Глава 7. "О жизнь, ты только с виду не жестока!"

Вечером я и представить не могла, что когда-нибудь у меня получиться, наконец, выспаться, придти в себя, накопить сил для общественно-полезной деятельности и выйти на работу. Думаю, что моя самоотверженность достигла своего апогея, если уж я решилась снова идти в эту чертову галерею, невзирая на: опасность быть усыпленной бодрящими напитками, заваленной произведениями монументального жанра, ушибленной сакральными предметами, а также на возможность не мудрствуя лукаво взять законные отгулы и долго-долго манкировать своими обязанностями в момент смены руководства. Дармобрудер умер — да здравствует Дармобрудер! Кого-то день грядущий нам готовит на должность и.о. директора? Но, к сожалению, меня эта тема еще интересовала — увольняться я пока не собиралась — и поэтому, проснувшись уже днем, не стала звонить и отпрашиваться, а собралась и поехала, как цыпочка, в треклятую "Кому-АРТ", пусть и с трехчасовым опозданием. Ощущение — мерзейшее, особенно если учесть, что всю ночь меня преследовал сон, в котором сотрудники галереи приходили и по очереди стреляли в меня, сыпали в мой кофе цианид, кидались в мой кабинет гранатами и плевались косточками. Измученная кошмаром, сразу после пробуждения я решила выяснить: кто он, тайный недоброжелатель, тихой сапой вползший в мою жизнь и даже в сновидения?

Процесс назначения и.о. шел полным ходом, администрация бегала по кругу — взмыленная, обезумевшая, а хуже всех приходилось Верочке: телефон звонил беспрерывно, факс выплевывал бумажку за бумажкой, на монитор было страшно смотреть — и вообще казалось, что здесь не тихая заштатная галерейка, а товарно-сырьевая биржа времен "черного вторника". К моему приезду бедная девочка была уже на пределе. Я зашла в приемную, сделала умное лицо и потребовала принести в мой кабинет всю документацию по итальянским контактам, после чего наклонилась к Вере, замершей от подобной наглости, и хитренько ей подмигнула. До несчастной сиротки дошло, что в моем закутке она хоть на часок избавится от бестолковых звонков, идиотских вопросов, несуразных требований сию минуту отыскать жар-птицу, молодильные яблоки, царевну-лебедь и прочие мелочи, якобы хранящиеся у нас, в "Коме". Через пять минут Верочка пулей влетела ко мне, плюхнулась на дешевое продавленное кресло для посетителей, положила на стол длинные тоненькие ножки и от души закурила.

— Ой! Ну ты, мать, меня прям спасла! Я уже подумывала увольняться к…

— Ребенок, ребенок! — остановила я излияния доведенной до крайности пишбарышни, — Неизвестно, кого в директора поставят, может, нам всем при новом начальстве жить будет легче, жить будет веселей. А ты — увольняться!

— Ага! Счас! А Ноевну в и.о. не хочешь? — вскинулась Верочка, выдавая последний прогноз по части кандидата на руководящий пост.

— Я ее никак не хочу, — обрушившись с небес на землю, угрюмо буркнула я, — По-моему, эту Эму хотеть — фантазия чересчур пикантная даже для Красной туфельки. У меня для таких наслаждений желудок слабоват. Тем более, что последнюю неделю в моей жизни наблюдается явная передозировка острых ощущений!

— Да-а уж… — протянула Верочка, внимательно разглядывая что-то за окном.

Я тоже глянула — что там привлекло ее внимание? Вон, у девчонки аж нос заострился от напряжения: вся ушла в разглядывание. А вдруг в окне напротив — дуло гаубицы? Нет, вроде пусто. Надо бы сворачивать беспредметную трепотню и поговорить о деле.

По дороге в галерею я тщательно продумала свой собственный план действий. У Даньки с Иосифом, похоже, запал прошел, дай Бог, чтобы они не повернули мне тылы: решай, мол, сама свои проблемы! Конечно, у ребят и своя жизнь есть — аспирантура там, защита, публикации всякие с чтениями-конференциями… Не могут же они за мной бегать круглосуточно, вывалив языки и втягивая ноздрями воздух! Следовательно, пора и самой подключаться к расследованию. А то это "хождение по мукам" закончится моей мученической кончиной. Мне, как деве ученой, пойдет колесо, меч и пяток звездочек вокруг головы. Будем со святой Екатериной дуэтом выступать, словно парные танцорки в небесном кабаре. Прости, Господи, какая ахинея в башку лезет! Все-таки страшно мне, очень страшно.

В общем, начну поиск душегуба с сослуживцев: будем проверять всех, кто слыхал Дармобрудеровские вопли по поводу моего немедленного приезда. Во-первых, на подозрении, конечно, секретарша, но Веры точно в галерее не было, когда я добралась до "Комы". Ее я уже исподтишка проверила — так, на всякий случай. Наутро после смерти босса, болтая по телефону о том, о сем, извергая ахи-охи по поводу "ужасного и трагического события", Верочка обругала и себя, и охранника Игорька — подозреваемого номер два: ничего бы, дескать, не случилось, не отпросись они оба в роковой день на полчасика пораньше — билеты у них, видишь ли, на концерт завелись. Ребятки и пошли на концерт, начало коему было в семь вечера. Встретили там еще троицу из наших — билеты-то распространитель прямо в галерею привез. Даже если оба — Игорь и Верка — оказались людьми нехорошими, редисками, алиби у них все равно непробиваемое.

Весь вечер протусовались впятером, пили пиво, прыгали с зажженными зажигалками в грохочущей тьме, где вздохнуть полной грудью — задача не из легких. После сомнительного удовольствия попотеть в о-очень большом коллективе все пятеро посетили пару пивнушек и одну — по требованию дам — стильную кафешку. Затем, чуть ли не в третьем часу ночи, Игорек, обладатель старенькой "Ауди", развез счастливых собутыльников по домам. Пока я залечивала боевые раны, еще несколько участников памятного вечера звонили мне домой: начинали с извинений, а заканчивали восторженными воспоминаниями о том, как пятеро сотрудников — самых молодых, мускулистых и политически грамотных — глупо скакали бандерлогами, в то время как их шеф откинул полусапожки, а хранительница чуть со страху не преставилась. И как бы один (одна) из них ухитрился (-лась) вернуться в "Кому", тюкнуть меня по балде, обыскать, потом снова поехать на концерт, войти по второму разу в зал, протиснуться на старое место и вновь орать и прыгать как ни в чем не бывало? Нет, этот вариант отпадает.

Значит, все пятеро чисты аки голуби, и следовательно, ребятишек можно использовать в деле — в качестве кладези полезной информации, например. Верочка точно знает все и обо всех — ей и карты в руки. Итак, тонкий поворот в интересующую нас тематику:

— Ох, и трещит же у меня башка по шефу покойному!

— Все еще болит? — Верино лицо исказила жалостливая гримаска, — Ты к врачу ходила? А если сотрясение?

— Какое сотрясение? Брось! — отмахнулась я от несвоевременной заботы о моем здоровье, — Само пройдет.

— Не скажи, — Верочка важно покачала головой и выпятила нижнюю губку в знак недоверия, — Знаешь, получить такой удар по голове, тяжелым металлическим предметом, упасть и два часа в обмороке валяться… В том Будде-то, небось — кило два будет? Последствия могут быть очень опасные!

— Слушай, не нагнетай! — притормозила я вошедшую в медицинский раж девицу, — У меня к тебе по работе вопросы накопились. Ты готова, или сперва кофейку попьем?

— Ну… давай кофейку! — как-то не то разочарованно, не то неуверенно протянула Вера, с опаской покосилась на банку, вынутую из тумбочки, и вдруг сорвалась с места, — Лучше я за "Мокконой" схожу, а заодно сливки прихвачу, — и удалилась к своим перегретым факсам-пентиумам бодрой походкой.

Хм! Сбежала. Испугалась чего-то. Если не вернется через четверть часа, считай, первый допрос я провалила. Отсутствие результата тоже есть результат. Остается сообразить — какой. В эту неутешительную минуту в дверь постучали, вернее, поскреблись, совсем как мой Прудон, нашкодивши:

— Сонечка, к вам можно?

Эму! "Заговори о дьяволе — появятся рога!" Ей-то чего от меня потребовалось с утра пораньше? Хотя какое сейчас утро…

— Конечно, Эмма Ноевна, заходите-заходите, — сладость пополам с ядом.

— Ой! Тут без вас все время проблемы, проблемы! — заквохтала Жрушко, устраиваясь в креслице, — Вы себя нормально чувствуете?

Что-то она подозрительно заботлива. Не иначе, владельцы галереи директорское место другому прочат, вот Ноевна и подлизывается — а вдруг пригодится?

— Нормально… почти.

— Мы когда узнали, что вы первая нашли… ну, тело, — при мысли о безжизненной тушке любимого директора страусиха аж прослезилась, достала застиранный кружевной платочек, горестно отерла заплывшие глазки и трубно высморкалась, — Мы понимаем — тако-ое потрясение! Шок! Обморок! Ударились головой! Надо бы вам врачу показаться!

— Да не обморок, а… — на середине фразы слова застряли у меня в горле.

Ну-ка, ну-ка, вот этот момент поподробнее:

— Упала я, действительно, неудачно, — проницательный взгляд в сторону Жрушко — давай, мол, поддержи инициативу!

— Да, да, да, — закивала Эмма с таким пылом — вот-вот голова оторвется, — Углы у столика такие острые, и ножки с загогулинами — как вы насмерть не убились?

Не дождетесь! Но мысль о столике — интересная. Разовьем-ка ее чуть-чуть:

— Здесь мне, конечно, повезло! Хорошо хоть столешницу не разбила. Эти стеклянные детали такие опасные!

— Я и говорю, — взахлеб подхватила Жрушко, — не стоит подобную мебель вообще покупать! Она только на вид хороша. И столько стоит! В кабинете и места для нее нет — кто ни пройдет, обязательно стукнется. А тетя Катя прямо вся в синяках ходила из-за этого столика! И когда на следующий день его отмывала, говорила: пятна крови везде — и на ножках, и на полу!

— А милиция еще приходила? — с невинным видом поинтересовалась я.

— Нет, вроде, — растерянно покачала головой Эму, — Ведь Дармобрудер от инфаркта умер, им и незачем было у нас околачиваться… Утром позвонили, сказали, что с шефом несчастье, а вы голову повредили при падении.

— Значит, — задумчиво произнесла я, выбирая карандаш поувесистее и примериваясь вцепиться в него зубами, — Значит, тетя Катя рассказала про испачканную моей кровушкой мебель, и все решили…

— А что? — только тут я поняла, что Жрушко сидит рядом, целиком обратившись в слух, — Разве вы не в обморок упали?

— Ой, я вообще плохо помню этот момент! Наверное, в обморок, а как же иначе? Голова у меня и сейчас побаливает… — пришлось поспешно оборвать все расспросы и под благовидным предлогом внезапной мигрени выпроводить сопящую от любопытства Эму из кабинета.

Странные, однако, расхождения между официальной тети-Катиной версией и Верочкиной осведомленностью. Я про Будду не говорила никому, кроме Данилы и Гершанка — и только эта сладкая парочка в курсе, что бедную Соню специально лупили по темечку, чтобы вырубить и обыскать. Милиция склонялась к мнению, что моя многострадальная головушка приземлилась аккурат на основоположника буддизма. Его упаковали и увезли. Уборщица и не вспомнила про глупого истукана, потому и распространила по галерее гипотезу насчет столика-убийцы. Итак, в пределах ойкумены, как в Древней Греции, должно было царить единогласие: Соня лишилась чувств-с, а заодно и жизни чуть не лишилась — ввиду неудачно подобранной мебели. Но если так, то Верочка…

Додумать мне не удалось. В кабинет без стука, покашливаний, "бон джорно" и прочих цирлих-манирлих вошел Франческо Кавальери — вошел и встал, опершись руками о стол, нависая надо мной тренированным торсом, поигрывая желваками на аттических скулах. Как-то сразу стало неуютно…

— Почему вы прислали к нам посредников? — голос и глаза у моего немаленького принца были ледяные.

— Посредников? — то ли все вокруг с ума посходили, то ли день такой… неблагоприятный, — Синьор Кавальери, о каких посредниках идет речь? Я до сих пор вела переговоры лично, если не сказать — чересчур лично!

— Да вы ни слова не сказали о деле! Вы кокетничали, изображали влюбленность, мололи чепуху насчет Возрождения и дворянских предков, сводили моего адвоката с его любовницей, убивали своего шефа — где вам при такой занятости подумать о нас!

— Франческо… — надо говорить мягко, но убедительно, психиатры говорят, при обострениях помогает, — вы что, считаете, что я мало уделяла внимания интересам галереи? Но я могу дать любую информацию, и мы можем оформить документы хоть сейчас…

— Довольно дипломатии! Тем более — вранья! — слова Кавальери звучали, словно удары гонга, причем по моей голове, — Какая, свинячья Мадонна, галерея, какие документы? Говорите, чего вы еще хотите от нашей семьи? Последние десять лет мы исправно переводили на счет назначенную сумму, чего бы это ни стоило. И вот ваши подручные ее увеличивают — вдвое! Притом, что прекрасно понимают — фирма Кавальери не может себе позволить таких выплат. Теперь вы давите на отца со всех сторон, и главная цель ваших усилий — уложить его в гроб! Устраиваете фальшивые покушения, пишете мерзкие письма, присылаете разных клоунов! Зачем ломать комедию, когда можно поговорить открыто? Вы что, боитесь меня? Если я не убил тебя, жадная шлюха, до сегодняшнего дня…

— ХВАТИ-ИТ!!! — заорала я, подлетая под потолок.

На продолжение этого вопля у меня не хватило голоса. Я его сорвала. Комизм ситуации довершили озабоченно-восторженные лица сотрудников, непривлекательным букетиком лезущие в дверь. Казалось, что к нам пытается протиснуться двенадцатиголовое чудо-юдо заморское, только маленькое еще или болевшее долго.

— А ну все вон! — просипела я и запустила в дверь самым большим предметом на моем столе — уродливым пресс-папье в виде скалы из змеевика с кошмарным позолоченным пастушком на пятнистой вершине — покойничек самолично выбирал.

Брызнули зеленые осколки, чудо-юдо исчезло. Я подошла к Франческо, уперлась в его окаменевшие рельефные плечи и швырнула разбушевавшегося плейбоя в кресло. Потом, мерно покачивая пальцем перед носом онемевшего от изумления Кавальери, проорала театральным шепотом:

— Теперь слушай сюда, придурок! Я ни-ког-да не шантажировала твою родню — ни подметными письмами, ни анонимными звонками, ни ночными серенадами. Мне плевать на твой семейный бизнес, на какие-то там выплаты, да и на все дерьмовое Возрождение в целом. А Микеланджело ваш, ваятель пролетарских задниц, мне всегда был глубоко противен! И последнее: можешь хоть сию минуту брать под мышку своего недужного папашу и увозить на Канары — пусть поправляет здоровье. А я останусь здесь и буду ждать, пока меня прикончат во время очередной инсценировки! Потому что я не виновата в твоих проблемах!!! ПОНЯЛ?!!

— Так это не ты? Ты не хранитель? — со стоном выдавил из себя Франческо и закрыл лицо руками, покачиваясь и причитая, словно старуха на похоронах, — Мадонна моя, Мадонна… Что нам теперь делать, что делать…

Глядя на невыразимое горе, переполняющее последнего из Кавальери из-за того, что я не хранитель (хотя я — хранитель! и со стажем!), совершенно запутавшаяся Соня преисполнилась сочувствия. И собралась было расспрашивать, что за несчастья постигли его семью в прошлом десятилетии и почему их причиной семейство сочло меня, тогда еще совсем сопливую жительницу другой части света — вопросы набегали друг на друга, словно прибой.

И пока деликатная Софочка собиралась с мыслями, разбегавшимися, будто тараканы из горячей плиты, непонятый ею Франческо вскочил и метнулся прочь из комнаты. Я бросилась следом, но замерла в дверном проеме: в зале Кавальери-младшего поджидал полуживой папочка и переводчик, бережно державший дяденьку под белы ручки. Франческо подбежал к отцу и что-то быстро начал говорить, размахивая руками. Алессандро Кавальери медленно обратил ко мне землисто-серое лицо, потом вдруг пошатнулся и закрыл глаза. По всему видать — сомлел. Тут уж переводчик и любимый сын подхватили болящего с двух сторон и повели на воздух. А я так и осталась стоять с раскрытым ртом и с "мильоном терзаний" в груди.

Понимаю: надо было догнать их, потребовать объяснений, вытрясти ответы любой ценой — но что поделать, не смогла я, не смогла. Как лошадь из анекдота. Но я, кажется, поняла, кто приперся к Кавальери от моего имени. Ох, и задам же я стервецам!

* * *

Я предавался своему любимому занятию — бессмысленно скакал по телеканалам, раздумывая о вещах, не имеющих никакого отношения к возникавшим на экране картинкам — когда в дверь сначала позвонили, потом забарабанили, причем руками и ногами одновременно. В животе у меня сразу же нехорошо похолодело — Соня! Что-то случилось с Соней! Но на пороге стояла именно она — живая, невредимая и взбешенная. Шевелюра у Соньки стояла дыбом, точно иглы дикобраза, глаза горели недобрым янтарным огнем. Все, что я успел сделать, обескураженный выражением ее лица — это отойти на два шага назад, иначе ворвавшаяся кометой в прихожую Софья уронила бы меня прямо на пол.

— Ты, поганец! — прохрипела она, потрясая кулаками у меня перед лицом, — Как ты смел!

Надо же! У нее сел голос! Мне же лучше — не выношу женского и детского крика.

— Все ясно, — с философским спокойствием Оська-недобиток кивнул Соне, разъяренной, словно тигрица, — С Кавальери пообщалась?

— Что вы им наплели?! — она огляделась вокруг с таким выражением, точно искала, кого бы ей проглотить на десерт после растерзания меня, "поганца", — И где этот мерзкий тип — твой сообщник?

— Домой поехал, друзей навестить, с родными попрощаться, переодеться в чистое. Жизнь дается один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно… — и я возвел очи горе, фарисейски сложив руки на груди.

Поглядев на мою позу — вылитый Кторов в "Празднике святого Йоргена" — Соня крепилась-крепилась, да и прыснула мелким девчачьим смешком. Хихикая, она прошла в комнату и плюхнулась на диван. А я устроился рядом, на банкетке.

— Ну что, кофе будешь?

— Давай, — улыбнулась Софья, — Вот не поверишь: шла сюда и думала: убью обоих одним ударом — а сейчас даже рассердиться как следует не могу. Эх вы, два брата-акробата!

— Это потому, что ты понимаешь: мы все содеяли не со зла, — назидательно ответил я, принося подруге чашку и вазочку с печеньем.

— Не корысти ради, но токмо волею пославшей мя! — прошипела Соня и закашлялась, но голос не спешил вернуться, — Так что вы им сказали? Или это тайна, покрытая мраком?

— Мы… Ну, по порядку. Во-первых, рассказали про смерть Дармобрудера, которая едва не стала твоим последним впечатлением в этой жизни. Во-вторых, про обыски, которые треплют нервы тебе и твоим родным. Намекнул на фамильные тайны, в которых ты не сильна, во всяком случае не настолько, чтобы принимать за них безвременную погибель. Очень напирал на печальный образ беззащитной сиротки, предлагал обсудить наши общие дела по-хорошему — хоть с нами, хоть с тобой. Вот и все, собственно.

— Ну? И что они? — Сонино лицо приобрело такое уморительное выражение, что я невольно скорчил гримасу, передразнивая ее поднятые брови и по-детски полуоткрытый рот, получил по голове диванной подушкой, отшвырнул ее в угол и пожал плечами с деланным равнодушием:

— А ничего! Сказали примерно так: мы, синьоры, тут вообще ни при чем — не состояли, не участвовали, не привлекались, здесь находимся по делам. Словом, вели себя престранно.

— Почему?

— Да ведь они никак — слышишь, никак! — на контакт не шли. Не отрицали, не возмущались, не разозлились — и в том числе на мои бесстыдные намеки по поводу пылавших страстью дедушек. Это разве нормально?

— Ну, они же европейцы, люди цивилизованные… — Соня была в полной растерянности.

— Да, но все-таки люди — не марсиане же! А эти два оплота мировой культуры сидели с печальными рожами — духи скорби над телом героя — и ни взгляда в нашу сторону!

Поднявшись со своего места, Соня принялась мерить шагами комнату, бросая отрывистые нервные фразы:

— Значит, неспроста они здесь. Десять лет платить — кому хочешь надоест. А те еще бакшиш удвоили — шутка ли! Секс между дедулями, конечно, не повод. Замок, замок — вот где собака зарыта!

— Сонь, ты чего?

Я оторопел: ожидал, конечно, эффекта от своего рассказа, но не настолько мощного:

— Спятила? Кому платить-то? Что за собака?

— Баскервилей собака! — безумная синьорина обернулась и почти беззвучно прошелестела, — Слушай, я, кажется, дошла!

— Оно и видно, — цинично заметил я, — А поподробнее нельзя?

— Знаешь, я сперва, пожалуй, сама разберусь, а потом и вам с Данькой расскажу. А то сейчас ничего у меня не стыкуется…

И Соня ушла — ушла, оставив лучшего друга умирать от любопытства! Какое бессердечие!

* * *

Придя домой, я покормила обжору-питомца, соорудила и съела некое подобие обедо-ужина и рассеянно принялась вытряхивать из сумки захваченные с работы деловые бумаги. И вдруг, шаря в потертых кожаных недрах, замерла на мгновение, шепотом выругала свою забывчивость, дернула собачку молнии и достала старинный дневник в дряхлом переплете. Тот самый, предназначенный тетушке на растерзание. Везти его тетке было уже поздно, да и небезопасно — может, меня засада ждет, где-нибудь в подъезде, у лифта? Или — чем черт не шутит? — именно в этой пожелтевшей книжечке содержится разгадка жуткой охоты на людей, которая второй месяц не дает бедной мадмуазель Хряпуновой ни спать, ни работать, ни любить по-человечески — все урывками, с оглядкой, с отравляющими душу подозрениями? Надо сделать над собой усилие, преодолеть чувство неловкости и прочесть — от корки до корки. И лучше сейчас, не откладывая. Я вздохнула и с безнадежным лицом достала из стола лупу — верную спутницу искусствоведа. Ну-с, приступим!

Оказалось, что в руках у меня не совсем дневник, а вернее, совсем не дневник. Это было что-то наподобие исповедальной повести, такого открытого письма к любопытному потомку. Минимум действия, зато философских рассуждений — хоть пруд пруди. И все равно было как-то неудобно. Не понимаю я пристрастий тети Жо! А может быть, в семейных архивах любовных романов, написанных от первого лица, не попадается — и бедная генеалогиня не подозревает, что ее ждет?

"Мы входим в любовь, как в воду — не зная наверняка, что ждет нас под серебристым зеркалом, отражающим безмятежные небеса. Тот, кто прежде станет думать о темных глубинах, каменистом дне, вязкой вонючей тине и голодных тварях в вечной мгле — тот погиб (или спасен?). На любовь у него не хватит мужества. Но, впрочем, кому суждено быть повешенным — тот не утонет. Те, кого манит все опасное и неизведанное, не признают безмятежной страсти, но и для них мой путь показался бы восхождением на Голгофу. Я не выбирал свою судьбу — она выбрала меня. Любовь безоглядная, самоотверженная — страшная кара, кара вдвойне оттого, что ожидаешь ее, словно высшей награды. Любовь заманивает нас, будто птиц в силок, и каждый сам выбирает приманку. Со мной было то же… Совершенство, пусть мимолетное, влекло меня всегда. Когда-то в России, разглядывая художественные альбомы, я не подозревал, как огромен и ярок образ, созданный старым мастером. Он запечатлевается на внутренней стороне века, подобно фотографической карточке, и предстает перед мысленным взором, стоит лишь закрыть глаза. Меня измучил Микеланджело — сивиллы с тяжелой статью кобыл, небрежно-томные юноши, навеки застывшие в изящной неестественности преследовали меня неотступно. И терзала мысль: мир вокруг рушится, а они будут восседать и возлежать все с той же грацией и мощью, сотни и сотни лет. Поистине, ars longa, vita brevis! Душа моя таяла льдинкой под горячим южным солнцем — недолго дойти и до чахотки. Одно спасение было — уехать. Так я оказался в провинции, в Маремме, "вдали от шума городского", в приволье, напомнившем мне родные поля.

Здешние траттории с их аттической ленью — для меня просто дар Божий. Я проводил в них целые дни, бездействуя вместе со здешними любителями сиесты, весь предавшись блаженству "покоя и воли". И вот оно, мое наказание (или расплата) за краткое счастье, которого я, по легкомыслию своему, не замечал вовсе. Я увидел его и был поражен капризной и изысканной линией рта на надменном лице — совершенство, неподражаемое даже здесь, в стране запечатленного совершенства. Зачарованный, я долго-долго смотрел, как прекрасно очерченные губы кривила улыбка, как сжимали они серебряный мундштук трубки, а резная голова Мефистофеля подмигивала мне и высовывала по-змеиному раздвоенный язык…" — "Понятно, красавец курил трубку в виде головы черта!" — догадалась я и поежилась от смущения. В жизни не страдала вуайеризмом — а жаль!

"Я никогда не решился бы подойти и представиться — он первый обратился ко мне. В тот миг сама мысль о том, что ловушка захлопнулась, и никогда больше я не буду свободен, не пришла мне в голову. Если бы Робинзон Крузо пребывал в том же неведении относительно своего заточения, ему не был бы в тягость остров, окруженный непреодолимым океаном. Счастье — плод неведения, как ни горько признаваться в этом, прозрев и потеряв последнюю надежду. Воспоминания не приносят утешения: то, что было блаженством, становится мукой, нежность оборачивается злобой, вера сменяется подозрениями. Но добровольный слепец видит лишь то, что хочет: эти рысьи глаза — глаза зверя на благородном лице древнего римлянина — почему-то казались мне искренними, добрыми и сочувственными. Я доверился Винченцо с первого взгляда, брошенного им в мою сторону. Я принял приглашение — и на следующей день обедал с прекрасным незнакомцем в его замке. У Винченцо великолепный дом: от тяжелых драпри, старинных гобеленов, потемневших фамильных портретов исходит любовь и тепло. Очарование "Высоких башен" подействовало на меня так же неотвратимо, как и обаяние самого Винченцо Кавальери…" — "Yes-s!" — гаркнула я в восторге от того, что наши с парнями догадки оказались верны. Итак, все-таки с вашим предком сожительствовал мой дедуля, господа Кавальери. И творилось это безобразие в "Дорри альти", а не где-нибудь в Серенгети! Ну, берегитесь, врали несчастные! Так, а что там дальше-то было, после совместной трапезы и экскурсий по родовому гнезду?

"Все произошедшее со мной потом — не только беда моя, но и вина. Наша связь оказалась возможна лишь из-за моей юношеской влюбленности в эту древнюю страну с ее богами и героями. Я ведь думал о них, как о живых людях из плоти и крови, и каждый миг был готов встретиться с самим Дионисом в окружении менад и сатиров. Что ж, я его и встретил. Откуда можно знать об опасном неистовстве, исходящем от языческих богов, что оно заражает и губит выродившееся племя христиан? И только в одно я верил всем своим существом — передо мной живой античный бог! Винченцо был поистине прекрасен: можно было часами смотреть на чудно вылепленную кисть его руки, лежащую на столе. Когда утром он подходил к раскрытому окну и замирал обнаженный, залитый ярким солнцем, очерченный сияющим ореолом — от этой картины перехватывало дыхание. Лишь многие годы спустя я понял: олимпийцы не знают закона, они живут по собственным прихотям — когда был создан их мир, еще не существовало заповедей и запретов. Оттого у Юпитера столько непокорных домочадцев — иначе семя разрушения, которое он нес в себе, разметало бы вселенную в клочья…" Похоже, предок Кавальери был ужасно инфантильным малым и к тому же большим эгоистом.

"Мы много путешествовали, он показал мне мир, которого я не видел и не запомнил — все потопила страсть, огромная, словно море. Какие-то блеклые, лишенные красок картинки, словно тени синематографа, возникают в моей памяти сегодня. Но я не забыл ту огромную жажду, которую источал мой Дионис — буквально каждая пора его смуглой, напоенной южным жаром кожи дышала неистовой радостью жизни. Для Винченцо не существовало ни принятых правил, ни долгосрочных намерений, ни сознательных стремлений — он признавал только собственные капризы. У него была душа ребенка, которая требует то игрушечную лошадку, то луну с неба, не ведая разницы между малым и великим. Он и мне передал это свойство, это первобытное невежество. Наверное, таков был человек до грехопадения. Разве нельзя творить зло, не понимая сути зла? И если бы Адаму понравилось, как сверкают в утренних лучах многоцветные бабочки, разве не стал бы он ловить эти хрупкие созданья и обрывать им крылья, чтобы пустить по ветру? Жалость и наслаждение — вечные противники, и вместе им не ужиться. Сейчас я знаю: долгим счастьем с Кавальери я обязан тому, что дарил ему желанное наслаждение. Винченцо было уютно рядом со мной, ему нравилось купаться в моей любви, отдыхать от утомительных оргий в моей нежности, будто в прохладной ванне…" Оргии? Он что, царицей Клеопатрой себя воображал, этот анфан террибль?

"Я спрашиваю себя: как мог я прощать все? Исповедовать его грехи и отпускать их безо всякой епитимьи? Не возмущаться, не делать сцен, не пытаться сохранить остатки самоуважения? Куда исчезли в те годы моя чистота, мое бескорыстие, моя независимость? Да и были ли они у меня, не лгу ли, воображая, каким я был до встречи с Винченцо? Увы, ответы на рвущие мне душу вопросы и сегодня невозможно найти. Я был, словно живые весы — на одной чаше нравственный запрет, на другой — опьяняющее меня безумие. Ради того, чтобы сохранить хотя бы видимость любовной связи, я падал с этой чашей безумия все ниже, в пропасть. Винченцо подолгу рассказывал о своих любовниках — бесцветных английских лордах, грубых испанских моряках, манерных французских художниках, чернооких арабских шейхах — и наблюдал за мной, за моей болью. Он смеялся, говоря, что однажды я взорвусь, будто бомба. А я, напротив, чувствовал, что в моей душе растет и растет холодная глыба, ее острые грани ледяными ножами резали мой мозг. Однажды в Париже он привел в нашу квартиру женщину — он, презиравший Евино племя, привел голодную уличную девку с острыми ключицами, стриженную под мальчика и тощую, как собачонка. Она торопливо глотала изысканные блюда, доставленные из лучшего ресторана, вино пила так жадно, что оно струйками бежало по ее остроносому замурзанному личику в ложбинку между едва заметных грудей. Винченцо наблюдал за ней со снисходительным презрением, потом заставил принять ванну, сам причесал ее, надушил и уложил в постель — между нами обоими. Мне бы понять в ту минуту, что происходящее — больше, чем обычное мучительство — это грядущее проступает сквозь настоящее, будущее подает мне предостерегающий знак. Понять — и уйти. Но нет, я лежал и терпел отвратительную возню рядом с собой, бешеное пыхтенье и задавленное попискивание — точно кот играет с мышью, прежде чем задушить…" Ф-фу, ну и нравы были у этого Винченцо! Похоже, желание отомстить своему палачу копилось у деда годами — уж очень изощренно доставал его любовничек.

"Возможно, причина моей терпеливости — в том, что Винченцо был артистом. Ему не хватало собственной натуры, чтобы объять все радости мира. Неуемная фантазия поставляла пищу для бездонной жадности его желаний. И ни воображение Винченцо, ни чудовищный его аппетит не могли ни превозмочь, ни покориться. Кавальери постоянно выдумывал все новые роли и маски для себя и для меня. Для некоторых персонажей и сцен он сам рисовал костюмы, обставлял комнаты, даже использовал грим. Я помню его неистовым Роландом, Оскаром Уайльдом, Натом Пинкертоном, Гаруном аль-Рашидом… Войдя в образ, он менялся весь, даже тембр голоса становился другим. Это постоянство изменчивости притягивало к нему людей, как притягивает морской пейзаж. Винченцо был не похож ни на кого — и даже не похож на себя. Скука в его обществе была вещью немыслимой, и если бы Кавальери не утомляло всеобщее обожание, мы с ним ни на минуту не оставались бы одни. Временами Винченцо охватывал настоящий азарт завоевателя сердец, он жаждал нравиться всем, точно золотой червонец. Потом это проходило, и он капризничал по неделям, не желая никого принимать и даже отказываясь совершать прогулки. Дни подобного уединения вдвоем были самыми счастливыми в моей жизни…" Оказывается, не было у меня никакого дедушки. У меня было две бабушки. Совершенно женское восприятие мира. Живи дед на полвека позже, из него бы вышел транссексуал. Ну, как минимум трансвестит.

"Он все чаще стал заговаривать о продолжении рода. Буйство прихотей уравновешивалось в нем незыблемостью предрассудков. Род Кавальери, с его пятисотлетней историей (думаю, большей частью вымышленной) — вот что он действительно ставил превыше всего. Видимо, понимая, что посвятить фамильной чести всего себя он не сможет, совсем еще ребенком Винченцо решил: пусть первая половина жизни пройдет в удовольствиях, а вторую следует положить на алтарь родовой славы. Не такое уж опрометчивое решение для невинного дитяти! После тридцатипятилетнего рубежа мысли о женитьбе — конечно, только ради наследника — посещали Кавальери все чаще. От его рассуждений я приходил в бешенство и начинал кричать о том, что подобное насилие над собой — глупость, глупость и еще раз глупость! Винченцо вяло соглашался, но вскоре как бы ненароком начинал рассказывать о подвигах своих прапрадедов, каялся в собственной никчемности и бесполезности, а заканчивал неизменно тем, что выражал надежду на рождение сына, достойного унаследовать все достоинства и все состояние Кавальери. Высокое происхождение не оставляло бедняжке моему никакого выбора: рано или поздно ему пришлось бы вступить в законный брак с девицей равного положения и крепкого телосложения. Винченцо клялся, что если он и пойдет на такое, то союз его будет формальным, ни к чему не обязывающим ни одну из сторон. А я верил ему. Я всегда ему верил…" Кажется, история приближается к кровавой развязке. Аллах акбар! А то "добросовестный ребяческий разврат" Винченцо Кавальери уже и меня разозлил, что уж говорит о моем деде, который кушал это… блюдо битых пятнадцать лет!

"Я знал, что наши отношения находятся на грани разрыва, но и предположить не мог, что это будет за разрыв. Не знал, каким оскорблениям подвергнусь, какого сраму натерплюсь… Чувство, что самое худшее, самое унизительное, самое непристойное я уже испытал, оказалось самообманом. До сих пор мое падение было добровольным — ведь я не отказывался от него по собственной слабости. Теперь оно стало невыносимым — потому, что меня принуждали опускаться все ниже и ниже. Я превращался в приживалку, вроде тех старых дев, которые вечно трясли подолами вокруг маман, кудахтали над ее ипохондрией, по малейшему мановению руки бежали исполнять ее желания и мышами прятались по углам, стоило кому-нибудь из родителей нахмуриться. Так же, как я мальчишкой устраивал над бедняжками жестокие шутки, теперь окружение Кавальери забавлялось надо мной. Я и раньше чувствовал их презрение: ко мне относились, словно к содержанке юного шалопая — пусть мальчик натешится всласть, пока холост, и молод, и глуп. А "этой особе" потом заплатит отступного, да и вон ее, шлепохвостку. Но делали вид, что я им равен, что я друг дома и почти что член семьи. Я старался не думать, какую форму примет желание родных свалить всю вину за пороки Винченцо на меня — и вот, дождался! Подачки, намеки на "фартовый интерес", предложения перейти "в хорошие руки" — чего мне только не приходилось выносить! Я и терпел-то все, единственно веря в любовь, которую испытывает ко мне Винченцо.

Убедиться в собственной слепоте мне довелось, когда между семействами Кавальери и Черезио начались брачные марьяжи: дочка на выданье, сынок-повеса, хорошее приданое с одной стороны, отменная родовитость и полезные связи — с другой… Винченцо брал меня в совместные поездки с нареченной, обращаясь, как с лакеем. Барышня оказалась умненькая и равнодушно-циничная, с естеством сытой змеи. Она не осуждала низменных наклонностей жениха: очень уж ей хотелось замуж — стать самой себе хозяйкой. Ее безразличная язвительность жалила мое самолюбие больней, чем гнусности всей родни Кавальери. А Винченцо ее насмешки в мой адрес смешили до слез, он просто упивался видом моей бессильной ярости. Понимая, что пора убраться прочь, избавить себя от большего позора, а любимого человека — от тяжкой обузы, я сам себе навеял "сон золотой", но чести не вернул, наоборот — потерял последнее.

Случилось это самым банальным образом. Как-то Винченцо затеял в "Башнях" грандиозное костюмированное празднество, совершенно в духе галантного XVIII века — с пудреными париками, кринолинами и мушками. Золотая молодежь, блестящие бездельники, бывшие и будущие светские львы толпами стекались в замок. Даже меня захватил этот мишурный вихрь. В старинных фижмах, с куафюрой в аршин — этакой belle femme — я бродил среди знакомых и незнакомых и флиртовал напропалую, то поднося маску к лицу, то отводя в сторону, бросая огненные взоры и по-кошачьи выгибая спинку. Представляю, до чего был смешон, особенно тем, кто готовил главную потеху. А пока я от души валял дурака, не зная о катастрофе, которая мне грозила. На мои маскарадные нежности клюнул некий кавалер в необъятных буклях — высокий, статный красавец с орлиным носом и глазами словно маслины. Я думал, он принимает меня за даму, и не заходил чересчур далеко, но впервые за долгий-долгий срок ощущал всем телом окутавшую нас атмосферу безудержного, животного желания. Только подразнить Винченцо, — думалось мне, — и ничего более, никаких шалостей с длиннокудрыми юнцами. Тем более, что ухажер мой наверняка убежит опрометью, как только увидит при свете дня предмет своей страсти. Но поклонника от себя не прогонял, позволял целовать себя в шею и шептать на ухо разные глупости, и сам отвечал бархатистым шепотом.

В оранжерею мы пошли после танцев. Вернее, не пошли — побежали. Менуэт — не самый сладострастный танец, но мы были распалены вином и двусмысленностями — и того, и другого было предостаточно — и даже случайное соприкосновение рук обдавало жаром. Винченцо я не видел с начала праздника, и его равнодушие язвило меня невыносимо. Обида, месть, похоть — а вдобавок пьянящий шепот ночного сада, серебряным огнем горящая луна, всюду чудившееся прерывистое дыхание и музыка, сводящая с ума музыка, бесстыднее любых слов и телодвижений! Я не устоял — а кто бы устоял? Мы вбежали в оранжерею, обрывая цветущие побеги плюща, аромат их одурманивал. Антонио подхватил меня на руки, подо мной оказалась скамья, покрытая кашгарским ковром, свистели и разрывались с треском тяжелые шелка — и я, изо всех сил упершись руками в грудь любовника, выкрикнул ему в лицо свою постыдную тайну — но Антонио уже знал, что я мужчина! Так была уничтожена последняя преграда между нами…" Все ясно! А поутру они проснулись, кругом помятая икебана и папарацци с бинокулярами. Господи, какой олух был мой дед! Я — и то догадалась, что этого Антошку Винченцо подослал… копать картошку.

"В ту ночь я жил всем своим существом — как никогда прежде. Не случись между мной и Кавальери того, что последовало за этой изменой, она наверняка не была бы последней. Я и не знал, как месть сладка. Но все закончилось в ту же ночь — трагически закончилось. Мы не успели опомниться от захватившей нас страсти, как под зеленый полог вошел Винченцо в окружении друзей и родных, громко рассказывая о редкостном сорте вьющихся роз — и наткнулся на наши сплетенные тела. Золотистое вино в его бокале сверкало, словно око тигра, и алые головки цветов вокруг нас казались каплями свежей крови, крови растерзанных жертв. Никогда мне не забыть его вспыхнувших странным торжеством глаз, когда он запустил бокалом мне в голову, и десятка глупых ухмыляющихся рож, и лица этой гадины, невесты Винченцо, с написанным на нем отнюдь не невинным любопытством. После невыносимой сцены, во время которой я пристыженно молчал, точно пойманный у праздничного стола мальчишка-сладкоежка, Алессандро Кавальери, отец Винченцо, приказал мне, низкому развратнику, убираться вон из его дома. По тому, как было сказано, стало понятно — все подстроено. А если так… Что оставалось ненужной приживалке? Пойти в свою комнату и уложить вещи, отирая бегущие по щекам слезы.

Я выбрасывал из гардеробной свои костюмы, когда появился Антонио. Он привлек меня к себе и, гладя мои волосы, попросил прощения — за то, что явился причиной моего несчастья. Потом помолчал, собираясь с духом, и наконец признался, что "поволочиться" за мной предложил сам Винченцо — сводный брат Антонио, его первый любовник, кумир его детства и совратитель его юности. Мой невольный погубитель предложил переехать к нему — хотя бы на первое время, обещал обо мне заботиться и защищать от насмешек толпы. Я был подавлен, разбит, уничтожен — и согласился.

Прошло несколько дней, я поселился у Кавалла, побочного сына синьора Алессандро Кавальери. Мой мир рухнул, но я остался жив. Только боль не притупилась, лишь стала острей и глубже, словно бы вросла в сердце. Я не мог спать, мне сразу мерещилось, что снова стою обнаженный перед гостями и Винченцо, а он, смеясь, предлагает протанцевать с ним менуэт — и с криком ужаса я просыпался. Мысль о мести точила меня изнутри: стереть проклятое поместье с лица земли, оставить голое пепелище на месте оранжерей и садов, лишить род Кавальери чести, достояния, наследника! Я мог бы осуществить свой замысел немедленно, у меня было средство, но не хотел рисковать. И тогда пришла идея: я мог бы годами отравлять жизнь Кавальери, видеть их страх, их унижение, медленно убивать их гордость — и любоваться делом своих рук, как они любовались зрелищем моих мучений! Пусть узнают на себе, каково это — быть незаконным, непризнанным, ничтожным, стыдиться самого факта своего существования! Во мне не осталось и малой толики благородства, душа была иссушенной, бесплодной и безучастной — пески Сахары оживленнее.

Я открылся Антонио — и получил единомышленника, орудие моей мести. Вечное соперничество братьев, потаенное честолюбие, неудовлетворенное желание богатства и славы, подлое происхождение Кавалла сыграли мне на руку. Первые же наши действия дали немедленный результат — вначале Винченцо и его надменный родитель попытались добиться примирения. Значит, в моих руках было смертоносное оружие, и теперь они боялись того, кого должны были презирать! Но мне было мало просто уязвить их гнусное самолюбие, и я не стал разговаривать ни с доверенными лицами, ни с самими Кавальери. Оставаться было небезопасно, и мы с Антонио уехали. За предательство я отплатил тою же монетой, а у моего любовника от рождения была душа Каина. На деньги, которые слал нам за молчание Кавальери, мы вновь пустились в странствия. Теперь мне не застила глаза любовь, и я жадно впитывал новые ощущения. И лишь боль оставалась со мной — наследство прежней моей жизни.

Я не смог от нее избавиться, проклятая тень следовала за мной повсюду, гадюкой вползала в мозг. И было одно только средство — умереть. Внезапно я решился. Втайне от Антонио собрался и уехал в Россию. Знал, что плохо мне придется, и не ждал пощады. Но самоубийства не получилось. Я по-прежнему жив, не повторяю былых ошибок, стал законопослушным гражданином беззаконной страны. Не знаю, кто ты, читающий мою печальную повесть, но прошу твоего снисхождения. Если это послание у тебя в руках, значит, смерть сжалилась и пришла за мной. Наверное, Антонио не оставил своих бесчестных стремлений — ведь я их ему внушил, растлил его душу, отравил его ум. Теперь он — демон мщения. Найди его и останови! Отдай потомкам Кавальери эту книгу. Пусть они ни слова в ней не поймут — довольно просто ее сжечь. И старая вражда сгорит в огне очищения. Не объясняю, что за свидетельство было моим оружием — ты можешь не устоять перед искушением. Пусть это прекратится, и на души сыновей и внуков Винченцо снизойдет мир, как и на мою грешную душу. Прости их — и меня. Прощай!"

Не знаю, как насчет Антонио Кавалла, но его детишки точно бесчестных стремлений не оставили. Им нужно заполучить таинственное "оружие", которым они надеются добить ненавистных Кавальери, заполучить любой ценой. Жаль, что дедушка не слишком-то верил в благородство моей души и не оставил пояснений, а заодно и карты местонахождения чертова "клада". Кретин сентиментальный! Главная ставка этих игр в старинном духе — моя жизнь! Ее тоже прикажете бросить в очищающий огонь, дедуля? Дряхлую книжицу мы с Франческо, разумеется, запалим с двух концов — у него в номере даже камин есть — но что толку? Где оно, проклятье Кавальери? И главное — в чем состоит?

Я принялась перечитывать записи, надеясь обнаружить хотя бы намеки, оговорки, слабые подобия разъяснений. В дневнике попадались вклеенные листочки — письма Винченцо. Мольбы о примирении, заверения в вечной любви, рассказы о рождении сына Алессандро, умилительные картинки тихой семейной жизни, приглашения приехать на Рождество, Пасху, именины, крестины и первое причастие сыночка. Ложью и страхом дышало в них каждое слово. Дед превратил жизнь предателя в ад, его страшная цель была достигнута. Интересно, если бы дедуля знал, как ударит по мне, его любимой внучке, заскорузлая вендетта — он отказался бы от мести? Теперь уж этого не узнать. Придется рассказать обо всем ребятам, попросить совета, защиты и помощи. Авось меня минует чаша сия. Аминь.

Загрузка...