Глава двенадцатая

Макс начал играть скрябинский Этюд до-диез минор, упражнение простое и печальное, как смерть ребенка. Звуки, издаваемые инструментом, были чрезмерно громкими и проникающими в душу. Макс выводил мелодию с такой точностью, что казалось, будто это бьется живое сердце. Он знал, что никогда ещё не играл так хорошо — ни в часы занятий, ни на концерте, ни во время звукозаписи.

Его исполнение захватило слушателей. Четыре человека собрались в полутемной комнате, наполненной вечерним светом и скрытым напряжением тяжелого дня.

В углу, вдали от пианино, Рик склонился над бокалом виски. Он смотрел на золотистую жидкость, делая вид, будто заворожен таянием круглых кусочков льда; Рик Сильвестер испытывал легкое чувство вины по отношению к Максу. Ему казалось, что он упустил Макса, который ускользал от него. Холодный ветер поражения (Рик неоднократно ощущал его в прошлом) гулял по душе Рика. Это постоянно происходило в его врачебной практике. Это происходило сейчас. Макс был в беде, однако как психиатр Рик, похоже, ничем не мог ему помочь. Что он мог сделать? Он не знал этого. Как добраться до Макса? Похоже, к нему нет подхода. Почему он испытывал такую тревогу за Макса? Он не мог объяснить её.

Он заметил, что его жена пожирает глазами Макса. С душевной болью увидел на её лице огонь желания. Но какое право он имеет судить Морин? На его собственном лице кто-то мог бы при случае обнаружить следы подобных эмоций. Почему это должно быть нормальным для него и запретным — для других?

Он поглядел на Поппи, неподвижно и настороженно сидевшую возле Голаба. Доктор смотрел в окно, не скрывая своего дискомфорта, желания покинуть их всех и вернуться в собственный мир.

Хотя музыку насытил меланхолией другой музыкант, именно Макс породил в комнате легкую пелену страха. Все ощущали, что что-то не в порядке. Когда этюд завершился, они испытали облегчение. Макс, глаза которого блестели, повернулся на сиденье.

— Прежде мне не удавалось сочинить музыку, достойную внимания. Теперь вы можете услышать мой реквием!

Возражений не последовало. Никто не пошевелился, чтобы остановить его. Они молча сидели, слушали, смотрели, погружаясь в собственные, личные проблемы. Реквием начался приглушенной барабанной дробью; далекое грохотанье настойчиво пробивалось к слушателям в обрамлении мелодий, которые росли и распространялись, как тропические растения.

Присутствовавшие попали в плен звуков. Шансов вырваться из него было не больше, чем у мухи из куска янтаря.

Макса раздирала неподдельная боль; пустота внутри заполнялась невидимыми кинжалами, на месте желудка образовывался вакуум. Сквозь это дьявольское черное облако пробивалась главная тема задуманной им оперы. Даже играя, он думал о ней. Внезапно Макс добавил к реквиуму пронзительную мелодию из будущего произведения. Тремя главными действующими лицами были Бог, Сатана и падший ангел Вельзевул. Эта современная тема основывалась на непереносимой жестокости мира.

Он отдал эту мелодию Вельзевулу. Она родилась из короткого стихотворения, написанного малоизвестным поэтом Хайнсом. Строки стихотворения крутились в голове Макса и наконец преобразовались в звучавшую сейчас музыку.

Почему бы не убивать, не насиловать и не расчленять

Маленьких детей?

Почему бы не загрязнять реки до тех пор,

Пока рыбы не станут пурпурными от гнева?

Сожгите пампу,

Осушите моря,

Взорвите города,

Уничтожьте ярость.

Во все ВЕКА

Господь не останавливал кровопролитие,

Так почему нельзя резать живой скот

И поглощать бифштексы? Смейтесь от души,

Боль — это вселенская шутка.

Окропите своих детей ядом гремучей змеи.

Потворствуйте козням дьявола.

ПРОСЛАВЬТЕ ПОХОТЬ.

Сквозь этот поток случайных воспоминаний пробивалась мысль о том, что даже он, Макс, знал короткие мгновения радости. В конце концов эти проблески оптимизма ещё сильнее сгустят темные облака, но сейчас, во время игры на пианино, они порождали нежные мелодии.

В голове Макса возникали смутные, неясные картинки (он чувствовал, что играет благодаря генной памяти или, возможно, прошлой жизни — именно к этому он всегда стремился прежде, сочиняя музыку в уединении собственной студии), из которых возникала новая впечатляющая мелодия — совокупность подобранных с безупречной точностью аккордов.

Его раздумья озарялись сценами из детства. Он вспоминал искрящиеся весенние проталины. Сухие канавы превращались в ручьи. Волшебство дождевой воды, бегущей и пузырящейся, вдохновляло мальчика на создание корабликов из щепок. Он смотрел, как они неслись по ручья, вращались, переворачивались. Он думал о своем сходстве с этими хрупкими беспомощными суденышками. Смилуйся, Господи, кем бы Ты ни был, смилуйся.

Мрачный старый домик был для него воротами в другой мир. Он ходил туда на ленч во время метели, когда добираться из школы домой было трудно. Там жили друзья матери; их дочь была чуть старше Макса; она обладала сильными руками и играла на пианино.

Он ясно видел сейчас этот темный громоздкий инструмент, стоявший в гостиной с зелеными бархатными шторами и коричневой корзиной из лозы с засохшим папоротником. Девочка, конечно, была дурнушкой, но умела наполнять дом обещанием радости. Тогда он понял, что способна делать музыка, познал её магию.

Пока девочка не играла, дом был обыкновенным; в гостиной веяло сыростью, в холодной кухне пахло кислой капустой, которая хранилась на окне в большом глиняном горшке, от плиты вечно валил жар, а в углах можно было замерзнуть. Весь дом был таким: холодные места чередовались с жаркими, часы невежества — с мгновениями волшебства.

Слушая игру девочки, он думал о том, что находится за пределами неказистой деревушки. Не о других подобных деревушках, не о бесплодных полях — о них он знал все. Он начал мечтать о другом мире, где человек мог создавать чудо и краснеть под грохот аплодисментов. Он знал, что должен попасть в этот другой мир.

Он хранил нежные воспоминания о рождественских снегопадах и изможденном фермере, приносившем в их дом новогоднюю ель. Он приезжал к ним на деревянных санях; их тащили две толстые лошади, от которых валил пар. Ель стоила двадцать пять центов.

Воспоминания о первой серьезной награде за игру на фортепиано были такими же волнительными и радостными. Какая энергия переполняла его во время того концерта! Он исполнял сложный, искрометный Valse Brillante Шопена. Ему было тогда восемнадцать лет. Он знал, что играет хорошо (именно этот Valse Brillante приводил публику в восторг), ему казалось, что он парит над аудиторией. О, Господи, да. Ему было восемнадцать; критики назвали его исполнение «опасно блестящим»; некоторое время он ощущал себя по меньшей мере архангелом.

Будучи архангелом, он нуждался в Боге. Макс заменил безымянного, безликого Бога из своего детства на весьма реального Уолтера Гизекинга. Он впервые услышал игру Гизекинга, когда тот исполнял Conserto Грига, позднее превращенный в популярную песню. Повзрослевший Макс Конелли восхищался исполнением Гизекинга произведений Равеля и Дебюсси.

Боги умирают. Гизекинг тоже умер. Значительно позже Макс восторгался сдержанным артистизмом Липатти и Соломона, но никто не мог полностью заменить ему первого Бога. Нет. Гигантские божества Вагнера казались восемнадцатилетнему Максу карликами по сравнению с истинным исполином Гизекингом.

Что помогало тебе не сойти с ума, Уолтер Гизекинг? Что давало энергию Итурби? Как удавалось Рубинштейну так долго сохранять юношеский пыл? Они не мечтали создавать собственные произведения? Не в этом ли заключается их секрет?

Неужели я — единственный, кто не способен смириться с реальностью, как это делали великие? Мы все ходим по натянутому канату. Подобно Блондену, я шагаю над Ниагарским водопадом с чугунной сковородой в руке, останавливаюсь, чтобы приготовить яичницу, забираю неподъемный груз и снова двигаюсь вперед, ощущая, как раскачивается на ветру стальной трос. Отчаянный человек. Отчаянный бог.

Кажется, я скоро упаду.

Даже мой реквием несет роковую печать несовершенства. Разве я не слышал раньше эти мелодии, эти возрожденные мною аккорды? Неужели даже перед лицом смерти я — плагиатор, заурядный вор?

* * *

О гибели катера Харри сообщил Бакстер. На закате он не уплыл в своей плоскодонке, а отправился на «Адмирале Бирде» к месту происшествия, чтобы осмотреть его. Бакстера не сдерживали никакие соображения деликатности, поэтому он сразу отправился на Блюбери-айленд II, чтобы сообщить Харри Сигрэму о том, что, по его мнению, кое-что можно спасти. Глубина озера в этом месте составляла примерно тридцать футов; очевидно, каюта «Сесил Битон» осталась неповрежденной, поэтому стоило попытаться поднять её.

Происшествие не было для Бакстера неожиданностью. Он давно смотрел на эту компанию горожан, как на сборище сумасшедших (они вели себя так, словно деньги сыпались на них с деревьев)… что касается управления лодкой, то в этом деле все они были профанами. Удивительно то, что они не утонули раньше. Он считал их способными спровоцировать также авиакатастрофу.

Харри по-прежнему фотографировал Лайлу внутри пагоды, когда там появился Бакстер (в это время года небо становилось пурпурным в девять часов вечера или позже). Харри удивился, увидев Бакстера. Даже испытал изумление. Однако он понял, что неожиданный визит вызван какой-то веской причиной.

Услышав рассказ Бакстера о происшествии — точнее, то, что Бакстер пожелал рассказать в напыщенном тоне, Харри отправил слугу на большой остров с вещами для пикника, а сам посадил Лайлу в каноэ, захватил с собой фотокамеры и последовал за «Адмиралом Бирдом».

Он понимал, что ничего не может сделать. Он расстроился из-за потери катера; Лайла забеспокоилась по поводу депрессии Макса, поэтому продолжать пикник в пагоде не было смысла.

Харри казалось, что уик-энд, с которым у него были связаны большие надежды, превращался в кошмар. Уничтожение лодки было акцией, направленной против него лично. Только его успех в отношении Лайлы и планов насчет книги спасал положение. Харри с оптимизмом смотрел на перспективу этого замысла, но теперь ему приходилось думать об этом чертовом катере.

Получит ли он страховку? Он никогда не читал то, что было напечатано в полисе мелким шрифтом, и не знал, обязана ли компания выплачивать возмещение в том случае, если катером управлял кто-то другой. Он прекрасно знал, почему произошел взрыв. Существовало только одно объяснение: под капотом моторного отсека образовалась смесь газов, воспламенившаяся при включении зажигания от электрической искры. Никто из них не включал на «Сесил Битон» вентилятор, поэтому Харри был уверен, что и Макс не сделал этого. В некотором смысле он, Харри, всегда подавал дурной пример. Несчастный случай был тривиальным.

Какая досада! И надо же было этому произойти именно перед поездкой в Англию, когда ему следовало думать о будущей книге. Общение со страховой компанией, юристами, возможно, полицией требовало времени. Для решения вопроса придется написать дюжину писем, сделать массу телефонных звонков.

В этом деле, однако, был и другой аспект. Поскольку катер взорвал именно Макс, возможно, Лайла почувствует себя обязанной помочь Харри. Да, это могло оказаться положительным фактором. Но с женщинами нельзя быть уверенным ни в чем. В сознании Лайлы все может повернуться так, что она не захочет продолжать их дружбу.

Все эти мысли мелькали в его голове, пока он преодолевал по воде небольшое расстояние между островами, убирал каноэ. Лайла подождала его; они вместе поднялись по тропинке к дому. Еще не дойдя до патио, они услышали, как Макс играет на пианино.

Дом был залит сумеречным лавандовым светом; он находился в тени от вечнозеленых деревьев. Музыка была наполнена отчаянием и злостью. Лайла почувствовала холодок, забравшийся под тонкий шелк костюма; её кожа порозовела, покрылась мурашками. Макс играл превосходно, как бог — но только безумный бог.

— Что это за произведение? — спросил Харри, когда они остановились у края патио. — Я не узнаю.

— Это новая вещь, — сказала Лайла. Она сама не поняла, почему заговорила шепотом. — Она прекрасна… но в ней есть что-то пугающее, правда? Я думала, что знаю весь репертуар Макса. Возможно, он что-то сочиняет.

Она знала, что в этом предположении было два сомнительных момента. Во-первых, Макс никогда не исполнял свои сочинения при людях. Во-вторых, композитор обычно временами прерывает игру. Новые произведения не текут, как река, это было слишком нереальным.

— Похоже на похоронный марш.

— Да.

Макс ещё никогда не играл так хорошо.

— Я бы хотел, чтобы Макс играл нечто бодрое вместо всех этих печальных, разрывающих душу произведений. Он никогда не радуется жизни.

— Это сочинение прекрасно, — сказала Лайла, мысленно укрепляясь в своей догадке и игнорируя жалобу Харри. Она должна радоваться тому, что Макс преодолел барьер и заиграл свое сочинение прилюдно. Что-то предостерегало её от ликования по этому поводу. Они подошли к двери, ведущей в гостиную, и снова остановились. Лайла ощущала напряжение, царившее в комнате. Все пребывали в состоянии оцепенения. Это выглядело неестественно.

Макс перестал играть; хотя музыка подошла к логическому завершению, никто не ожидал тишины. Люди сидели неподвижно. Затем Макс вскочил с табуретки, опрокинув её. Каждое его движение выражало злость и протест. Он бросился к стене, на которой висела тяжелая антикварная сабля. (Харри купил её однажды на базаре в Дели.) Он занес её над инструментом. Крышка была приподнята. Макс ударил саблей по струнам, которые трагикомически завыли.

Макс успел нанести три удара, прежде чем Рик вырвал у него саблю и бросил её на ковер. Голаб сжал руку Макса и потащил его к патио; Рик слегка подталкивал Макса сзади.

Харри застыл на пороге; он думал о погибшем катере и вдруг увидел, как губят его пианино; это пробудило в нем ярость. Он бросился к Максу через патио с намерением ударить его. В двух шагах от Макса, который пытался освободиться от Рика и Голаба, Харри внезапно остановился.

Сильнейшая боль пронзила его грудь. Он почувствовал, что его заживо сдавливают. Он задыхался. Ему казалось, что на его ребра положили утюг весом в несколько тонн; его хотел расплющить невидимый гигант. Харри попытался закричать. Поднял вверх руки, словно желая столкнуть с себя огромный груз. На его лбу выступил пот.

Голаб выпустил руку Макса и быстро шагнул к Харри. Конечно, доктор был единственным, кто тотчас понял, что у Харри сердечный приступ.

— Сядьте. Сядьте.

Он подвел Харри к креслу и сказал:

— Я захватил с собой мой чемодан. Я возьму его. Посидите.

К счастью, из-за Морин он взял с собой чемодан.

В городе он перестал держать в своем чемодане морфий, потому что это вещество привлекало наркоманов; при сердечном приступе почти с таким же эффектом можно применять демерол. Но здесь, на озере, где всегда возможны несчастные случаи, вдали от больницы, он всегда клал в чемодан морфий. На Харри была летняя рубашка с короткими рукавами; его предплечье оставалось обнаженным. Голаб открыл полиэтиленовый пакетик с одноразовым спиртовым тампоном и быстро протер кожу Харри. Морфий был в виде раствора (Голаб на каждое рождество обновлял запас медикаментов — эту привычку он приобрел в годы учебы и всегда оставался верен ей, поэтому мог не сомневаться в свежести лекарств); у доктора имелся одноразовый шприц. Через несколько мгновений Харри получил стандартную дозу — один «кубик».

— Думаю, будет лучше, если все зайдут в дом, — сказал Голаб, сделав укол. — Конечно, за исключением доктора Сильвестера. Харри нуждается в покое. Он должен посидеть несколько минут, пока боль не утихнет.

Морфий должен был подействовать через десять — пятнадцать минут; сейчас Харри не стоило двигаться. Опасность нового приступа оставалась большой; постепенно она снизится. Когда Харри избавится от боли, они отнесут его в спальню и положат на кровать.

* * *

— Сейчас все хорошо, — сказал доктор Харри, когда фотограф оказался в постели. — Вы поправитесь. Вам не о чем беспокоиться.

— Который час? У меня сердечный приступ? Господи, я умру?

— Приступ был не очень сильным, — спокойно произнес Голаб. — Я даже не уверен в том, что он действительно имел место. Нужно сделать обследование. Отдыхайте. Не волнуйтесь из-за этого. Вы поправитесь.

Он должен был успокоить Харри. Он увидел страх в его глазах (подобный страх он видел в тысячах пар глаз); лицо Харри приобрело зеленоватый оттенок. Но сейчас единственное, что он мог сделать для пациента — это успокоить его. Покой — вот что важнее всего.

— Вы не хотите сказать мне, — произнес Харри. — Все вы, врачи, одинаковы. Никогда не говорите правду.

— Мы заботимся о вас, — сказал Голаб. — Боль уже прошла, да?

— Да.

Но он чувствовал усталость и страх. Смерть находилась рядом с ним. Она витала не только над другими людьми, о которых писали в газетах потенциальными жертвами войн и революций, но и над Харри Сигрэмом. Боль ушла, но она могла вернуться в любой момент.

— В городе вы сможете сделать ЭКГ… электрокардиограмму. Выяснить, что произошло, — сказал Голаб. — Сходить к специалисту. Тогда вы будете знать точно. Но сейчас не надо волноваться. Вам нужно просто отдохнуть, и все.

Он направился к двери спальни, где его ждала Поппи.

— Он нуждается в отдыхе, — сказал доктор Поппи. — Побудьте с ним. Я не хочу, чтобы он сейчас находился один.

Загрузка...