет, очень, очень нехорошо. Она вполне могла уехать куда-нибудь. И тогда придется отложить задуманное…
Однако, хоть и не сразу, но я, к своей радости, услыхала её живой, энергичный голос:
— Я слушаю вас!
— Ирина Георгиевна, это Татьяна Игнатьева говорит… Я написала статью о Владимире Сергеевиче. Она опубликована уже. Если вам интересно, что у меня получилось, — я готова приехать к вам.
— О! Как славно! Конечно, Танечка, мне это интересно. Разве может быть иначе? Жду вас завтра с утра. Это вас устроит? Может быть, за вами заехать?
— Нет, нет, я сама, спасибо.
— Ну как хотите… Но моя машина на ходу, и Павлик мог вас подвезти…
— Спасибо большое, спасибо, но меня подвезут… — солгала без запинки.
— Ах, так… Ну что ж, ну что ж, я вас жду. В десять. Подходит?
— Конечно.
— Ну и чудненько. И очень кстати. Завтра у меня как раз небольшое торжество. С вами и начнем праздновать. Жду.
Что же может быть лучше? Это уже настоящая везуха, или «пруха», как выражается ответсек Федюша.
Более того, когда я, в соответствии со своим злодейским планом, позвонила Клавдии Ивановне, — она тоже оказалась на месте и тоже назначила мне свидание не в каком-то отдаленном будущем, но в субботу, то есть через какие-то два дня.
А самое-то невероятное, пахнущее фантастикой, состояло в том, что мое бодрое вранье Ирине Георгиевне насчет того, что меня кто-то довезет до Перебелкина, внезапно превратилось в реальность — нашелся такой человек, да ещё не простой, а набитый информацией о теноре-игроке Анатолии Козыреве.
Однако все по порядку. Я сделала в это утро ещё один звонок, проверочный:
— Николай Федорович, вы никуда не денетесь до субботы?
— Нет, мой генерал…
— Мне нужно видеть вас в субботу во второй половине дня во что бы то ни стало.
— Без проблем, мой генерал…
Так вот я к чему: везение — штука непредсказуемая, капризная и если уж тебе начинает везти, то, как я заметила, — эта чудесная полоса тянется и тянется…
Впрочем, как известно, и несчастья тоже имеют обыкновение сыпаться градом…
С кем же я отправилась к последней жене-вдове известного писателя В. С. Михайлова? А с любовницей Анатолия Козырева.
Эту нечаянную любовницу мне подкинула Веруня. Она только что вернулась из Нью-Йорка, с какого-то там дефиле, и сразу же позвонила мне:
— Нью-Йорк? Походить можно, жить — не стоит. Народищу! Гибнешь как личность уже в такси. Абсолютное ощущение собственной ничтожности. Но я к тебе не с Нью-Йорком. Я к тебе с интересной неожиданностью. Знаешь, с кем летела рядом в Москву? С Викой Тарасовой, его последней любовницей. Она пробыла в Америке три месяца, делала бизнес. Она не верит, что Анатолий умер без… посредников. Она готова с тобой встретиться и рассказать… Она сейчас сама тебе позвонит.
— Давай! Спасибо! Целую!
Нельзя, никогда нельзя откладывать на потом, даже на несколько минут полезные встречи, потому что и минуты часто способны порушить намеченное навсегда. Особенно нельзя доверять им в большом суматошном городе…
Поэтому я, едва услыхала в трубке голос неведомой мне Вики, тотчас откликнулась:
— Где? Когда? Я уже выхожу.
— Отлично, — был ответ. — Подъеду на машине через пятнадцать минут. Мне до вас всего ничего…
Я вышла из подъезда, пощурилась на солнце, бившее прямиком в глаза, поглядела на строй раскидистых старых тополей и легко представила себе, что вон там, за ними, если пойти напрямик, заблещет морская зыбкая синева. Ах, как захотелось телу моря! Так захотелось, что хоть бросай все и пропади оно пропадом, лишь бы…
Возле меня остановилась белая иномарка. Дверца отворилась. Женский голос позвал:
— Садитесь.
В салоне пахло духами и сигаретами. Нас было двое. Лицо дамы за рулем мне виделось в профиль. Ломаная линия ото лба к подбородку понравилась — не без изыска. Волна серебристых волос до плеч.
— Куда? — спросила она.
— Все равно, — ответила я.
Машина помчалась. Мы молчали. Это показалось мне как-то неестественно: она же собиралась мне рассказать про Анатолия Козырева, сама как бы напросилась.
— Мне кажется, что вы очень устали, — сказала я.
— Так и есть, — отозвалась она довольно холодно. — Устала. Ото всего и даже от себя. Плохо соображаю. Слишком много всего в последнее время. Слишком тяжело все это…
— Мне вас жаль…
— Почему же? — отозвалась, все так же ни на секунду не повернув ко мне лицо. — Я, слава богу, на колесах, а вы без. На мне костюм от Славы Зайцева, а на вас юбочка ерундовая, с рынка. Пойдем дальше: мой макияж ого-го сколько стоит, а ваш — дешевизна.
— Все? — спросила я. — Или есть ещё в запасе то, что у вас «ого-го», а у меня «хо-хо-хо»?
— Само собой, — сказала и затянулась сигаретой, все ещё не глядя на меня. — Я вчера из Нью — Йорка, а до этого была в Англии. Стояла, смотрела на Букингемский дворец, бродила по Тауэру…
— Ну и что? — спросила я.
— А то, что о такой, как у меня, жизни мечтают миллионы женщин, но достается она единицам.
— Вы желаете, что я вам иззавидовалась?
— Желаю.
— А если все это счастье, как вы его понимаете, мне по барабану? разозлилась я.
— О! — насмешливо произнесла она, глядя на дорогу сквозь переднее стекло. — О! Значит, у вас есть любимый! Значит, и вы его любите!
Наша машина нырнула под мост, вынырнула. Не было у меня никакого резона откровенничать с этой посторонней, хвастливой дамой. Но и дать ей сдачи по полной программе не могла — мне нужны её откровения, её показания…
— Вот какая я стала ведьма! — словно бы похвасталась женщина за рулем. — Ненавижу бедных! Ненавижу богатых! И Лондон заодно, и Америку, и себя! Но бедным завидую — они ещё чего-то сильно хотят, на что-то надеются, их ещё иногда любят всякие романтичные мужики. А таких, как я? Бизнесменш? Только за деньги! И чуть-чуть от хорошего настроения… Вот и Анатолий… Как же он плохо кончил, бедняга! Как плохо и как рано! Я знала, что до добра его эта игра не доведет… Если бы он держался за меня — ещё протянул бы. Но он наплевал на наши отношения. Он закружил с молоденькой…
— С Любой Пестряковой?
— Да. С нею. А она в него — по уши. Давайте никуда не поедем? Ладно? Будем кружить, кружить в машине… Это успокаивает. Согласны?
— Да. Люба, значит, его очень любила.
— Это было видно невооруженным глазом.
— А он?
— Он? Вряд ли. Являлся ко мне, уверял, что это временно, что так надо… Предлагаю… поехали все-таки ко мне. Хочу выпить. Не бойтесь, я не пьяница, но плохо мне, плохо…
Мы остановились напротив нового кирпичного дома, вошли в просторный вестибюль с пальмой и консьержкой за стеклом, как в аквариуме, поднялись по мраморной лестнице на третий этаж… Меня, всю жизнь прозябавшей в трехкомнатной малометражке-хрущевке, привыкшей к расковыренным, измазанным стенам подъезда, к окуркам на лестнице и прочему, разумеется, поразила безупречная белизна здешних стен, и этот розоватый мрамор, и канделябры, и ровные, тоже стерильной белизны плинтусы. Все это, как уже мы, россияне, научились распознавать, называлось «евроремонт».
И квартира, в которую я прошла вслед за приятным запахом духов женщины, оказалась именно такой, какой должны была быть, — просторная, с высокими потолками, с хрустальной люстрой в большой комнате, обширными кожаными диванами и такими же уютными креслами золотистого цвета и большим, от стены до стены, пушистым бежевым ковром в оранжевых розах.
Женщина вышла и вернулась с подносом. На нем стояла бутылка вина, фужеры и лежала стопка бутербродов. Потом она принесла джезву с кофе и чашки.
Я забыла упомянуть о самой, пожалуй, существенной детали комнатного интерьера. Прямо передо мной, на противоположной стене, в великолепной золоченой раме висел портрет девушки в белом платье на фоне моря, дальних синих скал и паруса. Девушка улыбалась. Поражало обилие длинных золотистых волос. На коленях у неё лежала широкополая соломенная шляпа. Светлые волосы и темные, почти черные глаза — это сочетание не часто встречается. И вообще она была красавица с этими сказочными волосами, с этим пряменьким, чуть расщепленным на конце носиком, полными, яркими губами, приоткрывшими в улыбке жемчужную россыпь зубов. Это было существо, у которого хоть и в этот день нет причин для печалей, но все-все, самое замечательное, непременно случится там, впереди. Конечно, сходство с хозяйкой есть. Но…
Она появилась в розовом полупрозрачном халате, села в кресло напротив нога на ногу, закурила сигарету, спросила, глядя мне в глаза:
— Может, вы решили, что я сумасшедшая?
— Нет, не решила.
— И на том спасибо. И заранее спасибо за то, что я вам буду говорить, говорить… Потом попрошу вас дать свое заключение — что все это значит… куда я зашла, ест ли выход. Вы можете спросить: «А разве у вас нет подруг чтоб пооткровенничать?» Нет. Чтоб как на духу? Нет. Вообще мне иногда кажется, что ничего нет… Начну с того, что да, эта девушка на портрете я сама. Двадцать пять лет назад. Вам откроюсь — мне сейчас сорок три года. Кошмар!
— Позвольте…
— Нет, не надо. Я знаю, что вы готовы мне сказать: мол, выгляжу ещё вполне и вполне. Не верю. Не поверю. Автомат не может выглядеть прелестно. А я — автомат. Иду на автопилоте, иными словами. Но по порядку… по порядку история этой женщины, которую мне требовалось выслушать, выглядела так.
Бедное детство и юность в маленьком городке под Оренбургом. Мать кассир, отец — электрик, но больше — пьяница. Постоянные семейные сцены. Бежала из дома либо в библиотеку, либо в Дом культуры, где училась танцевать бальные танцы. Упорно училась, до седьмого пота дрессировала свое тело уже с двенадцати лет. И в пятнадцать выиграла вместе со своим партнером, стройным юношей Юрой, у которого, к сожалению, был длинноватый нос, конкурс в областном центре. Уж очень лихо их пара оттанцевала аргентинское танго. Ее засыпали аплодисментами и цветами. Она решила, что теперь начнется какая-то совсем особая, восхитительная, беспечальная жизнь. Но пришлось возвращаться в свой городишко, в старый, кривенький дом, где пахло сырыми углами, а на скошенном полу лежал истертый лысенький коврик, а на нем окурки от «Беломора». «Беломор» курили с горя мать и отец. При разборках оба швыряли окурки на пол.
Были ещё конкурсы и победы, аплодисменты и цветы, но никаких коренных перемен в жизни. По-прежнему хватала у порога кошку Маню и тащила её в свою крохотную комнату, забиралась под одеяло, плакала, а Маня успокоительно мурлыкала в ухо.
Да, да, её считали красивой, одной из самых красивых девушек в городе. В неё влюблялись и молодые парни и постарше, видные и не очень. Из-за любви к ней, неразделенной, конечно, иные из них пробовали резать себе вены, а один бросился с пятого этажа. Слава Богу, дело было зимой — угодил в сугроб, встал целехонький.
В том-то и загадка была — её выбирали какие-то неврастеники с горящими глазами, готовые читать ей километры своих и чужих стихов. Вероятно, они чуяли, что характером она покрепче, помужественней, чем они, представители мужского сословия. И все, как один, любили рассказывать о своих неудачах, плакались, одним словом… Она их жалела, терпеливо выслушивала стихи и цитаты из разных умных книг, но сердце не воспламенялась, нет. Ей самой, как она теперь понимает, нужна была в жизни прочная опора, человек-скала. Для него она хранила свою девственность.
Наконец в двадцать один год свершилось вымечтанное. Она, кстати, дважды пробовала поступить в Московский финансовый институт и только на третий раз ей это удалось. Все сама, своим трудом, упорством и верой в то, что своего добьется.
А дальше все, как в кино. На первом не студенческом вечере, где она танцевала в белом платье и белых туфлях на высоком каблуке, к ней подошел плечистый, на две головы выше парень, брюнет с синими глазами. И оказался он физиком. От него так и накатывала на неё уверенная в себе, веселая энергия. Было ясно — с ним не пропадешь, и уж если он что задумал выполнит непременно.
В ту же ночь она отдалась ему где-то в подвале, на старых спортивных матах. Это было ужасно. И это было прекрасно. Потом они до утра гуляли по Москве. Он крепко держал её за руку, и она чувствовала, каким могучим потоком из его руки переливается в её горячая, азартная кровь. Через месяц они расписались. Через год родилась дочь. Жили у его родителей в небольшой двухкомнатной квартире. Потом удалось «расшириться» — поселились в собственной двухкомнатной. Работали на пару с большим энтузиазмом. Купили машину, «москвичок». Родили сына. Каждый год ездили на юг всем семейством. Она знала, с какой завистью смотрели на них курортники, когда они вчетвером, держась за руки, шли по набережной или бросались в набегавшую волну. Она же любила ещё вот что — видеть портрет мужа на Доске почета в его КБ.
Теперь ей кажется, что рухнуло все в одночасье. Все накопления съела «гайдаровская» реформа. Его старики, как потом выяснилось, не посоветовавшись, вложили свои деньги в одну из «пирамид». Его отец, кадровый военный, упал замертво, когда выяснилось, что все пропало, в том числе и надежда на обеспеченную более или менее старость. Дальше начинался, как говорится, полный отпад. Ее сокращают одной из первых, потому что предприятие становится акционерным обществом, а директору ближе и роднее оказались другие, чем она.
— Помню, стою во дворе, возле своего старого «москвича» и плачу так, что слезы капают прямо на капот машины. Реву ревмя… Но домой в этом виде идти не хочу. А потом происходит чудо.
Чудо состояло в том что её подруга предложила создать свое АО, какую-то финансово-экономическую консультацию. Приютилась эта их «конторка» в пристройке к жэку.
— Смехом-смехом — мы начали раскручиваться. Появились клиенты, первые денежки… Казалось бы, все к лучшему. Но тут моего Вячеслава превращают в никому не нужную мелкую монетку… Их «оборонку» приватизирует кучка ловкачей, как потом оказалось. Толковые и честные им не по карману. Я впервые в жизни видела, какое у него может быть мертвое лицо и эти стеклянные глаза… Как сел в кухне, свесив руки, так и сидел. Очки с него слетели, на пол упали — не шелохнулся. Каюсь, я первая предложила ему выпить… Выпили «за удачу и чтобы ни при каких обстоятельствах не сдаваться». В конце концов он приткнулся в НИИ, где зарплатишка — одни слезы, но ведь все-таки — при деле… А я? Расту! Меня сманила французская фирма, предложила сумасшедшие деньги, как я тогда считала. Через год покупаю новый «жигуль», ремонтирую квартиру. Дальше — больше: покупаю пусть и не ахти какую шикарную, но дачу. Дети, конечно, одеты-обуты и не знают, что такое сидеть «на одном хлебе и молоке», как иные из дворовых ребят. Собираюсь их везти в Анталию. Предлагаю Славе взять отпуск и вместе туда, всем семейством… И только тут соображаю — нет его со мной. Далеко. Развернулся и ушел. Молча. А я… вот дура-то…
Она не поняла до конца, что все это значит: её сверхуспехи и его прозябание где-то на задворках жизни… Ей казалось, что никаких проблем, в сущности, нет: когда-то он получал больше, чем она, теперь обстоятельства изменились. Ну и что особенного?!
Теперь он приходил поздно и не то чтобы пьяный, но навеселе. Однако весельем от него не пахло. Принимал душ и ложился спать. Но не бездельничал, нет, предпринимал попытки что-то изменить, как-то переломит обстоятельства. Принялся консультировать аспирантов, готовил в вузы старшеклассников… Но в один прекрасный момент произошло вовсе не мыслимое:
— Я из самых лучших побуждений… ведь одна семья… приношу ему в подарок на день рождения отличное кожаное пальто и ботинки. Прошу: «Примерь, пожалуйста, вроде, выбрала точно по фигуре, но мало ли…» Он ни с места. Как стоял посреди комнаты, так и стоит. Я повторяю: «Славик, ну что же ты… Я жду». Он там же, у двери, ни взад, ни вперед. Я ему: «Слава, жду». И вдруг он как рассмеется, даже голову закинул, ну просто заливается. Отсмеялся и говорит: «Были времена, чудо ты мое, когда моя мама попку мне вытирала, ибо я ещё не умел, сандалики мне покупала… Верь мне, чудо мое, были такие славные времена. И вот вернулись. Не ожидал». Я свое: «Не накручивай. Будь проще». Он в ответ: «Что ты, радость моя, разве не заметила, я с некоторых пор прост и прям как линейка, дальше уж некуда. Мне дали понять, что мои мозги чересчур ясные, а таким нынче как бы не есть высокая мода — я и с этим согласился. Не надо так не надо. Но, заметь, вчера я купил две пары носков и рубашку на свои кровные, лично заработанные. Одолел, осилил! Взял заоблачную высоту! И если бы ты по достоинству оценила этот мой поступок — я бы не стал вспоминать свое раннее детство и не впал бы в сентиментальность. А так… впал. И вместо того, чтобы быть не знаю каким признательным тебе за суперпальто и суперботинки, благодарить, благодарить, благодарить, — исчезаю…»
И исчез. Ушел из дому в темный уже осенний час. Она же осталась с открытым ртом, с треклятым кожаным пальто, брошенным на кресло, и коробкой с ботинками.
— О, конечно же, догадалась, отчего и почему весь этот спектакль. В самом деле — каково здоровому, толковому сорокачетырехлетнему мужику чувствовать, что его опекает женщина, несет ему в клюве даже одежонку… С другой стороны, — мы же — одна семья! Ну не в обносках же мужу ходить при богатенькой жене!
В ту ночь, хоть и поздно, но он вернулся… Пьяненький, завалился отдельно, на диване, и уснул. Она же не стала раздувать кадило — ни полслова насчет того, как нехорошо-то как несолидно-то, как глупо вести себя подобным образом… Хотя в горле бились все эти разумные слова. И даже когда он отказался вместе со всей семьей ехать в Анталию, она не перечила. Но и не знала, как его уговорить пользоваться благами, добытыми её трудом. Может быть, и не стоило мчаться в эту дурацкую Анталию, но дети так просили… И уж так боялась, так боялась оставлять его одного… Что закиснет он в тоске и одиночестве. Но встретил — веселый. Она даже восхитилась: «Какой же ты у меня молодой!» Не согласился: «Разве? Преувеличиваешь! В бюро по трудоустройству мне заявили — беспробудно стар! На денежные местечки требуются парни от двадцати трех до тридцати пяти. Остальные — хлам». Пьяненький он был, оттого и веселенький. В шкафу под мойкой она обнаружила бутылки из-под дрянной водки. И уж тут дала себе волю, разоралась, как, положим, капитан корабля, который вот-вот пойдет ко дну, если не заставить каждого матроса скалывать лед со снастей, с палубы, как в том кино.
— Что орала? Ну то самое, что бы и любая женщина на моем месте. «Как тебе не стыдно! Откуда такое слабоволие! И столько больного самолюбия! Ну такие пришли времена, когда мне повезло, а тебе нет. Но семья-то у нас одна! И нечего дурить! Нечего нянчиться со своим раздутым самолюбием!»
Он слушал хорошо, прилежно. Она же слов и жара не жалела. Призывала его проще смотреть на вещи. Не раздувать из мухи слона! И перестать, наконец, прикладываться к бутылке. Он слушал, слушал, потом говорит:
— Как тебе идет этот дурацкий загар! И голубой купальник! Век бы смотрел… Но я тут подрядился склад сторожить… Вообрази — не пренебрегли, взяли и ещё дали ружжо. Помнишь, я метко в тире стрелял… А в институте даже призы брал по стрельбе… Пригодилось. Ну пошел… Не смотри на меня так. Верхи обещают, что лет эдак через пятнадцать все устаканится и физики опять будут ух как нужны! А пока…
Она попросила меня:
— Пейте, пейте кофе… Я не обеднею, если выпьете даже кастрюлю. Только ничего у меня не получится, если попрошу Бога вернуть мне Вячеслава. В ту ночь он ушел насовсем.
— Как это?
— А так, — женщина сжала кулаки, стукнула ими друг о дружку. — А так больше я его не видела… подала в розыск… Ходила по моргам… Искала, искала… И ищу, ищу… Ну куда, куда мог пропасть здоровый мужчина? Хотя и в очках… Ищу, ищу… Выезжаю по вечерам на машине, ищу, ищу…
— И давно… так?
— Целый год и два месяца. Днем работаю, а потом езжу по Москве и вглядываюсь в прохожих: а вдруг? Если вижу, что какой-то мужчина, что стоит у обочины, ловит машину… хоть чем-то, хоть чуть похож на Вячеслава сажаю, везу куда просит. Изображаю ночное такси.
— Но ведь опасно… страшно… ночь… вы одна… женщина улыбнулась мне снисходительно:
— Разве? — щелкнула зажигалкой в форме пистолета, прикурила сигарету. — Разве? Спасибо вам, что выслушали.
— Я думаю, — осторожно отозвалась я, — все равно следует как-то оберегать себя от… Вы же ещё весьма и весьма привлекательная женщина… Ваши волосы красивы, эффектны необыкновенно… Все может как-то… еще…
Она не дала мне договорить, принялась на моих глазах сдергивать с головы золотистые пряди одну за другой… И осталась почти лысенькой… Произнесла торжественно:
— Поняли… как далеко шагнул прогресс? И если имеешь возможность… После моргов я прямо пуками снимала с головы свои волосы. Я думаю, если бы Слава мог представить все это, он бы никогда, никогда… Как вам кажется? в пронзительном взгляде её карих глаз жила такая надежда…
— Убеждена! — отозвалась я.
— Я и сама… сама не представляла, как любила его… как люблю… Ну, пожалуйста, пейте кофе… Я, если захочу, могу этого кофе купить хоть мешок. Если захочу — повешу себе на шею такую толстую золотую цепь, ну как у собаки Баскервилей… Что еще? Почему вы не спросите, где мои дети?
— Где же?
— Сын женился, дочь замужем… Далеко-далеко… он — в Кунцево, она в Свиблово… Ну и что?
Я промолчала. Я и вправду не знала, что ответить на этот с виду такой никакой вопрос. Но и смолчать — как? И я нашлась, я же тоже женщина и знаю, как подчас нам мало надо… Но надо! Не медля ни секунды…
— И все-таки… все-таки вас любили… вы любили… любите… Это же такая редкость! Такое счастье, несмотря ни на что! — проговорила я, словно бы завидуя и смущаясь.
Она кивнула мне тотчас, истово, благодарно:
— О, это да! Это да!
И улыбнулась, пусть слабо, нерешительно, но все-таки, все-таки… И вдруг сказала:
— Я вам все наврала. Кроме моргов… Ходила, искала… Но он жив. От него письмо… плохо написано, почерк плохой… может, с перепою… В конце: «Лучше грузить бочки с селедкой и пит, чем сидеть в теплом сортире средь искусственных лиан, как обезьяна в зоопарке, с биркой на шее: «Оплачено женой». Ну не дурак ли? Не идиот?
Я, конечно же, тотчас подтвердила:
— Дурак!
Женская солидарность… Без неё мы бы, небось, вовсе пропали…
— Как думаете, вернется?
Быстро, без запинки:
— Уверена! Убеждена!
Вряд ли стоит говорить о том, что слушала я все это хоть и с интересом искренним сочувствием, но и с нетерпением. Все ждала, когда, наконец, моя собеседница перейдет к Анатолию Козыреву.
Она и перешла в конце концов, но как-то так, словно бы я была ответственна за поведение певца-игрока:
— Вы думаете, была большая радость снабжать его деньгами? Видеть его пьяным? В психозе оттого, что опять проигрался в пух? Вы думаете, я не хотела от него избавиться? Но он цеплялся… И пел так красиво… Я и решила сбежать в Америку, чтоб гордость сохранить… Я и сейчас не знаю, любила ли его… Может, на свете есть несколько сортов любви… Один — для него. Он когда пел — все забывалось, даже мой нелепый, несчастный Слава…Как начнет выводить серебром по золоту — «Не искушай меня без нужды…» Но когда завел эту Любу… Я вам вот что хочу сказать: все его несчастья с неё и начались. Он мне как-то проговорился: «Если бы ты знала, во что мне может обойтись эта Люба!»
— И больше ничего?
— Больше ничего. Сказал и замолчал. Как я ни расспрашивала — ни слова в ответ. Только посмеивался нехороши так, с ухмылкой: «Много будешь знать скоро состаришься».
— Вы видели у него рукопись «Рассыпавшийся человек»? Это название вам знакомо?
— Нет. Но я сама слышала, как он отвечал на чей-то звонок: «Рукопись у меня, не волнуйся». Я спросила его: «Какая рукопись?» Ответил: «Да это мы так один финт называем… на бильярде».
Поверила. Он ведь и бильярдистом был, тоже все на деньги, и тоже мало везло…
— А его первая жена, Ирина Аксельрод, никогда не звонила ему?
— Да нет… Зачем он был ей нужен? Ни денег, ни спокойствия… А у нее, говорят, любовник молодой… Ну как? Я вам хоть что-то полезное рассказала?
— Конечно! Спасибо! Очень признательна!
— Не знаю, как вы, но я думаю одно: эта Люба его погубила, её ревность. Женская ревность беспощадна. Может, сама… Может, кого-то подослала, когда поняла, что он ушел. Но, может, какой-нибудь беспредельщик вмешался, в неё влюбленный… Но вся, вся беда, поверьте мне, от нее. И если я ещё что-нибудь узнаю… а я займусь… вам сразу позвоню.
С тем и расстались. Но, как оказалось, совсем ненадолго. Утром следующего дня Вика звонит мне и требует:
— Надо встретиться. Не телефонный разговор.
Едва я села в её машину, заговорила, словно впопыхах, очень непохоже на себя:
— Сходила к его дому, ну где Анатолий жил, поговорила с соседями, с бабушками на скамейке, с мальчишками. Один из них отозвал меня в сторону, за помойку и сказал, что мать ему не велела рот открывать, когда он хотел, когда участковый ходил, спрашивал, но дядя Толя ему часто жвачку давал и шоколадки, он и в тот день дал, когда шел с чемоданом через двор.
— Я тогда попросился ему чемодан донести, — добавил мальчишка. — И я понес. До самого шоссе нес. Там его машина ждала. А может, не ждала, а так стояла. Дяде Толе надо было в аэропорт. Он и сел в нее. Я запомнил — серая такая, «вольвешник»…
Я спросила его:
— А кто внутри сидел?
— Да парень какой-то.
— Какой?
— Обыкновенный. Они отъехали, а я начало номера запомнил — 55. Только вы, тетенька, про меня нигде не рассказывайте. Мать всего боится. Она говорит, что сейчас не знаешь, кто тебя придет и прибьет. Парень мне не очень понравился, что в машине. Он на меня даже не посмотрел.
… Наша машина шла в тесном ряду по Садово-Кудринской. Мы опять ехали с Викой Тарасовой словно бы в никуда.
— Вика, вы сделали огромное дело, — сказала я. — Вы даже сами не представляете себе…
— Я только и делаю, что огромные дела, — печально улыбнулась она. — Я вон собираюсь свой бутик открывать. Договорилась с американцами. Великая и железная женщина, как на себя посмотрю! После вас, конечно, Таня. Я ведь понимаю, в какое пекло вы сунулись… Дай-то вам Бог удачи! Куда вас довезти? Убедительно прошу — чем дальше, тем лучше. Такое у меня настроение…
— В Перебелкино если? Не слишком…
— В самый раз!
Но до хором Ирины Георгиевны мы, конечно, не доехали. Из благоразумия я попросила Вику остановиться при въезде в поселок, а дальше пошла пешком.
И, как окажется очень скоро, — очень, очень правильно сделала. Начать с того, что значительно расширила свои познания об окружающей действительности. Хотя, вроде, куда уж…
Но лишние полчаса, которые имелись у меня в запасе, позволили мне добраться до перебелкинского пруда и пожалеть, что нет у меня купальника. Впрочем, долго страдать мне по этому поводу не пришлось. Я вдруг обнаружила, как Золушка в диком лесу, некое впечатляющее строение, почти замок, во всяком случае барскую усадьбу с иголочки, где господский домина по одну сторону, а тот, что для челяди, — по другую, но не так чтоб уж очень далеко. И весь этот, так сказать, ансамбль прочно огорожен высокой, тоже породистой, кирпичной стеной.
Постояла я, поглядела, порадовалась, конечно, в соответствии с рекомендациями журнала «Бедность — порок»: «Ну надо же, какие сообразительные да удачливые люди произрастают на нашей скудной российской ниве! Надо же так все провернуть-вывернуть в считанные годы, чтобы выскочить в ротшильды-рокфеллеры!»
И, конечно, облила грязью весь прочий, бездарный, бестолковый российский люд: «А вы жить не умеете! Вам же «новые русские» показывают яркий пример, как надо! А вы? Эх, вы!»
Отметила: часть перебелкинского пруда примыкающая к этой усадьбе, весьма упорядочена, бережок чист, охорошен… И никто здесь не плавает. Плавают дальше, где сода словно бы мутноватей и покачиваются на ней всякие обломки…
Но долго завидовать чужому лучезарному, неоспоримому счастью мне не было дано. Внезапно со стороны пруда раздался мужской приветливый голос:
— Здравствуйте, Татьяна! Я сейчас приплыву к вам!
Загорелое тело словно ракета вбуравилось в воду и мощными бросками полусогнутых рук погнало самое себя к тому месту, где стояла я.
Конечно, это был привратник-поэт Андрей Мартынов. Он вышел из воды, встряхнулся, разбросав вокруг радужные брызги, весело, но тихо спросил:
— Любуетесь? Шибает в нос чужое богатство? Офигенная постройка!
— Да уж…
— К нам, конечно?
— Да.
— Я сейчас! — парень стремительно, в считанные секунды, надел на себя светлые брюки, а сандалеты взял в руки и пошел босой чуть впереди меня. Но не бездельничая, а продолжая полушепотом просвещать недотепистую журналистку:
— Певец Орзон тут отныне поселился! Где деньжищи такие взял? Кое-кто думает, что песни о Родине помогли сбить капиталец. Дураки, ексель-моксель! От дураков и все российские беды. Умные люди знают, чем промышляет этот шансонье, сорри, сорри, миль пардон, как говорится. И я знаю. Но не скажу. Но написать напишу. Собираю материал. Назову книженцию «В Перебелкине все спокойненько…»
Горящий взгляд, стрелы бровей, впалые щеки и насмешливый дальнейший отрывистый пересказ собственных мыслей, конечно же, с правдоискательским запалом:
— Справедливости нет и никогда не было! Самые клыкастые всегда впереди с черной икрой в пасти! Номенклатура всегда у руля! Ну которых по-другому можно назвать «командой» или «шайкой». Вон у Бальзака этот самый Растиньяк как лез наверх! И Жорж Дюруа у Мопассана. Вон, я читал, что и первый муж Светланы Сталиной женился на ней, чтоб не выпасть «из обоймы». Его звали Григорий Морозов. Он потом, в сорок пять, пробовал жениться на дочери Громыко… А сейчас что делается? Тут один писатель, русофил такой бородатый, изо всех сил старался выдать свою дочку за иностранца. На всякие собрания-совещания водил с собой. На курорты заграничные ездил, показывал ее… Не сорвалось! Живет за немцем! И другой так же действовал. И тоже удачно — в Италию сплавил! А тут они насчет любви и преданности Отечеству! Во брехуны! Но они все у меня в блокнотике, все в книжку лягут… Чтоб мои пацаны, кого Чечня от жизни отломила, чтоб они про меня сказали: «Молодец, Андрей! Так их, сволочей! Пусть люди знают, что почем!» И я не отступлюсь. Зарез. Все. Гиря до полу дошла.
Его оголенный, мускулистый торс впечатлял, ничего не скажешь. И бьющий через край темперамент тоже чего-то стоил… Осуждать Ирину за то, что вот она, не истоптав и пары сапог после смерти своего престарелого мужа?.. Да можно ли?
Только вот если… если она и этот неистовый правдолюбец, все-таки как-то во имя своей страсти… избавились от Михайлова… Тогда этот трибун с огненным взором и пылкими речами во славу Правды-Истины неплохо будет смотреться в зале суда…
У меня, когда Андрей распахнул передо мной калитку, даже такая мысль промелькнула: «Ты, правдолюбец, как поступишь со своей любовницей? Выдашь её или всю вину возьмешь на себя?»
Хороший, ароматный чай пили мы с Ириной. И немного мартини. В честь того, что именно в этот день они с Владимиром Сергеевичем познакомились теперь уж пять лет назад.
— Как быстро летит время! — посетовала она.
— Очень быстро, — согласилась я.
Андрей с нами не стал сидеть, сослался на необходимость выкорчевать пенек и ушел.
Ирина взяла в руки газету с моей статьей, посвященной её мужу, и стала внимательно, чуть сдвинув брови, читать. Когда закончила — положила лист в сторону, посмотрела на меня с грустью в заслезившихся глазах, произнесла:
— Что ж… что ж… Я вам благодарна. Вы очень хорошо рассказали о роли и значении Владимира Сергеевича в литературе… И так тепло, сердечно, убедительно… Спасибо, Танечка!
— Ну что вы… Раз уж взялась… — вроде как смутилась от похвалы эта самая Танечка, которая в эту минуту, как и во все остальные, была начеку, играла, скрывала свои стервозные предположения и намерения и не собиралась отступать и каяться.
Ирина с охотою взяла из моих рук и вторую статейку, прочла, подняла на меня взгляд мадонны и тоже, ничуть не теряя власти над собой, сообщила свое мнение:
— Очень своевременно вы про черствость. Очень кстати. Люди в последнее время, действительно, очерствели, стали невнимательны друг к другу… Какая-то неуютная жизнь…
Издалека слышались глухие, тупые удары по дереву. Видно, Андрей и впрямь расправлялся с какой-то корягой…
— Обидно, что даже в писательской среде, — продолжала Ирина, делая маленький глоток из фужера, — что даже среди писателей… не звонят друг другу, не приходят на похороны… Нехорошо все это. Конечно, бедных людей можно понять, у них возникает апатия… Кстати, — Ирина как бы загляделась на мелькающую над столом рыженькую бабочку, — а кого вы конкретно имели в виду… во второй статье… Кто умер от водки? Вы дали только инициалы… Может быть, я знаю этих людей…
— Пестряков-Водкин, то есть Боткин и Семен Шор. Вы их знаете?
Женщина как перекатывала в пальцах хлебный мякиш, так и продолжала перекатывать. На меня не взглянула. Но ответила не вдруг, как бы преодолевая сонную одурь, как бы не считая свой ответ хоть чуть интересным для меня:
— Пестряков? Шор? Вроде, слышала… Вероятно, это очень незначительные писатели…
— Да, вы правы — малоизвестные и весьма немолодые люди, — подтвердила я.
— Но все равно жаль их, — сказала она.
— Конечно, — отозвалась я.
— И чем же вы будете заниматься теперь? — спросила меня, почесывая ногтем ложбинку между носом и верхней губой. — Куда-нибудь поедете?
— Да, — полусолгала я. — На море или в Швейцарию. Пора отдохнуть.
— Прекрасное место. Великолепные горы. Мы были там с Владимиром Сергеевичем… И зимой, и летом. Он даже пробовал встать на лыжи. Вы не представляете, сколько энергии было в этом человеке! Фонтан! Каскад! Фейерверк!
«Но Андрей с его тренированным телом оказался куда притягательней», сказало во мне это самое женское, задиристое, ядовитое.
Стук прекратился. Беспокойная бабочка вылетела в распахнутое окно веранды.
— Я не знаю, как вы, — сказала я, не гася доброжелательности в своем взоре, устремленному на умную, выдержанную женщину, — но я не люблю, когда поблизости летают бабочки. Они словно бы усиливают тревогу…
— Нет, я их воспринимаю иначе, — отозвалась она. — От них на меня веет чем-то веселым, детским. Я маленькой любила бегать по лугу за бабочками. Ни разу не поймала, но очень, очень старалась поймать.
В окне появилась голова Андрея. Он положил руки на подоконник, в кулаки уперся подбородком. Я сделала вид, что не заметила его появления.
— Какой чудесный у вас чай, — сказала и в том же тоне совсем-совсем о другом. — Кстати я недавно была у Натальи Ильиничны…
— У этой крейзи? Жалкой алкоголички?
— Да, — подтвердила я рассеянно. — У нее… Вид, конечно, не для парада… По-своему несчастная женщина…
— Несчастная, но в своем несчастье виновата исключительно сама, возразила мне Ирина. — Богатство, почет, принадлежавшие по праву лишь Михайлову, вскружили ей голову. Бросилась в омут удовольствий. Создала для него невыносимую обстановку. В итоге — крейзи! Впрочем, она, верно, генетически была предрасположена к сумасшествию… В абсолютно жутком виде?
… Я стояла на краю. Я забралась на самый верх вышки для прыжков в воду. И сейчас или же прыгну, согласно правилам, или сорвусь от перенапряжения и разобьюсь при падении… И прахом пойдут все тренировки… Такое со мной уже было. В тринадцать лет. Еще чуть-чуть — и отбила бы весе все внутренности… Но успела, уже в полете, уже на полпути к больничной койке, дала телу команду сконцентрироваться и врезалась в тяжелый водяной пласт как положено…
— Да, вы правы, — польстила без нажима. — Вид у нее… не классный. Но она хочет действовать, работать. То ест у неё есть планы… У неё есть какие-то рукописи Владимира Сергеевича.
— Врет, — отрезала Ирина Георгиевна. — Очередной бзик. Видно, во сне увидела красное. Она терпеть не может красное. Видно, скоро опять её отправят в больницу.
— Она сама говорит об этом. И очень не хочет. Но не это меня покоробило, Ирина Георгиевна.
— А что же?
— Она собирается на днях дать интервью какому-то, как она выразилась, «любимому» журналисту.
— И что же? Пусть дает!
— Боюсь, что «не пусть», — вздохнула я. — Она хочет опорочить имя Владимира Сергеевича. Она намекает на какие-то тайны, вот, мол, как раскроет их в интервью, так и поднимет бурю, и опорочит Владимира Сергеевича, и отплатит ему за то, что бросил её. Она при мне звонила этому журналисту. Он собирается прийти к ней в понедельник, то есть через три дня.
— Дрянь, глупая дрянь, — Ирина небрежно смахнула со стола крошки от печенья.
Андрей молчал. На веранде ощущалась тишина. Казалось, стало слышно потаенное шуршание пятнистых теней от березы, плавающих на белой скатерти и лакированным доскам пола.
— И все-таки… вдруг она… — завела, было, я свою лукавую шарманку. — Сейчас любая сплетня на вес золота. Даже от посторонних людей. А то вдруг сама бывшая жена с откровениями! Журнал расхватают как горячие пирожки!
Ирина держалась молодцом. Она даже потянулась, словно бы со сна, и попросила меня с тем особым оттенком голоса, который бывает у политиков, когда они лгут во имя высокой цели:
— Ах, оставьте! Кто будет слушать эту ненормальную! Пусть городит! Смотрите, смотрите, какая прелесть! — она всплеснула руками, глядя на яркий шелковый лоскуток — бабочку-лимонницу, танцующую прямо над головой молчаливого Андрея.
— Ой, мне пора! — вроде, спохватилась я, ибо впереди меня ждали какие-то великие, сверхсрочные дела.
— Вас проводить? — спросил Андрей.
— Не надо. Спасибо! Лето! Воздух! Красота! Идти, ни о чем не думать одно удовольствие.
Я шла и думала: «Молодец, Татьяна! Неплохо, неплохо сыграла свою роль! Теперь остается только ждать…»
И ещё думала, уже поскучнее, о том, что сама приучилась лгать и придуриваться во имя все той же высокой цели, что, однако, по-другому нельзя и что, все-таки, эта охота на человеков — ужасное дело, и очень-очень мало подходящее для женщины, даже если это охота на убийц…
Однако внутри, помимо воли и всяческих гуманистическо-эстетических сомнений, дрожало и пело ликование охотника, который вот-вот и собьет птицу влет. Еще чуть-чуть, и разлетится вдребезги любовная лодка самоуверенной лицедейки Ирины и её молодого бой-френда о непреложный закон бытия: зло наказуемо.
Впрочем, целиком доверять этой своей догадке, что Андрей и Ирина пара злодейская, что на их совести смерть Михайлова, Пестрякова-Боткина, Шора и Нины Николаевны, — я не могла. Мне надо было поставить ещё один капкан — в доме Клавдии Ивановны. Ведь эта старая дама ясно дала мне понять, что в случае каких-либо поклепов на бывшего мужа — она не смолчит, найдет средства «утихомирить обнаглевшего клеветника». Да и эпизод с белым итальянским платьем Софьи Марковны о многом говорил. Ведь не всякий внук «известного, знаменитого» и не любой преуспевающий клипмейкер дворянских корней способен злонамеренно, в отместку облить его крюшоном… Даже если мадам и пообещала создать свой мемуар и чего-то там рассекретить про его бабушку и дедушку…
Но какой же сердечной, великодушной оказалась эта высокая, очень старая леди в легком платье туманно-голубого цвета! Она обрадовалась мне как родной:
— Танечка! Как это хорошо… ваш приход! Я всегда уважала людей слова и дела! Простите меня великодушно за то, что не совсем поверила в ваше обещание написать статью о Владимире Сергеевиче! Сейчас ведь молодежь достаточно бесцеремонна и легкомысленна… Мы сейчас с вами посидим, выпьем кофе… Мне внук привез восхитительные конфеты с ликером из Англии. Садитесь, садитесь…
Я пила кофе с конфеткой, хотя это было не по правилам, но очень вкусно. А Клавдия Ивановна читала в это время мои статьи-наживки.
— Благодарю вас от всего сердца, — произнесла она, наконец, и на полминуты приложила газеты к своей груди. — Как это дорого, когда молодое поколение с уважением воспринимает опыт старших, когда оно способно отличить истинное от подделки, высокое от низкого. Вы, Танечка, совершенно правильно уловили одно из главных качеств произведений Владимира Сергеевича. Он, действительно, всегда стоял на страже высокой морали, всегда с глубочайшим уважением относился к людям труда, всегда старался поднимать животрепещущие проблемы нашего общества. Открою вам наш семейный секрет. В свое время один очень большой человек включил молодого писателя Михайлова в группу для поездки в Америку, чтобы там вести агитацию за мир… С тех пор он был постоянным членом Комитета борьбы за мир. А это, вы понимаете, очень ответственно… И, конечно, приносило свои плоды. Все-таки наша страна много десятилетий не брала в руки оружия. Это теперь, когда ниспровергается все, что попадается под ноги, у нас льется кровь в Чечне, Таджикистане, Грузии… Безумное время! Безумная литература, где сплошные убийства, мордобой, насилие! Есть опасная тенденция — оплевывать выдающихся людей прошлого. Поднимают руку даже на Льва Толстого! Как вам это нравится? Вы сделали очень доброе дело, Танечка. Вы написали светлую, добрую статью… Вы воздали должное Владимиру Сергеевичу. Повторяла и повторяю такого самоотверженного труженика, такого, не побоюсь этого слова, могучего многостаночника, как Владимир Сергеевич, — трудно найти. Он с утра до полуночи был в деле. Буквально с самого раннего утра. Создать столько романов, пьес, стихотворений — с ума сойти можно! Я, конечно, имею право презирать его как мужчину, бросившего меня с двумя детьми, но как творца никогда. Это было бы крайне жестоко и несправедливо с моей стороны. Я, Танечка, благодарю вас от всего нашего клана Михайловых! Дай Бог вам здоровья! Правда должна торжествовать! Я непременно схожу в церковь и помолюсь за вас. И вторая ваша заметка по делу, к месту… Вы абсолютно правы — очерствели многие люди от нехваток, и очень жаль, конечно, этих стариков-писателей, которых сгубила некачественная водка… Позвольте, Танечка, подарить вам эти конфеты… Мой внук, знаете ли, не умеет покупать по одной коробке, непременно в паре…
— Ой, да что вы, Клавдия Ивановна! Он же вам их подарил! — играла я полезные в сей момент смущение и некоторую растерянность.
— Ну что вы, что вы! Это же, в конце концов, не алмазный венец, а всего лишь конфеты, — вела свою партию любезная леди.
— Ах, спасибо, спасибо вам! Такая красивая коробка!
— У Владимира Сергеевича, представьте, была такая слабость — собирать красивые коробки из-под конфет. После войны вы не представляете в какой нищете жил наш народ! Женщины ходили в штопаных-перештопанных чулках… Но там, на Западе, все было, магазины битком. Особенно в Америке… И Владимир Сергеевич как борец за мир имел возможность привозить нам подарки, в том числе конфеты в изумительных коробках. Он складывал их в шкаф, как произведения искусства. Так, представляете, один шкаф у нас в итоге оказался забит этими коробками сверху донизу! Я вас заговорила? Но я так рада, что мы нашли с вами общий язык…
Вот теперь я могла, как бы между прочим, уже почти исчезая за дверью, обронить свою «приманку» для злодеев или злодея. И я её обронила:
— Кстати… Не хотела бы вас огорчать, но, вы сами знаете, сколько в нынешнем мире зла и непредсказуемости… Я была у Натальи Ильиничны, думала, что она мне расскажет о Владимире Сергеевиче что-то интересное, полезное… Но она, представьте, встретила меня как своего кровного врага. Заявила, что в один из ближайших дней даст интервью какому-то журналисту и в этом интервью откроет что-то такое невероятное про Владимира Сергеевича, такие тайны, что мир содрогнется! При жизни он ей, видимо, в чем-то помогал, а теперь она говорит, что у неё руки развязаны, что она обрушит своими откровениями в один момент славу Михайлова… Она, конечно, нездорова, и, скорее всего, все это просто бред подвыпившей женщины, но… Сегодняшние газеты и журналы, как вам известно, держатся сенсациями, и чем больше грязи об известном человеке, тем скорее их раскупают… Закон рынка, где нет морали.
Клавдия Ивановна, не дрогнув, дослушала меня до конца, неторопливым жестом поправила свою высокую прическу из пышных седых волос и отчеканила:
— Сучка она! Гадина! Алкоголичка проклятая… И вдобавок — наркоманка! Она что-то там наболтает? Разоблачит? Это забавно и смешно, не больше того! Наплевать и забыть!
Но в глазах старой леди как загорелся после моих слов недобрый огонек, так и продолжал гореть… Я почуяла — моя отравленная стрела попала точно в целью леди, несомненно, готова что-то предпринять, чтобы сохранить честь и славу В. С. Михайлова, а следовательно — своих детей и внуков. Я не сомневалась, что она сразу же, как я уйду, сядет за телефон и даст «СОС» своим весьма отзывчивым потомкам, и клан непременно разработает свой план по… мягко говоря… разоружению слишком осмелевшей и разболтавшейся женщины…
Конечно, я выглядела извергом уже в собственных глазах, подставляя под удар нездоровую, психопатичную женщину. А в чужих, если б узнали, как веду всю эту игру, — и подавно…
Но… «раз уж взялся за гуж…» Раз уж иголочка истины спрятана даже не в утином желудке, как в известной сказке, не в шкатулке с жемчугами, а в помойном ведре…
Так я себя утешала, успокаивала, когда спешила на свидание с Николаем Федоровичем.
Вот именно — с Николаем Федоровичем Токаревым. Для непосвященных: с тем самым асом внешней разведки, а ныне консультантом одной неслабой службы, который врубился со своими «мальчиками» в сюжет с трупами стариков и старух. Я обо всем этом рассказала в первой своей книге «Старость радость для убийц».
Почему я его сразу не поставила в известность о своих подозрениях, что пятеро человек умерли совсем не по своей охоте?
Мне казалось, что собрала недостаточно материала, предположений, что вряд ли в таком случае стоит отрывать серьезного человека от серьезных дел… Мне очень не хотелось выглядеть в его глазах бестолковой правдоискательницей…
Но теперь, вроде, имею право быть даже навязчивой… И потому сняла трубку, позвонила и сказала:
— Это я, Таня.
И услышала в ответ как всегда бодрый и чуток озорноватый голос:
— Весь внимание, мой генерал! «Родина слышит, Родина знает!» «Гибель «Титаника». Сеанс через полчаса. Устроит?
— Да! Да!
Все это значило, что он ждет меня в машине на знакомом месте — за кинотеатром «Родина», в котором идет нашумевший американский фильм «Титаник» с новой суперстар Леонардо ди Каприо.
Я схватила попутку — так боялась опоздать. И приехала раньше на целых десять минут. Народ валом валил на сеанс. То есть у нормальных людей были нормальные соблазны, а тут… Я нервничала. Устроила, организовала такое и вдруг… вдруг Токарев не приедет. Вдруг что-то случится с ним непредвиденное?
Расслабилась только тогда, когда захлопнула за собой дверцу его машины.
— Воды? — спросил он.
— Воды, — ответила я.
И мы поехали, поехали… Он молчал, а я говорила. Изредка задавал вопросы, не сдвигая с прямой линии свой четко очерченный профиль с седой бровью, подтянутой к переносью.
Моя информация была такой:
— За очень короткое время умерли пять человек, так или иначе связанные друг с другом: известный писатель В. С. Михайлов, малоизвестные писатели Д. В. Пестряков-Боткин, С. Г. Шор, Н. Н. Никандрова и певец Анатолий Козырев. Кроме того, выпадала из окна восьмого этажа гостиницы «Орбита» девушка Люба, внучка Пестрякова-Боткина.
При желании можно решить, что все шло естественным путем: Михайлов скончался от инфаркта, попивающие Пестряков и Шор — от суррогатной водки, а Нина Николаевна Никандрова — от сердечного приступа, который предусмотреть и предупредить часто невозможно.
Но возникает вопрос: так ли все безобидно, как толкуют замороченные следователи? Мол, нынче водкой травятся не то что старики, у кого организм изношен, но и очень молодые, дети… Так, мол, о чем речь? С нас взятки гладки. Тем более, нет очевидцев, даже если это и попахивает преступлением, нет никаких улик…
Первой забила тревогу моя подруга Дарья. У неё внезапно, на даче, умирает мать, которая никогда до этого на сердце не жаловалась. Умирает после того, как её посетил некий добрый молодец и отдал «подарок», благотворительную помощь от некой фирмы, никому не известной в округе. Я это проверила.
Пестряков-Боткин умер тоже после того, как выпивал с каким-то неизвестным и тоже у себя на даче.
Дальше. Драматург Шор умирает после того, как привел к себе на дачу какого-то бомжа и пил с ним.
А как погибает певец Анатолий Козырев? Тоже внезапно и с тем же диагнозом: «сердечно-сосудистая недостаточность». На полу в аэропорту Шереметьево… Примерно за месяц до этого он упросил влюбленную в него Любу Пестрякову дать ему почитать рукопись последнего романа Пестрякова-Боткина под названием «Рассыпавшийся человек». Хотя в больших почитателях какой-либо литературы не числился. Люба принесла — он потерял. Или будто бы потерял. Потому что рукопись кто-то у него взял или украл. Нельзя исключить, что он и доставал её для кого-то, кто о том просил…
Так выплывает имя Ирины Аксельрод, последней жены-вдовы писателя Михайлова.
Тут надо особо отметить: на тех дачах, где умирали-погибали писатели, особо дорогого не было: и Пестряков, и Шор, и Никандрова богатыми не были. Но в их вещах рылись. Тот, при ком они заканчивали жизнь. В том числе в их бумагах. У Нины Николаевны и Шора оказались сломаны их старые печатные машинки.
Что сразу бросилось в глаза? Именно три этих имени — Пестрякова, Шора и Нины Николаевны Никандровой какой-то юморист написал тушью на листке бумаги и приклеил этот листок к кресту на могиле Михайлова. Листок этот срывали кладбищенские служащие четыре раза и только после пятого — он не появился. Видно, неленивый был этот юморист или юмористы.
После этого и уходят один за другим три этих «меченых» писателя.
Кто и зачем их убивал? И, главное, — за что? Взять у них нечего… Ну там серебряный подстаканник у Пестрякова взяли, ну ещё какую-то мелочь у Шора… И при чем здесь певец Анатолий Козырев? Зачем ему потребовалась рукопись Пестрякова «Рассыпавшийся человек»?
Я побывала в казино-ресторане «Императрица» и вдруг обнаружила, что там очень мило общаются Ирина Георгиевна и Анатолий Козырев, тот самый, что выманил у Любы Пестряковой рукопись её деда и, вроде, потерял…
Я встретилась с Ириной и от неё узнала, что тенор-игрок Козырев — её бывший муж.
Люба Пестрякова после падения из окна гостиницы, удачного, надо сказать, лежала в Склифе, никого, кроме врачей, не хотела видеть. Потом приходила в себя дома. Я пробовала связаться с ней. Один краткий разговор был. Мне показалось, она боится кого-то, боится быть откровенной. Кто-то её запугал…
Я обошла бывших жен Михайлова. Самая старшая, Клавдия Ивановна, которая родила ему двух сыновей, — дама решительная, как цербер стоит на защите чести и достоинства своего прежнего мужа и, значит, своей семьи. Пообещала, если я напишу о Владимире Сергеевиче что-то не так и не то — она не потерпит и примет меры. Я ей поверила. А если учесть, что два её сына бизнесмены, а внук — известный клипмейкер, то… Во всяком случае, в этой среде есть свои «бритоголовые»…
Вторая жена — Софья Марковна, рыжеволосая полукрасавица лет сорока пяти, напротив, заявила, что в Америке выпустит свои воспоминания о жизни с Михайловым и такое откроет читателям, что мир перевернется. Я была у неё в тот день, когда она собирала вещи. И вдруг выяснилось, что исчезли рукописи Михайлова. Их выбросила на помойку домработница. Решила, что это хлам, и выбросила. Что тут поднялось! Особенно после того, как домработница сходила к контейнерам и не нашла эти рукописи…
И третья жена Михайлова, Наталья Ильинична, алкоголичка и, говорят, заодно наркоманка, сообщила мне, что тоже собирается «разоблачать» Михайлова, что вот-вот и даст сногсшибательное интервью о жизни с Михайловым и откроет такое, что все только ахнут. Тоже, как и Софья Марковна, полна жажды мщения и желания заработать на покойнике, как я поняла.
Совсем иначе ведет себя Ирина Аксельрод. О Михайлове — только тепло, с уважением и благодарностью. И если бы… если бы не молодой парень, который служит у неё сторожем, Андрей Мартынов, — я бы доверилась её рассказам целиком.
Но не надо быть очень уж внимательным наблюдателем, чтобы обнаружить Ирина и Андрей, кстати, он начинающий поэт и яростный правдолюбец, любовники. Хотя она периодически мелькает по телеку с горестными рассказами о своей любви к Михайлову…
Я и подумала вдруг: возможно, любовниками они стали ещё при живом этом старце, а старец застукал их нечаянно в объятиях друг друга. И они сговорились и отправили его на тот свет.
Меня, кстати, насторожило вот что: Андрей кроет все и всех, особенно писателей-поэтов, а о Михайлове говорит лишь в возвышенных, почтительных тонах, как-то чересчур восторгательно.
Возвращаюсь к рукописям Михайлова. Лишь одну мне удалось увидеть у Клавдии Ивановны, написанную мелковатым почерком, с правкой. Все остальные, в том числе и те, что я похитила из контейнера с пищевыми отходами… Ну да, догадалась глянуть туда — и вдруг… Так вот, все остальные — это, по сути, никакие не черновики, а беловики, причем отпечатанные на разных машинках.
Что это значит? Либо Михайлов часто менял машинки. Либо…
Я не поленилась, сходила в литературный архив. Там, действительно, много материала о Михайлове и его творчестве. Есть с десяток альбомов, где или лично им, или его женами наклеены заметки, статьи, информация. Все о нем. И есть альбомы с фотоснимками, где Михайлов среди пионеров, комсомольцев, лесорубов, членов Политбюро, в Колонном Зале Дома Союзов, во Дворце съездов и так далее. Он сдал эти материалы, когда ему исполнилось семьдесят пять. Да, там ещё есть письма ему от читателей. Одного я не обнаружила — черновиков. Дама-архивариус повторила слово в слово то, что мне сказали Клавдия Ивановна и Ирина Аксельрод: «Он всегда писал от руки и все черновики выбрасывал. Как Константин Паустовский. Не хотел, чтобы кто-то прикасался к необработанным вещам.
Я бы тоже поверила этому объяснению. Если бы не одна случайность. На даче моей Дарьи, точнее в хозблоке, где работал её пропавший брат Виктор, я обнаружила статью «В постели с…», написанную Ниной Николаевной, с её же правкой. А в газете эта статья была опубликована как очередное произведение Михайлова, за его подписью. Причем, за месяц до своей смерти Михайлов «не прекращал своей трудовой деятельности», как говорят и пишут в таких случаях.
Разноголосица! Разностилье! Я прочла почти все его романы, пьесы, стихи. Такое впечатление — или же Михайлов, действительно, полугений, или же… за него работали «негры». Открытие, действительно, сногсшибательное. И его жены, вероятно, знали об этом. Но тщательно скрывали от общественности, потому что грызли шоколад, кутались в дорогие меха, летали на загранкурорты только потому, что прохиндей Михайлов нагло эксплуатировал чужие способности.
Мое предположение: кто-то из знатоков, где брал Михайлов свой «талант» и драматурга, и писателя, и поэта, а возможно, та же Наталья Ильинична, и написал на бумажке фамилии трех «негров», и с веселым злорадством приклеил к кресту на его могиле и раз, и два, и так далее раз.
Спрашивается: кто бы более всего пострадал от громового разоблачения Владимира Сергеевича, увешанного за выдающиеся заслуги в области литературы множеством наград?
Конечно, Ирина. Она бы тотчас из вдовицы знаменитости превратилась в объект насмешек. Она бы лишилась права демонстрировать свою преданность усопшему с экрана телевизора и газетных полос. Не говорю о том, что осталась бы и без денег. Кто бы стал теперь переиздавать фальшивки?
Значит — охотились за рукописями и убивали «негров» двое любовников Ирина и Андрей. Меня убеждает в этом то, как по-своему «красиво» они освобождались и от Пестрякова, и от Шора, и от Никандровой. С какой, если можно так сказать, элегантной выдумкой! Не топором же рубили, не ножом резали, а в двух случаях использовали ядовитую водку. Чтоб следователи рукой махнули: «Дело ясное! Никто не виноват. Типичное самоотравление суррогатом».
Ну а Нине Николаевне молодой человек «из благотворительного фонда» подложил какую-то дрянь в минеральную воду… Попросил попробовать, как хороша. Или же в чай сунул. Но это уже детали. Сделал дело как требовалось — вот что ясно. По описаниям очень обыкновенный молодой человек, среднего роста, волосы никакие, ну, вроде светлые, а усы темные. Но усы ведь и наклеить можно… Кепарик, черные очки, джинсы… Андрей Мартынов вполне подходит под это описание. Вполне.
Я подумала, подумала и сделала дальше вот что. Написала две статьи. Одна о Михайлове, восторгательная. И под этим предлогом, что вам, должно быть, это интересно, сходила к Клавдии Ивановне и к Ирине. И как бы между прочим, сказала им о злодейском замысле алкоголички Натальи Ильиничны в ближайшее же время дать интервью журналисту из очень скандальной, популярной газеты и разоблачить в этом интервью «всего Михайлова»… Не забыла намекнуть, что эта психопатичная женщина уверяет, что у неё есть какие-то рукописи Владимира Сергеевича, то есть письменное подтверждение каких-то её домыслов…
И если… если, значит, я не зря шла по следу, значит, Андрюша «больше чем поэт», а Ирина — куда экстравагантнее, чем кажется на первый взгляд…
Теперь, как вы понимаете, самая опасная для злодеев — это Наталья Ильинична… А я — чудовище. Подставила несчастную, полувменяемую алкоголичку…
— Подставила. И мне кажется, очень удачно, — пророкотал Николай Федорович. — Теперь быстренько её адрес и телефон.
Я назвала. И только теперь повернулась к нему лицом. А он повернулся ко мне. Я старалась смотреть в его глаза, только в его светлые глаза, чтоб даже случайно не задеть взглядом его высокий лоб с узловатым узором от пули, от той «доброй» пули…
— Забавно живем! — сказал он мне. — Чем дальше, тем все интереснее. Так сказать, подпольные сыскари и мстители действуют! Правоохранители, значит, могут спать спокойно. Что ж, мой генерал, работа, проделанная вами, делает вам честь… Основной же вывод таков: «Действительно, не боги горшки обжигают». При наличии воли, азарта, жажды справедливости даже такие вот девушки без специального юридического образования способны натворить больших делов! Вы, Танечка, конечно, в курсе, что я слушал вас под диктофончик? Не в обиде, надеюсь? Мы же профессионалы с вами, а не какие-то там безответственные дилетанты. А так как вы выполнили основное требование сыскной романтики — бег по горячим следам — вам положена награда…
Машина остановилась. Николай Федорович обернулся назад, взял что-то с заднего сиденья и протянул мне. Это оказалась коробка, а в коробке, к моему крайнему изумлению, чудесные черные замшевые туфли на тонком, парадном каблуке.
— Меряйте при мне. Мог ошибиться в размере.
Я померила и изумилась ещё больше:
— Как вы смогли, чтоб так вот, точь в точь?!
Он улыбнулся:
— Наша фирма веников не вяжет.
— Николай Федорович… Николай Федорович…
— Все нормально, мой генерал! Моя жена очень любила получать в подарок именно туфли. Вы, мой генерал, даете мне возможность длить эту приятную мне традицию.
А дальше он мне сказал вот что:
— Заболела и исчезла из поля зрения всех своих «героев» и «героинь»! Например, гриппом. Сейчас как раз ходит-бродит какой-то очередной «азиат», мерзейшее создание! Температуры нет, но кости ломит, из носу течет, в глазах резь и болит живот. Будут звонить — всем отвечайте одно и то же и жалуйтесь, жалуйтесь…
— А вы уверены, что я накопала очень-очень серьезное?..
— Удивлен, Танечка. Слишком вы самокритичны, мой генерал. А всякое излишество — порок.
— Но вы как думаете, кто убийца или убийцы? Кто из них? Или, может быть, я его в глаза не видела?
— Все, все может быть, — уклонился от прямого ответа.
И правильно сделал — нечего задавать ему детские вопросы!
— Но вы хотя бы сразу мне скажете, когда он или они… попадутся?
— Ужас какое любопытство?
— Еще бы!
— Обещаю — сразу.
— Наталья Ильинична ни за что не пострадает?
— А мы её спрячем в одно местечко на время… Но паричок её используем.
— Ой, как интересно… Только ведь я в общем-то не уверена, что тут действовали только Ирина и Андрей. Вернее, уверена в том, что парочка эта имела причины для того, чтобы убивать… Но могло же быть и так, что убивал тот, кто написал на бумажке фамилии своих будущих жертв… Ирина и Андрей вряд ли причастны к листку… А вот какой-нибудь маньяк-юморист…
— Возможно и такое, мой генерал. Только в этом случае юморист должен быть уж очень юморным, ну до беспредела. Разберемся, Танечка, взбодрим свои мозговые извилины. Дело того стоит. А теперь молчок. Мне нужно кое-что кое-кому…
Николай Федорович поднял к губам черный сотовый и, как в прошлый раз, я услыхала какие-то отдельные, вроде, вовсе не связанные между собой слова и цифры:
— Восьмой, десятый… угол… двадцать четыре.
Он довез меня до моего дома. Когда я отворила дверцу машины, чтобы выйти, тихо, но строго сказал:
— Это, конечно, не та история с наркотиками и Домом ветеранов работников искусств, но шутить и здесь со своей жизнью не следует. Итак отключка, грипп, дверь не открывать даже если приедут из Швеции вручать Нобелевскую премию. На всякий случай. Грипп и точка.
— Ждать вашего звонка?
— Ждать. И никаких гвоздей. Не могу гарантировать, что это произойдет скоро. Потому что нельзя своих противников держать за идиотов. Тем более больших юмористов. Чувство юмора, говорят, присуще только весьма неглупым особям! Только! Старайтесь, выздоравливайте, мой генерал!
Что делает человек, брошенный судьбой в одиночку? Которого лишили права гулять, ходить пол улицам, наслаждаться летним теплом, а также поездок в Серебряный бор, где можно вдоволь наплаваться в Москве-реке? Разумеется, человек этот принимается читать… Читает, читает, пока не надоест. Затем ест, пьет то кофе, то чай. Отвечает на телефонные звонки довольно гнусавым голосом:
— Ну! Такой отвратный этот грипп! Бестемпературный, но подлый! Все тело ломит… В ушах звенит. Глаза режет. И сопли, как вода, текут и текут. Лекарства? Да не берут! Мед есть, лимон есть, да, да, чай с малиной пью… Много воды пью… Спасибо за сочувствие…
Скучно, скучно на этом свете, господа, прозябать в одиночестве!
Наконец, настает такой момент, когда хочется музыки, песен… Когда я вдруг вспомнила про кассеты с Высоцким, что взяла без спросу у отсутствующего брата Дарьи, Виктора, в его сарае-мастерской с недоделанным надгробием. Что-то толкнуло, я и ссыпала их в сумку. А потом за всякими скоропортящимися делами — забыла… А они как лежали в той тоже брошенной за ненадобностью сумке, так и продолжали лежать. Терпеливо ждали своего часа.
Высоцкого я с детства люблю. Его могучая энергетика в спайке с юмором и точным словом меня заводит. И если тоска — гонит её прочь, только пятки у неё сверкают. Он поет так, как бы пел на «Варяге» или «Титанике», когда вот-вот и пучина поглотит всех. Но он не желает отказываться от куража. Он не признает силы обстоятельств. Он — сам по себе.
Я вставила кассету в магнитофон, и Высоцкий пошел куролесить:
В желтой жаркой Африке,
В центральной её части,
Как-то вдруг вне графика
Случилося несчастье…
Я слушала песню за песней. Они грели мне душу. Они звали её в полет. Они учили плевать на потоп, даже если тебя вот-вот накроет с головой.
Только вот какая штука: с каждой дослушанной до конца кассетой таяла моя подпольная надежда на что-то такое-эдакое, порастала трын-травой, вера в высокое качество собственной смекалки таяла…
А мне ведь хотелось думать, — раз уж мозги закручены в сторону сыска-розыска улик, — что эти самые кассеты не простые, подсипывающие из-за старости, но с секретиком…
Однако я уже прослушала пять кассет, а ничего, кроме голоса певца, не возникало. Когда же включила последнюю, шестую, — и Высоцкий пропал, поползли какие-то шаркающие звуки, словно мели жесткой метлой, а потом и это пропало. я подождала, подождала и решила эту кассету выключить.
Но только протянула руку — раздался высокий такой, девичий голос Нины Николаевны с меточкой: она неточно выговаривала «л»:
— Не приставай ко мне, Витька! Что было, то прошло! Не цепляйся!
— Убью! — в ответ. — Ты, мать, меня плохо знаешь! Я заводной! Я юморной!
— Не смей! Это же…
Все. Ничего кроме. Словно кто-то внезапно отключил запись. Скорее всего, так и было. И пленка кончилась к тому же.
«Что же получается?» Мне почему-то потребовалось вскочить со стула и, натыкаясь на мебель, быстро шагать по комнате туда-сюда, туда-сюда.
Получался совсем неожиданный поворот истории и в чем-то очень для меня огорчительный: из круга подозреваемых никак теперь нельзя исключить брата Дарьи Виктора… хочу — не хочу…
Я знала, что должна делать дальше, но почему-то медлила… Включила приемник, поймала полезный совет:
— Хотите вылечиться и быстро от насморка? Сварите два яйца, заверните тут же их в тряпочку и катайте у переносицы с двух сторон…
Переключила на другой канал. Узнала тоже нечто насущное:
— Анжела Полонская, правнучка Вероники Полонской, последней любовницы Владимира Маяковского, выпустила сборник «Стихотворения»…
Еще дала себе время подивиться: «Сколько, однако, в этом мире пишется стихов! Обалдеть!»
И только потом позвонила… Мне ответили… Через час пришли и пленку забрали.
Я должна была подумать, что вот, мол, все-таки твоя догадливость чего-то стоит, вот ведь не зря прихватила пленки с Высоцким… И я подумала так, но как-то без вкуса, и мне стало зябко, словно обдало холодным сквозняком… Закуталась в толстый махровый халат, забралась с ногами на тахту…
Телефонный звонок:
— Хочу отметить, что вы гриппуете весьма продуктивно, мой генерал.
Не спалось. Вернулась с дежурства моя мать училка-консьержка, и я спросила её хрипловатым голосом:
— И о чем же чаще всего беседы беседуют твои подопечные фирмачи-богачи?
— Чего это ты на ночь глядя решила брать у меня интервью? — резонно удивилась она. — И что с твоим горлом? Ангина? Немедленно завяжи шею шерстяным шарфом! Я тебе сейчас приготовлю полоскание… Ноги в носках? Температуру меряла?
— Мам, у меня ничего особого. Никакой температуры…
— И тем не менее, надо лечиться, надо заранее полоскать горло и держать ноги в тепле…
Ночь прошла без событий, спокойно. Если не считать того, что мне нужно было дважды вставать и делать вид, что тщательно полоскаю горло «морской водой», то есть водой с солью и йодом. Чтоб мать не дергалась, верила, будто дочь её слушается неукоснительно и лечится, как было велено.
.. Так мне пришлось жить и лечиться девять дней. Значит, все это время никаких происшествий там, где им надлежало быть… Значит, ни убийца, ни убийцы не клюнули на пустую квартиру Натальи Ильиничны, где как им должно казаться, лежат почти на виду необходимые им бумаги и мается одинокая беспомощная женщина.
Я уже стала думать, что вся эта история, которую Николай Федорович выслушал со вниманием, просто перестала представлять для него и его соратников большой интерес. А про меня просто забыли за множеством куда более серьезных дел.
Но это были, конечно, глупые мысли. В глубине души я понимала, что просто нервничаю, просто хочу, чтобы все поскорее прояснилось, чтобы стало, наконец, понятно, кто поубивал столько народу, один или были, так сказать, соратники? Какой грех на душу взяла Ирина Аксельрод, а какой — её любовник-«правдолюбец» Андрей? И, само собой, мне надо было знать, почему Дарьин брат Виктор так зло бросил в лицо матери страшное слово «Убью!»
Долгожданный звонок раздался под утро.
— Здравия желаю, мой генерал! Мои мальчики сработали славно. Взяли!
— Кого?
— Капкан был поставлен правильно. Ваше предположение оправдалось полностью. Это делает вам честь и…
— Да кто же, кто попался? Андрей?! Или внук Клавдии Ивановны? Или… или Виктор? Хотя я так не хочу, чтобы Виктор…
— Ни тот, ни другой, ни третий.
— Кто же, кто?!
— И вопросы, и ответы потом. Пока же, мой генерал, идет охота на волков. К слову, грипп не отменяется. Он ведь дает серьезные осложнения. Например, на легкие… Тогда на улицу ни в коем случае выходить нельзя! Ни в коем случае!
— Все ясно. Хотя мало чего ясно, — ответила я.
— Таковы способы выживаемости жирафов в условиях саванны, мой генерал! Время, надеюсь, работает на нас.
Конечно, я вовсе не хотела ослушаться Николая Федоровича. Как это было ни тошно, однако для пользы дела я обязана была «болеть гриппом» да ещё с осложнениями.
Только ведь жизнь, как известно, не стоит на месте и внезапно выбрасывает такой фортель, что все твои благие планы и намерения рушатся в одну минуту.
… Утром сквозь шум воды слышу, как настойчиво звонит телефон. Выплевываю зубную пасту, выскакиваю в коридор…
Взвинченный, плачущий голос Дарьи:
— Приходи скорее! Витька приехал! С ним истерика! Он такое кричит! Такое!
— Ты с московской квартиры звонишь?
— Да, да, да! Я одна! Муж на работе. Он пьет и кричит. Я о Витьке! Скорее!
Схватила попутку. Через двадцать минут уже брала влет ступени Дарьиной девятиэтажки. Еще минуты три — и дверь распахнулась, и я слышу своими ушами злой, исступленный крик:
— Я — убийца! Я убил свою мать! Берите меня, вяжите меня, пока тепленький! Или я сам себя повешу! Сам себя зарежу! Где нож? Куда ты, дура Дашка, спрятала все ножи? Я и тебя сейчас убью, как убил нашу мать! Мне теперь все нипочем! Все! Сволочь я! Мерзавец! Подлец из подлецов! Козел вонючий!
Что мне следовало делать? Если бы я была стопроцентным следователем по особо тяжким преступлениям? Немедленно звонить Николаю Федоровичу и сообщить о том, что Виктор Никандров признается в убийстве собственной матери.
Но я не делаю этого. Не спешу делать. Я вхожу в комнату, из которой несутся яростные вопли Дарьиного брата. И тут моим глазам предстает такая картина… Он, весь в крови, лежит на полу со связанными руками и ногами и колотится головой о край кровати. Дарья, в разорванном платье, растрепанная, босая, пробует оттащит его на середину комнаты, но он не дается, сгибает ноги в коленях, потом резко разгибает и пробует ударить сестру. А если она подползает к его голове — норовит укусить. Взгляд у него как у помешанного. Вполне вероятно, что он и впрямь сошел с ума… Глаза мутные, выпирающие из орбит…
Что было делать? Мы вместе с Дарьей вцепились в ноги этого здорового буйствующего мужика и оттянули его подальше от твердых предметов.
— Виктор! — позвала я. — Виктор!
Он посмотрел на меня с ненавистью и как пропел на последнем дыхании:
— Я — не Ви-и-и-ктор, я — убийца-а-а-а…
И словно бы уснул с открытыми глазами, обмяк, ослабла его воля к сопротивлению.
Мы с Дарьей переглянулись. Я догадалась, что она сумела как-то связать брата именно в такие минуты, когда он стих и словно бы умер.
Дарья смотрела на меня затравленно, с надеждой. Но у меня теперь не было выбора. Я кивнула своей подруге, словно пообещала ей полный порядок и умиротворение на охраняемой ею территории, и вышла в прихожую.
Но телефон оказался на кухне, где царил полный кавардак. Видно, здесь буянил Виктор. Кастрюли валялись на полу, под ногой трещали черепки разбитых тарелок и чашек… Телефонная трубка издавала призывные звуки из-под стола, а сам телефон лежал на боку возле порога…
— Скорая? Пожалуйста, поскорее…
И через некоторое время, очень тихо:
— Николай Федорович…
Дальше не помню ничего. Закружилась голова, меня повело, и я рухнула в какую-то лиловую тьму, полную пляшущих, скачущих молодых людей, и все они оглушительно кричали: «Я убийца! Нет, я! Нет я! Я, я, я — настоящий убийца! Эта журналистка Татьяна Игнатьева влезла не в свое дело, и все напутала! Больно самоуверенная! И нахальная! Дрянь, дрянь!»
Очнулась. Лежу на кровати. Неподалеку Дашкино лицо.
— Что это со мной? — спрашиваю.
— Обморок. На нервной почве. Тебе сделали укол. Сказали — пусть поспит. Лежи.
— А Виктор где?
— Увезли.
— Что он здесь городил? Как, за что он убил твою мать?
— Не знаю. Ничего не знаю и не понимаю, Татьяна. Вот в какую я тебя историю втравила…
— Да ладно… Надо подождать, и все прояснится.
— Я дам тебе чаю с медом. И себе налью. Успокаивает, — предложила Дарья, встала, не дожидаясь моего согласия, и ушла в кухню.
Мне было отвратно. Получалось, что все мои логические построения, связанные с Ириной и Андреем, — сплошная муть, продукт бабьего ума, склонного к преувеличениям и поспешным выводам.
Получалось, что они вовсе не те, за кого я их принимала, что зоря я столько усилий потратила на разоблачение их любовно-криминальной связи, что все это ерунда и чушь.
Получалось, и мотивы убийств были совсем не те, к которым я прибежала, задыхаясь от восторга перед собственной прозорливостью. Ну раз возник неведомый шофер!..
А если к тому же Виктор сказал правду, что это он убил свою мать…
Дарья ткнула мне в руки кружку с дымящимся чаем:
— Пей! И вот тебе бутерброд… Ты же часа три спала.
— Ты веришь, что Виктор мог…
— Не знаю, Татьяна… Я сама вот-вот сойду с ума. Я сама все думаю, думаю: «Неужели он мог?» Мать же его жутко любила! Они ж с ней так ворковали в последнее время! Я даже обзавидовалась… Он же её любимчик! Но он ведь муравьев жалел, даже муравьев! Старался обходить их, боялся раздавить! Он даже Петра называл Петечкой, Петюшей! Самого Петра! И вдруг такое! Он, конечно, не ангел, он беспечный, бестолковый, но он если работает, то работает как зверь! Не пьет, молчит и никого в мастерскую к себе не пускает. Матери непременно на день рождения и Восьмое марта дарит цветы. Я забываю, он напоминает: «Дашка, вспомни, что ты должна сделать для родной матери!» Не знаю… не верю! Бред!
Но через минуту:
— А если все-таки… мог? Он же попивал! Он же однажды разодрался с приятелем! Из-за чистой ерунды! Один доказывал, что Шилов большой художник… Это его приятель доказывал, а Витька кричал, что — ремесленник и даже не всегда в ладах с анатомией! Такой шум подняли! Мать и я разнимали… его однажды в милицию забрали… Он на выставке какого-то шизика-скульптора дернул глиняного Христа за… орган из глины же и оторвал. Он потом и в отделении доказывал, что такой Христос — похабщина одна, бред сивой кобылы! Что его на дерзость спровоцировали ключи, привешенные к этому органу… Да много чего можно вспомнить, когда он всякие штуки отмачивал… И от жен убегал по странным причинам. Одна, Люда, довела его разговорами о колбасе и холодильниках… Ему не в кайф было, как она объясняла долго и нудно, чем один сорт колбасы отличается от другого, один тип холодильника от другого… Она хозяйственная была, а он это не воспринимал. И от второй убежал сам. Тоже как-то дико звучит из-за чего… Эта о доме почти не заботилась. Он сам за картошкой ходил. Она допекла его сериалами. Ни одного не пропускала. А он хотел смотреть футбол-хоккей. А телевизор — один.
— Слушай, — спросила я, — а кто такой Петечка, Петюша? Знакомый ваш?
— Можно сказать, очень близкий! Прям родной! — ответила Дарья. Витькин кормилец и поилец. Он их три штуки уже сделал и продал. Холстов, красок накупил.
— Кого «три штуки»?
— Да Петра Первого! Витька зовет его попросту, от большого душевного расположения, Петечкой.
— Ах вот оно что!
— Он же тот ещё юморист! А полный титул, если… если… будет «убийца-юморист». Ничего себе?
— Ничего… Но давай подождем… Давай не будем накручивать… Его куда увезли? Кто увез?
— Сразу две «скорых»… Одна белая, вторая голубая. Не помню, в которую положили… Сказали — «ждите известий». Обещали сами позвонить…
… Париж… Париж… Почему-то в тот момент, когда Алексей спросил меня, где я хочу очутиться, я сказала:
— В Париже.
Хотя должна была сказать:
— Чем дальше от Земли, тем лучше.
Самое большое мое желание было и самым детским — не думать, не занимать мозг проклятыми мыслями о добре и зле, о силе порока и слабости добродетели. То есть в конечном итоге все сводилось к одному тоскливому упадническому выводу: «В мире переизбыток лжи. Так было, есть и будет».
… Мы сидим с Алексеем в кафе на Монмартре. Всего три голубых столика под тентом этого кафе… Мимо идут люди. Их много. Они словно бы роятся. Туристы, сплошь туристы… Всем хочется подышать заманчивым воздухом Парижа, чтобы потом где-то бросить между прочим:
— Монмартр? Ничего особенного…
Но Париж как-то же воздействует, как-то же, помимо твоей воли, способен утешить… Ну хотя бы тем, что похож на проходной двор человечества. Это даже не город, а декорации, частью оставшиеся от прежних исторических спектаклей, частью подстроенных заново. Париж говорит тебе: «Не унывай! Все повторяется. Ничто не ново под Луной. Лови мгновение!»
И я ловлю его. Запах кофе из маленькой чашки кажется каким-то сверхчудесным, потому что смешивается с прохладой осеннего парижского утра, когда вовсе не холодно и солнечно, однако и не жарко, когда тонкий шерстяной свитер и джинсы — в самый раз. Из керамической бежево-зеленоватой узкой вазочки склонилась белая розочка и уронила на голубую гладь легкий лепесток, похожий на ладью. И как-то очень кстати. Здесь в Париже, на знаменитом книжном развале, Алексей купил мне книгу японских поэтов восемнадцатого века и поучительно сказал:
— Читай! И закаляйся! Ищи красоту, а не грязь! Цени четверть прекрасного мига, как японцы!
Я открываю эта маленькую, легкую книгу, где пришлось, и читаю в середине страницы:
У дома моего цветы осенних хаги
В расцвете ныне
Приходи смотреть.!
Не то пройдет два дня ещё — и сразу
Осыплются на землю лепестки.
Я перевожу взгляд на лепесток белой розы. Он чуть-чуть колеблется под слабым ветром…
Алексей касается моей щеки своей щекой и проговаривает:
Словно в море, у Аго,
Эти волны, что бегут
К каменистым берегам,
У любви моей к тебе
Нету срока и конца!
Он смотрит на меня веселым синим глазом. Я говорю:
— Ты глядишь на меня как на красавицу, надеюсь?
— Только так и не иначе!
— Значит, ты очень, очень смелый мужчина.
— Ну уж и «очень»…
— Очень! — настаиваю я. — Потому что только очень смелые мужчины способны общаться с красавицами. Например, какая-то американская знаменитая актриса в какой-то газетке жаловалась, что несмотря на всю свою выдающуюся красоту, пребывает в одиночестве, ни один парень не может подойти к ней и пригласить на свидание. Красота и независимость отпугивают даже самых отчаянных кавалеров.
— Идиотов — спешу уточнить, — отзывается Алексей. — идиотов и неврастеников.
— Не скажи. Актрисе Линде Фиорентино, она играла в знаменитом фильме «Мужчины в черном», все мужики кажутся убогими трусами. Им, видишь ли, повторяю с её слов, — нравится чувствовать свое превосходство над женщинами. Когда женщина красива и умна… несутся прочь.
— Не дождешься! — сказал Алексей и толкнул меня плечом. — Не на того напала. Хочешь в Версаль? Более чем на триста лет назад? Мигом организую!
— Ладно. Версаль так Версаль…
Но прежде мы ещё покружили по узеньким, путаным улочкам Монмартра, поглядели, что там продают в малюсеньких магазинчиках, набитых открытками, картинками, сувенирами, едой, тряпками, и откликнулись на ласковый сдержанный призыв худого, длинноусого художника: мол, вы такая чудесная пара, не хотите ли запечатлеть мгновение своего счастья на листе картона…
Алексей гаркнул:
— Земляк, что ли? Москва?
— Ни. Киив, — потупил длинные плутоватые глаза фальшивый парижанин.
— Рисуй! — распорядился мой хирург. — Проводи операцию!
И мне:
— Не бей ластой! Становись ближе ко мне и головка к головке. Надо поддержать в соотечественнике здоровый дух и веру в успех!
С рисунком, выполненным цветными мелками и свернутым в трубочку, мы пошли в Версаль. Но я успела, успела заметить:
— Кругом, кругом одна ложь, придуривание. Вон и этот киевский люмпен-пролетарий работает под француза.
— Благодари Бога, что не под киллера. Вот тете и первая утренняя радость.
Версаль удивил обилием желающих обойти королевские апартаменты и пылью, осевшей на старинных шелках, и наличием ночного горшка возле большой кровати какого-то из Людовиков. Вообще после Зимнего дворца у нас, над Невой, эта утлая бонбоньерочная роскошь показалась мне какой-то несерьезной…
Но одна возвышающая мою особу мысль примирила с Версалем: «Сколько зеркал! В них смотрелись короли, королевы, а теперь вот и я сподобилась… Надо же!»
— Ну как? — спросил Алексей, когда мы вышли из дворца и очутились в презнаменитейшем парке с его аккуратно, искусно так и сяк стрижеными деревьями и кустами, а также фонтанами…
Мне, конечно же, надлежало выразить свой восторг. Но мои глаза совсем, вроде, нечаянно, углядели вдобавок к ночному королевскому горшку, явно претендующему на историческую ценность, — обжимание за кустом в форме шара двух парней…
— Знаешь ли, — сказала я Алексею, — у меня со зрением, действительно, проблемы. Помню, в детстве и вообще лет до восемнадцати, я все видела только голубым и розовым, а плохое — в виде крапинок… Теперь же крапинки разрослись до величины бегемота, которого показывают во весь экран пастью на зрителя… Голубое и розовое проглядывает малюсенькими клочками.
— Это болезнь переходного возраста, — решил Алексей, всовывая мне в руку теплую булку с сосиской внутри. — Ешь. Набирайся сил и мудрости. Сколько людей мечтают попасть в Париж! Ты идешь и не чувствуешь величия момента. Ни Париж, ни меня не любишь. Так не годится. Это уж слишком. И все из-за чего? Из-за каких-то самозванцев, которые числились в писателях! Из-за ловких бесстыжих пацанов, которым убит — что плюнуть! Да и сколько они убили-то! Подумаешь! Вон Наполеон! Тысячи уложил ради своего честолюбия, тысячи молодых породистых французов! И что? Пошли завтра поглядим на его гроб. Кстати, из российского гранита. Как же боготворят этого суперубийцу сами французы! А ты терзаешься… Никак не согласишься признать за злом право на существование… Да знаешь ли ты, что по моему, и не только по моему мнению, — человечество состоит сплошь из ненормальных? Что если отнять у него возможность бороться со злом, оно обленится, започивает на лаврах и закончится как вид живой природы? Забыла, что большинство гениальных произведений искусства создано назло каким-то недобрым силам в отместку и так далее? Я, например, как в хирурги выбивался? На основе детского, детсадовского впечатления: моя любимая воспитательница часто плакала. Я однажды спросил её, почему, что с ней? Она улыбнулась сквозь слезы и сказала: «У меня болит сердце». Я спросил, могу ли чем помочь. Она ответила: «Если бы ты был хирургом, то помог бы…» И пожелала мне стать им. Врала она мне. У неё с женихом вышла неувязка. Он её бросил. А она, как водится, любила его безоглядно. И сердце её болело от любви… Но её слова о всесильном враче-хирурге запали в мою душу, как зерно в теплую, весеннюю землю… Итог — налицо. Классный вышел специалист из Алешки Ермолаева, и, как ты сама мне только что сказала, — исключительно отважный мужчина с небольшой слабостью: предпочитает только натуральных блондинок…
Ох, как хорошо бродяжить по Парижу ранней осенью, когда каштаны лишь начинают золотиться, но ни один листок не сорвался, не полетел в вечность… Как хорошо прийти в гостиничный номерок, который сначала хотелось ругать ну хотя бы за то, что в нем ест место только для двух кроватей, а чтоб поблизости от них танцевать вальс-бостон — нисколько! Как хорошо залезть в ванну заодно с усталыми ногами и полузаснуть в ней, отмокая, приходя в себя… Как хорошо закутаться в большой, толстый, уютный халат и обнаружить, глядя в окно, что под крышей соседнего старого дома опять висят на веревочке трое белых трусов. Это значит, красавец-негр не сдался, воюет с целым Парижем за свое место именно здесь цвести и пахнуть. Однажды он высунулся из-под этих вот трусов и одарил меня ослепительной улыбкой, помахал рукой в знак интернациональной солидарности, что ли…
Как хорошо, что я не зациклилась на Париже. Как хорошо, что меня вдруг потянуло в Москву… И как хорошо, что, лаская меня, Алексей предложил слетать дня на три в Лондон… Хорошо, когда дается шанс… открывается перспектива… И хорошо ответить — «нет».
— Почему «нет»? Почему? Он обнимал меня так крепко, словно пытался вмуровать в себя, он не желал мне вольного полета.
И правильно делал. Настоящий мужчина. Не сломленный.
— Потому «нет», — отвечала я ему поцелуем на поцелуй, — что нельзя, нерационально сразу съедать все конфеты, торты, шоколадки. В мире должно оставаться что-то совсем пока не доступное. И манить. И дразнить…
— Не глупо сказано, — ответил он мне в лоб, но не прямо, а сквозь волосы. И повторил из губ в губы. — Очень неглупая ты у меня, оказывается…
Последняя ночь в Париже… Последняя ночь перед расставанием… Мы любили друг друга неистово, словно у последней черты, безрассудно и грешно, словно завтра нас разбросает ураган и мы никогда, никогда не встретимся… Или же вдруг выяснится под утро, что и он, и я, мы вовсе не имеем права принадлежать лишь друг другу. Об этом в самых решительных, злых выражениях заявит мой законный муж и его законная жена после того, как в четыре ночи ударят в хлипковатую, легкую дверь нашего номера…
Мы любили друг друга про запас. Осенний рассвет над Парижем салютовал нам зеленой бриллиантовой звездой в вышине и гирляндой белых трусов вдали, свидетельствующей, что наш негр не поддался ударам недоброй судьбы, продолжает упорно верить в себя… И насчет трусов он прав…
За что женщина может ценить мужчину? Разумеется, ей важно, чтобы у него всегда были чистые трусы. И веселые глаза. И нежные, умные руки.
Но больше всего за то, что он вдруг спохватится и спросит:
— Что с тобой? С тобой что-то не то…
Это было уже в аэропорту Орли, правда… когда он провожал меня на московский самолет. Но, все-таки, было…
Он даже стал строить пирамиду предположений:
— У тебя не получается написать статью обо всей этой истории с трупами писателей? Или на тебя накатывает депрессия оттого, что ты даже таким своим разоблачением не сокрушишь порок? Родная моя, с этим надо примириться. Двадцатое да и иное столетие столько всего видело! Такую ямищу выгрызло в земле, чтобы сбросить в неё сотни миллионов трупов. Та же первая империалистическая, испанская, вторая… Ты же сама все это знаешь. А репрессии? А голод? Ну такое оно, человечество, варварское, первобытное в сущности. Но не сидеть же сложа руки, не глядеть в одну точку. Действие единственный путь к спасению от всякого рода меланхолий. И смысл жизни. То, что ты мне рассказала, как шла по следам убийц, — делает тебе честь. Мужская работа. Я горжусь тобой к черту высокие слова! Но знать, что живешь не колодой, что способен давать людям облегчение — это что-то… Положим, ты своей разоблачительной статьей не потрясешь мир, но все-таки… все-таки докажешь на радость тысячам, что зло рано или поздно получает кувалдой в лоб. Что сколько веревочке ни виться, а кончик все равно найдется, и шила тоже, между прочим, в мешке не утаишь. Так чего ты увядаешь на глазах всего прогрессивного человечества? Чего? Я вон какой закон открыл между операциями в Швейцарии и то ничего! Сказать какой?
— Ну… скажи…
— Хренотень кругом одна и та же, что у нас, в нашем великом бестолковом Отечестве, что у них, в этих с виду законопослушных райских западных кущах: к золотым мискам с форелью в шампанском а ля Наполеон прорываются самые хваткие, холоднокровные, жестокие, а совестливые, раздумчивые сидят на обочине и вздыхают о всеобщем братстве. Признаю ошибку. Мне надо было не по Парижу тебя водить, а сразу же, немедленно окунуть в голубую волну где-нибудь в Италии или Испании. Там ты, уверен, и расслабилась бы по полной программе, пришла бы в себя и в свойственном тебе быстром темпе написала бы эту свою разоблачительную статью, где ты сама, кстати, предстаешь в самом симпатичном свете. Хотел бы я увидеть того мужика, который бы не восхитился твоей находчивостью, волей к победе, бесстрашием, наконец. А работоспособность! Выслушать столько исповедей! И почти распутать в одиночку клубок преступлений! Да ты, Татьяна моя, сама себе цены не знаешь!
— Ты, значит, уверен, что я на фоне из черных людей-убийц глажусь очень даже ничего?
— Разумеется.
— Благоухаю, так сказать, чистотой, непорочностью искательницы Правды? И могу рассчитывать исключительно на аплодисменты и крики «Молодец! Молодец!»?
— Почему нет? Почему?
— Потому что я, дорогой мой утешитель, тоже убийца.
— Какие глупости! Что ты городишь? Кого ты могла убить?
— Любу Пестрякову, Алексей.
Он схватил меня за плечи, встряхнул так, что мои волосы, собранные в прическу, рассыпались. Он смотрел на меня своими синими пронзительными глазами как на своего злейшего врага:
— Зачем ты наговариваешь на себя? Что за чушь?
— Чистая правда, Алексей, чистая правда… Я вообще врунья. Начнем с того, что моя большая статья про всю эту историю уже не только написана, но и опубликована. И нужные слова возмущения убийцами на месте, и все факты поданы как положено, в соответствии с жанром… И я, автор, с точки зрения общественного мнения выгляжу превосходно. Воительница! Разоблачительница! Правдоискательница! Но есть люди, которые знают, что я такое вдобавок ко всему. Я тебе вот и статью не привезла… Не захотела… Потому что вечером, когда я уже спешила на самолет, вдруг звонок, и мне трижды сказали: «Убийца!» Теперь ты, наконец, понял, что я такое в действительности? Понял, кого любил и, возможно, ещё любишь? Убийцу…
Как поступает в этом случае настоящий мужчина? Он говорит:
— Дурак я, дурак…
И хватает меня за руку так цепко, такой мертвой хваткой, что каждая моя косточка заныла-застонала.
— Отпусти, — говорю. — Объявили посадку.
— Еще чего! — говорит он. — Плевать мне на эту посадку! Пошли отсюда! Пошли, пошли! — и дернул меня за собой.
Так я совершила одно нечаянное, но грандиозное открытие: настоящий мужчина ни за что не отпустит от себя любимую женщину, если почувствует, что она вся на вздерге… На него не подействуют никакие её яростные, ругательные слова. Он схватит её в охапку и не отпустит… Он наплюет на все самолетные рейсы и расписания и уведет её в тот же самый парижский номерок, где нельзя танцевать вальс-бостон, но можно стоять молча, обнявшись крепко-накрепко…
Конечно, хорошо, что он при деньгах… Но я знаю, он увел бы меня с собой все равно, хоть в сенной сарай на окраине деревни, хоть в лес, под куст… Увел бы и не позволил вырваться из своих объятий и сказал бы, или точнее, прикрикнул: