Блумберг — он учил нас в четвертом классе — был воинствующим сионистом.
— Как мы добывали оружие в Эрец? Как, как, у англичан покупали — вот как. Делали вид, что кого-то хороним, набивали гроб винтовками и зарывали, ну а как возникнет в них надобность, выкапывали.
Мы, слушая его байки о хитроумии евреев, зевали или поднимали два пальца вверх, показывая, что не верим ему, однако это вовсе не означало, что его рассказ нас не впечатлил. Просто Блумберг, беженец из Польши, загружал нас домашними заданиями, вот мы и забавлялись — осаживали его. Блумберг пичкал нас устрашающими рассказами о зверствах антисемитов. Жизнь будет нелегкой. Гои станут чинить нам всяческие обиды. Меня ему не удавалось застращать: евреем наподобие Блумберга я не буду, вот уж нет — с таким нелепым выговором, с вечным ловкачеством, с явно негигиеничной привычкой слюнить палец, перед тем как перевернуть страницу «Aufbau». Я — настоящий канадец и вполне понимаю, почему Блумберг вызывает у канадцев неприязнь и даже насмешки. Как и у меня. Блумберг какое-то время прожил в Палестине и к английской армии относился с презрением. В отличие от меня. Как я мог ее презирать? Фильм «В котором мы служим»[127] уже несколько недель шел в «Орфеуме». Мои двоюродные братья и дядья служили в канадской армии — готовились вторгнуться в Европу из Суссекса.
Война. «Славьте Господа, — выпевал отец, требуя подложить ему еще печеных бобов, — и передавайте снаряды»[128]. Мой двоюродный брат Джерри носил значок Красного Креста — он сдавал кровь. Я собирал лом.
Война означала: если есть много моркови, будешь видеть в темноте не хуже ночных истребителей. Два растопыренных пальца означают — V (victory) — победа! На Рейне Пол Лукас стоит на страже. В окнах всех табачных и кулинарных лавчонок висели плакаты — они предостерегали хасидов, оптовых галантерейщиков и меламедов не болтать лишнего о передвижении наших войск. Студенты университета, в том числе и мой двоюродный брат Джерри, ездили в западные провинции — убирать пшеницу. Мои дядья назвали своих собак — они купили их для охраны свалки — Адольф и Бенито. Арти, Гас, Херши, Дудди и я в войну прекратили собирать программы хоккейных матчей и вместо этого увлеклись самолетами. На переменах мы махали перед носом друг у друга картинками с изображением самолетов. Я научился отличать немецкие бомбардировщики от английских истребителей.
Один из первых добровольцев погиб чуть не сразу же. Бенджи Трахштейн пошел в Королевские канадские вооруженные силы, и, когда он в первый раз поднялся в воздух вместе с инструктором, тренировочный самолет развалился и разбился в окрестностях Монреаля, а Бенджи сгорел. Обуглился. На его похоронах отец сказал:
— Значит, такая его судьба, так ему предопределено. Если твое время придет, оно придет.
Миссис Трахштейн тронулась в уме, а отец Бенджи, бакалейщик, стал живым укором для всех и каждого. «Когда твой сын-спекулянт пойдет воевать?» — спрашивал он одну мать, другой говорил: «Сколько ты дала врачу на лапу, чтобы освободить сынка от армии?»
Мы стали обходить бакалею Трахштейна стороной, объясняя это тем, что он перестал мыть руки: стоит взять полкило сыра или съесть селедку, до которых он дотрагивался, — и тебя стошнит. Подозревали также, что анонимные письма с доносами на владельцев других магазинов в Военный комитет по ценообразованию и торговле посылал не кто иной, как Трахштейн. Письма эти были докукой, влекшей за собой чувствительные потери. За таким доносом неизбежно следовал визит инспектора — ведь он обеспечивал ему двадцатник, а то и ящик виски.
Бессмысленная гибель Бенджи стала жупелом: ею стращали любого парня, если подозревали, что он способен вгорячах пойти в армию. И тем не менее наши парни записывались в армию добровольцами. Одни от гражданских чувств, другие от скуки — таким море было по колено. Как-то субботним утром Горди Рот, долговязый парень с курчавой шапкой волос и водянистыми голубыми глазами, явился в синагогу «Молодой Израиль» в офицерской форме. Отец его — вне себя от горя — разрыдался и поплелся из синагоги, так ничего и не сказав сыну. Те, кто предпочел и дальше учиться в Макгилле, освободившись таким образом от военной службы, сочли себя оскорбленными поступком Горди. Одно дело, если свежеиспеченный дантист берет назначение в военно-медицинскую службу, и совсем другое, если парень бросает юридический факультет и идет в пехоту. Втихаря ребята говорили, что не такой уж Горди и герой: его бы так и так отчислили из Макгилла. Сынок Гарберов — он специализировался по психологии — плел много чего о жажде смерти. Но Фей Кац презрительно морщила нос и подкалывала его: «Языком молоть ты горазд, но у самого-то тебя кишка тонка».
Мамаши, которые прежде выхвалялись друг перед другом здоровьем своих отпрысков, а детские болезни считали свидетельством постыдной слабости, нынче больше всего радовались их плоскостопию, астигматизму, шумам в сердце или грыже. После месяца в университетском военном лагере мой двоюродный брат Джерри приковылял домой со сбитыми в кровь ногами и желтухой. Некий сержант Маккормик обозвал его хитрожопым жиденком.
— Чего ради нам воевать за них, за этих фашистов? — сказал папа.
— Бедненький, чего только он там не натерпелся, — сказала мама.
Брат Херши воевал в Европе. Двоюродный брат Арти из Америки служил в морской пехоте. Джерри меня разочаровал, я избегал смотреть ему в глаза.
Как-то вечером папа прочел нам заметку — она была напечатана на первой полосе «Стар». Немецкому летчику, сбитому над Лондоном, понадобилось переливание крови. «Вот так-то, парень, — сказал ему английский врач. — Теперь в твоих жилах течет добротная еврейская кровь». Перед тем как перевернуть страницу, папа долго чесал в затылке, и я видел, что заметка его порадовала.
Лишь Танский, владелец углового заведения «Табачные изделия и напитки», подвергал сомнению бескорыстие британцев. В битве за Атлантику потопили много пароходов, это так, но мало кто знает, что подлодки никогда не торпедируют пароход, если он застрахован компанией «Ллойд», а также что некоторые немецкие заводы никогда не бомбят, потому что среди их директоров есть и англичане.
Если Танскому не давало покоя коварство еврейских капиталистов, нас больше тревожили франко-канадцы — и для этого, по правде говоря, имелись куда более веские основания. Партия Дюплесси «Union Nationale» распространяла брошюру, на обложке которой был изображен отвратный старик еврей с длинным крючковатым носом, уволакивающий во тьму мешки с золотом. Надпись поверх его головы гласила, что Айки следует убираться восвояси, в Палестину. Мистер Блумберг, наш учитель, тоже так считал:
— Еврей должен жить только в Эрец. Но вы, ребята, слабаки. Вы даже не представляете себе, что такое настоящий еврей.
Сионизм главы нашего хедера был другого рода. Его страстью была литература. Ахад га-Ам[129], Бялик[130], Бубер[131]. Тем не менее я ухитрился окончить ФСШ, ни в коей мере не поддавшись этим веяниям. По правде говоря, я, наверное, никогда не стал бы сионистом, если бы не Ирвинг.
Ирвинг — он учился со мной в одном классе — поначалу не замечал меня. Но в день, когда нам раздали табеля, он неожиданно подошел ко мне в раздевалке и шутливо хлопнул по плечу.
— Прими и проч., — сказал он.
Я оторопел.
— У тебя же у самого второе место, разве нет?
Ирвинг был воплощением всего, что меня восхищало. Он ходил в блейзере, на его широкой спине красовались вышитые золотом буквы ИРВ, на груди — хоккейный герб. Он был боксером, выступал за Ассоциацию иудейской молодежи и в школьной баскетбольной лиге закидывал мячи лучше многих. Когда Ирвинг ловко вел мяч, девчонки, визжа, вскакивали с мест и выкрикивали:
X2, Y2, H2S04!
Фемистокл, Фермопилы,
Пелопоннес идет войной,
Раз, два, три, четыре!
Ирвинг — наш герой!
Ирвинг — в бой!
Ирвинг щеголял в неимоверно зауженных брюках, в бумажнике носил презервативы.
— Хочешь сегодня пойти со мной в «А-боним»[132]? Если тебе там понравится, глядишь, и сам вступишь.
— Почему нет? — сказал я.
Клуб «А-боним» находился на улице Жанны Манс, неподалеку от дома моего деда, и я помню, что в пятницу вечером, когда хаверим[133], с подъемом распевая, проходили мимо, старик злобно зыркал на них. Дело происходило в канун субботы, и лишь это препятствовало деду позвонить в полицию и пожаловаться, что от этих хаверим можно оглохнуть. Дед был твердокаменный ортодокс. По субботам нам запрещалось зажигать свет и рвать бумагу. Поэтому на одну из моих теток по пятницам, ближе к вечеру, возлагалась обязанность нарвать столько пипифакса, чтобы его хватило на субботу; а один из моих дядьев соорудил приспособление вроде тех, что рисовал Руб Гольдберг[134], главной частью которого была веревка, привязанная к часам, — в полночь, когда звонил будильник, оно выключало свет в уборной и в коридоре.
Теперь мне придется, невзирая ни на что, проходить с гурьбой хаверим мимо нашего дома. Толкаясь, кидаясь снежками, цепляясь к девушкам, горланя:
Паам ахас бохур яца бохур ве-бахура[135]…
Ирвинг — он грыз спичку — пришел ко мне после ужина, по дороге мы прихватили Херши и Гаса. Я был польщен — Ирвинг в первую очередь зашел за мной — и стал расписывать, какие замечательные парни Херши и Гас, при этом тонко давая понять, что дружить со мной куда интереснее.
И все четыре года, что я проучился в средней школе, по вечерам в пятницу мы — я, Ирвинг, Херши и Гас — неизменно ходили в «А-боним».
Война закончилась. Один за другим возвращались домой братья и дядья.
— Ну и что ты про это скажешь?
— Скажу, что это хорошая школа.
«Стар» написала, что ветеран из Денвера в приступе безумия перестрелял на улице кучу народа; «Ридерз дайджест» предостерегал нас — не следует докучать ветеранам вопросами: они прошли через ад; при всем при том ветераны с улицы Св. Урбана скидывали форму, покупали костюмы и начинали с того самого места, с которого их сорвала война.
УМЕР ГИТЛЕР ИЛИ НЕТ? — это касалось каждого из нас. Это и конец военным нехваткам. Сахар, кофе и бензин можно было купить без карточек. Бюро «Помощь покупателю» предостерегало домохозяек: не следует приобретать мыло или расчески у разносчиков, выдающих себя за инвалидов войны. Репортер рискнул пройти из конца в конец главную улицу Калгари в форме эсэсовца, и никто его не остановил. «НЕУЖЕЛИ МЫ ЗАБЫЛИ, ЗА ЧТО ОТДАЛИ ЖИЗНЬ НАШИ ПАРНИ?» — вот что он хотел узнать. Тед Уильямс[136] не погиб, не погиб и Джимми Стюарт[137]. Маккензи Кинг писал: «Мне доставляет большое удовольствие — и как человеку, и как премьер-министру — выразить дань признательности канадским евреям, служившим в наших вооруженных силах в только что окончившуюся войну». С Питом Греем, игроком торонтских «Мейпл ливз», расторгли контракт. Его место занял вернувшийся с войны ветеран.
Гарри, руководитель нашей группы в «А-боним», отслужил в канадской армии, там в его обязанности входило показывать вернувшимся с задания летчикам-истребителям пленки, снятые во время боя. Каждый раз, когда летчик стрелял, объяснял нам Гарри, камера, вделанная в крыло, снимала бой, устанавливая таким образом, сбил летчик вражеский самолет, или ему только показалось. На некоторых пленках, рассказывал Гарри, видно было, как немецкий самолет охватывает пламя. Однажды чуть не все пилоты, возвращаясь на базу, пролетели над улицами немецких городов на бреющем полете и, забавляясь, стреляли по велосипедистам. Как только велосипедист падал, съемка обрывалась.
Отец Херши — в начале войны он торговал утилем, — добродушный толстяк, чьи занятия спортом ограничивались тем, что по воскресеньям он, сидя на дешевых трибунах «Делормье даунз», щелкал орехи, нынче возил в свой охотничий домик на берегу озера в Северном Квебеке артиллерийских полковников и их секретарш на зафрахтованных самолетах. Он выбился на первое место в торговле излишками армейского имущества — грузовиками, джипами и прочей тяжелой техникой. Семья Херши переехала на Утремон-стрит.
Дудди Кравиц тоже откочевал. Поименовав себя «Продавцом-победителем», он купил четыре автомата по торговле арахисом и расставил их на четырех самых, как он вычислил, людных углах по соседству.
Мы с Ирвингом стали неразлучны, при всем при том отец его меня ужасал.
— Знаешь, кто ты такой? — то и дело повторял он. — Отцов промах — вот ты кто.
Отец Ирвинга — жилистый, седой, с ехидными черными глазами — вдовел. Я ему поражался: он ел некошерную пищу, выпивал. И не так, как мой папа и другие отцы: те на бар-мицвах в синагоге опрокидывали по-быстрому рюмочку-другую водки, заедали медовой коврижкой — голова запрокинута, глаза подернуты влагой.
— Водка что надо. Лучше не бывает.
— Прогревает прямо до самого нутра.
— Хорошо пошла.
Отец Ирвинга пил пиво «Черная лошадь» бутылку за бутылкой. Угрюмо, с застывшей улыбкой сидел за кухонным столом и вдруг — ни с того ни с сего — выкрикивал: «Потяни меня за палец!» А потянешь его за палец — он оглушительно рыгнет. Часто он засыпал, уронив голову на стол, — рот разинут, в коротких почерневших пальцах дымится сигарета. Иногда в субботу вечером он вместе с нами слушал хоккейные матчи по радио. Он болел за «Канадьен».
— Ни «Ракету», ни Дюрнана никому не переиграть. Вот на кого надо ставить. С ними не прогадаешь — ну, ну, вот, вот оно… — Он осторожно приподнимался со стула. — ТНС. — Удовлетворенно замолкал. — Знаешь, что это значит, парень?
Ирвинг, зажав нос, лез открывать окно.
— Тихо, но смертоносно.
А в другой раз отец Ирвинга сказал:
— Вот, — и сунул палец мне под нос. — Нюхай!
Оторопев, я втянул носом воздух.
— На этот раз бумагу пробил — во как!
Отец Ирвинга издевался над «А-боним».
— Ну и что вы, шмендрики[138] вы этакие, затеяли? Спасать евреев вздумали? Да стоит арабам захотеть, и они в два счета скинут евреев в море.
Иногда по пятницам я с позволения родителей ночевал у Ирвинга и мы засиживались допоздна — говорили об Эрец.
— Жду не дождусь, когда уже наконец смогу туда поехать, — говорил Ирвинг.
Я мало что помню как о наших сходках по пятницам, так и о накаленных общих сборищах по воскресеньям. В памяти всплывают ходячие словечки. Ишув[139], «Белая книга»[140], эмансипация, Негев, ревизионист, алия. Пьер ван Паасен[141] был за нас, ему мы доверяли. К Кестлеру[142] после «Ночных воров» мы прониклись презрением. Когда наши сходки заканчивались, мы спускались вниз, в беленый известью погреб, и отплясывали с девушками хору. Я почти никогда не присоединялся к танцующим — предпочитал попыхивать в стороне свежеприобретенной трубкой и смотреть, как вздымается грудь Гитл. После танцев мы буйной гурьбой вываливались на улицу и заканчивали вечер или обжимоном в доме кого-нибудь из девчонок, или походом в кегельбан.
Каждое воскресенье нам читали лекции о восстановлении плодородия почвы, показывали фильмы, воспевавшие жизнь в кибуцах. Мы все как один собирались уехать в Эрец.
— Еврею здесь делать нечего. Ему ничего не светит.
— Слыхал про брата Джека Циммермана? Он в Квебеке занял третье место на вступительных экзаменах, и ты думаешь, его приняли на подготовительные курсы при медицинском колледже? Как бы не так!
По воскресеньям мы спозаранку звонили в двери — собирали деньги на Еврейский национальный фонд, трясли алюминиевыми кружками перед носом выдернутых из постели, заспанных хозяев, требуя так, словно они принадлежат нам по праву, четвертаки, десятицентовики и пятаки, которые позволят возродить пустыню, купить оружие для «Хаганы»[143] и, между прочим, урвать тридцать пять центов, чтобы купить билет на утреннее представление в «Риальто». Мы заклеивали конверты в Сионистском штабе. Наш хор пел на сборищах, где собирались деньги на различные фонды. Летом те из нас, кто не работал официантами или рассыльными, уезжали в лагерь, в кишащую комарами Лаврентийскую долину, и там снова слушали речи, учили иврит и — за неимением арабов — следили: не появились ли в окрестностях подозрительные франко-канадцы. Нашим героем — и соперников он не имел — был халуц[144], он и сейчас стоит у меня перед глазами на страницах Бог знает скольких брошюр — ясноглазый, несгибаемый, с винтовкой через плечо, с серпом в руке.
Как-то раз в пятницу после сходки Ирвинг отвел меня в сторону:
— Если отец позвонит, скажи, что я сегодня ночую у тебя.
— Ладно. — Я обрадовался и предложил позвать Херши, Гаса и еще кое-кого из ребят — поиграть в очко. Но когда я поглядел на многозначительное лицо Ирвинга, до меня дошло:
— Как же, как же, понял. И куда ты идешь?
Ирвинг приложил палец к губам, посмотрел на меня с намеком. И только тут я заметил Зельму — она неспешно прохаживалась по улице. А сейчас и вовсе остановилась — поглазеть на витрину.
— Пошел к черту! — злобно выпалил я — и сам себе удивился.
— Ну что, сделаешь, как я просил?
— Ладно, ладно, — сказал я и дунул прочь.
О Зельме поговаривали, что она слаба на передок, — у нее, говорил Стэн, никому нет отказа, но я не замечал ничего особенного в этой застенчивой, державшейся довольно замкнуто смуглянке с волосами цвета воронова крыла и потрясающей грудью — девчонка как девчонка.
— Знешь, что она мне рассказала? — сказал Херши. — Что она порвалась еще в детстве, когда перепрыгнула через забор. Ой, я не могу!
Даже Арти — а он был такой же недомерок, как и я, да и прыщей у него высыпало побольше — утверждал, что на «Истории Джолсона»[145] три раза много чего себе напозволял с Зельмой.
В пятницу, исхитрившись пройти весь путь до «А-боним», ни разу не наступив на трещину в асфальте, я решился пригласить Зельму на танцы. Ей некогда — вот что она мне ответила.
Вечером 29 ноября 1947 года, после того как ООН одобрила план раздела[146], мы стеклись в «А-боним» и пошли по городу — размахивали израильскими флагами, горланили наши песни в англосаксонских кварталах, останавливались, трубили в рог, обрывали трамвайные провода — и так дошли до центра города, где, помнится, слегка замялись: засмущались, заробели, прежде чем решились, став в круг посреди мостовой, остановить движение, чтобы сплясать хору.
Наши руководители, а также кое-кто из хаверим постарше уехали воевать за Эрец. Я прибавил себе года и записался в Канадскую резервную армию, лелея мысль, что канадцы будут учить меня драться — вот смеху-то! — с англичанами, но в конце концов смилостивился и согласился окончить среднюю школу.
В ту горячечную пору, которая последовала за образованием государства Израиль, мы что ни вечер собирались в «А-боним» — обсуждали, что происходит в Эрец и в Канаде. Заслуженного еврейского врача пригласили выступить в Канадском клубе[148]. Врач сказал, весьма нас этим удивив, что, хотя он и еврей, в первую очередь он — канадец. Образование государства Израиль, предостерегал он, приведет к тому, что люди будут разрываться между преданностью Канаде и Израилю, — вот почему он против образования этого государства.
Завсегдатаи Танского бушевали.
— Он — ассимилятор, вот он кто.
— Из того, что произошло в Германии, такие люди должны были бы извлечь урок на всю жизнь.
Шугарман сказал, что доктору уже дали орден Британской империи четвертой степени, и об этом не следует забывать.
— Мой сын говорит — он выслуживается: хочет получить в следующем наградном списке кое-что получше.
«Стар» опубликовала речь врача полностью.
— Когда выступает Бен-Гурион, — сказал Такифман, — ему в лучшем случае дают несколько строчек на странице тридцать второй, но стоит этому шмоку открыть свой поганый рот…
Карательные акции последовали незамедлительно. Издатель «Кэнэдиэн джуиш игл» написал, что свет Звезды Давида затмит свет монреальской «Стар», далеко не первой звезды газетного небосклона. Мы собирали деньги — купить время на радио для того, чтобы А. М. Клейн — поэт — дал отповедь врачу. А также — увы, не могу об этом умолчать — повадились звонить врачу по ночам: поносили его последними словами и вешали трубку. Мы вызывали на его домашний адрес такси, перевозку мебели, пожарные машины… ну а потом события стали развиваться так стремительно, что мы о нем забыли. Барух, по слухам, был интернирован на Кипре. Ленни дослужился до капитана.
А в один прекрасный день, раскрыв газеты, мы прочли, что Хват Берлинг, легендарный летчик-ас, теперь воюет в израильских военно-воздушных силах. Этим вечером в «А-боним» нам сказали, что воевать-то он воюет, но за тысячу долларов в неделю. Арабы тоже подступались к Берлингу, но мы перебили цену.
До Эрец Берлинг не долетел. Его истребитель разбился неподалеку от Рима.
Наша группа как-то вдруг начала распадаться. Мы окончили среднюю школу. Кое-кто из хаверим и впрямь переехал жить в Эрец, кое-кто учился в университете, большинство поступило на работу. Ирвинга — он ведал средствами Еврейского национального фонда — с позором изгнали из «А-боним»: обнаружилась недостача чуть не в двести долларов.
У нас завелись новые друзья, новые увлечения. Херши поступил в Макгилл. У меня отметки были похуже, и мне пришлось довольствоваться куда менее завидным колледжем сэра Джорджа Уильямса. Спустя несколько месяцев я увидел Херши в «Кафе Андрэ». В белом свитере с большой буквой М на груди он пил пиво в теплой компании блондинистых парней и девиц. Отбивая такт кулаками, они распевали:
Если б все девчонки были, как кролики, серы,
Я бы, как заяц, учил их дурным манерам.
Мои дружки стали издавать тощий журнальчик. Я написал первую поэму. Мы с Херши — не без неловкости — помахали друг другу. Он не подошел к моему столу; я — к его.