4

Ниже по склону на две улицы шла Главная. Изобилующая соблазнами и одновременно убогая, грязная, с теснящимися одна к другой лавчонками, товары в которых, чем бы они ни торговали — хоть мебелью, хоть овощами, — были либо плохими, либо подпорченными. Повсюду висели — и до сих пор висят — объявления: ФАНТАСТИЧЕСКИЕ СКИДКИ или РАСПРОДАЖА: НЕБЫВАЛЫЕ ЦЕНЫ, но выгадать здесь ничего и никогда невозможно.

Цель Главной — а там каждый мог найти себе что-то по вкусу — была ободрать бедняка как липку, но при всем при том, где как не на Главной мы развлекались, воспитывались и, конечно же, утешались. Через улицу напротив синагоги ты мог посмотреть КАРТИНУ — МЕЧТУ МУЖЧИНЫ. Чуть дальше мог посетить Рабочий кружок, ну а если тебе такое нравится — стриптиз. Вишенка, Марго, Лили Сен-Сир. За углом помещались ритуальные омовения — швиц или миква, куда мой дед ходил с приятелями перед Великими праздниками. Из пышущих жаром парных они выскакивали красные как раки и блаженствовали, нахлестывая друг друга вениками, которые мастерили из сосновых веток. Туда строго ортодоксальные женщины ходили раз в месяц совершать омовение.

На Главную — куда же еще — меня водили раз в год перед Великими праздниками справлять новый костюмчик (дешевый твид немилосердно чесался) и ботинки (со скрипом). На Главной — где же еще — мы покупали фрукты, мясо, рыбу, при этом в первую голову надо было следить, чтобы тебя не обвесили. На Главной находились китайская прачечная — «Вот уж кто работает так работает»; итальянец, изготовлявший шляпные болванки, — «Тони, он хороший гой. Всегда был против Муссолини, с самого первого дня»; прогуливались франко-канадские священники — «Кое-кто из них говорит на иврите». — «Если хотите знать мое мнение, это уже перебор. Хорошенького, вы же понимаете, понемножку».

Когда на Главную отправлялись за покупками, ребят моего возраста брали с собой — носить сумки. Старики потчевали нас понюшками табаку, в кулинариях нас угощали обрезками салями, картежники совали нам конфетки — считалось, что это приносит удачу, — и везде и повсюду нам делали козу, щипали за щеки. Ничего лучше, чем «Он, слава тебе, Господи, кушает дай Бог всякому», а позже, когда мы стали ходить в школу, — «Он в своем классе первый», о нас нельзя было сказать.

Оттащив покупки и выполнив поручения домашних, мы снова убегали на Главную — то подрабатывать после школы, то учиться у меламеда. Работы на Главной были такие: расставлять кегли в кегельбане, собирать деньги у задолжавших мяснику; самой же завидной была работа в газетном киоске — там ты задаром читал «Полицейские вести», ну и сверх того пополнял свои доходы, недодавая в часы пик сдачу чужакам. Считалось, что работа формирует характер, а то, что нам за нее платят, не так и существенно. Чтобы получить работу, надлежало быть «энергичным, честолюбивым и готовым учиться». На обувном магазине я как-то увидел объявление:

ТРЕБУЕТСЯ МАЛЬЧИК НА НЕПОЛНЫЙ ДЕНЬ С ЦЕЛЬЮ РАСШИРЕНИЯ ДЕЛА. ОПЫТ АБСОЛЮТНО ОБЯЗАТЕЛЕН, НО НЕСУЩЕСТВЕН.

Разделавшись с уроками и с работой, мы шлялись по улице, сбившись в небольшие группки, попыхивали сигаретами, травили байки.

— Эй, поц, какая разница между почтовым ящиком и задницей?

— Не знаю.

— Так вот, тебе я мои письма не доверил бы.

Когда мимо нас проходили, взявшись за руки, франко-канадские фабричные девчонки, мы им кричали:

— Если ты найдешь укромное местечко, я найду для тебя свободную минутку!

В канун субботы мы снова возвращались на Главную — туда, где раньше помещалась синагога «Молодой Израиль». Пока наши деды и отцы молились, сплетничали и толковали о войне в затхлой комнате внизу, мы чесали языки в баре наверху, рассказывали анекдоты типа: «Раз Конфуций говорит…» или «Один раз англичанин, ирландец и аид…»

Еще мы спускались на Главную, когда нам хотелось схватиться с франко-канадцами. Лучше всего для таких дел, как помнится, подходила зима.

Зимой можно было швыряться снежками, в которые закатывались ледышки или замерзшие конские катыши, а так как темнело рано, улизнуть от преследователей было проще простого. Однако вскоре мы разработали такие приемы боя, которые служили нам верой и правдой и по весне. Трое из наших прятались под наружной лестницей, а четвертый, малый по имени Эдди, слонялся перед домом, заманивая противника. Эдди был на полторы головы ниже всех нас. (В этом, по слухам, была виновата его мать. Она не дала вырезать ему гланды, вот почему он так и остался недомерком. И не потому, что боялась операции, а потому, что Эдди пел в хоре богатой синагоги и приносил домой тридцать долларов в месяц, а если бы ему вырезали гланды, как знать, вдруг у него пропал бы голос.) Так или не так, только Эдди в одиночку разгуливал перед домом, и стоило показаться первому франко-канадцу, как Эдди со словами: «Б…ь твоя мать!» — лягал его.

Франко-канадец, глядя с высоты своего роста на недомерка Эдди, с ходу отвешивал ему затрещину. Тут — и только тут — мы выскакивали из-под лестницы.

— Эй ты, ты что моего братишку обижаешь?

И, не давая франко-канадцу оправдаться, наваливались на него.

При всем при том такие и тому подобные потасовки объяснялись скорее скукой, чем национальной неприязнью, хотя и сказать, что национальных проблем на Главной не существовало, нельзя.


Главная была не только улицей бедноты, она служила также и разделительной чертой. Ниже нас по склону жили франко-канадцы. Выше, куда выше по склону, — англосаксы, их мы побаивались. На самой Главной вперемежку селились итальянцы, югославы и украинцы — их мы настоящими христианами не считали. К франко-канадцам — а с ними мы враждовали — мы относились не без приязни. Они были такие же бедные и темные, как мы, так же обильно плодились и так же плохо говорили по-английски.

Оглядываясь назад, я понимаю: мы не находили общего языка с франко-канадцами, потому что, отпихивая друг друга, лезли из кожи вон, чтобы добиться признания у англосаксов, и в этом коренилась наша беда. Их стереотипам мы противопоставляли свои. Если многие франко-канадцы верили, что евреи с улицы Св. Урбана лишь прикидываются бедными, а на самом деле богатеи из богатеев и воротилы черного рынка, то в моем представлении типичный франко-канадец — это вечно жующий жвачку охламон. С расчесанными на прямой пробор сальными волосами, тонюсенькими усишками. В мешковатых, подтянутых под самую грудь брюках, зауженных книзу так, что не понятно, как он ухитряется просунуть ноги в штанины. Франко-канадец — это обормот, из-за которого твоему дяде приходится часами торчать в комиссии по выдаче лицензий на торговлю спиртным, потому что он никак не может сложить три цифры; если же франко-канадец служит на таможне, он никогда не знает, какой тебе нужен бланк. Более того — лицензии ли он выдает, служит ли на таможне или состоит на какой-либо другой государственной службе, — места эти он получил лишь благодаря тому, что приходится троюродным братом нотариусу из глубинки, который уже не один десяток лет обеспечивает «Union Nationale»[83] голоса всей деревни. Те из франко-канадцев, которые не получили государственных постов, работали дорожными полицейскими, и, если один из них останавливал тебя на шоссе, прежде чем дать ему права, требовалось приложить к ним два доллара.

Трудности военного времени, похвальная склонность протестантов обходиться тем, что есть, пошли на пользу как евреям, так и франко-канадцам. Евреям, у которых не было траурной каймы под ногтями, разрешили преподавать в протестантских школах, а франко-канадцы, прозябавшие в захудалых клубах и на провинциальных пустырях, прорвались в Международную бейсбольную лигу. Жан Пьер Руа в какой-то год выиграл двадцать пять игр за «Монреаль ройялз», а совсем молодой парнишка Стэн Бреар — он был хороший шортстоп, но уж очень фигурял — играл у них целый сезон. Насколько помню, все спортсмены из франко-канадцев, о которых мне доводилось слышать, были легкоатлетами. Имелся, правда, и отличный хоккеист Морис Ришар, а также изворотливый мухач Дав Кастилу, ну и, конечно же, всеобщий любимец — борец Ивон Робер, который неделю за неделей клал на обе лопатки блондинистых англосаксов в «Форуме».

Если не считать уличных потасовок в детские годы и того, что вычитывал из колонок спортивных новостей, я знал о франко-канадцах, лишь что они — шуты гороховые. Один наш учитель — он был шотландец — любил потешать класс, читая написанные на франко-канадском диалекте — нам казалось, он мало чем отличается от ломаного языка дяди Тома, — стихи Уильяма Генри Драммонда «Малыш Батист»[84].

Вообще-то если мы кого и недолюбливали, и побаивались по-настоящему, так только англосаксонских протестантов. «Что у них на уме, у этих кислых рож, — говорили наши, — разве их понять?» Мы сознавали, что это их страна, ну а перепейся они, как знать, что они выкинут?

Мы, те, кто жил по соседству с Главной, были грубиянами, забияками. Плюс к тому — зазнайками. И тем не менее стоило явиться самому ничтожному, жалкому пожарному инспектору страховой компании, и даже самый нахальный торговец с нашей улицы лез за десяткой или бутылкой, отвешивал поклон и именовал его не иначе как «сэр».

После школы мы бегом бежали вниз, на Главную, — сразиться в бильярд на Рейчел или на Маунт-Ройял. В те дни, когда мы решали прогулять школу, мы садились на пятнадцатый трамвай и ехали до улицы Св. Екатерины — и каких только развлечений там не было. Хочешь — играй на автоматическом бильярде, хочешь — смотри допотопные фильмы со стриптизом за пять центов в «Серебряных утехах». А нет — так смотри в «На полдороге» или в «Хрустальном дворце» программу из двух фильмов, и вдобавок к ней можешь перед кино поглазеть на танцевальные номера с полураздетыми девушками — за все про все тридцать пять центов. На этом перекрестке Главной кишмя кишели бродяги, попрошайки и проститутки. По обеим сторонам улицы круглосуточно сдавались «Комнаты для туристов», здесь все пропиталось запахом жаренной на прогорклом масле картофельной стружки. Грубые, небритые парни в ковбойках кучковались у дверей забегаловок и дешевых кафешек. В воздухе пахло насилием.

Помнится, нас всегда старались отвадить от Главной. Наши деды и бабки, отцы и матери приплыли сюда в трюмах из Румынии или на пароходах, предназначенных для перевозки скота, из Польши с пересадкой в Ливерпуле. Не успев толком развязать узлы и распаковать фибровые чемоданы, они уже обдумывали, как устроить лучшую, более интересную жизнь для нас, детей, рожденных в Канаде. Главная сойдет для них, но не для нас — вот уж нет, и надо неустанно бороться за то, чтобы выбраться отсюда, твердили они изо дня в день. Главная сойдет для лодырей, пьяниц и (Боже упаси!) неудачников.

В предвоенные годы нашим идеалом — и тут мы мало чем отличались от любого гетто Америки — был доктор. Доктор — без особых на то оснований — считался верхом учености и изыска. В ту же пору начался слишком хорошо знакомый, мучительный процесс отчуждения рожденных в Канаде детей от родителей-эмигрантов. Наши старшие родные и двоюродные братья уезжали учиться в университеты и по возвращении обнаруживали, что родители говорят с чудовищным акцентом. Ребята помоложе, вроде меня, и то ходили в «их» школы. А там учили, что священники внесли неоценимый вклад в освоение и развитие страны. Что среди них были и герои. Однако у наших родителей были другие воспоминания, другие представления о священниках. В школе нам внушали, какой славной вехой истории были Крестовые походы, дома нам излагали кровавую подоплеку этой истории. И хотя что ни день мы в синагоге желали долгих лет жизни лорду Твидсмьюиру, нашему генерал-губернатору, многие из нас знали, что он не кто иной, как Джон Букен. С самого начала у них была своя история, у нас — своя. У них свои герои, у нас — свои.

Наши родители подходили с особой меркой — «Хорошо ли это для евреев?» — ко всему: к людям, к событиям. С этой точки зрения они оценивали и политику Маккензи Кинга[85], и розыгрыш кубка Стэнли, и землетрясение в Японии. К примеру: если Кубок Стэнли выиграют монреальские «Канадьен», то-то взбесятся торонтские англосаксы, а пока англичане и французы грызутся, им не до нас, — следовательно, для евреев хорошо, чтобы Кубок Стэнли выиграли «Канадьен».

Мы пребывали в убеждении, что распри между двумя канадскими культурами, английской и французской, нам только на пользу, при этом мы не хотели равняться ни на Англию, ни на Францию. Мы устремили свои взоры на Соединенные Штаты. Настоящую Америку.

Америка для нас — это были Рузвельт, Ешива-колледж[86], Макс Баер[87], пластинки Микки Каца[88], еврей в Верховном суде, «Джуиш дейли форвард»[89], Дубинский[90], миссис Нуссбаум[91] из «Проулка Аллен» и Грегори Пек[92], ну такой душка, в «Джентльменском соглашении». О чем говорить, в США еврею доверяют писать речи для президента. Родственники, съездившие в Америку, клялись, что в Бруклине своими ушами слышали, как полицейский говорил на идише. В Америке имелись и гостиницы в Катскиллских горах, и еврейские мыльные оперы по радио, и прежде всего этот край радостей земных — Флорида и Майами. В Монреале, если фабриканту было не по карману проводить каждую зиму в Майами, его не считали за человека.

Управляли нами из Оттавы, имела над нами власть и Британская корона, но столицей нашей был Нью-Йорк. Успех означал (и по сей день означает) признание в Нью-Йорке. Для боксера — матч в Мэдисон-сквер-гарден[93], для писателя или художника — хвалебные рецензии нью-йоркских критиков, дня делового человека — калифорнийский загар, для комиков — и сегодня — участие в программе Эда Салливана[94], для актеров — серьезную роль не на Стратфордском фестивале[95], а на Бродвее, еще лучше — главная роль в голливудском телевизионном сериале (скажем, как у Лорна Грина в «Золотом дне»[96]). «Их» Канада, Канада за пределами нашего мирка, интересовала нас постольку, поскольку она влияла на нашу жизнь. При всем при том мы стремились поразить гоев. Если их время от времени срезать — им это только на пользу. В результате, хотя мы втайне считали, что еврейскому мальчику не место на бейсбольном поле или боксерском ринге, нас радовали — и еще как! — успехи, к примеру, Кермита Китмана, полевого игрока «Монреаль ройялз», и мухача Макса Бергера.

Такие улицы, как улица Св. Урбана и Утремон, где жили нарождающийся средний класс и богачи, представляли собой почти замкнутый мирок. С гоями никаких отношений, если не считать деловых, у нас практически не было. И отнюдь не по причине болезненной замкнутости или дурацкой робости. В предвоенные годы в Канаде распоясались неофашистские группировки. В США действовали отец Кофлин[97], Линдберг[98] и другие. У нас — Адриан Аркан[99]. Приемы у них были примерно одинаковые. Я помню и свастики, и надписи «А bas les Juifs»[100], намалеванные на Лаврентийском шоссе. Имелись и пригороды, и гостиницы в горах, и загородные клубы, куда нас не очень-то допускали, и пляжи, где висели объявления «ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ДЛЯ ХРИСТИАН», и университетские квоты; время от времени на Парк-авеню случались и стычки на расовой почве. Демократия, призывавшая нас на свою защиту, была несовершенной и нас не жаловала. В Канаде — отрицать не приходится — нам жилось лучше, чем в Европе, тем не менее страна эта принадлежала им, а не нам.


В войну я был мальчишкой. Припоминаю плакаты в окнах табачных лавок: «У СТЕН ЕСТЬ УШИ», «ВРАГ — ПОВСЮДУ». В памяти встают мои родители, дядья и тетки, щелкающие по вечерам в пятницу орехи в ожидании, когда же эта парочка, лучшие друзья евреев, Рузвельт и Уолтер Уинчелл[101], кончат разговоры разговаривать и вступят в войну. Мы восхищались англичанами — вот уж кому храбрости не занимать стать, но больше надеялись на американскую морскую пехоту. Нам, взлелеянным Голливудом, представлялось, как парни, капля в каплю похожие на Джона Уэйна[102], Гейбла[103] и Роберта Тейлора[104], сокрушают немецкие «тигры»; Ноэль же Коуард[105], Лоуренс Оливье[106] и т. д. — они играли в выходящих один за другим английских фильмах о войне — были люди как люди со своими слабостями. Вот почему в день Перл-Харбора мы — правда, ненадолго — возликовали: война, что и говорить, внесла сумятицу в умы. В других странах наших родственников — их помнили лишь наши деды и бабки — убивали.

И тем не менее мы, ребята из ФСШ, разгуливавшие по улицам в кадетской форме, куда больше интересовались неслыханно порочными девчонками, ошивающимися около военных лагерей («Парню в форме у них отказа не будет, усек?»), о которых писал «Геральд». По правде говоря, кое-какие лишения выпали и на нашу долю. В войну запретили закупать американские комиксы: как я понимаю, из-за нехватки американской валюты. Поэтому нам приходилось покупать их из-под полы по четвертаку за штуку. Однако в том же газетном киоске мы приобретали и листок с изображением четырех свиней. Если свернуть листок, как указано, из свиных задов складывалась мерзкая рожа Гитлера. У дверей купермановских «Продуктов высшего качества», где постоянным покупателям отпускали сахар без талонов, мы выкрикивали «Куперман — спекулянт!» до тех пор, пока старик, размахивая метлой, не вылетал из магазина — тогда мы пускались наутек.

Война в Европе в значительной мере изменила жизнь монреальской еврейской общины. Начать хотя бы с того, что в Монреаль стали прибывать беженцы. Беженцы, в Англии интернированные как нежелательные иностранцы и высланные в Канаду, где их в конце концов отпускали на свободу, серьезно повлияли на нас. Думается, мы представляли себе беженцев как нищих хасидов, волочащих тяжелые узлы. Мы рвались им помочь, делали широкие жесты, но в ответ ожидали не просто благодарности, а чего-то большего. На поверку беженцы оказались по преимуществу немецкими и австрийскими евреями, куда более тонными, чем мы. Они, в отличие от наших дедушек и бабушек, были родом не из галицийских или российских местечек. Они не посматривали на Европу свысока, как наши, отнюдь нет. Напротив, нашу культуру они находили жалкой, наш город — захолустным, наших евреев — ограниченными. Мы были и сбиты с панталыку, и уязвлены. Но сильнее всего нас задело, я думаю, то, что беженцы говорили по-английски лучше многих из нас и к тому же имели наглость говорить между собой на ненавистном немецком. Многие из них не считали также нужным скрывать, что для них Канада — всего-навсего затхлая провинция, где можно перекантоваться, пока не получишь американскую визу. Вследствие чего у нас, истинных канадцев, они не пользовались расположением.

Для наших дедушек и бабушек, которые не могли забыть о своих близких, оставшихся в Румынии или Польше, война была временем неизъяснимой скорби. Наши родители смотрели, как быстро, слишком быстро растут и один за другим уходят на войну — и помешать им нельзя — их сыновья. Притом что на то была их добрая воля: вплоть до последних дней войны канадцев призывали исключительно для службы в Канаде. В Европу отправляли лишь тех, кто сам вызывался воевать там.

Для моих ровесников война обернулась иной стороной. Для меня — и думается, для большинства моих ровесников — война страшным временем не была. И объясняется это тем, что в войну у многих из нас отцы стали хорошо зарабатывать. И пусть чуть ли не повсюду падали бомбы и тонули пароходы, наша страна переходила от кризиса к незнаемому доселе процветанию. Мои ровесники слышали — как не слышать! — о смертях и лишениях, но видеть-то мы видели, как наши соседи переселялись из квартир без удобств в квартиры на Утремон-стрит, дома на две семьи и разноуровневые коттеджи в пригородах. В войну мы, конечно же, читали о восстании в Варшавском гетто, но видеть-то мы видели, как в Монреале из убогих и тесных шулов мы перебирались в большие здания с витражами и украшенными мозаикой стенами, где помещаются и синагога, и хедер. В войну некоторые из нас потеряли братьев и родственников, но никогда еще в Канаде не жили так хорошо, и вот тогда-то и начался исход из снимаемых на лето в Шоубридже[107] домишек с уборной во дворе в собственные коттеджи колониального стиля в Сент-Агате с быстроходными катерами на озере.

Загрузка...