Мордехай Рихлер Улица

Даниелю, Ною, Эмме, Марте и Джейкобу

Вступление

— Почему ты хочешь поступить в университет? — спросил меня консультант колледжа.

Я, не раздумывая, брякнул:

— Доктором хочу стать, потому, наверное.

Доктором.

В один прекрасный день нас безжалостно извлекали из колыбелек и подгузников и, отдраив, отправляли в детский сад. И мы, сами того не ведая, поступали в подготовительное медицинское училище. В школу принимали с шести лет, но матери — между ними шло жестокое соревнование — волоком, как четырехлетки ни упирались, тащили их и записывали в школу, утверждая:

— Он мал для своих лет.

— Попрошу метрику.

— Она пропала при пожаре.

Главным на улице Св. Урбана считалось стартовать первым. Наши матери читали нам рассказы из «Лайфа» о прыщавых, подслеповатых недорослях — они уже в 14 лет оканчивали Гарвардский университет или забивали ученостью профессоров Массачусетсского технологического. Если тебя заставали, когда ты — не дай Бог — читал комиксы или слушал детские передачи, подзатыльник тебе был обеспечен. Знать на память счет баскетбольного матча или непристойные стишки нам было не положено. А положено расширять словарный запас при помощи «Ридерз дайджест» и черпать вдохновение в биографиях врачей пера Поля де Крайфа[1]. Если из тебя не вышел врач, предполагалось, что в зубодеры ты уж как-никак пробьешься. Превыше отметок ценилось, на каком месте в классе ты по успеваемости.

Однажды в ветреный день я пришел домой продрогший, с горящими от мороза ушами и донельзя гордый собой.

— Мама, я занял второе место!

— А позволено ли будет спросить, кто занял первое?

Сынок миссис Клингер, увы!

И тут же зазвонил телефон.

— Да, да, миссис Клингер, — сказала мама, — поздравляю, поздравляю, а что глазник сказал о вашей Риве, бедная девочка, у нее же будут комплексы, и смогут ли они еще выправить ее косоглазие…

Хедер вызывал смешанные чувства. Хмурым, раздражительным учителям, преподававшим нам иврит, платили мало. И они драли нас за уши и били линейкой по рукам. Детей они не любили. Зато девушки, которые ведали нашим обучением на английском, были премилые, окрыляюще современные, их заботило наше будущее. Они рассказывали нам об El Campesino[2], о том, что Джону Стейнбеку следует верить, и читали нам речь Сакко в суде. Если у кого-нибудь из незамужних учительниц помоложе утром был усталый вид, мы перемигивались: мол, знаем-знаем, чем она занималась ночью. Не исключено, что и с солдатом. Нагишом.

Из хедера я перешел в учебное заведение, которое впредь в рассказах и воспоминаниях буду именовать Флетчерсфилдской средней школой. Флетчерсфилдская средняя школа была подведомственна Монреальскому протестантскому школьному совету, тем не менее учились в ней чуть не сплошь одни евреи. Школа эта в нашем округе была овеяна легендами. Кто только в ней не учился! Самый знаменитый картежник Канады. Шпион, выведавший секрет атомной бомбы. Парни, воевавшие против фашистов в Испании. Врачи — чудо-целители и адвокаты-златоусты. Боксеры. Сионисты, воевавшие в Палестине. Всех их, как и меня, наставляли быть стойкими, храбрыми, мужественными и — и прежде всего:

Работать упорно.

Вкладывать всю душу в дело.

Играть по правилам.

Так, как тебя учили во Флетчерсфилде.

Мы снова и снова занимали первое место по успеваемости среди младших классов провинции Квебек. Тем из нас, кто сочувствовал коммунистам, это было не по душе: они считали, что мы точно такие же, как все; те же, а их было большинство, кто знал, что испокон веку еврейский мальчик — это что-то особенное, ежегодно закатывали по такому случаю пир горой. Наш класс в ФСШ, комната 41, мог похвастать редкой удачей: в нем учился доподлинный гой, настоящий белый протестант. Югославов и болгар — а они были ребята продувные и ни в чем нам не уступали — мы в расчет не брали: их расползшиеся от картошки мамаши точно так же восседали на школьных концертах, до того туго затянутые, что корсеты на них чуть не лопались, их папаши точно так же щеголяли в франтовских соломенных шляпах и ругались на родном языке. Звали нашего личного белого американского англосакса протестантского вероисповедания Уилан, и был он само совершенство. Натуральный блондин, с самыми что ни на есть голубыми глазами, он имел привычку сидеть, разинув рот. Он был создан для хоккея, рожден для бейсбола. Ученики других классов нам завидовали, приходили поглазеть на него, порасспросить его. Уилан, как и следовало ожидать, особыми способностями не отличался, и тем не менее его присутствие придавало классной комнате 41 некий шик, а его, видит Бог, нам недоставало, и мы, чтобы Уилан переходил с нами из класса в класс, строчили за него сочинения, подсовывали ему шпаргалки на экзаменах. Мы невероятно гордились Уиланом.

Среди наших молодых учителей, в большинстве своем недавно вернувшихся с войны, было немало людей, воистину увлеченных, но встречались и ожесточившиеся, зверюги вроде Шоу: тот однажды отлупил линейкой по рукам двенадцать человек, десять из них — по обеим рукам, потому только, что мы отказались донести, кто перднул, когда Шоу повернулся к нам спиной. Слабости учителей постарше были нам досконально известны: до нас в ФСШ учились наши многочисленные тетушки, дядюшки, двоюродные, а также старшие братья. Был, к примеру, один учитель, который давал новичкам понять, что к чему, дежурной шуткой:

— Знаешь, как евреи обозначают букву S?

— Нет, сэр.

После чего он писал на доске S и перечеркивал ее двумя черточками. Изображал знак доллара.

Из нашей ФСШ вышли лидеры общины. Родители — провозвестники передовых методов воспитания. Олдермены — приверженцы реформ. Борцы с последствиями атомных взрывов. Коллекционеры — собиратели мебели первых канадских поселенцев. Ребята, и впрямь ставшие врачами и читавшие лекции о раннем предупреждении рака в дамских клубах. Девушки, чьи фотографии, на которых они спонсировали концерты для умственно отсталых детей (независимо от расы, цвета кожи или вероисповедания), показы мод в обеденный перерыв или сбор денег на Еврейский университет, впоследствии красовались на страницах светской хроники в монреальской «Стар»[3]. Юристы. Нотариусы. Профессора. Раввины, идущие, не отставая ни на шаг, в ногу со временем: они могли не только процитировать рабби Акиву[4], но и оттянуться на хоккее. Кто же тогда знал, что эти нескладехи и грубиянки, нахальные вплоть до кончиков своих нахально набитых ватой лифчиков, вырастут в таких комильфотных милашек и будут позировать на затейливых мраморных лестницах культурного центра Сэди Бронфман[5] в высоко взбитых прическах и оголенных платьях без бретелек? Или что мальчишки — чистый порох, расталкивавшие всех локтями, вырастут в таких довольных всем и вся, вплоть до своего вываливающегося из шорт брюха, благостных типов, пыжащихся на хоккее или в загородных клубах? Ну кто бы мог догадаться?

Только не я.

Оглядываясь на эти незрелые годы в ФСШ, годы, когда складывается характер, не могу не заметить, что особых надежд мы не подавали, да и особо славными не были. А были неряхами, поганцами и норовили своего не упустить. Поэтому я готов простить всех, кроме одного идиота — лично с ним я не знаком, — составителя нашей убийственно скучной хрестоматии прозы и поэзии. Он замыслил ее с расчетом внушить ненависть к литературе, большую ненависть к ней могло вызвать лишь распоряжение переписать — в порядке наказания — двадцать шесть раз подряд «Оду Западному ветру»[6]. Как только над нами не измывались!

Окончание ФСШ означало для большинства из нас поиски работы, для немногих — образцово-показательных — учебу в Макгиллском университете[7], а также прощание с замкнутым мирком из пяти улиц — Кларк, Св. Урбана, Уэверли, Испленейд и Жанны Мане, — ограниченным с одной стороны Главной улицей, с другой — Парк-авеню.

К 1948-му мы начали откочевывать в пригороды.

Когда девятнадцатью годами позже, летом 1967-го, благословенным летом нашей Выставки, я подлетал к Монреалю — путь мой лежал из зачуханного Лондона через загнивающий Нью-Йорк, — в глаза мне первым делом бросилась роскошь родного города. Перед Дорвалем[8] наш самолет стал снижаться, и внизу бесконечной вереницей потянулись глянцевые, зеленые, затейливых очертаний чернильницы. Загородные плавательные бассейны. Бассейны Арти и Стэна, и Зельды, и Паинькиного Ябеды, и Ната, и Фанни, и Шлоймо, и сыночка миссис Клингер, первого из первых в своем классе: всех тех шкодников, которые вместе со мной учились плавать по-собачьи в мутной, закручивающейся водоворотами речонке Шоубридж — купание в ней каждый август, если верить Санитарному совету, грозило полиомиелитом.

Я въехал в город по многоярусным автострадам, они там падали вниз, сям взлетали вверх и, расплетясь, завершались полной чашей изобилия — этаким апофеозом общества процветания, центром города с его высотками и гостиницами, на вид до того новехонькими, точно их только прошлой ночью вынули из обертки.

Площадь Виль-Мари. Метро. Выставка. Остров Нотр-Дам. «Хабитат»[9]. Площадь Дез Ар.

Все вокруг было чужим, и, обескураженный, я в отчаянии обратился к старым знакомым «Газетт»[10] и «Стар», первым делом отыскав колонку двух живчиков, безобидных дуралеев, Фитца и Брюса Тейлора, пронесших через все эти сломившие многих годы звание летописцев светской хроники нашего города. Что ни случись — столкнись ли планеты, разразись ли атомная война, — я всегда могу рассчитывать, что эта несокрушимая парочка введет меня в курс последних событий жизни моих соучеников: расскажет, кто из них — теперь один из учредителей инвестиционного фонда с разноуровневым домом в Хампстеде — только что загнал в Майами одним ударом мяч в лунку; кто из нас, вошедших, как и я, в тело, пристрастился бегать трусцой в Ассоциации иудейской молодежи[11]; и будут ли по кому-нибудь из нас, до времени сраженных инфарктом или якобы оправляющихся после ампутации легкого, горевать их товарищи по спортклубу, не говоря уж об их братьях-масонах.

Фитц и Тейлор не подкачали, однако больше всего меня заинтересовала заметка, оповещавшая о радиопередаче «Не садись на травку»: в ней местные ученые мужи, полицейские из пригородов и учителя в штатском предостерегали подростков от травки.

Травка.

Прошу учесть: от травки, как и от «Ридерз дайджест», можно отвыкнуть, вместе с тем и то и другое может привести к тяжелой зависимости: в первом случае — от героина, во втором — от адаптированных изданий всяческой муры. Как ни посмотри, а это — бегство от целеустремленной жизни.

В наше время на улице Св. Урбана возбранялось есть ветчину и омаров, когда же мы, артачась, возражали: мол, тут не образуется зависимости, наши деды, побагровев от гнева, твердили: если начать есть свинину, если настолько отойти от традиции, что же дальше-то будет? Чем это кончится? Теперь мы знаем чем. Детьми, которые курят травку, задвигаются до отключки, которых разыскивают по ночлежкам, где они валяются после передозняка.

Мы с женой, конечно же, пришли в восторг от Выставки и решили вернуться в Монреаль, пожить там с годик для пробы уже не первопоселенцами, а потянувшимися в родные места старожилами. Мы приехали в сентябре 1968-го, выбрав зиму, как со временем выяснилось — для испытания души человеческой[12]. Доктор Джонсон[13] отозвался о Канаде как о «крае удручающей бесплодности… холодном, неприютном, неприветливом крае, который, кроме меха и рыбы, ничего дать не может». В более близкие нам времена У.X. Оден[14] написал: «Доминионы для меня… tiefste Provinz[15], край, где нет почвы для искусства и где живут люди такого типа, с которыми меня ничто не роднит».

Суждение, безусловно, несправедливое, но, прожив в Канаде примерно с месяц, я прочел в газете: «Пенсионер не сумел ответить на вопрос монреальской лотереи и сошел с круга»; ответь он, его выигрыш составил бы сто тысяч долларов.

Почти незрячий, пенсионер по инвалидности, первым из соревнующихся в лотерее мэра Жана Драпо сошел с круга, не сумев назвать первый по величине франкоговорящий город в мире — Париж…

Что и говорить, лакомый кусочек для былого сатирика. А вот это уже не лакомый кусочек, а пир горой: дальше я прочел, что наш ушлый, неутомимый мэр, очевидно перейдя от частностей работы городского совета к обобщениям, заметил:

Это доказывает, что наши вопросы отнюдь не легкие, а являются серьезной проверкой знаний.

О Господи! О, Монреаль! Ныне его мэр пригвоздил свой город как столицу, где знать, что Париж — первый по величине франкоговорящий город, означает быть интеллектуалом.

Хиппи меж тем подвергают гонениям, словно разносчиков чумы.

Дело, по всей вероятности, в том, что я рос и мужал в более чреватом опасностями, прозаическом Монреале, где властвовал неподражаемый мэр Камильен Худ, который вел борьбу с пороками более чем привычными: чрезмерным влечением низов к игре в кости и бардакам. В ту пору в Монреале делали погоду как суровый ревнитель морали, так и журналист — поборник общества вседозволенности. Вездесущий комиссар полиции «Кореш» Плант, бич проституток, не знающий пощады враг букмекеров, поутру промышляющих незаконно добытой информацией, бороздил улицы в черном лимузине — этаким французско-канадским Бэтменом[16]. С другой стороны Эл Палмер, с его ныне приказавшим долго жить «Геральдом», бестрепетно боролся за наше право покупать маргарин не из-под прилавка: некогда в Квебеке маргарин считался столь же противозаконным, как ныне марихуана. Эл Палмер в свое время пропагандировал искусственные продукты так же рьяно, как доктор Тим Лиэри[17] ЛСД.

Нельзя забывать, что в ту пору ни у одного полицейского не хватило бы пороху предрекать, подобно сержанту полиции Роже Лавигёру на недавнем слете Союза полицейских, coup d’état[18] так: «В Южной Америке это в порядке вещей. Того и гляди и у нас так будет. Не исключено, что нам, полицейским, придется взять бразды правления в свои руки».

В более цивилизованные сороковые, до явления Маркузе, Фанона[19], Че и мэра Дейли[20], наши полицейские, как в городах, так и в захолустье, если и позволяли себе бить по голове, то только по такой, на которой хоть кол теши, — иначе говоря, по голове забастовщика. В остальном они вели себя как нельзя более терпимо: прежде чем устроить налет на игорный притон или бардак, чтобы не застукать там никого из приличных людей, предварительно оповещали о своем визите звонком, по приходе первым делом навешивали на дверь уборной висячий замок, а перед уходом брали небольшую мзду за хлопоты.

В первые послевоенные годы хиппарям не пришлось бы выбивать пособие по безработице, возбуждая негодование преуспевших трудоголиков нашего города: они вполне могли жить безбедно и при этом еще сослужить добрую службу благонамеренным гражданам, голосуя, как то делали многие нестесненные общепринятыми условностями ребята с улицы Св. Урбана раз по двадцать, а то и больше, на всех выборах — городских, провинциальных или федеральных — без разбора. То — помните? — были розоватые сороковые, когда коммунист-изменник родины Фред Роз, наш член парламента, отправился из парламента прямиком в тюрьму, а его место занял Морис Харт, о котором «Тайм» писал:

Главное подспорье Харта в избирательной кампании — его язык: не язык, а хлыст, которым он отхлестал не одного оппонента. Однажды он привел премьера Дюплесси[21] в такое бешенство своими нападками, что премьер вне себя от злости обратился к лидеру Либеральной партии Аделяру Годбу: «Неужели в палате не нашлось другого еврея, который мог бы выступить от вас?» Харт вскочил, указал на висевшее за стулом спикера распятие и выпалил: «Да, есть: его образ говорит с вами уже две тысячи лет, но вы все еще не научились его понимать».

В те времена многих свежеиспеченных юных нотариусов избирали в городской совет и платили им доллар в год, а они — на тебе! — через одну-другую сессию становились миллионерами, владельцами огромных земельных участков, и именно на каменистых полях этих везунчиков планировали проложить новую автостраду или построить школу. Этот типичнейший городской советник теперь, по всей вероятности, член церковного или синагогального совета, награжденный, конечно же, медалью, скорее всего, и есть тот человек, который суровее всех обличает распущенность современных молодых людей, настолько обленившихся, что они не только не голосуют по двадцать раз, а и вовсе не ходят голосовать, не уважают своих родителей, росших во времена, когда доллар был, черт подери, долларом и, чтобы добыть этот доллар, приходилось что есть сил расталкивать всех локтями.

Вернувшись домой в 1968-м, я обнаружил, что моего дома нет — то ли его снесли бульдозером, то ли его, как и всю улицу Св. Урбана, заполонили греки.

Сегодня уже нет той синагоги «Молодой Израиль», в баре которой мы чесали языки. Там, где стояла моя бильярдная, возвели банк. Нет на месте кое-каких привычных лавчонок. Одни знакомые умерли, другие обанкротились. Но большинство из тех, кого здесь нет, просто взяли да и переехали вместе со своими старыми клиентами в новые торговые центры в Ван-Хорне или Роклэнде, Уэстмаунте или Виль-Сен-Лоране[22].

На Главной улице — как вверху, так и внизу — осталось немало старых ресторанчиков и котлетных, зажатых трикотажными фабричками, бильярдными, квартирами без удобств, оптовой торговлей мануфактурой и «самыми гигиеничными» парикмахерскими. Все те заведения, где мы летом заколачивали по десять долларов в неделю рассыльными, на прежнем месте. Да и Флетчерсфилдская средняя школа на прежнем месте. По улице по-прежнему снуют студенты ешивы и пейсатые мальчишки. Но они не так давно приехали из Польши и Румынии, и родители-эмигранты будут их точить, чтобы они прилежно учились и добивались успеха. Вырывались отсюда.

Но многие из наших дедов, те самые люди, которые втолковывали нам, что на Главной живут одни лишь лодыри и неудачники, так и не вырвутся отсюда. Нынче, когда большинство ребят пробилось, нынче, когда их сыновья и дочери могут себе позволить и разноуровневые бунгало, и норковые шубы, и морские поездки в Вест-Индию зимой, осталось, и немало, дедов и бабок, которые не могут отлепиться от Главной. Случается, и нередко, что дети не в силах заставить их уехать отсюда. Вот почему они, изможденные, измотанные повседневными тяготами, все еще здесь. Они сидят на табуретках около ледников в табачных лавках, клюют носом, зажав в крапчатом кулаке мухобойку. Они сворачивают самокрутки и изучают колонку некрологов в «Стар» на пороге еврейской библиотеки. Женщины все так же чистят картошку в тени наружных винтовых лестниц. Старики все так же следят со своих балконов за тем, кто пришел, а кто ушел, — ноги укутаны пледом, на коленях мешочек с семенами мяты. Как и в былые дни, врастающий в землю дом с косым полом расположен стена в стену с магазинчиком или оптовой торговлей, а может, и со свалкой. Впрочем, сегодня и магазинчик, и свалка закрыты. Выбитые окна затянуты рекламой сигарет или предвыборными плакатами. Повсюду висит паутина.

Загрузка...