Глава восьмая ВОСПОМИНАНИЯ БЛИЗКИХ И ДРУЗЕЙ

ВОСПОМИНАНИЯ МАМЫ Ю. СЕМЕНОВА, ГАЛИНЫ НИКОЛАЕВНЫ НОЗДРИНОЙ

В тридцатые годы мой муж — Семен Александрович Ляндрес — работал помощником Николая Ивановича Бухарина в газете «Известия». Николай Иванович был очень скромен, его всегдашний вид: кожанка, сапоги, кепчонка. Несколько раз Николай Иванович заезжал в гости в нашу коммунальную квартиру в Спасоналивковском переулке, 19. Рисовал он замечательно и раз подарил свою картину, которую мы повесили в столовой.

Бухарин очень любил охоту, природу. Видно, ему эту любовь привил его отец — Иван Гаврилович.

Пятилетний Юлик его очень полюбил. Мы как-то поехали семьями на десять дней в Адлер, и Юлиан так и рвался к этому седобородому дедушке, умевшему удивительно имитировать пение птиц.

Вскоре после ареста Николая Ивановича моего мужа исключили из партии и перевели на работу в гараж. Меня тоже выгнали из партии и с работы. Период был сложный, ведь надо было еще помогать стареньким родителям мужа и моей маме и младшей сестре.

Как-то, когда я шла домой, меня встретил горько плачущий Юлик.

— Мамочка, ведь это неправда, неправда, что мой папа — враг народа?!

— А кто тебе это сказал?

Плач еще больше усилился, слезы так и лились из глаз малыша (ему не исполнилось шести лет).

— Так сказал Генка Малов[129]. Это правда?!

Долго пришлось его уговаривать, что это не так. Но ведь дома обстановка была наряженной, и Юлик, хотя мы при нем ни о чем не говорили, это чувствовал. Ночи стали бессонными — я боялась, что муж что-нибудь с собой сделает, и каждый раз, когда он шел в ванную или на кухню, оглядывала его — практически стала его сторожем.

Во время войны я с сыном уехала в эвакуацию в город Энгельс. Юлик, одиннадцатилетний тогда, попытался сбежать на фронт, «бить фрицев», но его сняли с поезда. В Берлин его с собой взял уже в мае 1945 года Семен Александрович — он там был военным корреспондентом…

…Это случилось 29 апреля 1952 года. В институте, где учился Юлиан, устраивали первомайский вечер. Он предупредил меня, что придет домой поздно, чтобы я не волновалась.

Около 12 часов ночи раздался звонок в дверь. Я подумала, что сын вернулся с вечера и, не спрашивая о том, кто за дверью, открыла ее.

На пороге оказался незнакомый человек средних лет, в штатском, с очень неприятным лицом и бегающим взглядом. Не представляясь, он вошел и сказал, что нужно проверить документы всех, кто проживает в квартире, в связи с тем, что наши окна выходят на правительственную трассу. Я вынесла ему в прихожую свой и Юлика паспорта.

Он спросил:

— А где паспорт вашего мужа?

— Муж ночует у своей мамы, — ответила я.

— Давайте адрес.

Он вышел, запретив мне подходить к телефону и входить в комнату сына. Скоро вернулся с каким-то военным, дворничихой и пожилым мужчиной. Велел идти в мою комнату и не выходить. Я слышала, как они стали что-то выносить из комнаты сына. Догадалась, что это могли быть немецкие журналы, привезенные его отцом из Германии в 1945 году. В голове мелькнуло: это криминал!

Около четырех утра в двери раздался звонок. Я поспешила открывать. Пожилой незнакомец шел следом, приказав ничего не объяснять сыну.

Юлик вошел веселым, румяным, улыбающимся. Видно, после вечера в институте провожал домой сокурсницу. Лицо его изменилось, когда он увидел рядом со мной пожилого незнакомца. Не успел опомниться, как военный обыскал его. И… обнаружил стартовый пистолет. Его одолжил сыну заведующий военной кафедрой, чтобы отпугивать по вечерам хулиганов.

Я заплакала и стала утверждать, что это не настоящий пистолет, а стартовый, а Юлик не выдержал и закричал: «Что ты перед этой сволочью унижаешься и плачешь?!» Мужчина в военной форме рявкнул на него: «Сиди и молчи!»

В шесть часов утра вернулся тот, что был в штатском, с бегающими глазами и объявил: «Ваш муж арестован. Сейчас будем производить у вас обыск».

В кабинете Семена Александровича вся стена была уставлена книжными полками. Эту библиотеку с любовью он собирал многие годы.

Они брали книги, трясли их и бросали на пол. Если что-то выпадало из них, скомкав, бросали. Такого варварского отношения к книгам я нигде и никогда не видела.

На столе лежал наш семейный альбом с фотографиями. Они тщательно просмотрели и его. На одной из них увидели фото мужа моей тети в модной красивой шляпе Семена Александровича. Спросили: «Это что за иностранец?» Пришлось назвать фамилию. Потом стали разглядывать фотографию сына, снятую в Гороховецком военном лагере, где все студенты проходили военную подготовку. Юлиан на ней был запечатлен в форме, пилотка набекрень, небритый. «Это что за военнопленный?» — последовал вопрос. Тоже пришлось объяснить.

Обыск продолжался с 6 утра до 2 часов следующего дня. Лазали повсюду. Даже бедные цветы подвергались экзекуции. Горшки протыкали чем-то острым, разрезая тем самым корни растений.

На полу среди книг, разбросанных документов и фотографий лежал один листок. На нем был написан приказ по Наркомтяжпрому о награждении Семена Ляндреса автомобилем, подписанный Серго Орджоникидзе. Юлиан увидел эту бумагу и ногой подвинул ее под тахту.

Все документы и фотографии с Серго, Константином Симоновым, Ворошиловым увезли, кабинет опечатали.

Ночью Юлиан вскрыл форточку в комнате отца и достал этот приказ. Потом это во многом помогло делу. Отпадало одно из самых серьезных обвинений: наличие подарка от троцкистского диверсанта Николая Бухарина.

Через несколько дней после обыска мне сообщили, что меня переводят с поста директора детской школы в школу рабочей молодежи.

Юлю, как сына врага народа, исключили из комсомола и из института. Декан факультета, на котором он учился, сказал ему: «Наш ВУЗ — политический. Вам в нем не место!»

В комнату мужа подселили инвалида-пьяницу с женой.

Жизнь становилась невыносимой.

ВОСПОМИНАНИЯ КУЗИНЫ Ю. СЕМЕНОВА ГАЛИНЫ ТАРАСОВОЙ

Прежде чем рассказывать о Юлике, хотелось бы вспомнить его отца и моего дядю — Семена Александровича. В начале 30-х годов он работал в «Известиях» помощником у Николая Ивановича Бухарина, прекрасно к нему относился и тот его ценил. После расстрела Бухарина Семена от должности освободили, переведя в гараж, но не арестовали, а забрали брата Илью — полковника милиции, заместителя начальника отдела борьбы с бандитизмом. Он сидел в Магадане и был реабилитирован в 40-м году.

И в «Известиях», и позднее, в Огизе, в газете «Гудок», в издательстве «Иностранная литература» и в университете, Семена все любили. Он очень хорошо разговаривал с людьми. Если даже кому-то за дело выговаривал, то это было не обидно и человек понимал.

Я старшеклассницей и студенткой часто к нему на работу заходила — поговорить, посоветоваться, и он никогда, как бы ни был занят, не сказал мне «приди потом».

Семен был бессребреником, много помогал родителям, сам жил скромно. Все его богатство состояло из маленькой спортивной машины «Форд» — подарок Орджоникидзе за блестящую подготовку выставки «Наши достижения» и книг. Книги он собирал всю жизнь и любовь к ним привил Юлиану.

Жена Семена и мама Юлика — Галина была у нас вечным студентом. Сперва работала на заводе и училась в библиотечном институте, потом работала библиотекарем и училась на историческом факультете, затем работала учителем истории и повышала квалификацию, стала завучем, затем директором школы.

Появилась она в нашем доме невестой в 1929 году и с комсомольским задором со мной играла. Замечательная у нее была мама — Евдокия Дмитриевна. Очень простая, открытая, чистая. Настоящая некрасовская русская женщина. Весь дом она вела и Юлиана воспитывала до самой смерти — Галине было некогда. Она Юлиана и окрестила тайком. Ведь в те годы за крещение выгоняли из партии, с работы. Баба Дуня тихонько его окрестила Степаном, а уж потом Галя и Семен зарегистрировали его в загсе и назвали Юлианом.

Сначала они жили в Спасоналивковском переулке, потом переехали на Можайку.

С маленьким Юлианом я часто нянчилась. Он был толстый, весь в ямочках, как медвежонок нескладный. Когда чуть подрос, выводила гулять. Если кто-то из детей пристально смотрел на игрушку Юлиана, он тут же того одаривал. Сначала подарит, а уж потом подбежит ко мне и спрашивает: «Можно я подарил?»

Раз мы остались одни на известинской даче на Сходне. Юльке лет пять было, он в своей комнатке играл, а я на террасе Конан Дойля читала. Он подошел и спрашивает:

— Что читаешь?

— Жуткую историю.

— Страшно тебе?

— Очень.

— Тогда я сейчас принесу мое ружье и буду тебя охранять.

Так и сидел с игрушечным ружьем возле меня до приезда родителей.

Семена Юлиан очень любил. Они были неразрывны. Семен, при всей занятости, уделял ему много внимания, никогда не сюсюкал, старался дать что-то новое, интересное. С работы он приходил поздно, уже ночью, Юлька спал, но, услышав сквозь сон отцовские шаги, просыпался и, как верная собачка, к нему бежал.

После смерти бабы Дуни (Юлиану было шестнадцать лет) в семье появились мелкие недовольства, потому что из-за работы Галина не успевала заниматься хозяйством. А еще Семен не переносил появившийся у Галины, после того как она стала директором школы, менторский тон. Я помню ее первый конфликт с Юлькой. Она ему говорит:

— Ты прочел эту книгу?

— Еще не читал.

— А я, по-моему, велела прочесть.

— Обязательно прочту.

— Вот сейчас возьми и начинай читать.

— Сейчас я дочитываю другую книгу.

— А я говорю, читай эту!

— Не буду!

И ушел в комнату плакать, а Галина отправилась к себе рыдать. Я сидела и не знала, какую позицию занять. Сказать что-либо Гале, когда она в состоянии аффекта, нельзя — она сразу начнет читать длинную и нудную мораль. Юлиана пожалеть тоже нельзя. Но тут пришел Семен, и уже через десять минут конфликт был ликвидирован и все улыбались.

Юлька вырос начитанным, веселым и компанейским парнем. Прекрасно имитировал, особенно ему удавался спортивный комментатор Николай Озеров.

В Институт восточных языков он поступил легко, с большим желанием учиться и сразу завел массу друзей. А в апреле 1952-го у нас случилось несчастье.

В тот вечер Семен пришел к своей маме Марии Даниловне на Никитскую, она жила в большой коммунальной квартире, 12 комнат, 29 человек — одна дружная семья. Семен себя неважно чувствовал и решил у нее переночевать.

В три часа раздался стук в дверь и его забрали.

Я, как и большинство, была воспитана ни в чем не сомневающейся патриоткой и была уверена, что все, что делает правительство и правовые органы, — правильно.

Когда Семена увезли, я была просто ошарашена и без конца повторяла: «Не может быть!» На Можайке всю ночь шел обыск.

Утром Юлиан приехал к нам. За эту ночь он из веселого, жизнерадостного паренька превратился во взрослого мужчину. Зашел и сразу спросил меня:

— Ты что-нибудь понимаешь?

— Понимаю, Юлинька.

— Что понимаешь?

— Что это недоразумение. Через несколько дней все образуется.

— Я не хочу, не могу больше жить, если происходит такое!

— Что ты говоришь! Подумай о маме. И жди отца. Ты должен его дождаться. Его скоро освободят.

Юлик, конечно, хотел мне верить, но шли дни и ничего не менялось.

А когда я узнала, что Семена забрали по двум расстрельным статьям: 58.10 — контрреволюционная пропаганда и агитация и 58.11 — участие в контрреволюционной организации, решила: «Все. Семена мы потеряли. Точно расстреляют». Юлиану я, конечно, ничего не говорила — ждала приговора.

Галину сразу вызвали в райком партии и заставляли в письменном виде отречься от мужа. Она сказала: «Ни за что. Я познакомилась с Семеном Александровичем двадцать лет назад. Мы тогда вместе работали на заводе „Коммунар“. Его портрет, как организатора первых пионерских отрядов на Красной Пресне, висит на Пресне в музее. Он честный человек».

«Честный человек? Тогда вон из партии и из директорства». И отправили учителем в школу рабочей молодежи.

В тот период Юлиан и стал меня сторониться — не навещал, к телефону не подходил. Я не понимала, в чем дело. Потом подловила его и говорю:

— Юлик, что происходит. Ты же так любил у нас бывать. И я тебя люблю. Ты по-прежнему мой братик.

— Пока ситуация с отцом не прояснится я к вам больше не приду.

— Почему?!

— Не хочу рисковать твоим положением и положением твоего мужа.

Юлиан в тот период метался, переживал, делал все возможное, чтобы спасти отца, писал во все инстанции, добивался с ним встреч. Галине помогал, подрабатывая ночами грузчиком на вокзалах и участвуя в платных боксерских боях.

А Семену дали 8 лет лишения свободы. В переводе на язык юристов (я в юридическом училась) это означало — ничего не накопали.

Тут уж Юлька засыпал органы письмами, лично Берия писал, но, конечно, безрезультатно. Он все рвался к отцу и даже раз получил свидание с ним во Владимирском изоляторе, хотя свидания не разрешались.

А вскоре ко мне ночью позвонили:

— У вас есть двоюродный брат?

— У меня три двоюродных брата.

— А кто из них хулиган?

— Володька Яковлев[130].

— А брат Юлиан у вас есть?

— Есть. Что случилось?!

— Он находится у нас в 108-м отделении милиции за хулиганство. Просил позвонить не матери, чтобы не огорчать, а вам.

Я помчалась в отделение, и начальник мне рассказал, что произошло.

Юлиан зашел пообедать в кафе в Доме актеров. Подошел к столику, за которым уже сидел человек, и попросил разрешения сесть рядом. А тот презрительно ответил: «Я с детьми врагов народа за одним столом не сижу!» Юлик дал ему по физиономии, вытряхнул со стула и оторвал рукав пиджака.

Тут я напрягла все свои извилины (все-таки юрист по образованию) и обратилась к начальнику: «Товарищ, здесь же нет состава преступления. Это не хулиганство, а нанесение легких телесных повреждений в состоянии аффекта, наступившего в результате оскорбления самого дорогого ему человека!»

Начальник подумал и решил: «Ладно, я его сейчас отпущу, а утром доложу начальству — пусть думают, что с ним делать».

Я стала Юлика прорабатывать:

— Как ты мог?! Мама, наверное, думает, что и тебя забрали!

— А меня и забрали.

— Что ты говоришь? И тот человек, кстати, старше тебя.

— У подлости нет возраста. Еще раз услышу от кого-нибудь такое про отца — убью!

Это он, конечно, сказал после стресса — на него смотреть было страшно.


А Семена весной пятьдесят четвертого выпустили и реабилитировали. Похудевший, постаревший, но это был Семен. Не угасший, не потерявший веру, не озлобленный. Тут и Юлика (которого выгнали из института) сразу восстановили, и он успешно защитился.

Семен вплоть до своей болезни и смерти в 1968 году работал в издательствах и редакциях.

Умирал он от рака поджелудочной железы в больнице Академии наук. Боли у него были страшные. Другой бы застонал, а Семен только губу закусывал.

Юлиан привез к нему экстрасенса — они тогда только в моду входили, и он стал над Семеном пассы какие-то делать и бормотать.

Семен долго молчал, потом поманил меня пальцем и тихо-тихо, чтоб тот не услышал, шепнул на ушко: «Скажи Юльке, чтоб увез шамана».

Это было 24 мая, а 6 июня его не стало.

Для Юлиана это была страшная потеря. «Семнадцать мгновений весны» он посвятил отцу и последний роман о Штирлице «Отчаяние» писал, используя воспоминания и события отцовской жизни…

Сам Юлиан был прекрасным отцом. Возил своих девчонок повсюду, нянчился. Но когда они совсем маленькими были — не интересовался.

Раз, Оленьке месяцев восемь исполнилось, я спросила: «А что она уже умеет делать?» «Писает и какает, что ей еще делать», — отрезал Юлиан. Они в этом возрасте для него были не детьми, а заготовками. А вот когда уже можно было что-то ребенку объяснить, он его «забирал» себе…

ВОСПОМИНАНИЯ АКАДЕМИКА ЕВГЕНИЯ ПРИМАКОВА

Я очень любил Юлиана. Мы дружили в институтское время, когда учились вместе в Институте востоковедения и после. Он был цельной натурой, это сразу чувствовалось, а в те трагические для него дни, когда посадили Семена, особенно.

Юлиан состоял тогда вместе со мной в лекторской группе МГК комсомола, и я, будучи руководителем нашей секции, дал ему отличную характеристику. Это не в заслугу мне будет сказано, просто он был отличным лектором.

Характеристика не спасла. Его исключили из комсомола и института, потому что он продолжал добиваться освобождения отца. Его запугивали: «Перестаньте лить грязь на КГБ», но его ничто не могло остановить.

Он мне потом рассказывал, как был во Владимирской тюрьме и встретился с отцом, как потом сняли начальника этой тюрьмы за то, что он организовал эту встречу.

Юлиан мог добиваться всего и добивался, он был как маленький бульдозер, шел и шел, потому что обожал отца, видел, как самый близкий ему человек находится в беде. И не мог отступить — в этом проявилась его глубокая порядочность и целостность натуры. Никто не мог его с этого пути сбить, он был готов на самопожертвование, на самосожжение. На что угодно, лишь бы только освободить отца.

Помню, мы шли с ним по улице Горького мимо Центрального телеграфа; темно, уже ночь. Я тогда был «пламенеющим сталинистом», а он ругал Сталина по-страшному. Был 1952 год, но он мог это позволить со мной, потому что знал: я — его друг.

Потом он мне сказал: «Знаешь, я хочу тебе подарить книгу» (у меня до сих пор есть эта маленькая книжечка, стихи Иосифа Уткина). На титульном листе Юлиан написал: «В день выхода из тюрьмы».

А когда вышел отец, Юлиан сразу же позвонил мне. Я тут же пришел и оказался одним из первых, кто увидел Семена…

Узнать его было почти невозможно. Из сильного молодого мужчины он превратился в старика с отбитыми на допросах почками и печенью, весом сорок восемь килограммов. Это был не человек, а мощи.

Спустя несколько лет Юлиан меня здорово выручил. Мы с женой Лаурой были тбилисцами и в Москве снимали угол. С жильем тогда было очень плохо, комнатка была маленькая и по закону в ней мог прописаться только один человек.

Тогда мы с Лаурой решили схитрить: сначала с моим паспортом и паспортом нашей хозяйки в милицию пошел я. И меня прописали. Потом отправилась Лаура в надежде, что там ничего не заметят. Но хитрость нашу сразу же раскрыли и забрали у Лауры паспорт.

Я позвонил Юлиану. Он тут же приехал, и уже через двадцать минут вышел из отделения с победным видом. В руке у него были паспорта хозяйки и Лауры — с пропиской.

Он умел добиваться.

А еще Юлиан был прекрасным актером. Помню, в начале шестидесятых мы отдыхали в Эшерах. Юлиан был с женой Катей, я — один. Собралось еще несколько общих друзей. Юлиан как раз закончил книгу и пригласил всех в ресторан обмывать. Там за соседним столиком сидели какие-то задиралы. Они нам нагрубили, мы им ответили. Началась драка. Должен сказать, что Катя дралась и переворачивала столы не хуже нас. Приехала милиция и всех, за исключением Кати, забрала в отделение.

Сидя в каталажке, Юлиан моментально вошел в роль узника и зычно закричал образовавшейся у входа в ресторан толпе:

— Эй там, на воле! Смотрите, арестовали корреспондентов Евгения Примакова и Юлиана Семенова!

Из отделения нас, разумеется, через несколько минут выпустили.

Или вот еще к актерству Юлиана. В середине восьмидесятых мы вместе отдыхали в Кабардино-Балкарии. Местным начальством было устроено застолье. И я тогда к контрразведке никакого отношения не имел. Руководил Институтом стран Азии и Африки. Юлиан выпил и потом с очень серьезным видом обратился к кавказцам:

— А вы знаете, с кем вы сидите?! — Я полковник контрразведки, а Евгений Максимович уже генерал!

Наши горцы притихли и до конца отпуска смотрели на меня с огромным почтением и даже чуть-чуть побаивались.

ВОСПОМИНАНИЯ УЧЕНОГО ВАЛЕНТИНА АЛЕКСАНДРОВА

Сказать, что на нашу долю досталось нелегкое время, было бы большой банальностью. Во-первых, легких времен не бывает, а во-вторых, как соизмерить весовые показатели кусочков металла, одни из которых, угодив в грудь, могли оборвать жизнь, а другие, оказавшись на груди, как бы приобщали к бессмертию.

Трагедии общества прокатывались через наши судьбы. Давящий рок был общим, но реакция на него — индивидуальной, поскольку у каждого по-своему болит душа, и положение того, кто харкает кровью, не то, как у смотрящего со стороны. Характер человека формируется в экстремальных условиях быстрее и определеннее складываются его черты.


Помню, как на третьем курсе Юлиан круто изменился. Пышущий благополучием баловень процветающей среды в одночасье потерял и блеск и лоск. Еще вчера он являл пример устойчивого понятия золотой молодежи, а сегодня — посеревший парень с повернутым во внутрь взором.

Такие трансформации нередко проходили тогда в среде московской интеллигенции. О точных причинах не всегда знали. Но в общем догадывались: кого-то из близких «взяли». На нашем курсе, из нашего учебного потока ребят с опрокинутой жизнью оказалось несколько. У Юлиана — отец, у другого — брат, а чуть подальше почти из аудитории взяли и нашего товарища.


В Институте востоковедения все студенты знали, что есть на втором этаже комната с железной дверью, рядом с отделом кадров. Никто, мне думается, туда добровольно не заглядывал. Находился за той дверью человек с голой, как биллиардный шар, головой, о котором только и знали, что его надо сторониться.

Находит меня какая-то девчонка из деканата и сообщает, что надлежит немедля за ту дверь зайти.

Иду. Комната, какими, наверное, бывают камеры. Решетка на окнах, хотя на второй этаж с земли не допрыгнуть. Закрывшаяся дверь щелкнула замком, не предвещая пустопорожнего разговора.

— У вас на факультете учится Ляндрес?

— Да, Юлиан, на афганском отделении.

— Он всюду бьет пороги, клевещет на советские органы, пишет, что его отца неправомерно осудили. Разве у нас допустимы ошибки в приговоре? Как может такой клеветник учиться в институте, разлагать окружающих, да еще состоять в комсомоле? Гнать надо взашей сначала из комсомола, а потом из института. И не возражайте, что он имеет право. Нет у него права клеветать, а у вас, комсомольского вожака, — прикрывать его. Идите. Потом сообщите мне о решении. И больше никому ни слова.

Вышел я из той зарешеченной комнаты, как выпотрошенный. Несколько дней переваривал выслушанное, не представляя, что придумать.

Много лет спустя, встретившись с Юлианом как-то в Доме кино, мы вспоминали, как долго кружили мы тогда по двору института, и он рассказывал мне о своих хождениях от инстанции к инстанции, о преодолении множества преград к встрече с отцом.

«Не может он быть против Советской власти. Я говорил с ним, как я могу ему не верить? Как я могу не добиваться пересмотра? Разве не было ошибок в прошлом? А вся ежовщина не об этом говорит?»

Логичная и не вызывающая сомнений позиция сына и просто честного человека. Пусть хлопочет. Это так естественно. Дело окружающих — не мешать ему.

Преподаватели словно не замечали сплошного отсутствия Юлиана на занятиях. Товарищи помогали проскочить зачеты и экзамены.

Мы были воспитаны на книжном примере Павлика Морозова. Но жизнь сложнее вдалбливаемой схемы. И когда для Юлиана наступил выбор, он был сделан в пользу сыновьих чувств, которые дали уверенность и гражданскому мужеству. Не побоюсь высокопарности, но думаю, что здесь находится первый общественный урок из фактов его биографии.

Что касается моих отношений с человеком из-за двери, то я решил «тянуть резину». Но эта материя имеет предел.

Помню, что прошел не один месяц. И вот снова девчонка из деканата передает слова в повелительном наклонении.

Иду. Объясняюсь, говорю, что Ляндрес никого не ругает, просто ищет возможную ошибку. В ответ — металл теперь уже в мой адрес. Что-то о «покрывательстве» и отсутствии долга.

Пошел советоваться в партком. Там наш общий с Юлианом знакомый посмотрел на меня прозрачными глазами: не мне все это было сказано, а тебе, вот и действуй. Когда нам скажут, мы найдем, что делать.

Третий разговор с лысым был совсем краткий и жесткий. Ему уже было известно мое обращение в партком. Теперь уже собеседник не настаивал, а требовал осознать ответственность.

И вновь шло время. Юлиан совсем исчез из института. Мы еще по молодости не умели соединять общественное с личным. Охваченные всеобщим горем, правые и виноватые, с чувствами тревоги и неясности за будущее хоронили Сталина. А через какое-то время я поймал себя на мысли, что перестал думать о человеке за железной дверью, да и он не давал о себе знать. Так закончилась одна глава истории страны и началась другая.

Много раз осмысливая ту ситуацию, я думаю о том, что если на меня был нажим, то какому же давлению пришлось подвергнуться Юлиану. Как отбросить от себя прилипчивую тень «сына врага народа»? И не просто отбросить, а искать правду в стране бесправия, добиваться управы на клевету в царстве произвола и доносительства? Где находить силы действовать, когда, кажется, инстинкт требует забиться в норку и замереть, чтобы не вызвать еще больших осложнений?

Мне представляется, что именно проявившееся тогда стремление действовать, не смиряться с наиболее очевидным поворотом судьбы, а искать другой выход, пробиваться сквозь несокрушимые стены стали определяющей чертой не только характера, но и литературной работы Юлиана.

В конечном итоге то, что несколько поколений нашей детворы играют в Штирлица, служит наилучшим подтверждением достижений на избранном Юлианом пути.

Сейчас, когда рушатся многие представления о нашей истории, меняются идеалы, возрастает важность ценностей вечного достоинства. К ним, безусловно, относятся смелость, граничащая с риском, и порядочность, что сродни благородству, и преданность долгу, вплоть до способности пожертвовать собой.

Герои Юлиана наделены этими качествами в достатке. Возможно поэтому они переживут наше лихолетье. Чем больше будут кромсать сознание людей рыночные отношения (ведь рынок — кулачный бой!), тем больше нужно иметь спасительных островов, зон безопасности, где еще оставались бы реликтовые отношения бескорыстия и добра. Поэтому, представляется, что спрос на героев Юлиана будет расти.

Агент интернационала

Давняя проблема «поэт и царь» у нас за неимением царей преобразилась в отношение «художник и власть». Здесь Юлиану «повезло» оказаться объектом многих слухов. Его мнимое звание секретного сотрудника КГБ росло быстрее, чем щетина его бороды, и сейчас приписывает ему погоны с зигзагами, не сходясь, правда, во мнении, сколько звезд посадить на каждое плечо. А может быть, прямо на маршала тянуть? Ну, как? Маршал КГБ! Неплохо. Такому и В. А. Крючков позавидовал бы.

Если бы существовала категория тайных членов КПСС, то Юлиану вполне можно было бы признаться и в этом, так как кто же поверит, будто беспартийному «Правда» доверяла быть своим спецкором?

Однако я не считаю возможным пропустить один элемент отношений Юлиана с властью — стопроцентную и сразу поддержку курса на перестройку.

Не стоит рассчитывать, что это обязательно зачтется ему в плюс, кое-кто из его собратьев — писателей зачтет и в минус, особенно, если кроме «Сорока способов любви» издательства перестанут выпускать иную литературу.

Конечно, таких издержек перестройки Юлиан не предполагал, да и сам зачинатель нового курса на них не рассчитывал. Но, как известно, и жар углей дает золу.

На первых порах политика обновления, названная перестройкой, далеко не всеми была встречена с пониманием. Что же касается писательских, да и вообще интеллектуальных кругов, то, пожалуй, только публицисты на нее откликнулись возгласами одобрения. С развернутыми позициями в адрес инициатора преобразований писем поступало мало. Поэтому два письма Юлиана, которые довелось читать и мне, были широко распространены. Как принято тогда было говорить, их разослали по политбюро. Но круг ознакомления был значительно большим. И дело было не только в доброжелательной позиции популярного писателя, но и в большом наборе позитивных предложений.

Следует оговорить и еще одно обстоятельство в этой связи. Лет двадцать назад перед всеми интеллектуалами замаячил вопрос об отношении к диссидентскому течению. У Юлиана было все, чтобы активно к нему примкнуть — факты биографии, взгляды, к тому же финансовая независимость.

Юлиан поступил иначе. Ему виднее, почему. Но, я убежден, — не из страха. Скорее всего по причине малой продуктивности этого направления общественной жизни, как оно тогда выглядело. И если так, — в этом была правомерность. Ведь либерализация, не будем себя обманывать, пришла сверху. Таким образом, интуиция, стремление к результативности подсказывали: грядущему обновлению надо помочь.

…Внешне у посторонних людей могло сложиться впечатление, что Юлиан жил как бонвиван и жуир с обложки рекламного журнала. Реальность с таким расхожим представлением сходилась только в экстравагантной внешности и эпатирующих шмотках, в которых Юлиану удавалось подчас соединить атрибуты революционного обличья множества эпох. Мало кому ведомо, что кажущийся плейбой, этакий баловень удачи, работал до полного выкладывания сил, превращая в труд даже положенный по Конституции отдых.

Припоминаю, как мы встретились с ним в зимний, мало подходящий для курортной жизни сезон в Карловых Варах, кажется в 1980 году. Юлиан жил тогда в «Империале» на горе, а мы с женой в центре города в «Бристоле». И в промежутках между рандеву с медициной, которая выполняла юлиановский заказ — уменьшить его на десять процентов, он мчался на частную снятую квартиру. Не для курортной интрижки, как могло бы показаться, а для того чтобы с коллегой-соавтором, приехавшим из Москвы, отрабатывать очередной сценарий.

Наше пребывание там совпало дней на десять, и не помню, чтобы он соблазнился на глоток иного напитка, кроме минеральной воды из источника № 8. Если несведущим серебряная клемма в его ухе казалась экзотическим украшением, то знакомым было известно, что это попытка найти панацею от подступавших недугов.

ВОСПОМИНАНИЯ АРТИСТА ВАСИЛИЯ ЛИВАНОВА

Наша первая, очень необычная встреча с Юлианом произошла в конце далеких пятидесятых.

Как-то летней ночью я с моим другом — будущим знаменитым композитором Геннадием Гладковым шел пешком со студенческой вечеринки. Он был влюблен в одну женщину, и мы с ним обсуждали вопрос: жениться ему на ней или не жениться?

Мы медленно брели по улице Горького, ведя диалог типа диалога из «Гаргантюа и Пантагрюэля»: «А если так, то тогда женись. А если этак, то тогда не женись».

Уже рассвело. Вдруг, повернув на улицу Немировича-Данченко, мы увидели такое зрелище: прислонившись спиной к стене дома, один парень отбивается от четверых головорезов. Драка была страшная: получив, они откатывались, потом снова налетали.

Мы с непечатным текстом ввязались, и головорезы (явно приезжие, не центровые), поняв, что оказались на чужой территории, убежали.

Мужественный парень поблагодарил нас и, оторвав от пачки сигарет кусочек бумаги, написал на нем свое имя — Юлиан и номер телефона.

Я положил этот кусочек в карман рубашки и забыл. А через полгода случайно наткнулся и решил позвонить.

Поднял трубку сам Юлиан. Он прекрасно помнил всю историю и тут же пригласил меня к себе в гости. Я поехал. С тех пор нас с ним связала очень крепкая мужская дружба.

Юлиан отличался фантастической работоспособностью. Работал постоянно. Помню, как он мне читал рукопись своей первой книги «Дипломатический агент», а как только она вышла, подарил экземпляр с очень нежной надписью.

Прошли годы, кто-то из знакомых (не помню кто) выпросил у меня эту книгу почитать, и больше я ее не видел. После этого я перефразировал «Дружба — дружбой, а денежки врозь» в «Дружба — дружбой, а книжки врозь» и пришел к убеждению, что книги с надписями давать не нужно никому.

Я заинтересовал Юлиана театром. Вернее, театром он интересовался и раньше, но в тот период он собрался писать пьесы и не знал, как к этому приступить. Тогда я заманил домой моего педагога — талантливого, замечательного Владимира Григорьевича Шлезингера. Тут Юлиан с ним и встретился. Владимир Григорьевич устроил Юлиану своеобразный мастер-класс, объясняя театральную специфику и меру условностей. В результате Юлиан стал писать пьесы, и очень успешно, кстати, — его пьесы шли. Поэтому я считаю себя крестным отцом Юлиана Семенова в драматургии.

Когда он влюбился в Катю Кончаловскую-Михалкову, то стал часто приезжать к ней на никологорскую дачу. Он тогда ездил на красном мотоцикле.

Однажды я застал его на Николиной Горе: он сидел в траве возле дома, а перед ним был наполовину разобранный мотоцикл, который он ремонтировал. Я стал ему помогать. Долго мы возились, все собрали и вдруг я обнаружил рядом, в траве, стержень сантиметров 20 — маслянистый и блестящий.

«Юлик, мы забыли стержень!» «Сейчас пристроим», — успокоил он меня и стал его запихивать во все существующие в мотоцикле отверстия. Стержень никуда не входил. «Что ж, — заключил Юлик, — поеду без него».

И чудо — мотоцикл завелся, и Юлька на нем благополучно укатил. До сих пор для меня загадка — имел ли тот стержень отношение к мотоциклу, или случайно валялся в траве…

Дом на Николиной был необычайно гостеприимным. Вела его Наталья Петровна Кончаловская — талантливая поэтесса, поощрявшая общение своих сыновей — Андрона и Никиты с интересными людьми, которые хотели чего-то добиться в жизни. Конечно, Юлика она приваживала.

Время мы там проводили весело. Однажды, когда Натальи Петровны не было дома, разорили с Юлианом ее гардероб и изображали разные сцены. Лучше всего получилась пожилая супружеская пара, будто сошедшая с картины передвижников «Все в прошлом». Для нее понадобились лучшие шали и шубы Натальи Петровны. Андрон, как будущий кинематографист, нас снимал.

Юлик тогда ухаживал за Катей, и у него появилась надежда, что его любовь взаимна. В отличном настроении возвращаясь с Николиной Горы в Москву на своем красном мотоцикле, он закладывал такие виражи на мокрой от дождя дороге (изображая, как он мне потом признался, нашего разведчика в Германии), что его занесло и он проехал на спине вдоль длинного нетесаного тисового забора. Снял с забора все, чудом не налетев на гвозди. Мотоцикл погиб безвозвратно, мы вытаскивали из Юлика сотни заноз, а мысль о разведчике в нем засела и потом замечательно воплотилась в Штирлица.

Вообще он сочетал в себе совершенно несочетаемые качества. Был идеалист, романтик, в чем-то невероятно наивен, а в чем-то прагматичен.

Однажды ночью он мне позвонил, сказал, что снимается фильм «Жизнь и смерть Фердинанда Люса» по его роману «Бомба для председателя» и в сценарий необходимо включить чисто информационный политический текст, а он не знает, как это сделать. Текст ведь должен идти через один из персонажей, а ни один нормальный человек подобный текст, раскрывающий политические интриги, произнести не может. И я придумал.

— У тебя есть в сценарии какой-нибудь персонаж, безответно влюбленный в женщину?

— Угадал, есть — военный врач.

— Надо сделать сцену, где он пьяный сидит рядом с ней и, чтобы произвести впечатление, этот текст выдает. Дескать, «посмотрите, как я проинформирован».

— А ты сможешь сыграть этого врача?

— Смогу.

Подобрали мне на «Мосфильме» военную куртку, а тут я увидел у Юлика на руке солдатский браслет: цепочка и плашка, на которой пишется имя. И я перед съемкой говорю: «Одолжи мне его — хорошо в кадре сыграет». Юлик смутился почему-то, но браслет дал. А после съемки я думаю: отчего он так смутился? Покрутил браслет — на плашке с одной стороны было написано Юлиан Семенов, а на другой — Максим Исаев.

В этом взрослом, многоопытном человеке жила совершенно мальчишеская мечта о таинственном разведчике.

Он был замечательный писатель со своей темой и своими страстями. Его знали, афоризмы из его книг цитировали. Он, безусловно, завоевал своего читателя еще до фильма «Семнадцать мгновений весны». А фильм, думаю, останется в истории нашего кино навсегда.

Работа настолько поглотила Юлика, что болеть у него не хватало ни сил, ни времени. Хотя он был страшно мнителен, верил в то, что выдумывал, и, решив как-то, что у него чудовищная болезнь печени, высовывал язык и оттягивал веки, доказывая мне ее реальность.

По поводу знаменитых пророчеств Юлиана могу рассказать такую историю. Однажды, года через два после нашего знакомства, он позвонил ко мне ночью, часа в два и сказал:

— Немедленно приезжай и постарайся достать водки.

— Что случилось?!

— Объясню, когда приедешь.

В те времена водку ночью можно было купить у таксистов — они этой торговлей подрабатывали. Я взял две бутылки и приехал к Юлиану. Вся разномастная посуда, что стояла у него в шкафчике на кухне, была разбита и валялась на полу.

— Юлик, что происходит? Ты что, с ума сошел?!

— С ума я не сошел. Утром я должен вылетать на Дальний Восток и знаю, что самолет разобьется.

— Что ты фантазируешь?

— Я не фантазирую. Я знаю, что он разобьется.

Прекратив этот разговор, мы выпили водки и уже сильно «теплые» поехали в аэропорт «Внуково». Там мы, выдавая себя за иностранцев (кто ж иначе бы в те времена пустил?), прошли в ресторан и добавили еще.

Все эти возлияния закончились тем, что Юлик почему-то отправился мимо охраны с чемоданом на летное поле, и это хождение завершилось в милиции. А самолет, на который он не попал, действительно разбился.

С тех пор Юлька мне всегда говорил: «Васенька, ты меня тогда спас, достав много водки. Если бы я с тобой не напился, то улетел бы».

В 1987 году Юлиан позвонил ко мне из Крыма и сказал, что у него появилась идея о создании со мной театра «Детектив».

Я привлек к этому делу моего друга Виталия Соломина. Юлик приехал в Москву, и мы в течение целого года таскались втроем по высоким инстанциям и добились нашего театра. Хотели открываться Юлькиной пьесой — он решил написать пьесу об узбекской коррупции. Мы ждали, но инстанции эту тему запретили, и открываться нам пришлось другой пьесой…

ВОСПОМИНАНИЯ РЕЖИССЕРА НИКИТЫ МИХАЛКОВА

Честно говоря, я запомнил не тот момент, когда Юлиан вошел в нашу семью, но фрагменты моих ощущений. Прежде всего страшной ревности по отношению к сестре. Вот она куда-то уходит, приходит и уже ее провожают. Какая-то другая жизнь. И, хотя сестра особо меня не баловала, ощущение того, что что-то чужеродное к нам пришло и отнимает что-то. И это, в силу моего детского возраста, меня очень волновало.

Юлик оказался человеком потрясающей контактности, удивительного, шампанского темперамента и щедрости. Еще не было богатого и знаменитого писателя Юлиана Семенова, был просто Юлик, но уже тогда обладавший огромной энергетикой и влиянием на людей.

В нашем доме он обаял всех. На меня такую волну обаяния напустил, что я покорен был абсолютно. Ведь Юлик первым стал со мной разговаривать как с равным, что всегда подкупает мальчика. Подарил монгольский меч чингисхановских времен, правда, через много лет он его забрал, решив, что меч свою миссию выполнил…

Отец Юлика — Семен Ляндрес был человек известный. Я его хорошо помню — обаятельный, с неизменной сигаретой, сутулый, все понимавший про то, что происходило, и, наверное, очень много давший Юлику в его мироощущении.

Наступала «оттепель». Юлиан весь был соткан из времени разоблачения Сталина и совершенно в него вписался. Он был очень резок в суждениях и невероятно драчлив. Дрался замечательно, потому что до этого занимался боксом.

В нашей семье Юлик был мне крайне близок. Он был старше меня на 15 лет и стал в какой-то мере наставником. Мой брат не интересовался охотой, вообще вся мачевская романтика его не трогала — он музыкой занимался, в консерватории учился. А мне все это было безумно интересно, и Юлик брал меня с собой на охоту. В определенном смысле я видел в Юлике защиту для себя. И он, действительно, оказывался моей защитой в разного рода напастях — защищал перед мамой, перед Катей, перед отцом и братом. Вообще в конфликтах, возникавших в нашей семье между мной и братом, мной и мамой, мамой и папой, Юлик всегда оказывался частью позитивного, сращивающего материала.

Именно поэтому мама его очень любила. У них были похожие темпераменты. Она тоже взрывная и быстро отходчивая. Еще они были очень похожи фантастической работоспособностью — все, что начинали, всегда доводили до конца. Он называл ее Таточка — она разрешала ему обращаться к ней по имени. Она его — Юлочка. И это было абсолютно органично. В конце пятидесятых они вместе ездили в Китай, оттуда привезли книжку. И позднее, в его конфликтах с Катей, мама не безоговорочно принимала ее сторону.

Юлиан был чрезвычайно начитан, замечательно знал западную литературу. Он, Примаков, Бовин — это была одна компания ребят-международников. Новое поколение, знавшее все, что было, и вдруг получившее возможность говорить о том, что они знают, открыто. Они этим пользовались и сыграли громадную роль в становлении характера многих молодых, в том числе и моего характера.

В первые годы нашего общения Юлиан мне очень много дал. Просто мужской закваски какой-то. Он же споспешествовал тому, чтобы меня перестали мучить музыкой. Ведь меня заставляли играть по пять часов в день, били мокрым полотенцем по рукам.

Юлик вообще внес совершенно новую струю воспитания в наш дом — мужскую, с определенными вескими поступками и культурой отказа. Именно высокую культуру отказа, когда говоришь «Нет, я не буду этого делать. Я буду делать другое». В этом смысле он был очень яркий человек. Вообще он был планета определенная. Попадая в любую компанию, моментально становился магнитом для всех — фонтанировал рассказами, отличался острым юмором. Умел слушать прекрасно, обожал слушать и рассказывал замечательно. Будучи самим собой, он совершенно обезоруживал самых разных людей — от генерала армии до официантки. Причем в нем не было ни хамства, ни амикошонства, ни панибратства. Это был свой парень. Из оттепели в застой Юлиан переплыл достаточно органично, и там, где он появлялся, этот застой застоем быть переставал. Он придавал ему волну своим юмором, неожиданными решениями, поездками и азартом.

Если смотреть из сегодняшнего дня, то Юлиан — запечатленное время. Это битый, — как бы с незаживающими язвами всего того, что ему пришлось пережить, относя отцу посылки в тюрьму (при том, что отец до этого был большим начальником) и чувствуя отношение к себе, как к сыну врага народа, — подранок. Но все это, вместе взятое, выработало в нем огромную жизненную энергию. Силу травы, которая прорастает сквозь бетон. И в том, что он сам себя сделал, в этом было определенное наслаждение. Когда можно много зарабатывать и тратить деньги как хочешь, что угодно купить, куда угодно поехать. Так он рассчитывался за унижение. И он никогда не обращался за помощью к моему отцу. Никогда. Это была часть его программы.

Он добился Катерины, он сам добился имени. Ведь мало кто и знал, что он — зять Михалкова. Хотя уж мог бы и сказать. Но его удерживал талант. Он не хотел его разменять, не хотел, чтобы говорили: «Ну, понятно — женился на дочке Михалкова и теперь пишет». В этом смысле мы с ним похожи.

Я не женился на одной очаровательной девушке только потому, что понимал — если это сделаю, то моя карьера кончена, ибо она начнет стремительно расти именно потому, что ее папа, условно говоря, — член политбюро. Я же хотел сам пройти путь к вершине, а не быть на нее вознесенным. Ведь занимать высоту намного проще, чем ее удерживать. Но как ты можешь ее удерживать, если ты ее не занимал, а тебя туда поставили? Юлик в этом смысле был человеком самостоятельным и бесстрашным.

То, что он написал, стало новым словом. Он замечательно работал с материалами. С архивами работал, как никто. Быстро очень, но прорабатывая их насквозь. А легкость по отношению к факту абсолютно завораживала читателя и зрителя. Он жонглировал именами: Геббельс, Геринг, Мюллер. Он заставлял читателя поверить, когда говорил, что в «этот день у Гитлера был насморк и температура поднялась до 37,3».

Недавно я вновь пересмотрел «Семнадцать мгновений весны». Это очень серьезная и очень хорошая картина. И Лиознова сработала замечательно, и играют все первоклассно, и история эта, действительно, заворожила народ, поэтому ее и повторяют. Это кабинетно-разговорная стилистика, которая интересна, как сага, которую каждый вечер смотришь, сидя в кресле, как книжку читаешь.

Интересно и бесстрашие Юлиана в трактовке образа Петра в историческом романе «Смерть Петра»…

У Юлиана были замечательные отношения со всеми структурами, от которых так или иначе мог зависеть доступ к архивам, и у него дома бывали высокие начальники, но я это расценивал не как желание выслужиться, а как необходимость, которая ему позволяла получать в руки документы и бумаги. Хотя многим казалось странным, что он так много ездил за границу, очень вольно себя вел, и некоторые говорили, что он работает на КГБ. У меня таких сведений не было и нет. Я себя тоже вольно вел в свое время. Человеку, у которого, что называется, рыльце в пуху, сложно оперировать любыми возможностями — он все равно придерживался бы немножко и скрывал что-то. Юлик же легально вел очень широкую жизнь с невероятными общениями и встречами на самых разных, часто международных уровнях…

У него были друзья, которые в любую минуту, безоговорочно могли воспользоваться его помощью. И это при том, что он был достаточно жесток в отношениях и близко не подпускал. Но любой из тех, с кем его связывала студенческая пора или «драчливый» период его жизни, или общие воспоминания о сидевших отцах, потому что все их поколение было так или иначе тронуто репрессиями, мог на него в случае проблемы рассчитывать. В этих случаях Юлиан был очень категоричен, жесток и деятелен. Он мог позвонить в любую секунду, набрать номер любого телефона, куда невозможно добраться. И какой-нибудь недостижимый «Владимир Николаевич» для него становился Володенькой. Это было телефонное право во благо…

…В 60-х годах я снялся в фильме по повести Юлиана «Дунечка и Никита». Героя там звали Никита, а Дуню — мою племянницу, Дуней. И Володя Граннатиков — Володя Грамматиков. Это во многом биографическая и автобиографическая история. Его проблемы с Катериной, их долгие разговоры. То они сходились, то расходились…

Когда я недавно год назад случайно увидел эту картину, то всплыли все давно мною забытые тогдашние отношения — мои с Юлианом, Юлиана — с Катей, мои — с Дуней. И Москва 60-х. Абсолютно завораживающее зрелище. Время молодых надежд, которым, к сожалению, не всегда удается быть осуществленными…

Юлиан совершенно истово любил дочерей, но абсолютно, реально не был способен на семейную жизнь — лежать в гамаке, держась за руки, сидеть в шлепанцах, потом вместе нюхать цветы — это совершенно не для него было. И это разрушало их отношения с Катей, потому что ей мечталось именно о таком доме. Она потрясающе готовила, у них устраивались спорадические обеды, приглашались Рождественский, Боровик, Поженян, Дуров, водка «кончаловка» лилась рекой и все были пьяны и все кипело, бурлило, и звучали имена — Хемингуэй, Кастро, Че. Эти слеты приносили массу сплетен, разговоров, душещипательных бесед, телефонных звонков, включение во все эти переговоры огромного количества родни, но сидеть дома Юлиан не мог — все время ездил.

Я помню, как они ругались и скандалили по поводу глупостей. Когда одно цепляется за другое, а потом все вырастает до какого-то безумного, бессмысленного кома…

Зная Катерину, все зная, я все равно во время их конфликтов внутренне всегда оставался с Юликом просто из мужской солидарности.

Что мне кажется важным — Юлиан и Катя сумели не восстановить друг против друга детей. Девочки выросли, очень трезво понимая в каждой конкретной ситуации вину того или другого и никогда не принимая жесткую сторону кого бы то ни было. В этом была та грамотная внутренняя защита семьи, которая не позволяет из конфликта сделать что-то безобразное и мерзкое, вылезшее из суповой миски, что невозможно туда обратно засунуть.

Не знаю, был ли Юлиан влюбчив, но думаю, что если он мог себе позволить «лечь» под чьи-то желания, то это были желания Кати. Другие дамы, с которыми я мог его видеть, — это было совершенно не то. Катерина на него влияла. Это была связь на неосознанном уровне, на уровне молочной железы. Думаю, что в определенном смысле, его достаток и безостановочное движение в писательской карьере во многом были связаны с желанием доказать Кате, что никто ей кроме него не нужен. Что он сам ее всем обеспечит и все даст. Это в определенном смысле ее подкосило — тот самый случай, когда глаза становятся больше, чем рот. И на Юлика это производило сильное разрушающее впечатление, потому что он был по-другому воспитан. Ему ничего в руки не катилось, он всего сам добивался.

…Вспоминаю ли я Юлиана? Вспоминаю. Нет, я не сажусь на крыльцо, чтобы его вспоминать. Просто он — неотъемлемая часть моей жизни, и я не мог бы вычленить мою жизнь 50—60-х годов без образа того самого, безбородого Юлика, появившегося в нашем доме и выросшего в бородатого Хемингуэя наших дней…

ВОСПОМИНАНИЯ ПИСАТЕЛЯ-ФРОНТОВИКА АЛЕКСАНДРА БЕЛЯЕВА

«Сапоги для Мэри»

Не располагаю точными сведениями, родился ли Юлиан охотником, но то, что он им стал после первого же выстрела по проносящемуся в поднебесье чирку, в этом я могу поклясться. И не просто стал. Он буквально заболел охотой — этим прекраснейшим и увлекательнейшим видом спорта. Естественно, в нашу уже давно сложившуюся компанию опытных охотников он вошел как полный неумеха.

И стрелять ему еще следовало научиться, и лесной грамотой овладеть, и навыков общения с природой тоже следовало поднабраться. И он, понимая это, не стесняясь и не скрывая, и расспрашивал, и прислушивался, и наблюдал. Но он привнес в новый для него коллектив много своего, такого, что сразу же заставило всех относиться к нему, как к достойному партнеру.

Теперь мне представляется, что главным, чем он вызывал к себе всеобщее расположение, были его неуемность, искренняя готовность всегда и во всем помочь товарищу и полное небрежение к тому, в каких условиях придется жить и охотиться.

Повезет остановиться в крестьянской избе — хорошо. Придется ночевать где-нибудь в шалаше, под лодкой — тоже пожалуйста. Вымокнув до нитки, терпеливо сушиться у костра, для того чтобы через час-другой снова попасть под крутой ливень, — и это его не пугало и нисколько не портило ему настроения. Ведь главное было дождаться удачливой зорьки…

В ту пору его писательская звезда только восходила. Он очень много работал. И нас не удивляло, что именно на охоте он находил разрядку и не только восстанавливал силы, но и получал массу дополнительных наблюдений и энергии, которые так необходимы для успешной творческой работы.

Мы особено часто выезжали тогда в Мещеру с ее сказочно красивой и богатой природой и в Весьегонск, завлекавший нас своей необжитостью и непередаваемой прелестью глухомани.

Впрочем, Юлиан довольно скоро почувствовал тягу к более дальним местам. А может, наслушавшись наших россказней о том, что, конечно, тут хорошо, но вот и в Карелии или в дельте Волги, уже не говоря о Ленкорани, — вот там да! — справедливо решал, что он уже и «сам с усам», и, дождавшись открытия очередного весеннего сезона, махнул попытать счастья в охоте на гусей аж в далекое Заполярье. Потом он стал частым гостем на Каспии и на Кавказе. Ездил с нами, а иногда — один.

В одну из таких поездок мы отправились с ним вдвоем в Нальчик. Нас встретил и был на охоте нашим хозяином удивительной доброты и сердечности человек, будущий народный поэт Кабардино-Балкарии Максим Геттуев. Сам же Максим никогда ружья в руки не брал и поэтому свои хозяйские обязанности видел в том, чтобы утром отправить нас на охоту, а после нашего возвращения устроить, как и подабает у горцев, хорошее застолье.

Охота начинается от Нальчика километрах в тридцати. Четвероногих и пернатых объектов охоты множество. Но мы избрали два: кабанов и фазанов. И таким образом имели возможность поохотиться и по зверю, и по птице. Но если успех охоты по фазану зависит на девяносто процентов только от умения стрелять влет, то чтобы добыть желанный трофей с десятью- или пятнадцатьюсантиметровыми клыками, требуется выкладываться до седьмого пота.

Кабан неимоверно подвижен, крепок на рану, а в ярости свиреп и могуч. Свалить его, что называется, с первого выстрела удается далеко не сразу. Как не всегда удается и подставиться на верный выстрел. И бывали случаи, когда по одному и тому же зверю группа охотников — хочу подчеркнуть: опытных, из местных, — стреляла по десять-пятнадцать раз, а из зверя и щетинки не выбивала. А бывало и так, что по пять-шесть пуль кабан в себе уносил, и добивать его приходилось километра за два-три увала.

На таких охотах мы стояли с Юлочкой всегда по соседству, и у меня была полная возможность видеть его, как говорится, в деле. Горяч в ту пору он был немного. А во всем остальном вел себя достойно: за деревья от несущегося не него секача не прятался и мимо себя без выстрела его тоже никогда не пропускал…

— А при чем тут Мэри и сапоги? — спросите вы.

Да все очень просто. В Москву, по-моему, даже по приглашению Юлиана приехала Мэри Хемингуэй. И Юла, конечно же, решил устроить для нее охоту по-русски. Вот и пришлось мне, благо подходил размер, отдать ей свои болотные сапоги…

ВОСПОМИНАНИЯ РЕЖИССЕРА БОРИСА ГРИГОРЬЕВА

Я не могу сказать, что хорошо знал Юлиана. И склонен думать, что вообще нет людей, которые бы знали его хорошо. Мне иногда кажется, что он сам себя до конца не знал. Путался в себе. Он был очень талантлив. И широта и открытость очень легко соседствовали в нем с какой-то замкнутостью, неразгаданностью, таинственностью, а логичность и некая правильность — с невероятной импульсивностью. Весь в брызгах. Понять его было иногда сложно. Даже за долгие годы. Повторяю, он был невероятно талантлив. По натуре — где-то авантюрист, честно скажем.

Мне интересно было наблюдать за ним. Он лез в такие щели, где его никто не ждал, где он был абсолютно лишним. К каким-то архивам, бумагам, которые были недоступны взору простого смертного. Этим он досаждал многим. Я совершенно не удивлялся, когда мне рассказывали, что его выдернули с самолета, когда он пытался, без визы, разумеется, лететь к папуасам. Или ловили, когда он в Испании через горы шел пешком в Андорру.

Однажды он договорился с великим испанским тореадором Доминго о том, чтобы ездить с ним и описывать все его бои с быками. Он страшно радовался этому. Причем он добился права давать свои корреспонденции во все издания мира, какие только захочет. Советская власть запретила ему это, и он теребил бороду: «Какая поездка сорвалась!»

Он искал Янтарную комнату и показал мне в Западной Германии какое-то мрачное здание: «Вот, у меня есть план второго этажа. Видишь, четвертое окно — Янтарная комната там. И план у него действительно был. Где он его взял?!

Он обшарил весь Даллас, причем не только по поверхности, но и под землей. У него была своя версия убийства Джона Кеннеди. Очень любопытная, кстати, версия.

Как журналист он побывал в воюющем Вьетнаме и на Северном полюсе. Господи, где он только не побывал как журналист, специальный корреспондент «Литературной газеты» и «Правды»! И везде как заводной, как будто на какой-то пружине.

У него в друзьях были вдова Хемингуэя, Эдвард Кеннеди и масса лидеров арабских стран. Он брал интервью у Скорцени, что никому практически не удавалось.

Вот таков был Юлиан — неукротимый, загадочный, таинственный, с которым было и сложно и очень приятно дружить и работать.

Иногда мы расходились, и на значительные периоды времени. Мы были достаточно дружны, чтобы позволить себе такую гадкую роскошь, как ссора, но знали, что пройдет время, мы «отфырчимся», «отдышимся» и пойдем друг к другу.


А познакомились мы с ним в середине шестидесятых. Я только закончил ВГИК, снял с товарищем диплом на студии Горького, и там же мне предложили сценарий молодого писателя Семенова по его роману «Пароль не нужен». Сценарий был о сложнейшей ситуации на Дальнем Востоке в 21–22 годах. Я прочитал, и мне он показался очень интересным — острое письмо, широта мыслей, серьезнейшее знание материала. А больше всего понравились герои.

Главный герой в этой картине — Василий Константинович Блюхер, будущий маршал, расстрелянный в 38-м году, а тогда еще — министр Дальневосточной республики и главком Народно-революционной армии, 30-летний кавалер трех орденов Боевого Красного Знамени.

Второй герой — П. П. Постышев, тогда комиссар, потом член ВКПб.

И третий герой — молодой разведчик М. М. Исаев, который по прошествии лет появился в картине «Семнадцать мгновений весны» уже под видом Штирлица. Так что экранный путь Штирлица начинался у нас, под именем Исаева. Исполнял его тогда молодой еще, азартный, талантливый Родион Нахапетов.

Была зима, мы встретились у Юлиана на даче, чтобы работать. Дачу он тогда снимал на Николиной Горе у какого-то старого большевика.

Дед был невероятно странный и добрый. Он все разрисовывал: чурка для колки дров у него была синяя, а топорище для топора — красное. Он варил смесь из зерен и меда и вмазывал это в щели в сосне, чтобы дятел прилетал и выклевывал. И это восхищало и меня и Юлиана.

Вдали лаял пес гроссмейстера Ботвинника. Мы ходили по дорожке, слушали стук дятла, лай пса экс-чемпиона мира и много говорили о сценарии, о тематике. Что-то убирали, что-то исправляли.

Перед началом работы над режиссерским сценарием директор студии Бритиков сказал: «Ты еще ни черта не знаешь про это время. Вот тебе командировка, езжай во Владивосток, в Хабаровск. Походи там, пошарь по углам, понюхай воздух. В сопки зайди, в архивы».

И я поехал. И когда рылся в архивах, то какую бы папку ни брал (за каждую папку нужно было расписываться в реестре), везде пометка «Ю. Семенов». Это меня до такой степени заинтриговало, что я решил во что бы то ни стало найти хоть одну папку, которую бы Юлиан не изучил. И вот увидел папку с одним-единственным листочком, исписанным уже выцветшими чернилами — показания малограмотного машиниста паровоза, в топке которого японцы сожгли Лазо и двух его друзей. Опять в реестре «Ю. Семенов»! Взял уж совсем сторонние документы, более позднего периода и снова — «Ю. Семенов»! У него было свойство: если он внедрялся в какую-то тему, то как кит раскрывал пасть, всасывал весь планктон (т. е. информацию), процеживал его сквозь усы и полностью слизывал. И все в голову. Потому что память у него, по его собственному признанию, была какая-то звериная, биологическая. Я не знаю, какая у зверей память, но он мог цитировать какие-то документы буквально дословно, знал тысячи имен, помнил тысячи лиц.

Когда я вернулся из Владивостока, вооружившись знанием и еще большим уважением к автору, началась работа.

Во время съемок на Дальнем Востоке Юлиан прилетел, тут же нашел какого-то майора, мастера спорта по стрельбе (хорошо помню, его звали Владимир Ильич), и они умотали на китайскую границу или даже в Китай, конечно, без визы. Вернулся он оттуда с кабаргой. Потом, правда, выяснилось, что ему эту кабаргу дали танкисты, поскольку ни на какую охоту они его не отпустили. Ребята до такой степени озверели в этих танках в сопках на границе, что когда живая душа, да еще писатель, да к тому же Юлиан Семенов к ним приехал, то они ни на минуту его не отпустили. Юлик тут же отнес эту кабаргу на кухню, чтобы ее разделали, и я эту кабаргу ел…

Вот такая замечательная была натура. Совершенно замечательная. Порой Юлик мог обмануть, вернее приврать — издержка писательской профессии, фантазии. Мог. Но предать — никогда.

Он расстраивался из-за того, что ему не давали государственную премию, расстраивался до такой степени, что напивался вдрызг. От широты натуры, так сказать. Дескать: «Что ж меня каждый год выдвигают и каждый раз отшвыривают». Это отшвыривание стало уже традицией. Я его успокаивал: «Вот у тебя рядом на даче Нагибин живет. У него тоже нет премии. Что, он плохой писатель?» «Нет, один из лучших». «Ну чего ты так бесишься?»

Ему казалось, что его, пишущего приключенческие и детективные вещи, не считали за писателя. Хотя он, несомненно, был писателем — много думающим и много анализирующим. Я бы назвал его творчество тревожно-думающим писательством. Особенность его стиля — энергичные диалоги и кинематографичность текста. У него отсутствуют бунинские и тургеневские описания природы — озер, летящих уток и сидящих у лужицы воробьев. Его произведения насыщены интереснейшей информацией.

Юлиан уважал публику. Уважал читателя. Уважал милицию. Не потому, что они его любили, а потому что много об их работе знал. Знал, что ох как просто лягнуть человека, сказать «Продажная шкура». А ты пойди вместо него поработай. И изменишь мнение, и слова найдешь более осторожные.

Помимо романов Юлиан писал и совершенно замечательные рассказы о своем детстве и стихи, тоже замечательные, которые нигде не публиковал.


…В каком бы раздрыге Юлик ни был, он становился дома под холодный душ, растирался и садился к машинке: тюк-тюк-тюк. Он быстро печатал. Ночь наступала, а он все работал. Он не мог не работать. Это было совершенно удивительное свойство.

Я, будучи человеком созерцательным, с ленцой, поражался. «Ну отдохни. Вот собака у тебя — фокстерьер. Погуляй с ней». Нет.

Приезжаешь к нему на дачу на Пахре, идешь на веранду. Там — большущий таз, в нем кабанья голова лежит в шерсти, с клыками еще — убил где-то на Кавказе, холодец сейчас будут делать. Знаменитая бутыль, оплетенная прутьями — «Кончаловка» — водка, настоянная на черной смородине. На запах «Кончаловки» писатели собираются. Твардовский приходит. Юлик выпивает, выдыхает и снова — никого. Он и машинка.

Он бешено работал. Его стол с окном на запущенный сад был похож на какой-то огромный верстак от стены до стены. И чего только на нем не было — и рукописи, и книги, и рога, привезенные из Африки, и монеты иностранные, и какой-то истукан африканский из красного дерева, и в центре — печатная машинка. Это был его мир. И еще стеллажи, куда он ставил чужие и свои книги, изданные у нас и за рубежом (его за рубежом много издавали).

Раз мы разошлись — я отказался от одного сценария, он вспылил: «Ты такой-сякой». На все буквы меня послал, естественно. И разошлись до самой петрушки.

Прошло какое-то время, и я к нему позвонил: «Ладно, — говорю, — хватить фырчать. Давай-ка лучше подумаем, как сделать премьеру твоей хорошей повести „Петровка, 38“».

Он с живостью на это откликнулся. А надо сказать, что писал он эту повесть по-юлиановски. Пришел на Петровку к какому-то генералу и сказал: «Хочу написать о работе уголовного розыска». Генерал оказался достаточно понятливым человеком, позвонил оперативникам: «Тут писатель пришел. Пусть поживет с вами. На операциях с ним поосторожней — чтоб не пристрелили. Но жизнь чтоб нашу узнал». И Юлиан несколько месяцев был с оперативниками — разговаривал, ездил. В результате чего и родилась «Петровка, 38», а позднее «Огарева, 6».

Юлиан азартно, с жаром взялся за сценарий и довольно быстро его написал. Легко согласился с выбором актеров, исполняющих главные роли: В. Лановой, Г. Юматов (светлая ему память) и Женя Герасимов, ныне депутат городской Думы. Оператором был Игорь Клебанов.

Дальше мы пошли путем Юлиана: он нас привел на Петровку, рассказал (уже другому генералу), что мы должны снимать картину, тот вызвал полковника. «Покажите им службы, которые можно показывать, познакомьте с сотрудниками, с архивами. В общем, помогите освоиться». И мы в течение нескольких дней знакомились с людьми, кстати с замечательными людьми.

Генерал даже разрешил декорацию построить на территории Петровки. И милиция за окнами ездила, поисковые собаки ходили — удивительный фон. Такой нам понятливый и хороший генерал достался…

Конечно, бывали и трудности. Кино — всегда не простое дело. К примеру, сняли мы Васю Ланового в телебудке, а потом пошла панорама. Игорь Клебанов ведет эту панораму, пух тополиный летит. Тут я увидел — по улице Горького кортеж какой-то движется. «Давай, — говорю, — на улице Горького панорамируй. Игорь человек опытный, краем уха услышал и повел камеру. И точно вышел на этот кортеж с длинными машинами. Получился очень хороший кадр от локального телефонного разговора, через эту панораму, на большую Москву и на ее жизнь.

Тут выяснилось, что в кортеже был какой-то посол и кадр надо вырезать.

— Ну и что, что посол?

— Посол, значит показывать нельзя.

— Так давайте посмотрим на экран. Если вы сможете разглядеть флажок страны на его машине, то я отдам все мое имущество! Но ведь флажка-то не видно.

— Все равно нельзя.

— Почему?!

— Потому что посол.

Мы к Юлиану. «Юлик, помоги». Он туда, сюда. Нельзя и все. И таких случаев, когда создавалось впечатление, что упираешься в стену, было немало. Например, когда снимали про КГБ, нужно было снять здание и пустить на его фоне титр. Мы сделали стекла с надписями, поставили их возле площади Дзержинского и собрались снимать. Вдруг между надписями и зданием становится человек. Мы просим:

— Отойдите, пожалуйста. Нам снять нужно.

— Не отойду. Я сотрудник. Снимать нельзя.

— Почему нельзя?

— Нельзя.

— Ну почему? Смотрите, беру фотоаппарат, щелкаю здание. Это можно?

— Можно.

— А почему титр тематический на фоне здания нельзя установить? Фильм-то про разведку!

— Нельзя.

Мы снова к Юлиану. Он звонит к нашему консультанту — генерал-майору КГБ, замечательному человеку. Он сразу с комитетом связался, но ничего добиться не смог — упрямилось другое ведомство. Пришлось нам снимать в другом месте. И в этих условиях Юлиан Семенов работал. И роман «Тайна Кутузовского проспекта» — об убийстве Зои Федоровой — ему не так-то просто было написать. И деньги на съемки фильма по этой вещи мы в 91-м году так с Игорем Клебановым и не нашли[131].


…Юлиан организовал целый концерн «Совершенно секретно», который затем перешел к Артему Боровику. Но это же Юлиан все создал. Он же организовал на базе газеты издание лучших детективов мира, выходивших целыми сериями. Вообще, я не уставал удивляться, как ему все это удавалось. Ему помогало еще и знание иностранных языков. Мне, да и другим друзьям он грубовато говорил: «Идиоты, почему вы боитесь говорить? Пусть с ошибками, но говорите!»

Мы раз снимали пресс-конференцию Юлиана со студентами из института Патриса Лумумбы, которые по-русски — ничего. Смотрю, он с африканцами болтает, с греком каким-то болтает. Потом мне объяснил: «Вот грек знает 5 слов по-итальянски, а я — 8. Я хорошо знаю английский, а он — испанский, которым я владею плохо. Я со школы немного помню немецкий, а грек, хоть ни бельмеса в немецком, учил польский. Мы всегда с ним из этих малостей соберем „свой язык“, найдем тему для разговора и прекрасно поговорим». Так он там и стоял, окруженный толпой, и всем что-то рассказывал. У него была удивительная коммуникабельность и притягательность.

Как-то в Карловых Варах мы с ним работали над сценарием, тут один ветеран из туристической группы из Иркутска возьми и брякни в компании: «А я ведь здесь, Юлиан Семенович, воевал. Ранен был километрах в двадцати отсюда, в деревеньке. Меня местные жители подобрали и одна крестьянка выходила. Я потом опять воевал».

И пошло-поехало. Пошел «пресс» на нашего несчастного ветерана — связь с заграницей и т. д. и т. п.

Юлиан как об этом узнал, сразу помчался к консулу. «Немедленно организуйте нашу делегацию вместе с ветераном в ту деревню. Найдите крестьянку. Пусть они встретятся!»

Консул поехал в туристическую группу деда, а тот, запуганный, уже и сам не рад: «Ошибся я. Не здесь я был ранен. Перепутал. И вообще ранен не был».

Юлька у консула бушевал: «Это что же происходит?! Как же мы наших людей унижаем глупыми запретами и подозрительностью!»

В таких ситуациях он был принципиален и бесстрашен. Кидался, как бык на копье.


Юлик рано ушел. Ведь он был крепким, как орех. Еще мог бы жить.

Последний раз я его видел на даче, после глубочайшего инсульта. Он лежал седой, тощий. Над ним хлопотала его замечательная жена Катя.

Он нас с Игорем Клебановым узнал, заплакал беспомощно. У меня сердце защемило и тоже слезы потекли.

Катя показала нам листок. «Вчера попросил вот бумагу и ручку. Хотел писать».

Я посмотрел на листок — будто фрагмент радиограммы. «Здорово, Юлька».

Вскоре он скончался. Эта встреча стоит у меня перед глазами.

ВОСПОМИНАНИЯ ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА КГБ ВЯЧЕСЛАВА КЕВОРКОВА

Наша дружба с Юлианом началась в конце семидесятых, но знакомство состоялось за десять лет до этого, когда он собирал материал для романа «Семнадцать мгновений весны» и встретился с моим шефом — интереснейшим человеком и красавцем (высоким, с усами) Норманом Бородиным, работавшим во время войны нелегалом во Франции.

Норман тогда позвал меня с собой: «Тут один молодой писатель просит рассказать о моей нелегальной работе. Присоединяйся».

Встретились мы в ресторане, и Юлиан очень подробно расспрашивал Бородина о жизни во Франции. Тот, помимо прочего, упомянул о своей жене Татьяне, которая была там вместе с ним и, когда ждала ребенка, страшно волновалась: «Ведь я же буду кричать по-русски!» Я те слова пропустил мимо ушей, а когда увидел в фильме сцену, где Кэт разговаривает об этом с мужем и Штирлицем, просто ахнул: «Вот это настоящее писательское! То, что Толстой умел делать, — тщательно собирать детали и потом удачно и к месту их использовать».

Помимо Бородина Юлиан встретился тогда со многими нелегалами, оттого и роман получился замечательный, а образ Штирлица — сочный и живой. Прототипа у него, как известно, не было, образ этот — собирательный, но, на мой взгляд, наиболее близок к нему Коротков, действительно работавший во время войны в Германии. То, что и сейчас фильм регулярно показывают, — закономерно, ведь каждому новому поколению хочется посмотреть на Штирлица.

Я одним из первых узнал о некрасивой истории с награждением участников фильма. У меня были хорошие отношения с помощником Брежнева — Агентовым, очень умным человеком, этакой ходячей энциклопедией, он-то мне и рассказал, что Брежнев на даче любил по вечерам с внучкой Витусей смотреть в своем кинозале хорошие фильмы.

По чьей-то инициативе ему «подсунули» «Семнадцать мгновений весны». Досмотрев фильм до середины, Брежнев вызвал помощников:

— Почему раньше его не видел?! Почему никто не доложил мне об этой истории?

Те стали оправдываться. Досмотрев до конца, Брежнев вызвал помощника Александрова и велел подготовить список к награждению участников фильма. Тот его быстренько составил и услужливо представил Брежневу на подпись. Брежнев подписал: тому орден, этой орден и т. д. Юлиана в списке не было.

Я зашел к Александрову и говорю:

— Как же так получается, исполнители награждены, а автора романа и сценария оставили в стороне?

Александров нехотя признал, что это — упущение, но менять что-либо отказался.

— Пойми, у нас есть свои правила игры. Если мы сейчас пойдем и скажем, что мы забыли Семенова, значит аппарат не сработал. А аппарат не любит, когда выясняется, что что-то не сработало.

Так и остался Юлиан без награды…

Прошло несколько лет после нашей первой встречи (мы с ним в это время не виделись), и наступил момент, когда наша контрразведка нащупала шпиона «Огородника». Долго за ним ходили, а когда убедились в правильности наших предположений, я на свой страх и риск позвонил Юлиану.

Увиделись мы с ним в ресторане «Узбекистан», что недалеко от Лубянки, и я рассказал ему всю историю. Юлиан моментально загорелся об этом написать. Андропов, который к нему прекрасно относился, сразу дал добро.

Через несколько дней Юлиан зашел ко мне в Комитет. Я подготовил три тома дела и говорю:

— Вот, посмотри, а я отойду в столовую.

Прихожу через сорок минут. Его нет. Спрашиваю секретаря:

— Зина, а где же Семенов?

— Сказал, что все прочел, и ушел.

Я опешил — мы три года писали, а он за сорок минут прочел?!

При следующей встрече Юлиан мне объяснил:

— Документы я просмотрел, но мне легче выдумать, чем следовать за всеми этими «подслушками» и «наружками». Автор — хозяин положения.

Через три недели вернулся ко мне в кабинет, положил на стол объемную папку и спросил:

— Где тут телефон Андропова?

Я показал. Юлиан решительно снял трубку, его сразу соединили, и я услышал знакомый голос (кремлевка очень хорошо была слышна):

— Андропов слушает.

— Юрий Владимирович, Семенов докладывает. Роман «ТАСС уполномочен заявить» написан за 18 дней.

На том конце провода воцарилась долгая тишина, а потом Андропов спросил:

— Юлиан Семенович, так быстро — не за счет качества, я надеюсь?

А Юлиан в ответ:

— Да что вы, разве Семенов пишет плохие романы?! Будете зачитываться.

Так и началась наша с Юлианом дружба. Надо сказать, что в контрразведке у него было только два друга — я и заместитель руководителя контрразведки Виталий Константинович Бояров. Мы и стали консультантами фильма «ТАСС уполномочен заявить».

Юлиан всегда был душой компании, собирал у себя на даче интереснейших людей — Ролана Быкова, Льва Дурова, Эльдара Рязанова. Дурова невероятно ценил, говорил: «Вот гениальный актер и не менее гениальный хозяйственник» и с гордостью показывал мне то или иное новшество: «Это мне Левушка посоветовал сделать. И это тоже».

Юлиан был всегда настолько уверен в себе и в правильности того, что он делает и говорит, что можно было у него этой уверенности подзанять. Она сквозила во всем и порой носила несколько гротескный характер.

Однажды (я уже работал в ТАССе) ко мне зашел один испанский журналист. Тут заглядывает Юлиан и сразу начинает что-то увлеченно испанцу рассказывать. Долго они общались, потом Юлиан ушел, и довольный журналист обернулся ко мне:

— Какой обаятельный человек! А на каком языке он говорил?

— По-моему, по-испански.

— Да неужели?!

Эта вера Юлиана в то, что все делает правильно, очень ему помогала. Да он, кстати говоря, и делал все правильно, начиная от поиска Янтарной комнаты и похищенных во время войны ценностей и вплоть до основания газеты «Совершенно секретно».

В какой-то мере Юлиан был кудесником — он очень многое предвидел. Будто руками ощущал грядущие события. Это заметно в вещах, которые он написал. А еще он удивительно говорил о любви: «Любить я умею, а писать о любви не могу. И может быть, не смогу никогда. У меня есть две точки любви. Первая — мои дочери. Они — самое главное. Если завтра понадобится отдать им кожу — я отдам не раздумывая. Вторая — работа». И это было абсолютной правдой.

Юлиан никогда не преклонялся перед представителями власти. Я как чиновник должен был с секретарем ЦК или членом политбюро соответствующим образом себя вести, а он звонил по кремлевке, к примеру, к Лигачеву и говорил:

— Я вот послал тебе мои сочинения в пяти томах (причем непонятно было, просил тот книги или нет), а теперь у меня вопрос с бумагой для моей газеты «Совершенно секретно».

Я его вразумлял:

— Юлик, все же это член политбюро, можно бы с ним и на «вы».

На что он мне отвечал:

— Почему он со мной на «ты», а я с ним — на «вы». Я — писатель. Он уйдет и его забудут, а меня долго будут помнить.

Многие чиновники Юлиана побаивались. Боязнь писателей, журналистов тогда была очень развита. Она и сейчас существует. Каждый, кто чувствовал за собой какой-то грех, старался от общения с Юлианом уходить, справедливо рассудив, что если он столь талантливо написал образ Штирлица, то так же талантливо может написать и отрицательные образы и лучше от него держаться подальше.

Об отношениях Юлиана с Андроповым нужно рассказать отдельно. Юрий Владимирович был человеком одиноким — все члены политбюро его побаивались, видя в нем сильный интеллект, который у них, скажем откровенно, отсутствовал.

Первое, что я услышал от него, когда он пришел в Комитет: «С интеллигенцией нельзя ссориться. Интеллигенция формирует общественное мнение».

Юлиана он всегда любил, прочел все, что тот написал (Юрий Владимирович вообще очень много читал). Разведка в их отношениях занимала маленькое место. Для Андропова был ценен и важен общеполитический взгляд Юлиана. Он считал, что нужно с такой высокой интеллигенцией общаться. Их взгляды во многом совпадали. Юрий Владимирович стоял на том, чтобы ввести хозрасчет, разрешить частный сектор, демократизировать выборы. То, что сейчас реализует Китай, было, по сути, андроповской и юлиановской идеей. Если бы Андропов не умер, мы бы все жили в несколько иной ситуации.

Поскольку Юлиан общался с Андроповым, дружил со мной и Бояровым, и, еще со времен «Семнадцати мгновений весны», часто встречался с нелегалами — Бородиным, Удиловым и многими другими, консультировавшими его фильмы, то поползли слухи о том, что Семенов — тайный агент. Видели, что Юлиан с нами общался, знали, что он пользовался какими-то материалами, и делали «соответствующие» выводы. Никому и в голову не приходило, что у него могут быть человеческие отношения с по-человечески мыслящими людьми.

Юлиан и не думал эти слухи опровергать. Наоборот, всячески их приветствовал и сам же распространял.

Он часто приходил ко мне на Лубянку и по полтора часа обзванивал своих знакомых по правительственной связи. Дескать, «Видишь? Если что-то обо мне услышишь в будущем, не удивляйся. Я — близок к власти». А однажды произошла такая история.

Сидим мы с Юлианом в ресторане. Приходит мрачный, как ночь, Бояров.

— Что такое, Виталик?

— Да был вчера на приеме. Подошла ко мне вполне цивилизованная дама (жена одного сценариста) и говорит: «Виталий Константинович, мы тут смотрели фильм по сценарию Юлиана Семенова. Ведь это же ясно, что он — ваш агент. А мой муж тоже мог бы писать про шпионов». Я в ответ: «Сама постановка вопроса некорректна. Не хотел бы на эту тему говорить».

И тут же предлагает:

— Давайте я завтра же выступлю по телевидению и, как заместитель руководителя контрразведки заявлю, что Юлиан Семенов нашим агентом никогда не был.

Юлик вскочил:

— Только не это! Очень тебя прошу меня не дискредитировать! Если хочешь выступить, то, наоборот, скажи, что я — глубоко зашифрованный агент, выполняющий какие-то сверхсекретные задания, которые никому неизвестны.

…В Горбачева Юлиан поначалу очень верил, писал ему письма, разговаривал с ним, но тот так много выступал, что в конце концов всех нас заговорил; и как-то Юлиан сказал мне: «Оправдает ли он надежды, которые мы на него возложили?» Потребовалось время, чтобы эти опасения подтвердились…

У Юлиана было неровное отношение к оружию. Он обожал ружья, пистолеты, ножи, а мне из всех командировок привозил в качестве сувениров патроны разных калибров. Один раз даже патрон от гранатомета привез.

Я держал эти дары на своем рабочем столе в ТАССе. За годы патронов накопилось столько, что моя секретарь аккуратно, по размеру, сложила их в ящик стола. Выглядело это абсолютно невинно, но во время путча пришли с проверкой следователи, наткнулись на патроны и запаниковали. А как узнали, что я — генерал КГБ, то сразу заявили: «Ах так, теперь нам все понятно. В КГБ ведь и Крючков начинал. Вы все — заодно!»

Следователь Морозов, сверля меня глазами, достал папку с подшивкой, а там — фото патронов и траектории их полета! Я засмеялся, а он сурово:

— Зря смеетесь. Теперь-то самое трагическое и начнется. С этими документами вам не отвертеться.

— Хорошо, — согласился я, — но вы не будете отрицать, что все патроны — разных калибров?

— Да, разных.

— Так значит к каждому патрону мне было нужно отдельное оружие, вплоть до гранатомета! Где же все это?

Следователь задумался, посидел и, вздохнув, ушел ни с чем…

Юлиан в это время уже тяжело болел — инсульт. Я приезжал к нему на дачу и очень остро чувствовал, насколько ему было трудно говорить, ходить. Об этих последних встречах вспоминаю с чувством большого горя…

Сейчас я нахожусь в таком возрасте, когда приходится терять людей. Никуда не денешься — биологический процесс. Каждый уходящий или оставляет в сердце и душе что-то, или просто забываешь о нем. Все эти годы я помню Юлиана. Он был очень светлым человеком. И эта «светлость» его во мне осталась. Часто у меня возникает желание посидеть с ним, обсудить ту или иную ситуацию, послушать его политические прогнозы и анализы, в которых он был так точен, просто увидеть…

На днях я звонил к Боярову: «Знаешь, мне не хватает Юлиана», — сказал он.

ВОСПОМИНАНИЯ ПИСАТЕЛЯ ВАЛЕРИЯ ПОВОЛЯЕВА

Писателем Юлиан Семенов был выдающимся. Известность его могла сравниться только с популярностью его героя штандартенфюрера СС Штирлица. Со страниц книги, а затем с экрана фильма «Семнадцать мгновений весны» Штирлиц перекочевал на видеокассеты, в анекдоты, растиражирован ныне по всему свету.

Рассказывают, что когда Брежнев посмотрел все серии «Семнадцати мгновений весны», то распорядился: Штирлицу, если живой, немедленно присвоить звание Героя Советского Союза. Если мертвый — посмертно.

Леониду Ильичу объяснили, что Штирлиц — фигура вымышленная, но он не поверил и вручил золотую звезду актеру Вячеславу Тихонову, исполнявшему роль легендарного разведчика. Правда, не Героя Советского Союза, а Героя Социалистического Труда.

На съемочную группу посыпался дождь наград, а автор не получил ничего.

Роман «Семнадцать мгновений весны» многие справедливо считают лучшим произведением Семенова. Построен он очень динамично, написан сочно, литературные образы выверены, каждый персонаж запоминается. Это, на мой взгляд, вообще лучшее произведение приключенческого жанра в литературе России двадцатого столетия.

Юлиан написал его на одном дыхании. Работоспособность и скорость письма у него была огромная. Роман этот он написал за две недели, сидя в Крыму на пляже, под стенами гостиницы «Ялта».

Каждое утро он выходил на пляж как на работу, ставил на стол под грибком пишущую машинку и начинал стучать по клавиатуре. Страницы спархивали с машинки будто птицы.

Вскоре читатели знакомились со Штирлицем на страницах журнала «Москва». И о нем сразу заговорили.

Меня Юлиан заставил написать первую детективную книгу. Произошло это так. Мы с ним состояли в редколлегии журнала «Человек и закон», представляя там Союз писателей. Детективов я никогда не писал, ограничивался повестями на нравственно-этические темы.

— Тебе нужно выступить в журнале с детективом, — настаивал Юлиан, — обязательно.

— Но я же в жизни никогда не писал детективов. Даже не знаю, как это делается.

— Детектив пишется так же, как и любая книга, — пером. Затем перепечатываете на машинке.

— И все-таки это особый род литературы, — сомневался я. И Юлиан это почувствовал.

— Знаешь, как надо писать детектив? — неожиданно спросил он и сощурился, будто во что-то целился.

— Как?

— Чтобы самому было страшно. Когда самому бывает страшно — значит, детектив удался.

Так у меня появилась первая детективная повесть. Потом она была издана-переиздана раз десять, не меньше.

Приехали мы как-то с ним в Ялту, в Дом творчества писателей. Юлиан тогда работал над романом «Горение» о Дзержинском.

Не успел я распаковать чемодан, как Юлиан появился в номере.

— Пошли в город!

Через десять минут мы были уже внизу. Для начала заглянули в аптеку.

— Здесь мы приобретем ялтинский «хрусталь», — объявил он.

Мы купили штук двадцать мензурок, испещренных рисками — 20 мл, 30 мл, 50 мл для дозированного приема лекарства.

— Хрусталь для званых приемов, — сказал Юлиан, — будем пить из «мерзавчиков» крепкие напитки.

— А менее крепкие?

— Из обыкновенных стаканов. Как Штирлиц, отмечающий вступление Красной армии на территорию Германии в 1945 году…

Но самую значительную покупку Юлиан сделал на рынке, в хозяйственном магазине. Он купил… большой ночной горшок, эмалированный, с крышкой и невинными голубыми цветочками по бокам.

Вначале я не понял, зачем это. А на следующий день началась работа — жесткая, без поблажек самому себе, изнурительная.

Он наполнял горшок водой из-под крана, опускал туда кипятильник. Потом высыпал пачку чая. Целую. Со слонами, нарисованными на упаковке. Был такой популярный «Индийский» чай. Напиток получался такой крепкий, что им хоть самолеты заправляй.

За работой, до обеда, Юлиан выпивал целый горшок этого черного чифиря. После обеда заваривал второй. И так — каждый день.

Через месяц пребывания в Ялтинском доме творчества был готов очередной том «Горения» — толстенный, написанный захватывающе интересно. Я не знаю ни одного другого писателя, который мог бы работать так, как работал Юлиан Семенов.

Однажды мы с ним ехали в поезде. Он печатал, а я читал. Так вот, чтение занимало у меня больше времени, чем у него — печатанье! Стиль его хорошей, доброй прозы всегда был прекрасен и своеобычен.

Хочется вспомнить о его политических пристрастиях — или непристрастиях. Хоть и создал он знаменитую Международную ассоциацию политического детектива (МАДПР), а следом за ним — издательство и газету «Совершенно секретно», но все-таки находился вне политики. В рассорившемся, вконец разодравшемся Союзе писателей он дружил и с «демократами» и с «патриотами», строя свои отношения по принципу личных симпатий. А уж за кого тот или иной стоит горой — за Ельцина, Горбачева, Зюганова или Руцкого с компанией, ему было наплевать. Главным мерилом оставались человеческие качества.

То же самое было присуще и его творчеству: он болел за белых и за красных, все заключалось в личности, которую описывал. И по ту и по другую сторону стояли герои, великолепные характеры. Они сами, своей жизнью и поступками определяли к себе отношение.

Юлиан Семенов был человеком дела и чести.

Однажды он приехал в Союз писателей. Я тогда работал секретарем правления. Отвечал и за правительственную связь.

— Старичок, мне надо позвонить по вертушке, — сказал он мне.

— Звони.

Трубку на той стороне провода поднял не секретарь, не референт, не помощник, не советник, а сам хозяин телефона.

— Юрий Владимирович, это Семенов Юлиан Семенович. Я только что прилетел из Парижа. Вопрос о переносе праха Шаляпина окончательно согласован с родственниками и с официальными лицами Франции. Теперь нужно Ваше согласие. Согласны? Я буду держать Вас в курсе дела. Хорошо?

Разговаривал Юлиан Семенов с Андроповым, тогдашним руководителем страны. Генеральным секретарем ЦК КПСС.

Через некоторое время прах Шаляпина был перевезен в Россию. Совершено это было с помпой, с высокопарными речами. Юлиана же, который все это сделал, откровенно оттеснили в тень. Юрия Владимировича Андропова к тому времени уже не стало. Именно Юлиану Семенову мы должны в первую очередь поклониться за то, что прах великого певца вернулся на Родину.

Юлиана Семенова много раз пытались задвинуть в тень, но и в тени такие люди, как он, выглядят ярко. А Юлиан Семенов был ярким человеком.

А теперь о самом горьком.

…В тот промозглый осенний вечер сидели мы с Юрием Сенкевичем у меня на кухне, что-то обсуждали, потягивая из бокалов вкусное красное вино. Разговор зашел о Юлиане. Он уже долго болел — перенес один инсульт, потом второй, за ним третий. Надо бы проведать его, съездить в Красную Пахру, где он жил, да все дела, дела.

Но в тот вечер мы решили твердо: завтра едем. Позвонили жене Юлиана — Екатерине Сергеевне.

— Конечно, приезжайте, — ответила она. — Только общаться с Юликом можно минут восемь, от силы десять. Он всех узнает, живо реагирует, но быстро слабеет. Приезжайте! Он будет очень рад вас видеть.

Все-таки страшная болезнь — инсульт. И речь потеряна, и координация движений, и мир видится в черных красках. Для Юлиана, который всегда находился в движении, собирал вокруг себя множество людей, это было более чем трагично…

Но на завтра не получилось. Сенкевич не смог отменить телевизионную съемку…

А через день раздался телефонный звонок, от которого у меня едва не остановилось сердце: Юлиана Семенова не стало.

Так мы с Сенкевичем к нему и не успели съездить, повидать еще живым. И такое безоглядное, жесткое чувство вины сидит в нас до сих пор, что хоть криком кричи.

Что касается дочерей Юлиана Семенова, то старшая стала художницей, а Оля успешно занимается журналистикой, растит дочь Алису и сына, которого в честь отца назвала Юликом. Портреты улыбающегося отца, деда ее детей, замечательного писателя и человека Юлиана Семенова есть в каждой комнате ее дома.

ВОСПОМИНАНИЯ АРТИСТА ЛЬВА ДУРОВА

Время идет, и всплывают воспоминания о времени, о людях во времени. Странное дело: одних мы вспоминаем гораздо чаще, других — только навскидку. Очевидно первые были неповторимы — мы таких больше не встречаем, или, как утверждает популярный слоган, «Таких больше не делают!» Есть люди, которые не повторяются, и вот к таким-то и относился Юлиан Семенов.

Мое знакомство с Юлианом Семеновым не ограничивается рамкой фильма «Семнадцать мгновений весны». Да, конечно, я довольно долго знал его заочно, ибо читал его произведения, — а каждая книга Юлиана Семенова была бестселлером, таким литературным знаком своего времени, и знаком очень ярким. А сколько картин было снято по его сценариям! И я ни в одной не снимался.

Потом пришло очное знакомство, множество совместных акций, смешных эпизодов, иногда странных, подчас нелепых, а в целом это выросло в фигуру, которую я называл Фальстафом за жизненную неуемность. Это был подлинный вечный двигатель, еще не созданный научной практикой, но воплощенный в человеке!

Впервые (после съемок «Семнадцати мгновений весны») мы встретились в Германии, на Мюнстерском фестивале. Он возник резко, сразу после нашего приземления в аэропорту, и тут же, «взяв в плен» меня и Леню Каневского, стал рассказывать о городе, о своей корреспондентской работе. Рассказывал бурно, перебивая свой рассказ вопросами о делах и планах нашего театра.

Будучи корреспондентом «Литературной газеты» в Германии, Юлиан снимал отдельный дом — странное бетонное здание, эдакое бунгало, куда он нас и повез.

Там висели замечательные картины его дочери Дарьи, о творчестве которой мы выслушали увлекательную лекцию. Ему было мало, что мы безоговорочно признали Дарью потрясающим художником, он договорился до того, что все импрессионисты пошли от Дарьи. И хотя все это Юлиан рассказывал чрезвычайно увлеченно, в то же время он умудрился разжечь камин, поджарить так какие-то сосиски и… подготовить выпивку!

Леня Каневский, очевидно думая, что Юлиан богатый человек, сделал попытку его «расколоть»: «Ой, говорят, здесь в магазинах есть замечательные плащи, а у меня всего 70 марок». И Юлиан без паузы, продолжая жарить сосиски, сказал: «Леня! Продай Родину, добавь 70 марок и купи себе плащ». Все мимоходом. Продолжая готовить стол. И больше к этому не возвращаясь.

А когда Юлиан показывал нам Бонн — городские достопримечательности и музеи, оказалось, что он прекрасный знаток искусства, живописи. Я был потрясен его эрудицией и гордился наличием столь грандиозного гида.

Позднее мы встретились в Ялте, где я снимался и жил в доме отдыха «Актер». При этом я регулярно ходил в гостиницу «Ялта», в которой был бассейн.

И вот однажды, только я спустился по лестнице, увидел пробегающего мимо таким мелким-мелким шажком в трусах и майке Юлиана Семенова.

Мельком взглянул на меня и бросил через плечо: «Левочка, присоединяйся».

Я почему-то присоединился и таким же мелким шажком затрусил по бетонной дорожке.

«Я каждое утро бегаю трусцой. Ты не бегаешь?»— обращается ко мне Юлиан.

Смущенно говорю, что нет.

«Вот теперь будешь бегать».

Итак, мы бежим, а он говорит: «Сейчас добежим до палатки и побежим в обратную сторону». И только мы подбегаем к палатке, оттуда моментально «высовываются» два фужера с апельсиновым соком.

Юлиан комментирует: «Так, принимаем коктейль „Юлиан Семенов“ и бежим обратно».

Я начинаю пить и понимаю, что это не совсем апельсиновый сок, а сок с чем-то очень крепким! Но рассуждать-то некогда — надо дальше бежать, в обратную сторону.

Так, а обратная сторона, где кончается? Правильно, у той же палатки с коктейлем «Юлиан Семенов».

Не помню точно, сколько кругов мы сделали. Но мне сделалось уже совсем жарко, а чувствам — убежденно.

И когда Юлиан сказал мне: «Меня кое-кто ждет в номере, и я надеюсь, что ты примешь участие в одном деле».

Об отказе с моей стороны не могло быть и речи.

В номере его действительно ждал человек крупных габаритов с огромным портфелем.

Увидев его, Юлиан скомандовал: «Едем покупать дачу!»

Втроем сели в машину и поехали в Алупку.

Товарищ с портфелем оказался такого же статуса, что и я: это был директор карьера, приятель Юлиана, приглашенный также поучаствовать в одном деле.

Наконец мы подъезжаем к какому-то зданию с часовыми, нам козыряют и открывают ворота. Далее коридоры, кабинеты, в одном из которых произносится: «Товарищ Семенов, все в порядке, все оформлено, печати есть, подписи есть, пожалуйста!»

Вручаются какие-то документы. В ответ произносится «спасибо», и начинается обратный ход по коридорам.

Все это сопровождается бесчисленным козырянием и демонстративным почтением.

Садимся в машину и едем в деревню Мухалатку.

Оказывается, мы были в каком-то «компетентном органе», без санкции которого в то время в Крыму невозможно было ничего ни купить, ни продать.

Очевидно, оказать услугу для Юлиана Семенова, который достаточно серьезно и много писал о работниках этих органов, им было весьма приятно.

И вот мы въезжаем в Мухалатку, образно говоря, на руины бывшего дома.

Продавец руин, по лицу — давно и сильно пьющий, просто счастлив избавиться от своей недвижимости. Он с радостью подписывает бумаги, а подошедшие представители местной власти тоже ставят свои подписи. При этом последние говорят: «Только товарищ Семенов, Вы знаете… Вы должны придерживаться параметров вот этого… вот этих… этой руины. Вы не имеете права расширяться».

Я, поминая наш прием в «компетентном доме», ожидаю от Юлиана полного разворота и в словах и в действиях, а он без паузы, твердо так: «Хорошо. Пойдем вверх!» Не знаю, во сколько этажей он выстроил дом в Мухалатке. Но главное — вверх, а не вширь. По закону, а не по беспределу.

На обратном пути в гостиницу мы встретили на шоссе понурую группу киношников, снимавших какой-то фильм с участием Андрея Миронова.

Стоп! Юлиан выскакивает из машины и залихватски командует: «Вперед! Танки вперед! Кавалерия вперед! Ура! И потом все в корзину».

Киногруппа опешила, оживилась, а Юлиан тут же прыгнул в машину и сказал: «Поехали!»

Я только в зеркальце разглядел в недоумении расставленные руки Андрея Миронова.

Когда приехали в «Ялту», в огромном портфеле нашего коллеги по экспедиции оказались не бумаги, а много-много вкусного и веселящего. Так мы отметили приобретение будущей мастерской для прародительницы импрессионистов, художницы Дарьи Семеновой.

В той же «Ялте» я оказался однажды в постели Семенова с самим Семеновым.

«Зайди ко мне». Зашел. Огромный номер и огромная двуспальная кровать болотного цвета. Вокруг этого болота груды книг и исписанной бумаги, как торф на поверхности. Естественно, «Ложись», так как сидеть негде.

Уложив меня, Юлиан ложится рядом и спрашивает: «Хочешь, я прочту тебе несколько глав из книги о Столыпине?» Я: «Интересно». И он стал читать. Это было безумно интересно. Художественное историческое исследование. Сколько материала он перелопатил! И эти груды были маленькой толикой его источников!

Три дня я провел в номере Юлиана, а он читал мне Столыпина. В доме отдыха «Актер» меня считали исчезнувшим, а когда я пришел туда, то честно сказал: «Три дня провел в постели у Юлиана Семенова».

Семенов был, конечно, редкий, потрясающий человек. Даже его обиды носили какой-то вселенский характер. Когда наверху было решено наградить создателей картины «Семнадцать мгновений весны», то в наградном списке не оказалось только одного человека — писателя Юлиана Семенова.

Юлиан был безутешен. «Бог с ними, — говорил я ему. — Ну нет и нет, вот и меня вычеркнули из списка, потому что негодяи по наградам перевесили положительных».

«Лева, это я их родил… Я родил Штирлица, всех… всех, ну как же так…»

Это была скорбь создателя, которого отрывали от детей. Именно скорбь, а не оскорбленная амбиция.

И еще одна маленькая, но провидческая история связана с Юлианом.

Я долго охотился за настольной мобильной лампой, которой можно было придать «любую форму».

Я как-то зашел в магазин «Свет» на 3-й Фрунзенской и поинтересовался. А в ответ слышу: «Есть такая лампа, причем только одна, но ее заказал Юлиан Семенов».

И тут я пошел в атаку: «Знаете что, продайте мне! Он не будет сердиться! И потом он сейчас за границей, а пока вернется, то лампа покроется толстым слоем пыли и потеряет товарный вид!»

В общем, лампу они мне продали.

Прошло определенное количество времени, которое я стойко выдержал, и зашел опять в магазин. Осторожно спрашиваю: «Не появлялся Семенов?»

«Конечно появлялся».

«Ну, возмущался?»

«Нет, он сказал, раз Левочке это нужно… — А потом добавил: — Ему мало того, что он в театре играет, еще и писать надумал?».

Можете себе представить, ведь как в воду глядел! Я «записал». И когда через много-много-много дней и ночей сел за свои «Грешные записки», то светила мне именно лампа Юлиана.

ВОСПОМИНАНИЯ БАРОНА ЭДУАРДА ФАЛЬЦ-ФЕЙНА

Я узнал и полюбил Юлиана почти тридцать лет назад. Ему рассказали обо мне в Женеве, в Сотби. Вот, мол, есть такой русский барон в Лихтенштейне, во многом сможет вам помочь. Он приехал. И мы стали друзьями.

Как-то Юлиан предложил: «Эдуард, подключайся к поискам Янтарной комнаты». Я согласился. В нашу международную группу поиска входило десять человек: сам Юлиан, Георг Штайн, Жорж Сименон, Джеймс Олдридж, люди из разведки Германии и Англии.

С Юлианом, который просил меня привлечь как можно больше знаменитых людей, мы ездили к Марку Шагалу на его виллу «Колин» в Сен-Поль де Ванс. Ему, конечно, наша идея очень понравилась.

Мы начали работу. Писем приходило огромное множество. Некоторые писали о том, что им известно место, где спрятана Янтарная комната, и просили прислать необходимую сумму для последних поисков.

Вначале мы с Юлианом по русской легковерности все принимали за чистую монету, и я финансировал каждого. Потом стали осторожнее. И когда ко мне обратился немец Хайм Манн, жуликоватый, на мой взгляд, автор «мемуаров» Гитлера, им и выдуманных, уверяя, что имеет неопровержимое свидетельство пятнадцатилетнего жителя Кенигсберга, якобы видевшего, как Янтарную комнату загружали в один из бункеров, я ответил: «Найдите — заплачу полмиллиона долларов. А до этого — нет».

Тогда два американца провели в тех местах несколько недель. Увы, безрезультатно.

Так мы с Юлианом потратили на поиски годы, веря, что комната найдется. И если кто-нибудь найдет ее теперь — обещание в силе, плачу полмиллиона, а я передам комнату России.

Юлиан часто приезжал ко мне в Лихтенштейн. Места эти он обожал. Никто его здесь не беспокоил телефонными звонками, не действовал на нервы. Я с утра уходил в офис, а он весь день писал.

Вначале я его приглашал в свободное время поработать со мной в саду. Но он не отрывался от пишущей машинки.

Здесь он начал свою книгу «Лицом к лицу».

Здесь, в Вадуце, ему пришла идея создать газету «Совершенно секретно».

Как-то вечером, за водочкой — мне-то мама алкоголь употреблять запретила, так я ее никогда не пил, а Юлиан — любил, он мне говорит: «Эдуард, я решил основать газету, в которой буду публиковать секретные архивные материалы. Большинство из них по истечении определенного срока — тридцати, пятидесяти лет могут быть рассекречены. А я буду эти документы публиковать. Представляешь, как такая газета будет для всех интересна!»

Так и получилось.

Однажды Юлиан пригласил меня в Крым, в свой дом недалеко от Ялты, в Мухалатку.

В Симферополе, куда я прилетел, устроил чудный прием. Привез домой. Но потом, по своему обыкновению, засел за печатную машинку, а я заскучал. Тогда Юлиан пообещал мне пригласить на ужин своих друзей, в том числе одну интересную даму.

«Тебе, знаменитому Казанове, она очень понравится».

Я, конечно, безумно обрадовался.

На следующий день, в шесть часов вечера, раньше остальных гостей, приехала дамочка.

Я начал за ней ухаживать и даже успел один раз поцеловать. Но тут приехали остальные гости.

Вдруг дамочка подводит ко мне одного их них и говорит: «Позвольте представить Вам моего мужа».

«Вот тебе — на! — думаю. — Кончен бал, больше не поухаживаешь».

Говорю Юлиану: «Почему ты меня не предупредил, что она замужем?»

Юлиан смеется: «Специально, иначе бы ты не решился за ней приударить».

— А кто она такая?

— Алла Пугачева!

Что за лицо у меня было! Никогда не забуду этот случай.

Крым я полюбил и спустя несколько лет приехал сюда, чтобы подарить пропавший во время революции из Ливадийского дворца и купленный мной и Юлианом на аукционе гобелен.

История его покупки очень интересна.

В один прекрасный день Юлиан звонит мне в Вадуц и говорит: «Эдуард, на аукционе во Франкфурте продается уникальный гобелен — портрет царской семьи. Подарок персидского шаха Николаю II к трехсотлетию дома Романовых. Ты обязан его купить!»

В тот момент я не мог сразу выехать во Франкфурт. И тогда Юлиан, будучи корреспондентом в Бонне, предложил торговаться на аукционе вместо меня, держа со мной связь по телефону. Я, конечно, согласился, и Юлиан купил гобелен. Так благодаря ему гобелен вернулся «домой» в Крым, в Ливадию, во дворец.

Помню, как Юлиан однажды сказал мне: «Эдуард, ты будешь героем России, если поможешь перевезти прах Шаляпина из Парижа на Родину. Ты во Франции учился, связи у тебя там большие. Помоги».

А русские уже до этого вели об этом переговоры с французским правительством и ничего не добились. Разрешение на перезахоронение дает не правительство, а мэр Парижа. Тогдашнего мэра, в будущем президента Франции Жака Ширака, я знал. Но вначале необходимо было закрепить письменное разрешение наследников.

Мы с Юлианом позвонили сыну Шаляпина Федору Федоровичу, жившему в Риме. Я пригласил его в Лихтенштейн. Мы с ним давние друзья.

Он приехал, но разрешения сперва не дал. Целую неделю мы с Юлианом его уверяли, убеждали, забрасывали аргументами и добились его согласия!

Затем поехали в Париж.

Ширак отнесся к идее хорошо, но сказал, что поскольку Шаляпин обожал Париж и парижане его до сих пор знают и любят, то необходим компромисс: мэрия дает разрешение на перезахоронение праха, но перед этим на доме, где Федор Иванович жил на улице Рю де Ло, 1, надо установить мемориальную доску.

Мы так и сделали.

Прошло немного времени. Я уехал на каникулы в Монте-Карло. Там, на пляже, раскрываю газету и вдруг вижу крупный заголовок: «Вчера в Москву передан прах Шаляпина».

Только вот на торжественную церемонию перезахоронения великого певца нас с Юлианом чиновники пригласить забыли…

Когда я узнал, что Юлиан перенес инсульт и лечится в Австрии в Инсбрукской клинике (это недалеко от Лихтенштейна), я сразу же поехал к нему.

Он узнал меня и улыбнулся. Я говорил с ним, говорил. И он все понимал, кивал головой, улыбался, но ответить не мог…

Это было тяжело видеть. Очень тяжело…

Я возвращался домой. И всю дорогу, все сто пятьдесят километров, думал о нем, вспоминая наши встречи в Германии, во Франции, в России, в Крыму. Все наши встречи в этом мире. И передо мной был улыбающийся Юлиан. Таким он остался в моей памяти навсегда.

ВОСПОМИНАНИЯ КРИТИКА И ПИСАТЕЛЯ ЛЬВА АННИНСКОГО

Бархатный сезон

Ранней осенью 1983 года на заседании редколлегии журнала «Дружба народов» главный редактор Сергей Баруздин, в свойственной ему манере объявляя важные новости, как бы между прочим обронил:

— Журналу в отделе публицистики необходим материал о важности в наше время жанра политического романа.

Я решил, что могу пропустить эту реплику мимо ушей. Во-первых, я работал не в отделе публицистики, а в отделе критики. Во-вторых, жанр политического романа не просто мало интересовал меня как объект анализа, но вызывал что-то вроде аллергии. И в-третьих, когда я слышал оборот «в наше время», уши мои захлопывались почти автоматически (теперь такую реакцию вызывает у меня выражение «на сегодняшний день»).

— Мне удалось договориться, что у нас на эту тему выступит Юлиан Семенов, — продолжил Баруздин. — Юлиан согласился принять нашего корреспондента…

Сергей Алексеевич покосился на меня. Я изобразил внимание. Он закончил нарочито скучным голосом:

— Но поставил одно условие: чтобы к нему в Крым съездил побеседовать о жанре политического романа Лев Аннинский.

Раздался общий хохот: члены редколлегии бросились меня поздравлять с поездкой на курорт в самый что ни на есть бархатный сезон.

Я дисциплинированно поломался и пошел оформлять командировку.

Через несколько дней я сошел с поезда в Ялте и стал осматриваться. Вагон был хвостовой и остановился далеко от здания вокзала. Народ схлынул, перрон опустел. Похоже, меня никто не встречал.

Вдруг из-за какой-то привокзальной постройки вынырнул сверкающего вида автомобиль (теперь сказали бы «иномарка») и с победным рыком подскочил, как мне показалось, по рельсам прямо к дебаркадеру. Я успел разглядеть на капоте эмблему «вольво» прежде, чем того, кто за рулем, но, не разглядев его, понял: за рулем Семенов.

Мы обнялись, и «вольво» рванула.

Осенние красоты Южного берега понеслись перед глазами как в кино. Попутные машины Юлиан обдирал, не церемонясь. На сиденье рядом с ним лежал полосатый милицейский жезл, как я понял, — подарок благодарных читателей, незаменимая палочка-выручалочка на крутых крымских поворотах.

Через полчаса Юлиан показал мне свой только что достроенный (но еще не до конца) дом в Мухалатке. По стенам висели портреты: от Сименона до Шпеера. В столовой хлопотала дочь Юлиана, художница Дарья. Во дворике сидел около конуры на толстой цепи огромный пес, имя которого я теперь уже запамятовал.

Этот пес поразил меня тем, что днем покорно сидел в ошейнике, иногда скуля от «невозможности освободиться», ночью же преспокойно и самостоятельно освобождался и бегал где хотел, а под утро влезал в ошейник, добровольно и тоже самостоятельно, и далее изображал узника.

Но это — детали.

Нам надо было сделать с Юлианом главное — диалог о политическом романе.

Я предпочел начать так:

— От чего я оторвал вас?

Он мгновенно понял и подхватил игру:

— Почему «вас»? Разве мы не дружим четверть века? «Вас» — это для дипломатов.

— Хорошо… От чего я оторвал тебя?

Диалог пошел…

А что «мы дружим четверть века» — чистая правда, и теперь самое время об этом рассказать. Отступаю еще на четверть века.

Знакомство

Ранней осенью 1959 года новый главный редактор «Литературной газеты» Сергей Сергеевич Смирнов, просмотрев ворох статей, завалявшихся в загоне при его предшественнике, вздохнул и пропустил на полосу мой опус под загадочным названием «Спор двух талантов».

Эти два таланта были: Юрий Трифонов и Юлиан Семенов. Первый — впервые за много лет после «Студентов» появившийся в печати с циклом грустноватых «туркменских» рассказов и второй — дебютировавший в молодежном журнале с циклом рассказов «сибирских», выдержанных в яростно-романтическом стиле.

Я в ту пору решил перейти из газеты в журнал «Знамя», и меня уже брали… но мой «Спор» попался на глаза главному редактору журнала Вадиму Михайловичу Кожевникову, и тот, в свойственной ему нарочито-косноязычной манере, проговорил:

— Зачем, та-ска-ать, мы берем этого глухаря в отдел критики, он же, так-ска-ать, текста не слышит!

Меня, в конце концов, взяли, объяснив по секрету, что в юности автор партийно-эпического полотна «Заре навстречу» был одним из «мальчиков при Бабеле», и текст, та-ска-ать, слышит отлично, хотя в интересах дела иногда это успешно скрывает.

Не буду углубляться в сей боковой сюжет, возвращаюсь к главному.

Итак, я сижу в своей литгазетской келье и млею от удовольствия, что напечатал свой «Спор»…

Вдруг приоткрывается дверь, и в келью заглядывает симпатичная круглая физиономия, обросшая лесной бородой:

— Семенов…

Пауза.

— Знакомиться пришел.

Я сообразил, кто это, ахнул и пошел ему навстречу.

Много лет спустя я как-то заметил, что материнская его фамилия «Ноздрин» в сочетании с «Юлианом» звучала бы куда ядренее, да и «Ляндрес» отецкий запоминался бы куда лучше, чем стертое «Семенов». Но в ту пору, когда я позволил себе это замечание, никакого «Семенова» никто отдельно не воспринимал, а «Юлиана Семенова» знали все. Тем более знали «Штирлица».

Штирлиц

Юлиан оказался добрейшим человеком, замечательным собеседником и заразительным выдумщиком. У него была невероятная внутренняя энергия, прекрасная быстрая журналистская реакция, он легко задавал вопросы, мгновенно ориентировался в беседе, хорошо накапливал материал.

Он был замечательный читатель и исследователь, а главное, обладал талантом общения.

Трифонов (с которым я общался не меньше), был настолько погружен в себя, настолько медленно, тяжело соображал, что уж если говорил что-то, это было по существу умно и точно. И если ты смораживал при нем какую-то глупость, то он смотрел с таким выражением, что становилось ясно: ты смолол чушь.

С Юлианом было совершенно иначе. Я мог спокойно сморозить глупость. Он эту глупость подхватывал, выворачивал ее, вышучивал, и мы продолжали разговор. С ним было очень легко.

Он был замечательно начитан, размышлял на те же темы, что и я: о причине мировых событий, о том, куда идет мир, какова роль тех или иных деятелей — Сталина, Черчилля, Рузвельта, апеллировал этим ярко и необычайно парадоксально. Все это очень привлекало.

Передо мной встала проблема. Я вообще не очень сближаюсь с людьми, тем более пишущими, а если я сам пишу о таком человеке, то совершенно не могу общаться, это мне мешает: пишу-то я об «астральном» теле, обретающемся в духовном космосе, а общаться приходится с телом эмпирическим, коснеющим в бренности. Остерегался я общаться с писателями, которые мне были интересны как писатели. В общем, приходилось выбирать: либо я о нем пишу, либо я с ним общаюсь.

В случае с Юлианом соблазн общения был почти непреодолим, и я поддался.

Впрочем, ненадолго. Дело в том, что фантастический взлет популярности Юлиана все-таки поддразнивал во мне литературного критика, и я на всякий случай отодвигался, чтобы иметь свободу в оценках.

Должен признаться, что настораживала меня именно фантастическая популярность его главного героя: следуя за Штирлицем, Юлиан быстро сошел с первоначальных романтических зимников и лежневок и устремился по орбитам глобальной политики и тайным каналам спецслужб: это нарушало в моем понимании «цельность первоначального образа» и переводило писателя в какой-то другой, мало ведомый мне массовый читательский регистр. А мне казалось, что с его уровнем мышления не надо искать популярности в столь широких кругах.

Мне Юлиан был интересен как писатель и без Штирлица. В связи с этим хочу вспомнить о маленькой сценке.

Я, как нормальный шестидесятник, очень много ходил в походы. Раз пошел с приятелем по Псковщине. Зашли в какой-то деревне к бабке за молоком. Посмотрела она на нас со своим дедом внимательно и говорит:

— А вы, случаем, не шпионы?

— С чего вы такое взяли?!

— Да ходите тут, все выглядываете, тропки разузнаете, а нам потом умирать.

— Не шпионы мы. Хотите, паспорт покажу?

— Так паспорт-то подделать можно.

— Как же вас убедить, что я нормальный человек, а не шпион?!

— А я сейчас тебе вопрос задам. Если ответишь, то значит ты — наш человек.

— Задавайте!

— Ну-ка, скажи мне, где сейчас находится Штирлиц?

Я, «отвалился», но ответил:

— На своем посту, выполняет очередное особое задание.

Тут бабуля вынесла нам молока, а я еще раз убедился, что Штирлиц — давно уже реальное лицо.

И все-таки (даже напившись благодаря Штирлицу молока) я поделился с Юлианом моими соображениями, заметив, что он мне интересен и без его героя. Мы всегда с ним говорили чуть со смехом, а тут Юлиан вдруг посерьезнел:

— А вот Катя считает, что именно Штирлиц помогает мне найти читателя…

И посмотрел на меня с такой искренней озабоченностью, что я решил более никогда данного пункта не касаться.

Однако пришлось мне с легендарным героем Юлиана даже вступить в диалог.

Пастор Шлаг

— Юлиан, я не владею логикой тайных агентов.

— А я этого от тебя и не жду, — успокоил меня хозяин дома, налаживая диктофон. — От имени Штирлица буду говорить я. А тебе предлагаю в этом диалоге роль пастора.

Радушная жена Юлиана Катя только что накормила меня вкуснейшим обедом, и я расслабился настолько, что для интеллектуального диспута требовалась срочная перестройка.

— Какого… пастора? — спросил я.

— Нормального протестантского пастора, гуманиста и философа… Защищайся!

Юлиан щелкнул клавишей диктофона:

— Так что же получается, что если пересадить Господа Бога с державных высот и сердечных глубин под корку отдельно мыслящего индивида, все остальное устроится само собой: и государство, и общество, и братство?

— Само собой, господин Штирлиц, ничего не устраивается, разве что пищеварительный процесс, да и то, если поешь… А насчет подкорки…

Я почувствовал бойцовскую дрожь. Разнословия христианства в ту пору (самый конец 60-х годов) были предметом моего острого интереса и темой усердных библиотечных занятий (в Институте философии, где я тогда работал, можно было заниматься этими темами вполне законно).

Через год Юлиан подарил мне свой новый роман с дарственной надписью: «Левушке — пастору Шлагу».

Читая, я натыкался на свои полузабытые уже реплики. Мне было легко и весело.

А когда еще через пару лет эти реплики стал произносить с экрана великий артист Плятт, я почувствовал эффект настоящего переселения душ.

Васятка Родыгин

В 1972 году я перешел работать в журнал «Дружба народов». Там волею расписания, по которому все сотрудники по очереди читали готовые к печати номера (это называлось «свежие головы»), я получил для прочтения несколько глав нового романа Юлиана Семенова.

Я начал читать, и мне показалось, что пастор Шлаг задумал надо мной подшутить. Фразы и обороты были несомненно мои, из наших давешних диалогов, но облику протестантского пастора никак не шли. Русский менталитет, национальные аспекты революции, империя и свобода… Весь спектр философских штудий великих идеалистов «позорного десятилетия»: Розанов, Мережковский, Булгаков, Шестов, Федотов, Флоренский…

С момента, когда в 1960 году я впервые прочел Бердяева, — излюбленное мое чтение. К концу десятилетия эти ребята «перепахали» меня не хуже, чем автор романа «Что делать?» в свое время «перепахал» автора брошюры «Что делать?». К моменту моих диктофонных диалогов с Юлианом Семеновым я был набит соответствующими идеями и, по укоренившейся с юности привычки, гудел о них на всех углах.

Пастору Шлагу Юлиан из всего вороха обрушившихся на него попутных идей не отдал тогда ни одной, но, как видно, приберег их для третьего десятка «мгновений весны» и теперь щедро одарил ими литературного героя по имени Василий Родыгин. Я аж подпрыгнул, наткнувшись в его речах на свои любимые пассажи.

Подпрыгнул вовсе не от факта, что Юлиан эти пассажи использовал: я сам дал ему это право и даже гордился в глубине души тем, что так ловко распропагандировал на «русский лад» властителя дум и яростного «западника» (а Юлиан в ту пору был, наверное, самым читаемым автором в широких интеллектуальных кругах и несомненным, как теперь сказали бы, «мондиалистом»). Но дело в том, что рупором этих свежих идей Юлиан сделал… матерого эмигранта-белогвардейца.

По нынешним-то временам таким приколом можно и возгордиться, но для начала 70-х годов, согласитесь, это было достаточно пикантно, и я счел возможным впасть по данному поводу в хорошо темперированное возмущение. Я ходил по редакции и гудел, что идеи, которые Юлиан снял с моего неосторожного языка, сами по себе законны и неподспудны, но какого лешего он вложил их в красноречивые уста нашего идеологического оппонента!..

Через пару недель старая добрая сотрудница отдела прозы, отличавшаяся тонким юмором и редактировавшая роман, дала мне очередную порцию текста и произнесла интригующе:

— Васятка-то наш, а?

— Какой Васятка, Татьяна Аркадьевна? — не понял я.

— Васятка Родыгин…

— Что Васятка Родыгин?! — вскинулся я.

— Оказался тайным агентом наших спецслужб. Поздравляю вас!

— Да? Отлегло.

— А Юлиан-то наш, а?

— Что Юлиан, Татьяна Аркадьевна?

— На высоте!

В свой час я рассказал об этом Юлиану, и мы со смехом обсудили этот сюжет…

В восьмидесятые встречи наши были уже редки: оба были заняты каждый своей текучкой. Хотя при случае дружески салютовали друг другу. И я не удивился, когда еще через несколько лет Юлиан сделал так, что журнал «Дружба народов» официально направил меня к нему в Крым для диалога о политическом романе.

Это оказался последний с ним диалог. Пусть он завершит мои воспоминания, благо, читатель, знающий теперь предысторию, легко уловит подтексты.

* * *

Не является ли политический роман ключевым жанром современной прозы?

— От чего я оторвал тебя?

— От пишущей машинки. Только что вернулся из поездки в Западную Европу. По-прежнему занимаюсь проблемой пропавшей Янтарной комнаты и сотен тысяч экспонатов из наших ограбленных гитлеровцами музеев.

— Это будет политический роман?

— Как пирог ни называй, только в печку ставь.

— Я хочу поставить пирог по имени. Меня интересует твое отношение к политическому роману как к жанру современной литературы.

— Политический роман — дитя эпохи научно-технической революции. Радио, ТВ в каждом доме… На полках — политические биографии. До дыр зачитываются книги, написанные Трухановским и Молчановым. «Августовские пушки» Барбары Такман, книга адмирала Кузнецова «Накануне». Все это — бестселлеры нашего времени, как и ожидаемая всеми «Международная панорама», как еженедельник «За рубежом»… Сегодня перелет за двенадцать часов из Шереметьева в Манагуа — реальность. Меня волнуют не жанры, а скорости. Вековые страсти человека в пересчете на новые скорости. Я боюсь литературоведения с его окостеневающими на глазах формулами.

— Но все-таки. Считаешь ли ты жанр политического романа (то есть жанр, в котором традиционная романтическая «интрига» — история индивида, история души, история выделенной из общего потока конкретной человеческой жизни сопоставлена не просто с «достоверным фоном», но с картиной политической жизни нашего времени), считаешь ли ты этот жанр принципиально новым или видишь его предшественников в истории литературы? Почему ты уверен, что современности нужен именно этот жанр?

— Я в этом уверен, потому что исхожу из того, как лучше воплотить структуру современной реальности, а не из того, в каком жанре это сделать. Главное, завоевать читателя. Как в каждом случае удобнее, эффективнее, так и делаешь, а какой при этом получается жанр, пусть решат критики. Интрига интригой, а политическая реальность нашего времени обязательна.

— Но предшественников своих литературных ты можешь назвать? Ориентиры у тебя есть?

— Разумеется. Джон Рид. «Десять дней, которые потрясли мир». Что поражает у Рида: описывая революционную борьбу, он ставит друг перед другом достойных противников. При всей своей тенденциозности (без которой не может быть политического писателя), Джон Рид сохраняет объективность, и поэтому ему веришь. Михаил Кольцов тоже отлично знает, на чьей он стороне. Но он не знает, не хочет знать готовых ответов на сложнейшие вопросы революционной реальности. Он анализирует, он доискивается причин, он — как медик — выслушивает действительность и ставит ей диагноз: точность его диагнозов я мог в какой-то степени проверить сам, когда в 60-е годы был в Испании и интересовался ее проблемами. Тогда я оценил Кольцова как политического писателя: он великолепно почувствовал структуру политического сознания своего времени, он дал художественное исследование политической реальности. И дело не в том, роман ли это, или поэма, или очерк, — дело в чувстве реальности, которая в наш век насквозь политизирована.

— Стало быть, предшественников современного политического романа вовсе не обязательно искать среди романистов…

— Именно! Я их и нахожу среди поэтов и драматургов. Величайшим политическим писателем был Шекспир: «Король Лир», «Гамлет» — трагедии огромного политического темперамента, пронизанные интересом к человеку, осуществляющему себя именно как «существо политическое». Пушкин был величайшим политическим поэтом…

— А «История Пугачева»? А «Капитанская дочка»? Что тебе все-таки ближе?

— И «История…» и «Капитанская дочка»: и там и там он политический художник, хотя в «Истории…» точнейшим образом придерживается исторических фактов, а в «Капитанской дочке» соединяет вымышленных героев с историческими фигурами Пугачева и Екатерины. Дело же не в эффекте такого «жанрового соединения», а в том, что у Пушкина между сторонами политического конфликта идет серьезная борьба, и каждый чувствует себя правым, так что Петруше Гриневу действительно приходиться решать, с кем он, а не присоединяться к готовой правоте одной из сторон.

— Само соединение реальных исторических фигур с вымышленными не предвещает ли у Пушкина современный художественный тип романа?

— Предвещает, но почему только у Пушкина? «Война и мир» — гениальный политический роман, где историческое соединено с вымышленным: все дело в том, что и вымышленное у Толстого исторично по внутренней задаче.

— Где же начало политического романа в европейской литературе?

— Начало пусть ищут историки литературы. Я думаю, что и в античности можно найти образы художественно-политического письма. Хотя установки на увлекающее читателя действие у тогдашних политических авторов не было.

— Зачем же тебе эта внешняя установка?

— Старый спор! Теперешнего читателя — массового, занятого, надо завоевывать! Надо его держать, и покрепче! Нужна интрига, нужна тайна, нужно расследование. Роман обязан быть очень интересным. Альберт Бэл, латышский прозаик, не побоялся назвать свой роман «Следователь», не побоялся чисто детективного сюжета, хотя речь там идет о глубоких и серьезных вещах: и герой, и автор размышляют над историей страны. Возьмем Владимира Богомолова: ведь критика, ожидавшая от него продолжения стилистики «Ивана» и «Зоси», никак не могла освоиться с романом «В августе сорок четвертого…». Ее настораживал детективный принцип организации материала. Критика хотела причесать Богомолова по-своему. Я ловил извиняющиеся интонации, ему норовили приписать привычное, установившееся, стыдливо обходили острые углы политического детектива. История с анализом богомоловского романа иллюстрирует неподготовленность критики к вторжению политического романа в нашу литературу и нашу жизнь. Сверхзадача-то у Богомолова не в детективном действии, сверхзадача — самоосуществление человека, сознание которого насквозь политизировано. Я считаю, что Богомолов написал настоящий политический роман.

— Все же Богомолова привычнее выводить из несколько иной художественной системы: из «военной прозы»…

— Это если исходить из окостенелых тематических и жанровых рубрик. Но их границы подвижны и исходить надо из понимания человека. Замечательным политическим писателем я считая Василя Быкова.

— А Юрий Бондарев?

— Ты имеешь в виду «Берег»? И наверное, ожидаешь, что я отнесу «Берег» к жанру политического романа, потому что там можно найти рассуждения о современном противостоянии систем, филиппики против наших противников и т. д. Но я не поэтому отношу роман Бондарева к тому жанру, о котором мы говорим. Знаешь, какая линия делает эту книгу политическим романом? Линия Княжко! Выстрадана убежденность человека, прошедшего войну, прошедшего через ненависть к немцам, утверждающегося в необходимости добра, в необходимости диалога и сотрудничества с немцами. Эта история современного политического сознания, и именно она делает «Берег» политическим романом.

— Однако есть разница между художественным произведением, вообще и в принципе передающим политизированность современного сознания, и произведением, непосредственно и точно сконцентрированным на исследовании современных политических структур? Предметнее говоря, ты как автор «Альтернативы» чувствуешь ли жанровое родство, скажем, с романом А. Чаковского «Победа», где политическая реальность точно так же является жанрообразующим и базисным элементом?

— Не чувствую родства. Мне интересна в романе «Победа», так сказать, установка на технологию правды: внимательное реконструирование подробностей исторического события, Потсдамского совещания глав правительств. Я считаю, что эта реконструкция решает задачу куда сильнее, чем прямые эмоциональные оценки, вложенные в уста того или иного вымышленного героя. Эмоции мешают анализу. Политический роман не нуждается в педалировании чувств, он должен быть суховат, говорить в нем должны факты. Если ты сочтешь это жанровым признаком, я не буду спорить.

— Кого ты назвал бы еще из современных писателей, чья работа лежит в русле политического романа?

— Конечно же Чингиз Айтматов — «Буранный полустанок». Здесь очень важно постоянное стремление писателя подняться «над горизонтом», увидеть событие с глобальной точки зрения: эта тенденция точно передает ситуацию современного человека, который чувствует, как «уменьшился» земной шар. Я назвал бы Алеся Адамовича, автора «Карателей». Колоссально важен опыт Льва Гинзбурга, автора «Бездны» и «Потусторонних встреч»; этот писатель поистине болел политическими проблемами — отсюда и художественная убедительность его работ. Но опять-таки: почему мы ищем узкие жанровые аналогии? Почему современный, пронизанный политическим сознанием мир должен быть исчерпан непременно в жанре романа? Я, например, считаю сегодня одним из самых политических художников поэта Ивана Драча. Считаю таковым поэта Олжаса Сулейменова. Поэтов Андрея Вознесенского и Егора Исаева. Поэта Евгения Евтушенко.

— А прозаика Евгения Евтушенко?

— Нет, поэта! Потому что именно поэт Евтушенко, с моей точки зрения, придал современной литературе эффект непрерывного, живого, острого отклика на политическую реальность, и этот непрерывный отклик обозначил судьбу лирического героя. Поэзия Евтушенко, этот его политический «роман в стихах», убедительнее для меня, чем «Ягодные места».

— Валентин Распутин назвал этот роман агитационным. Тебе не кажется, что это определение перекликается с определением «политический роман»?

— Не кажется. Мне не надо, чтобы меня агитировали за готовые истины — мне надо, чтобы автор искал истину вместе со мной, исследовал современные структуры, откликался на вопросы, еще не имеющие решения. Здесь-то и лежит главный внутренний признак политического романа: не в том, что речь идет о политике, а в содержании «речи». «Хождение по мукам», «Эмигранты» Алексея Толстого — замечательные образцы политического романа, а «Поджигатели» Н. Шпанова — образец отрицательный, потому что автору заранее известны ответы на те вопросы, которые он пытается ставить.

— Так, может быть, дело просто в качественном уровне письма? Может быть, всякая отлично написанная вещь сегодня с неизбежностью окажется художественным исследованием политического сознания?

— Вовсе нет. Василий Белов, например, пишет отлично и широко читается, но я не считаю его художественный мир причастным к жизни современного политизированного человека, — этот мир слишком замкнут в своем местном своеобразии, он ориентирован на такое замыкание.

— Считаешь ли ты актуальным для современного политического романа опыт И. Эренбурга?

— Считаю чрезвычайно актуальным. Страстность Эренбурга-писателя делает и романы его, и публицистику вехой в становлении современного политического романа.

— Но как связать это утверждение с тем, что ты только что говорил о «заранее известных» ответах на вопросы? Эренбург отлично знал ответы на вопросы, какие ставил, он знал, на чьей он стороне, он был, как теперь говорят, безостаточно ангажирован в политической борьбе.

— Да, был, но «ангажированность» была для него делом жизни, была его страстью, его судьбой. Это замечательный пример политической страсти, дающей художественный результат.

— А если взять западную литературу? Тут какие ориентиры?

— Дюма-отец. «Три мушкетера» — блистательный политический роман своего времени.

— Нет поближе.

— Габриэль Гарсия Маркес. «Сто лет одиночества»…

— Жорж Сименон?

— У Сименона есть прекрасный политический роман «Президент».

— А цикл о Мегрэ?

— Опять проводишь жанровые параллели?.. Да, серия романов об инспекторе Мегрэ — пример художественного постижения сегодняшней насквозь политизированной реальности. Но для этого постижения вовсе не обязательно иметь в основе сюжета криминальную интригу. Хотя я предпочитаю ее иметь.

— Я хотел бы остановиться на этой «формальной особенности» чуть подробнее. Думается, это отнюдь не «формальная особенность» твоих книг. Недаром же в глазах столь огромного количества читателей ты не столько автор политических романов, сколько создатель особой разновидности романа приключенческого: создатель «интеллектуально-милицейского детектива», как сформулировал один мой знакомый. Свое писательское право на такую форму ты отстаиваешь последовательно, в частности и от моих давних нападок. Так я хочу связать воедино две стороны твоего художественного мира: интерес к современной политической реальности и интерес к деятельности современных секретных служб. Я подозреваю, что это вовсе не «форма», удачно совпавшая с содержанием, это нечто другое, это что-то вроде магдебургских полушарий, стянутых внутренним вакуумом и притертых до нерасторжимости. Вопрос состоит в том, почему так важен для тебя сам феномен «разведслужбы», «секретного знания» и т. д., то есть некая особая, дополнительная, подспудная параллельная реальность, существующая кроме, помимо и, так сказать, опричь реальности явной и видимой? Не является ли эта скрытая реальность для тебя более подлинной, чем реальность явная? Да и писательская твоя манера — беглый сцеп фактов, когда автору как бы «некогда» возиться с объяснениями (в молодости ты прикрывал этот пуантилизм авторитетом Хемингуэя), — о чем говорит? О вере в потаенно подлинную, невидимо сцепленную реальность, которая скрыта под обманным флером реальности внешней, «объяснимой» для дураков, не подлинной? Для этого-то прощупывания и нужен тебе в сюжете «разведчик», «секретный агент», «сыщик»?

— Все проще… Я пишу реальность как она есть. Великие политические писатели: Бомарше и Дефо были асами секретных служб. Или пример, поближе к нашему времени. Автор книги «Моя тайная война» Ким Филби являлся руководителем одного из важнейших подразделений английской разведки. Вместе с ним служили Ян Флемминг, Грэм Грин и Ле Карре. Первый стал автором знаменитой «бондианы». Второй — автором политических романов (в «Тихом американце» предсказал вьетнамскую войну.) Третий, Ле Карре, известен у нас романом «В одном немецком городке» — это настоящий политический роман о неофашизме. Конечно, я не ставлю их на одну доску. Ким Филби отстаивает правду антиимпериалистическую. Позиция Грина — честный, впрочем несколько отстраненный, анализ данностей, отсюда и «Тихий американец» и «Наш человек в Гаване». Ле Карре, дотянувшийся до правды в романе о неофашизме, затем снова сполз в антисоветизм. Почему? Темечко не выдержало: честный роман критики на Западе замолчали, требовали привычной тенденции с заранее готовыми ответами, мол, во всем виноваты красные (парафраз известного трюизма: англичанка гадит — национализм всегда однозначен), и Ле Карре решил служить этой незрячей тенденции в своих следующих опусах. Жаль: он по-настоящему талантливый политический романист. Так вот, о разведчиках, агентах и работниках секретных служб. Они не то что живут в какой-то особой реальности, они по роду деятельности первыми смотрят в глаза фактам и вырабатывают относительно новых фактов концепции. Самое страшное в наше время — иллюзии и неосведомленность. Ложь ведет ко всем ужасам. Мера ответственности людей, знающих правду, узнающих ее первыми, — это концентрированная истина о современном человеке. Здесь человек политический выражает себя предельно адекватно. Иными словами, Штирлиц для меня не «средство упования публики», как считаешь ты, а квинтэссенция современной политизированной реальности. Просто я верен фактам и структурам ХХ века.

— Леопольд Сенгор, письмо которого лежит у тебя на столе, замечает, что в твоих книгах он видит загадочный сплав фактов и структур: ему не удается нащупать там грань правды и вымысла. Ты считаешь, что это комплимент?

— Не знаю. Один мудрец был потрясен, созерцая валенок: нету шва, непонятно, как это сделано.

— Жорж Сименон, письмо которого также лежит у тебя на столе, утверждает, что твои книги — это литературное исследование политической истории. Ты согласен?

— Может быть, это нескромно с моей стороны, но я согласен.

— Каковы перспективы этого жанра?

— Для меня это тревожный вопрос. Мы много говорим о молодых писателях, а ведь настоящей смены у нас практически нет. Мы не готовим политических писателей в Литературном институте, мы не готовим политических кинематографистов во ВГИКе. Политическая реальность требует от художника, с одной стороны, многолетнего опыта и вдумывания и с другой — живого присутствия. И то и другое не так просто. Александр Проханов поехал в Афганистан и написал «Дерево в центре Кабула». Но какой молодой писатель поехал у нас в Никарагуа? В Ливан? В Сирию? В другие горячие точки планеты, туда, где только и может писатель ощутить себя автором столь необходимого людям политического романа? Впрочем, некоторые работы внушают оптимизм. Назову Леонида Млечина, политический детектив которого о Японии — «Хризантема пока не расцвела» — оставил у меня впечатление безусловной компетентности. Ищет себя Артем Боровик, автор очерков о кубинских эмигрантах в Перу — «Плата за предательство», от этих очерков прямой мост к политическому роману. Или к дневникам в кольцовском духе. Хочу также назвать интересный политический детектив Андрея Левина «Желтый дракон Цзяо», написанный на сингапурском материале. Силы-то у нас есть.

— Последний вопрос: где и как зародился у тебя замысел «Пресс-центра»?

— За рулем, когда я мотался из Бонна в Амстердам, из Гааги в Брюссель, из Женевы в Париж, из Вены во Франкфурт-на-Майне. С процесса Ментона, убивавшего во время войны наших людей и грабившего наши музеи, ехал на встречу с начальником личного штаба Гиммлера, обергруппенфюрером СС Карлом Вольфом, на встречу с бывшим министром Третьего рейха Альбертом Шпеером, на встречу с Отто Скорцени. Наблюдал за жизнью бирж Цюриха и Мадрида, спешил на аукцион в Швейцарию, где пускали с молотка русские картины, заворачивал во Францию к Шагалу, а потом к Сименону, а потом к Олдриджу, стараясь привлечь внимание западной интеллигенции к трагической судьбе наших культурных сокровищ, а потом в полицай-президиум Гамбурга, где расследовалось дело о контрабанде гонконгских наркотиков. Я хотел связать все это воедино, во мне возникало ощущение общей мелодии, как-то связывающей весь этот калейдоскоп, я хотел нащупать за ним политические структуры. В моем сознании маячил образ универсальной силы, скрепляющий и связующий, но также и замыкающий эти структуры и факты: я со школьных времен знал эту силу по имени: финансовый капитал. Постепенно из школьного понятия в ходе моих встреч возникли фигуры живых людей, вполне обыкновенных миллионеров с чинеными башмаками на ногах, людей, в сознании которых боролись две концепции. Одна из концепций — сознание жизненной необходимости сближения и сотрудничества Европы с Советской Россией; другая же пытается исключить Россию из современного мирового политического баланса как чуждую силу. Я хотел исследовать две эти концепции, и, хотя нетрудно догадаться, на чьей стороне в этом споре я стоял, так сказать, изначально, художественной моей задачей было объективное исследование нынешней политической ситуации в мире.

— Что получилось в итоге?

— Читатели «Дружбы народов» смогут судить об этом в марте, когда «Пресс-центр» начнет печататься в журнале.


P.S. В марте «Пресс-центр» благополучно напечатался. В январе так же благополучно напечатался наш диалог. Записи его тогда же, в Крыму, Юлиан при мне прочел и одобрил. Но сказал:

— Левушка, одна просьба: убери «опричь»!

«Ах, ты, бестия, — подумал я, — просек, дьявол, аллюзию «опричнины»! Ишь, рентгенщик идейный!»

— Хорошо, Юлиан, — кротко сказал я. — Заменим на другой оборот.

А два месяца спустя в редакции, вычитывая последнюю корректуру, не удержался от соблазна и, мысленно застонав от неловкости, все-таки слово восстановил.

«Авось, Юлиан не заметит».

Он не заметил. Или сделал вид, что не заметил.

У тени его я сегодня прошу прощения за это мое самоуправство.

Юлиан был профессионал высокого класса, очень неплохим историком, великолепно имитировал архивы.

Человеком он был утренним, как и я, жаворонком, и писал с раннего утра. Ведь он, в отличие от Достоевского, занимался не темными безднами и не темными глубинами необъяснимого сознания, и не темными аллеями, как Бунин, а светлой разумной человеческой фактурой, которая пыталась этот мир упорядочить. И, конечно, такие вещи делаются утром. Толстой вот так работал по утрам, потому что был великим, разумным исследователем вселенной российской.

Возможно, что высокий класс профессиональности Юлиану немножко мешал — он делал все чуть быстрее, чем надо было бы, чтобы ощутить неразрешимость некоторых проблем.

Есть проблемы, которые по природе своей неразрешимы. И русская мысль эти проблемы любит. Русский человек любит погрузиться в неразрешимость и объяснять этим все свои беды. А Юлиан все проблемы разрешал. Он был рационально мыслящим писателем и поэтому так быстро работал. После его смерти, когда стали обсуждаться совсем другие умственные идеи, его логика была не опровергнута, а как бы отодвинута.

Думаю, что его время придет теперь на абсолютно другом уровне, когда нужно будет опять внедрять некий разум в эту систему. Юлиан как человек и как писатель был привержен логике, а русский человек, вообще живущий не по логике, время от времени эту логику себе возвращает, упиваясь тем, что, оказывается, мир может быть разумен.

Поэтому время Юлиана еще вернется. Но, конечно, уже на другом уровне, и читать его будут иначе…

ВОСПОМИНАНИЯ ПИСАТЕЛЯ ГЕОРГИЯ ВАЙНЕРА

С Юлианом я познакомился 25 декабря 1966 года при трагикомических обстоятельствах.

Накануне этого дня он «сильно отдыхал» в ВТО и что-то не поделил с присутствовавшими там гражданами. В ВТО ходили не только деятели сцены, но и масса всякого рода смешных людей — деловиков, фарцовщиков и прочих. Вот с ними он и затеял драку, причем был и ее инициатором и виновником.

Дело закончилось тем, что их всех забрали в знаменитое 108-е отделение на Пушкинской площади.

Фарцовщики и всякие темные личности были трезвыми и их отпустили, а Юлиан — знаменитый милицейский писатель, автор «Петровки, 38» продолжал бушевать и его посадили в обезьянник. Он и оттуда оскорблял работников дежурной части, и те составили страшные рапорты о том, что Семенов чуть что не сверг советскую власть.

Утром его, естественно, выпустили, но возбудили уголовное дело по факту хулиганства.

По сей день не знаю, почему начальство решило тогда сделать из Юлиана фигуру для битья и стало его сильно прессовать.

Все вчерашние друзья — милицейские начальники и зрители спектакля «Петровка, 38» — отказались с ним разговаривать по телефону и видеться.

На счастье мы с братом в тот день встретились с нашим товарищем, который нам и рассказал, что Юлиана Семенова чуть что не сажают.

Мы выразили большое сожаление, потому что Семенова почитали как писателя.

— А вы можете ему помочь? — с надеждой спросил нас друг.

— Мы не генералы, но конечно поможем! — тут же откликнулись мы.

Он незамедлительно позвонил Юлиану, и мы договорились о встрече.

Надо сказать, что мы в то время с Аркадием как литературные фигуры не существовали. Я был корреспондентом ТАСС, а он — старшим следователем на Петровке.

Приехали мы к Юлиану. Несмотря на Рождество, настроение у него было явно не рождественское — он встретил нас весь в синяках после ВТОшной битвы и в большой депрессии.

От Юлиана мы узнали, что дело вел следователь Ракцинский — наш товарищ.

Мы его немедленно взяли в оборот и узнали, что фарцовщики и хулиганы, теперь выступавшие в роли потерпевших, — мои хорошие знакомые. (У меня в тот период был такой круг общения.)

Я к ним позвонил и в приказном порядке велел все заявления и показания отозвать.

На Ракцинского мы с Аркадием тоже «оказали давление», и он все дело развалил.

Две недели спустя начальство его запросило, а там ничего против Юлика не было. Его отправили на поруки в Союз писателей, и оттуда на Петровку пришло письмо о том, что ему объявляется строгий выговор с занесением в личное дело, — дескать, он сурово наказан.

Так Юлик отбился, а мы с ним подружились до конца его жизни.

Вспоминаю я Юлиана с большой любовью и грустью, потому что ни с кем другим я так не дружил, — если Аркадий был человеком спокойным, то мы с Юлианом — взрывными, и наши с ним отношения нельзя было назвать ровными и добрыми. В «мирную пору» мы друг друга беззаветно любили, но уж если ссорились из-за чего-то, то доходили чуть что не до драк…

Именно Юлиан в значительной мере предопределил нашу литературную судьбу. Произошло это так: вскоре после спасения Юлика от «судилища» мы, стыдливо хихикая, признались ему, что написали свой первый роман. Я увидел, как напряглось его лицо. Он тревожно спросил:

— Какого размера?

— Шестьсот страниц, — ответили мы с Аркадием.

На лице Юлиана застыла маска отчаяния, но он сказал:

— Дайте прочитаю.

На другой день он позвонил в восторге:

— Восхитительно, гениально!

Как я потом понял, Юлиан вначале решил, что мы графоманы.

Из благодарности он готов был вещь переписать, но, узнав, что она огромна, пришел в ужас — шестьсот страниц не был способен переписать даже Юлиан Семенов.

Прочтя наше скромное творение, он пришел в восторг не от его литературных качеств, а потому что стало ясно: переписывать его не придется! Но рукопись он отредактировал и сократил. Причем когда Юлиан сообщил, что необходимы сокращения, мы испугались:

— На сколько надо сократить?

— На половину! — решительно заявил Юлиан.

— Это невозможно!

— Не бойтесь, нос вашей Венере Милосской не отобью, — успокоил нас Юлиан. — Я вам сейчас покажу класс редактирования!

Далее произошло примерно такое: четные страницы Юлиан отложил налево, нечетные — направо.

— Связки я вам придумаю, — заверил он нас и слово сдержал.

В таком виде наш роман «Часы для мистера Келли» и вышел с его легкой руки в журнале, а затем в «Молодой гвардии».

Помимо этого, Юлиан отвел нас на «Мосфильм» и в Министерство культуры, где мы продали нашу первую пьесу.

Благодаря Юлику мы избежали массы унижений и неизбежных мытарств, сопутствующих первопропуткам, и попали практически всюду (за исключением разве балета и поэтических сборников).

Юлиан «подарил» мне Париж. Он Париж обожал, будучи человеком выездным, много раз там бывал, прекрасно знал и, как хемингуэеман, в 1987 году провел меня по всем местам Хемингуэя.

Никогда не забуду Клозери де Лила — кафе, в котором на столах привинчены таблички с именами известных литераторов, за ними сидевших.

Юлиан заказал эспрессо. Нам принесли две крошечные чашечки, и я, эспрессо раньше не пивший, свою одним глотком опустошил.

Юлиан мягко заметил: «Жорик, это не хлебный квас. Эспрессо залпом не пьют».

Когда ему принесли счет и я увидел, что одна чашечка эспрессо стоит 18 франков (!), то понял, что, действительно, это не хлебный квас!

Юлиан был человеком чрезвычайно умным и проницательным.

Я всегда считал, что коммунистический строй в СССР вечен. (Вечного в подлунном мире нет, но все, что возникло до нашего рождения и существует после нашей смерти, воспринимается каждым отдельным человеком как вечность.) Я считал, что коммунизм в СССР вечен, не видел обстоятельств, которые могли бы его разрушить, и не замечал этнических или политических предпосылок. А Юлиан, будучи значительно проницательнее меня и находясь ближе к власти, понял, что вся эта конструкция стала весьма шаткой и шаткость эта была связана с верхами, а не с низами.

Он мне тогда сказал: «Через два года ничего этого не будет». «А что будет?». «Не знаю. Но что-то совсем другое».

Юлиан был замечательным бизнесменом. Он создал и раскрутил первую коммерческую газету «Совершенно секретно» — высокодоходнейшее предприятие, основал издательство, имел связи с бизнесменами на Западе и носился с бредовой, на мой взгляд, идеей создания трансконтинентальной трассы от Москвы до Америки и громадного горнолыжного курорта в Бакуриани.

Он обладал громадным талантом личностного обаяния — знакомясь с человеком, он уже через десять минут был с ним не разлей вода. И милиционеры и уголовники, с которыми мы его знакомили, были от него в восторге, потому что он поражал широтой и парадоксальными выходками и идеями.

…Он любил игру: включал диктофон, и мы поочередно разыгрывали следователя и допрашиваемого. Что-то из этих допросов Юлиан использовал в своих детективных романах.

Однажды мы вместе написали пьесу. Ее отрывки напечатали в газете «Советская культура» — органе Министерства культуры, патронировавшего все театры страны. Юлиан ликовал: «Ребята, порядок! Теперь 400 театров страны ее поставят! Все финансовые потолки — наши!»

В тот раз его пророчества сбылись лишь частично — пьесу поставили в 8 театрах, причем самым большим из них был театр Черноморского флота.

Я никогда не забуду сценку на даче у Юлиана. Он нам с Аркадием как-то вечером заявил: «Я написал новый роман. Хотите почитаю?»

«Конечно».

И он начал читать с листа. Читает пять минут, десять, двадцать — очень интересно. Но время-то позднее, Аркадия стало клонить в сон, и он, чтобы развеяться, стал прохаживаться по комнате. А Юлиан бубнит и бубнит свой роман. Зайдя ему за спину, Аркадий взглянул на лист, с которого Юлиан читал, и вдруг увидел, что лист абсолютно чист. Юлик читал с белого листа бумаги. Вот это талантище!

В нашей дружбе я оказался младшим — Юлиан был старше меня на шесть лет и на целое поколение — в литературе. Когда напечатали наш роман «Место встречи изменить нельзя», он поздравил: «Замечательный роман». А когда вышел фильм, заключил: «Вы в моем патронаже больше не нуждаетесь!» Но при всем том он всегда оставался для меня старшим.

В результате общения с ним я выработал некий алгоритм поведения: когда я сталкивался с проблемой — ситуационной ли, или в отношениях с людьми, я сразу же задавал себе вопрос: «А как бы поступил, что бы сделал в этой ситуации Юлиан?» И почти безошибочно находил решение вопроса.

ВОСПОМИНАНИЯ КИНООПЕРАТОРА АЛЕКСАНДРА КАРМЕНА

«Инженер моей души»

Мои отношения с Юлианом состоялись при прямом участии моего отца и с его благословения.

Познакомились мы на даче в Красной Пахре. Но на самом деле произошло это намного раньше, правда заочно, по рассказам отца. Он, похоже, влюбился в Юлиана с первого взгляда, как и я.

Это было в начале 60-х годов, когда хрущевская «оттепель» уже сдвинулась на жесткий, традиционный для режима курс, и Юлиан, не принимавший такого поворота, бузил, выступал, «мутил воду», за что снискал симпатии московского студенчества (они даже выставляли около его квартиры и на даче охранные пикеты: боялись, что за ним «придут») и всех тех, кто, как и он, видел в смене кремлевского курса крушение своих надежд на превращение нашей Родины в цивилизованное государство.

Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы читать «между строк» в его произведениях всю горечь и боль за то, что происходило в стране, чувствовать его кредо «инженера человеческих душ», стремившегося эзоповским, подцензурным, типичным для творческой интеллигенции тех лет языком донести до умов своих читателей собственный дискомфорт и непримиримость.

Сейчас нет-нет да и услышишь, что-де Семенов был «слугой режима», что под маской «дозволенного диссидентства» воспевал существовавший строй и его основателей.

Нет ничего более далекого от истины. Да, диссидентом в затасканно-привычном смысле этого слова его не назовешь — он же, как и мой отец, не подписывал никаких «прошений», не уехал, не сидел в психушках! Но я убежден, что многие из тех, кто во второй половине 80-х годов встал под знамена перестройки, наивно видя в ней начало желанных перемен, сформировали свои убеждения в том числе и под влиянием семеновских книг.

Сергей Петрович Капица как-то назвал такой тип общественно-политического поведения «ортодоксальным несогласием» — желанием перемен и преобразований, но без разрушения всего того доброго и ценного, что было накоплено в процессе многолетнего общественного развития.

Так вот именно эта семеновская непокорность, его нежелание по-конформистски держать язык за зубами и восхищали моего отца. «Юлька ходит по острию ножа, — не раз говорил он мне. — Но как чертовски красиво он это делает! Тебе обязательно надо познакомиться с ним». Вот наше знакомство и состоялось. Правда, с некоторым опозданием, как раз в день моего 25-летия.

Юлиан, дача которого находилась неподалеку от отцовской, явился позже всех. В то время у него был жесткий, неукоснительно соблюдавшийся режим: ранний подъем, работа до полудня, потом обед. Если он жил на даче, иногда во время послеобеденной прогулки общался с друзьями и соседями. Затем снова работа.

Вообще, насколько я знаю, работал и жил он запойно, сам говорил, что процесс вынашивания нового сюжета идет у него постоянно. И если идея его захватывала, он после определенной, чисто технической подготовки (знакомство с архивными и историческими материалами и документами, всей доступной ему литературой, биографиями героев и пр.) нырял в работу. На это время он «исчезал с лица земли», его не существовало ни для кого. И только закончив рукопись и сдав ее на машинку, он выныривал на свет Божий.

И вот тут-то у него наступала «разрядка», запои иного рода в прямом смысле этого слова. Он «отключался» так же увлеченно и самозабвенно, как еще вчера работал над очередным произведением. Но даже и в такие периоды, к счастью, очень недолгие — всего лишь до выхода рукописи с машинки, он не терял самообладания. Потом, когда наступало время окончательной редактуры рукописи, он жил в облегченном режиме, занимался общественными делами, позволял себе и «погулять», и даже присутствовать на дне рождения сына своего друга.

Так было и в тот раз.

Юлиан явился с кучей каких-то очень «дефицитных» пластинок — в подарок.

Мы встретились так, будто давно уже знали друг друга и только в силу обоюдной занятости какое-то время не виделись: он умел с полуоборота расположить к себе людей.

Он как раз закончил работу над очередной рукописью, о чем по прибытии тотчас и объявил во всеуслышание.

Отец, знавший его манеру, только покачал головой, посоветовал мне «присмотреть за ним», но тут же снисходительно махнул рукой: «А! Все равно бесполезно. Раз Юлька сдал рукопись, он неуправляем». Так оно и случилось:

Юлиан позволил себе «расслабиться» от души. К концу праздника он уже лежал на траве, широко раскинув руки, и слегка посапывал. Ему было хорошо.

С того дня и началась наша дружба. Ее благословил отец, и это для меня значило много.

Нередко, когда передо мной вставали какие-то проблемы, он прямо адресовал меня к нему: «Посоветуйся с Юлькой». Он понимал, что слова Семенова могли быть намного авторитетнее для меня, «молодого, растущего», чем его, отцовские. Ведь для нас, детей, даже взрослых, родительские нравоучения и поучения нередко значат гораздо меньше, чем «советы постороннего», тем более такого, как Юлиан. А разница между тем, что сказал бы мне отец, и тем, что я мог бы услышать от Семенова, была бы незначительной.

Не буду бахвалиться — несмотря на настойчивые рекомендации отца, сторонника моего сближения с Юлианом, тесной дружбы у нас не было. Нет, не из-за каких-то расхождений во взглядах. Просто нас разделяло многое — и работа, и в определенной степени возраст, а позже — и мои, и его длительные зарубежные командировки. Но не было случая, чтобы, обратившись к нему за советом или за помощью, я получил бы отказ.

Когда он был досягаем, а я, столкнувшись с какой-нибудь проблемой, нуждался в ее разрешении или более широком и глубоком видении, и звонил ему, то в телефонной трубке всегда раздавалось приветливое и щедрое: «Для тебя, старикаш, я всегда свободен. Приезжай…» И выбирались день, час и место. Иногда таким местом становилась его дача.

Были у нас встречи и за границей. Одна из них — в Чили во время моей первой зарубежной командировки. Мы неожиданно столкнулись с ним в Сантьяго на набережной пересекающей город реки Мапочо. Там работали молодые художники — ребята из молодежной пропагандистской «Бригады имени Рамоны Парра», писали прямо на облицовочных камнях огромную — от моста до моста — мураль, посвященную 70-летию Пабло Неруды и 50-летию чилийской компартии, а я пришел туда взять у них интервью и поснимать.

Еще одна встреча произошла в Гаване, куда Семенов по приглашению кубинского телевидения и МВД прилетел на премьеру испанского варианта «Семнадцати мгновений весны», а заодно привез мне письмо от бати.

Конечно же он находился «под колпаком» нежно опекавших его хозяев, но, выбирая свободные минутки, отрывался от них, и тогда мы с ним ездили по заветным местам его кумира Хемингуэя — в кабачок «Бодегита дель Медио», где тот когда-то проводил массу времени, дружески беседуя с хозяином и всеми завсегдатаями, в кафе «Флоридита», где у него было свое постоянное место в левом углу за стойкой, и где до сих пор сохранился его, хемингуэевский бокал, из которого, и только из него, великий писатель пил свои коктейли (знаменитая фраза Хема об этих любимых им напитках; «Мой мохито — в «Бодегите», мой дайкири — во «Флоридите»), и, наконец, — в Кохимар, рыбацкий поселок к востоку от Гаваны, где он частенько бывал, где стояла его яхта «Пилар», откуда он выходил в море на ловлю «больших рыб», и где жил Грегорио Фуэнтес, прототип его знаменитого «старика» (как известно, Фуэнтес умер в январе 2002 года, пережив всех, кто о нем писал и снимал фильмы, в том числе и Юлиана).

Третья зарубежная, да и последняя встреча состоялась у нас в Перу в дни, когда умер Андропов и на пост генсека был избран Черненко.

В то время Юлиан уже был нездоров, его дочери то и дело звонили ко мне в корпункт, беспокоясь о его самочувствии. А чувствовал он себя действительно неважно.

Я увез его за 280 километров на юг, в насыщенный легендами полуостров Паракас. А оттуда мы отправились в не менее таинственную пустыню Наска, на поверхности которой начертаны и нарисованы так до конца и неразгаданные геометрические фигуры, линии и рисунки зверей, птиц, рыб и насекомых.

Я познакомил его с «хранительницей» пустыни Наска, легендарной немецкой ученой-математиком Марией Райхе, посвятившей свою жизнь изучению секретов этих рисунков, охране их от варваров, потом устроил ему полет над пустыней в авиетке компании «Аэро-Кондор», хозяева которой были моими давними друзьями.

Там же, в Паракасе, у нас состоялся разговор об отце. Юлиан упрекал меня за мое «безделье», «преступное нежелание» писать воспоминания о нем.

Я пытался объяснить ему, почему «не отваживаюсь» сесть за эти мемуары: боялся, что, написав о нем в прошедшем времени, тем самым похороню его для себя самого. А он, напрочь отбрасывая мои аргументы как «оправдание собственной лени», настаивал:

— Ты обязан сделать это, потому что только ты знаешь многое из того, на чем с каждым годом все чаще будут спекулировать все, кому не лень. Многие из приближенных к нему наверняка напишут о нем всякую всячину, лишь бы показать, насколько они были близки к Великому Кармену, будут славословить его, а по сути дела, демонстрировать «себя в Кармене», примазываясь к его славе, к его имени. Появятся и откровенные подонки, которые будут перемалывать всякие сплетни и пересуды о нем. Твои воспоминания могли бы сбить эту волну. Больше некому.

Прошло четверть века. Сколько раз я убеждался в правильности слов Юлиана Семенова, незабвенного Юльки — инженера моей души, большого, искреннего и абсолютно бескорыстного друга моего отца!

Хочу подробнее остановиться на нашей с ним «перуанской» поездке. Но сначала об одном курьезном факте, в какой-то степени связанном с Янтарной комнатой, так любимой Юлианом.

Янтарная комната — в Уругвае?

В уругвайском корпункте РИА «Новости» раздался звонок.

— Не помешаю, если подъеду к тебе прямо сейчас?

Несмотря на нарочито бодрый тон, в голосе дипломата прослушивалась нервозность. Я уже знал: если он «выдает бодрячка», значит, его службе приспичило нечто экстравагантное. В таких случаях они бросались шуровать по всем сусекам, в том числе и в моем корпункте, дабы найти хоть крупицу того, что от них требуют из Центра.

— Приезжай.

Он тут же явился и, отбросив все профессиональные формальности, «заходы» и уловки, выпалил:

— Что тебе известно о Янтарной комнате?

Под грифом «Совершенно секретно»

Признаюсь, я мог ожидать чего угодно, но чтобы про Янтарную комнату…

— Наверное, то же, что и всем, — оправившись от удивления и пожав плечами, ответил я.

— Нет, ты меня не понял, — сказал дипломат. — Ты вот много писал о беглых нацистах, наверняка кого-нибудь из них видел и здесь, и в Парагвае, и еще где-нибудь. Они не могли знать о судьбе этой комнаты?

Он впился в меня глазами и, втолковывая каждое слово, спросил:

— Кто-ни-будь-здесь мо-жет-хоть-что-ни-будь-знать-о-ней?

— Подожди, — взмолился я, — лучше объясни, что все это значит?

Дипломат молча буравил меня взглядом, будто проверяя, можно ли доверить этому типу великую тайну. Но, видимо, отпущенные ему сроки уже настолько иссякли, что терять было нечего. И он раскололся:

— Понимаешь, мы получили задание найти Янтарную комнату.

— В Уругвае?! — оторопел я.

— Да нет же! Скорее всего, это задание разослали по всем странам: авось где-нибудь да проклюнется.

— И вы здесь решили отличиться, — не смог не съязвить я, уж больно нелепо все это выглядело.

— Александр, прошу тебя, я ведь серьезно. — Ему и в самом деле было не до смеха.

— Глупости все это. Посоветуй своим шефам или тем, кто вам спускает такие задания, чтобы не занимались ерундой.

— Мои шефы, как и я, — тоже люди подневольные, — пробормотал мой гость, и, чуть поколебавшись, открыл теперь уже самую-самую, совершенно секретную тайну: Янтарная комната зачем-то очень срочно понадобилась Горбачеву. Ну, прямо вынь да положь!

Сказав эту фразу, дипломат сразу как-то посветлел, в его глазах уже не было ни той волчьей пристальности, ни затравленности загнанного в угол неудачливого охотника за информацией. В них плескался трудно сдерживаемый смех. В самом деле, иногда полезно произнести вслух мучающую тебя глупость, чтобы осознать всю ее абсурдность и никчемность.

— Я знаю, к кому надо обратиться, — сказал я. Веселье, озарившее было его глаза, мгновенно потухло. Они снова стали острыми как два кинжала. Он стал в стойку, готовый к прыжку за искомой добычей.

На этот раз смех начал распирать меня. Выдержав паузу, я произнес:

— Этого человека надо искать в Москве.

— Так кто же он?!

Мне удалось выдержать еще одну паузу, и, внутренне проклиная себя за дешевое позерство, я изрек:

— Этот человек — Юлиан Семенов.

Тень глубокого разочарования легла на лицо дипломата.

— Ты что, смеешься?

— Нет, вполне серьезно. Но с Семеновым надо говорить доверительно. Не о том, о чем он пишет про поиски Янтарной комнаты, — он ведет тему, его надо понять. Спросить его следует о том, о чем он не пишет и, может быть, не напишет никогда. Мне известно точно: он в курсе дела.

Обиженный дипломат вяло махнул рукой и оставил меня наедине с воспоминаниями о еще одном телефонном звонке, раздавшемся в корпункте «Комсомольской правды» в Лиме в начале февраля 1984 года.

«Эту Юлю зовут Семенов»

Телефон разбудил меня часов в шесть утра. Звонил мой коллега Владимир Весенский из Буэнос-Айреса.

«К тебе едет Юля», — сказал он.

Спросонья я не врубался: «Какая Юля?»

«Проснитесь, Шура, — весело произнес Весенский. — Эту Юлю зовут Семенов».

Наконец-то я понял. А в трубке уже звучали инструкции по встрече и программе пребывания «высокого гостя»: отель, встречи, контакты и пр.

«Вообще-то Юля едет по линии АПН, — продолжал Весенский, — и все хлопоты по его официальному пребыванию должны лечь на них. Но, поскольку ты его друг и, как он сам утверждает, давно зазывал его в Перу, он хочет, чтобы его встречал, размещал и лелеял именно ты. А все нюансы программы, — добавил он, — пусть ложатся на апээновцев».

Проснулась жена Валентина. Выслушала меня и сказала: «Все ясно: он будет жить у нас, а отель — это для престижа. Не забудь заехать на рынок!» Но я все-таки помчался претворять в жизнь полученные инструкции. Потом связался с заведующим бюро АПН, рассказал о полученных ЦУ и пожеланиях «высокого гостя», чем вызвал у него, трепетно ограждавшего свой имидж руководителя крупного учреждения, плохо скрываемое недовольство: почему, мол, не сообщили ему лично из Москвы напрямик, а передают через кого-то! Но вскоре аналогичные инструкции получил и он.

Вернувшись домой, узнаю, что в мое отсутствие Семенов позвонил сам и рассказал Валентине, что уже недели две мотается по Южной Америке, что страшно устал, что у него подскочило давление, и он безумно хочет провести несколько дней покоя и тишины в компании милых друзей. Что же касается «программы пребывания», то — как сложится, а вообще-то ну ее к лешему.

Юлиан прилетел через два дня.

Накануне в Лиму пришло известие о смерти Андропова. Вся совколония, разумеется, стояла вверх дном, и до писателя никому не было дела.

Для Семенова же смерть генсека была ударом: во-первых, у них были добрые личные отношения, Юлиан высоко ценил его и как человека, и как выдающегося политического, государственного деятеля, и во-вторых, благодаря Андропову Юлиан имел допуск к каким-то, мало кому открывавшимся «секретам секретных служб». Короче говоря, из самолета он вышел совершенно подавленным. На его неподдельную многодневную усталость известие о смерти Андропова наложилось тяжелой черной тучей.

Вдобавок в аэропорту выяснилось, что у него нет перуанской визы, и мы проторчали там часа два, уговаривая иммиграционные службы снизойти и выдать «великому советскому писателю» разрешение на хотя бы трехдневную побывку на родине инков.

В конце концов, проблема его пребывания в Перу была решена, и мы отправились в город. По пути Юлиан попросил подбросить его в посольство: хотел «на всякий случай» отметиться у посла и заодно узнать, не получил ли тот «по верху» из Москвы какие-нибудь свежие подробности о случившемся, и чем все это там оборачивалось.

Посол Анатолий Иванович Филатов, на редкость милый и интеллигентный человек, приятно выделявшийся из среды своих коллег, представлявших в те годы нашу державу в Латинской Америке, был полностью погружен в траурные дела.

Извинившись за краткость аудиенции, он попросил войти в его положение: со смертью главы государства свалилось столько присущих моменту протокольных хлопот!

«Конфиденциальных» же новостей, на которые рассчитывал Семенов, не было и в помине.

Уже прощаясь, у двери Филатов, подмигнув мне, шепнул ему на ухо: «Вы бы лучше смотались куда-нибудь за город, развеялись, а то вижу, на вас прямо лица нет».

Мы вышли во дворик, и тут нас окружили ребята-пограничники, охранявшие наше посольство. В тот час известие о том, что в здании находится Юлиан Семенов, имело для них гораздо большее значение, чем московская трагедия. Забыв о службе, они как дети поочередно просили его сфотографироваться с ними, дать им на память автограф.

«Я никогда не отказываю им ни в чем, — словно оправдываясь за этот момент «звездной славы», не совсем уместный в царившей вокруг муаровой обстановке, бурчал под нос Юлиан, направляясь к воротам. — Им ведь здесь, на чужбине, труднее всех: ни по стране поездить, ни жене, ни детишкам подарок купить достойный: жалованье-то у них мизерное. И дипломаты, эта «белая кость, да голубая кровь», ни в грош их не ставят. А в случае чего ведь первая пуля — им. Сколько таких случаев было!»

На тротуаре он постоял, подумал о чем-то, рассматривая носки своих ботинок, потер пятерней бороденку и наконец, чуть склонив голову, вкрадчиво поинтересовался: «А что, старикаш, вы и впрямь тут задумали для меня какую-то программу?»

Я сказал, что программа, согласно полученным мной ЦУ, находится в руках апээновцев, на меня же возложена приятная миссия встречи высокого гостя и его приюта. Тем не менее, я готов сделать для него все, что он пожелает, если это, конечно, в моих силах.

Юлиан снова задумался, посмотрел себе под ноги, потом поднял по-собачьи усталые глаза и, глядя в упор, спросил: «Ты мог бы прямо сейчас увезти меня из этого города? Куда-нибудь далеко, где тихо и глухо, да так, чтобы ни одна сука нас не нашла и не мешала бы нам спокойно уединиться».

«Могу, только надо предупредить апээновцев, что нас не будет в Лиме», — ответил я, понимая, что обрекаю себя на тяжелые и явно незаслуженные разборки с зацикленным на собственном величии завбюро АПН.

«Да пошли они все… — пробормотал Юлиан. — Никого не хочу ни видеть, ни слышать».

Признаюсь, таким я его не видел ни разу. Только что он щедрой рукой раздавал автографы, терпеливо позировал перед объективами прапорщиков, а тут такое, я бы сказал, жесткое пренебрежение к усилиям людей, ему незнакомых, но искренне желавших сделать его пребывание в Перу насыщенным и полезным.

Апээновцы действительно занимались его «программой», готовили какие-то встречи, искали нужных ему людей. А он вот так категорически все откинул.

Наверное, все это он прочел на моем лице, потому что, произнеся столь «кощунственную» фразу, тут же спохватился и устало взмолился: «Ну хоть ты-то пойми меня!»

Он, действительно, был на пределе, как физическом, так и духовном. И ни спорить с ним, ни что-то доказывать ему в этот момент я чисто по-человечески не смог. И, покорно кивнув, сел за руль: «Поехали!»

Мы едем в тишину

Наскоро заскочили в отель, отказались от заказанной для него комнаты, потом — в корпункт, схватили какие-то шмотки, термос, банку растворимого кофе и умчались из Лимы.

— Куда едем? — впервые поинтересовался Юлиан, когда я уже выруливал на широкое, ведущее на юг Панамериканское шоссе. До этого он молча и угрюмо смотрел в окно, автоматически фиксируя картинки бегущего навстречу города и наверняка думая не столько о Лиме, сколько о Москве.

— Какая тебе разница? — Ответил я. — Ты просил увезти тебя в тишину, вот я и везу. Положись на водителя.

— На такого водителя полагаться опасно, — ворчливо бросил Юлиан. — Ты совершенно не знаешь меры в скорости. А если баллон рванет? Кстати, у тебя шины бескамерные? — Я кивнул. — Значит ты полный м…к: наедешь на булыжник, вот и будешь потом рулить на том свете и меня заодно потащишь туда же. И вообще, куда ты мчишься, за нами, что — гонятся? Или ты передо мной выкаблучиваешь?

— Не люблю видеть впереди чужие подфарники, — сказал я, и попытался подколоть его: — Если бы не твой прилет в чужую страну без визы, мы бы ехали гораздо тише. А сейчас уже шестой час, и ехать нам еще часа полтора, не меньше. Темнеет же в тропиках, как тебе известно, ровно в шесть и сразу, а твой водитель не любит ездить в потемках. К вечеру на автострады выкатывают все трейлеры, и не мне тебе рассказывать, как встречные машины слепят здесь глаза, вспомни Кубу.

Я напомнил ему эпизод восьмилетней давности, когда, приехав на Кубу, он попросил меня повозить его по хемингуэевским местам, и в частности в Кохимар, рыбацкий поселок под Гаваной, откуда Хемингуэй ходил в море на ловлю своих «больших рыб».

Возвращались мы из Кохимара очень поздно, и все шедшие навстречу автомобили нещадно слепили нам глаза, а Юлиан то и дело просил «прибавить газку» да «врубить им» дальний свет, авось поймут, как надо вести себя на дорогах.

Сейчас все было иначе. Что-то в нем надломилось, сделало его осторожным и осмотрительным. Где крылась причина этой осторожности, напрочь вытеснившей былую семеновскую удаль и бесшабашность, которую многие осуждали и которой я втихаря завидовал по-черному?

После некоторых колебаний я все-таки не утерпел и спросил его: «Чего это ты стал бояться скорости? Неужто какая-нибудь гадалка подсказала? Или ты был у Ванги?»

Хаос после четвертого генсека

О том, что он посещал болгарскую ясновидящую, я знал, и мне давно хотелось поговорить с ним об этом. А тут вроде сама судьба выводила на эту тему.

Юлиан ответил не сразу. Так же молча и отвлеченно он смотрел на пролетавшие мимо пейзажи. Но брошенная мной наживка не осталась без внимания.

— У Ванги я был, и не раз, — минут через пять, неожиданно, будто наш разговор вовсе и не прерывался, сказал он. — Она мне много интересного наговорила.

Чтобы хоть как-то отмазаться за явно не понравившийся ему вопрос о его осторожности, я, так сказать, «на злобу дня» спросил, а не говорил ли он с ней о наших делах государственных.

— Ты, наверное, слышал, — не отрываясь от бокового окна, сказал он, — Ванга политические прогнозы делать не любит. Все это знают и стараются к ней с этим не приставать. Но я же — «не все». Мне же обязательно надо влезть, куда другим неповадно. Вот я и спросил однажды…

— И что же она тебе сказала? — Не вытерпел я.

— Да вот вспоминаю, — сказал Юлиан. — Ну, в общем, может быть и не дословно, но фраза ее прозвучала примерно так: «Сменятся у вас четыре главы, и наступит хаос». Вот я и думаю: двое уже сменились — Брежнев, Андропов… Кто же те двое, что остались на очереди?

Теперь настал мой черед молчать. Что мог я тогда сказать! В самом деле, смерть Андропова могла принести совершенно разные пути развития политической ситуации. Как однажды говорил мне сам Юлиан во время одной из наших предыдущих московских встреч, в Кремле могли возобладать силы, которых возмущали даже те робкие сдвиги в общественно-политической жизни, что появились при Андропове, те подававшие надежды на перемены, а лучше сказать, «нестандартные» подходы к решению национальных и международных проблем, которыми ознаменовалось его короткое пребывание на посту генсека. Но все могло обернуться и иначе. Ведь не случайно же говорилось в народе, что Андропов готовит почву для перемен больших и радикальных, что под его крылом пестуются политики нового типа, те, что придут на смену засевшим в Кремле склеротикам.

Мне же, человеку, много лет «оторванному от советской действительности», от политической кухни, на которой пеклись все эти пироги, было нелегко выстраивать прогнозы.

Юлиан же, всегда отличавшийся умением раскладывать политические пасьянсы, снова ушел в себя…

Непроявленный снимок

Зависшую было в автомобиле молчанку развеяла забавная картина: лежащий опрокинутым на бок немыслимых размеров трейлер, а вокруг него — десятки тысяч раскатившихся по асфальту и придорожной канаве разбитых яиц, усердно размазываемых по «панамерикане» несущимися в обе стороны автомобилями.

«Ты когда-нибудь видел яичницу длиной в два километра? — оживился Юлиан. — Это же надо занести в Книгу рекордов Гиннесса!»

Яичная сценка вывела его из состояния мрачной сосредоточенности. Он стал балагурить, вспоминать похожие случаи на дорогах Испании, что-то из его германского опыта. Помню, наш разговор стал на рельсы его антинацистских изысканий. И я задал давно мучивший меня вопрос о том, насколько допустим вымысел в творчестве писателя и журналиста.

Юлиан насторожился: «Что ты имеешь в виду?»

Я привел ему пример из его же материала: сказал, что его интервью с бывшим денщиком Гитлера отдает вымыслом, что, по моим подсчетам, этот денщик умер лет за десять до их беседы.

Минуты три я ощущал его тяжелый взгляд на моем правом ухе, после чего услышал совершенно неожиданный вопрос: «А тебе-то самому это интервью понравилось?»

«Разумеется, — ответил я, — но…», — хотел я продолжить, однако он резко прервал меня: «Вот и не скули! Это — своего рода обобщение, литературный прием. Был бы жив этот фриц, ничего иного я от него бы не услышал. Вот и ты не мучай себя угрызениями совести, когда надо показать какое-то явление или общественный феномен, а тебе не хватает фактуры. Надо уметь творчески подходить к работе, домысливать. Но при этом не отрываться от реальности. Например, ты рассказываешь о человеке, и тебе позарез нужно, чтобы он оказался в какой-нибудь вполне конкретной заварухе, где все лучшие качества его характера, его личности проявились бы как нельзя рельефнее. Но ты знаешь, что его там не было. И что? Ты не опишешь, как он участвовал в этих событиях?»

Я пожал плечами, пробормотал что-то вроде «а как же иначе, ведь его на самом деле там не было…»

«Ну и зря! — Юлиан вошел в раж. — Ты же создаешь литературное произведение — не важно, что это газетная или журнальная заметка. Ты имеешь полное право на допустимый вымысел. Кто кроме тебя знает, был ли твой герой там или нет? А тебе он нужен именно там. Так и «воткни» его туда. Ведь он вполне мог бы там оказаться и повел бы себя как раз так, как это нужно тебе для раскрытия темы. Повторяю, это же не сообщение информационного агентства о событии, где все должно быть точным до мелочей, а очерк, почти рассказ».

По ходу этой «теоретической беседы» о журналистском творчестве мы накрутили последние километры нашей поездки.

Куда мы приехали? В рай. В самом деле, отель «Паракас», куда я привез его, расположен на одноименном полуострове — в уникальном экологическом заповеднике, где в одной точке сошлись и неописуемо красивый залив, и высоченные песчаные дюны, и восхитителной красоты пальмы, и буквально усыпанные птицами, тюленями и пингвинами гуановые острова Бальеста, и мистика одноименной с полуостровом доколумбовой цивилизации, и знаменитый, известный по фильму Эриха фон Дэникена «Воспоминания о будущем», гигантский рисунок загадочного «канделябра» на склоне возвышающейся над океаном горы, и маленькие рыбацкие поселки вдоль берега с их ресторанчиками — неказистыми, но щедрыми на самые изысканные блюда из креветок, устриц, крабов, трепангов, кальмаров, черепах и, разумеется, рыб, и прелестные фламинго, когда-то настолько поразившие своей красотой высадившегося здесь со своим войском освободителя Перу от испанского колониального владычества генерала Сан-Мартина, что он дал их цвета — красный и белый — флагу новой республики, и многое-многое другое.

То есть здесь было все то, что на самом деле может создать непревзойденную обстановку для отдыха, где, говоря словами Юлиана, было бы «далеко, тихо и глухо» и где бы «ни одна сука нас не нашла и не мешала бы нам спокойно уединиться».

— Да-а-а, лилипут, ну и местечко ты выбрал! — только и крякнул Юлиан, стоило ему выглянуть из окна предоставленного нам бунгало на шуршащий волнами залив, на появившуюся на неожиданно быстро очистившемся небе луну, вдохнуть океанский бриз.

Обращение «лилипут» он перенял у моего отца. Тот награждал этим словечком своих самых близких людей, когда хотел подчеркнуть свое особое к ним расположение. Юлиан знал, что мне будет приятно услышать такое из его уст, и я пойму, как ему хорошо и как он мне за это благодарен.

Прогулявшись по берегу и размявшись после двухчасового пути, мы отправились в соседний поселок, где в ресторанчике под названием «Лас Гавиотас» («Чайки») отдались на произвол тамошних волшебников морской кухни.

Разговаривали о всяческой ерунде. Юлиан вспоминал, где, в каких странах, при каких обстоятельствах, в каком виде и как он ел «этих гадов морских». Признаться, опыт по этой части у него был отменный.

За тот час, что мы провели в «Лас Гавиотас», с нами за столом побывали и японские, и вьетнамские, и африканские, и испанские, и чилийские, и еще Бог знает какие гости, когда-то разделившие с ним экзотические яства, приготовленные из «гадов», выловленных во всех океанах и морях планеты Земля. Теперь к ним добавлялись и перуанские.

Но, к сожалению, трапеза наша закончилась плачевно. От рыбных блюд, насыщенных йодом и чем-то еще, противопоказанным для людей в его состоянии, у Юлиана резко подскочило давление. Он поднял руки: «Лилипут, сдаюсь. Старость — не радость». Тут же выругался, и мы, расстроенные, медленно покатили назад, в отель.

Наутро он встал как ни в чем не бывало, прогулялся к морю, походил по воде. Купаться не стал, буркнув, что-де «не взял плавки». «Давай лучше поскорее сплаваем на эти хваленые острова, и посмотрим на твой «канделябр», — сказал он. За завтраком вместо кофе пил чай и очень торопился не опоздать на катер.

Часа три длилось это плавание. Море было спокойным, солнце сияло, и удовольствий от встречи с островами и их живностью было масса. Юлиан, боявшийся качки, тем не менее, чувствовал себя прекрасно. Гигантский «канделябр» поразил его своей простотой и необъяснимостью. И вот тут-то мы вернулись к разговору о Ванге. А «вышли» на него совершенно неожиданно.

Дождавшись, пока уляжется первое впечатление от созерцания «канделябра», я рассказал Юлиану о том, как однажды приехал сюда же с намерением сделать снимки этого таинственного рисунка и увидел прямо над ним и так же крупно «выгравированное» на склоне горы слово «ОДЕССА». Как выяснилось позже, надпись эту сделали наши морячки-черноморцы с судна, стоявшего у местного грузового причала. Фотографировать такую прелесть у меня не поднялась рука. Выслушав мой рассказ, Юлиан как-то весь съежился, сделался маленьким и беззащитным.

— Что с тобой? — спросил я, никак не связывая его перемену с тем, что он только что услышал от меня, и решив, что его попросту «укачало» или у него вновь подскочило давление.

«Не могу такое слушать, — сокрушенно сказал он. — Ну как можно надругаться над святыней! Ведь это все равно, что осквернить Библию, нагадить в Эрмитаже перед Мадонной Леонардо да Винчи, бросить в костер рукопись Льва Толстого, Гейне. Не знаю…»

Ему и в самом деле стало плохо. Все очарование нашей поездки рухнуло, и я проклинал себя за то, что распустил язык. Тогда, искренне намереваясь перевести разговор на другую тему, я задал ему вопрос:

— Скажи, а когда ты был у Ванги, не поинтересовался ли у нее судьбой Янтарной комнаты, где искать ее?

Спросил и тотчас понял, что снова попал не в ту степь.

Юлиан помрачнел еще больше, долго угрюмо молчал, держась за поручни и делая вид, что разглядывает окрестности. Потом, не отрывая глаз от берега, сухо спросил:

— Зачем тебе это? — Неожиданно тяжелый, отчужденный тон его голоса заставил меня насторожиться. Я понял, что ступил на минное поле или постучался в запретную дверь. Но отступать было поздно.

— Мне трудно представить, что ты, так страстно разыскивающий Янтарную комнату, не спросил у Ванги, где она находится. И не нужно было бы тратить столько сил, энергии и средств на ее поиск. Правда, тогда бы не появилось новых книг об этом поиске…

— Болтаешь всякую ерунду! — Вспыхнул Юлиан. — «Книг не будет», видите ли! Да хрен с ними, с книгами. Разве в них дело!

Он снова стал улиткой уползать в свою раковину, и я понял, что еще минута и вытянуть эту тему из него будет не так-то просто. И, не желая сдаваться и даже постаравшись казаться обиженным, я продолжал настаивать: «Так говорил ты с ней об этом или нет?»

Он резко повернулся ко мне всем корпусом и словно наставил в упор пистолет:

— Ну, скажи мне, человек-вопрос, зачем мне было спрашивать Вангу про Янтарную комнату?

Тут профессиональное чутье подсказало мне: я что-то нащупал.

— Я уже сказал тебе: чтобы сэкономить на поиске, и вообще, что бы узнать ее судьбу наконец.

И тут он ответил:

— Чтобы узнать, что ее разграбили наши солдаты и офицеры?! Из таких же варваров, что и те, которые написали здесь священное для нас с тобой слово «ОДЕССА», но обезобразили им святыню перуанскую? Нет уж, спасибо! — Он выпалил все это одним залпом, на одном дыхании. И, резко отвернувшись, умолк.

Мне стало не по себе. Я понимал: даже несмотря на то что Юлиан, отвернувшись, как бы перерезал нить нашего разговора, к этой теме еще можно было бы вернуться чуть попозже, когда взрывная волна уляжется и он вновь оттает. Но как страшно бывает иногда открывать дверь в неизвестное, и, чтобы не столкнуться за ней с жестокой, обжигающей правдой или слишком примитивной разгадкой долго мучившей тебя тайны, я предпочел не только не браться за ручку этой двери, но даже больше и не стучаться в нее.

В общем-то семеновская реакция на мои вопросы совсем не обязательно могла быть откровением. Получалось как при фотопечати: бумага была экспонирована мгновенной вспышкой, но, чтобы узнать содержание кадра, ее следовало еще проявить. А делать это было боязно.

К теме Янтарной комнаты мы с ним больше не возвращались. Ни в Перу, ни позже в Москве. И впервые о нашем разговоре с Юлианом я вспомнил только несколько лет спустя, во время столь странного визита ко мне дипломата с его нелепым заданием.

Позже я не раз задумывался, как бы сам прореагировал на мои же вопросы, окажись на месте Юлиана. То есть на месте человека, предположительно знавшего правду, переживавшего ее, мучившегося от осознания собственного бессилия перед жуткой и неисправимой бедой. И чем больше я думал об этом, тем больше убеждался, что за странным поведением Семенова все-таки могла скрываться именно эта правда, эта тайна и эта беда. Но проявиться снимку было не суждено…

Утром мы услышали по радио, что генсеком «избрали» Черненко. И это известие напрочь отринуло все остальные темы.

Юлиан был в состоянии шока, матерился, разводил руками, хватался за голову. А я, наблюдая его реакцию, думал, что, раскрой ему Ванга «тайну Янтарной комнаты» и окажись эта разгадка такой, какой она показалась мне после разговора с ним, наверняка его реакция была бы столь же отчаянной, как и на избрание Черненко: рушились надежды и вера в здравый смысл людей, подавляло и обезоруживало ощущение полного бессилия перед тупой силой, ставящей перед фактом бессмысленного, ничем не оправдываемого варварства.

ВОСПОМИНАНИЯ ФИЛОЛОГА ТАВРИЗ АРОНОВОЙ

Признаюсь сразу: я встречалась с Юлианом Семеновым всего три раза. Правда, достаточно часто и подолгу мы говорили с ним по телефону.

На первую встречу с писателем я не шла, а буквально летела, обуреваемая каким-то сумасшедшим восторгом и ощущением, что вот он-то меня не только поймет, поддержит, подскажет, направит, но, главное, оценит результаты моей предварительной работы — мною были собраны и обработаны сотни статей, очерков, газетно-журнальных публикаций о жанре детектива, который в общем-то хоть и не считался высокой литературой, но вместе с тем был столь увлекателен и любим народом, что нуждался в объективной научной оценке.

На эту встречу, как и на остальные две, я пришла не одна — меня сопровождал мой научный руководитель Алексей Васильевич Терновский, о котором надо сказать особо.

Настоящий ученый, воплощавший лучшие качества русского интеллигента: высочайшую порядочность, редкое благородство, действенную, а не слезливую доброту, энциклопедические знания, такт и какую-то совсем не современную, по советским меркам, кротость.

По дороге мы условились, что говорить в основном будет Алексей Васильевич, а я, так сказать, — на подпевках. Ни страха, ни неуверенности я почему-то не ощущала. Было безумно интересно и волнительно, вперемежку с какой-то, совершенно беспочвенной самоуверенностью.

Юлиан Семенов встретил нас подчеркнуто вежливо, но в его лице мы не заметили ни малейшего интереса ни к нам, ни к моей, такой замечательно-смелой (с моей, безапелляционной точки зрения) идее написать диссертацию о его творчестве.

О том, что эта идея и замечательная, и смелая, думала только я. Алексей Васильевич считал эту задумку слишком дерзкой, хоть и интересной. А сам Юлиан Семенов, похоже, не испытывал никакого желания подобрать хоть какие-то эпитеты к моему проекту.

Он равнодушно слушал, кивал, отвечал на вопросы, оставаясь при этом несколько отстраненным.

Я совсем пала духом и, понимая, что заколачиваю последний гвоздь в крышку гроба, в котором уже лежала моя идея-мечта, вдруг ринулась в бой с самим Семеновым.

Я категорически отказывалась принимать его мягкое недоверие, скепсис и полное отсутствие каких-либо эмоций.

Это был не тот Семенов, образ которого угадывался во всех его книгах, каким я его видела в телепередачах.

Мой эмоциональный взрыв неожиданно помог мне. Писатель вдруг включился в разговор, отбросив куда-то свое меланхоличное недоверие. И, зажигаясь каким-то внутренним азартом, торопливо заговорил.

Как же он говорил! Сколько страсти, любви и трепетной нежности, ненависти и разочарования, тоски и едкой иронии, веры и усталого безверия прозвучало тогда.

И мы, слушая его, ужасались и негодовали, печалились и оскорблялись, хохотали и не верили, улыбались и верили, любили и ненавидели, растворялись и отторгали, взмывали в восторге и камнем падали вниз. Это было какое-то, почти осязаемое, единение душ.

Когда мы прощались, он, чуть улыбаясь, сказал:

— Что ж, милое дитя, пиши, а вдруг и получится.

Удивительное дело. Прошло уже более 20 лет, а я, мне кажется, не забыла ни единой детали, даже самого маленького нюанса этого взрывного знакомства.

На вторую встречу я шла как на заклание — несла Юлиану Семенову рукопись первого варианта диссертации, на страницах которой разгулялась в мыслях, ощущениях и выводах, без малейшей оглядки на цензуру.

Я была почти уверена, что Семенов будет, мягко выражаясь, разочарован, обнаружив, что диссертантка позволила себе отнюдь не тяжеловесно-академический стиль в своем научном исследовании. Да и выводы, сделанные мною, могли показаться писателю не просто неожиданными и непозволительно резкими, но и непочтительными, не отвечающими общепринятым стандартам.

Этот первый вариант он одобрил в целом, хотя и были у нас с ним споры и несогласия (если так можно выразиться). Правда, признаюсь с откровенной радостью, что он был приятно удивлен и даже обрадован общей тональностью и выводами диссертации.

Он много смеялся и уверял, что в таком виде работа не пройдет через бастионы профессуры кафедры советской литературы МГПИ им. Ленина, где мне и довелось быть аспиранткой. Однако охваченная ликованием от осознания того, что первый вариант был Семеновым не просто одобрен, но даже пару раз удалось сорвать аплодисменты, я внутренне приготовилась к яростной схватке.

Увы, Семенов оказался прав. Кафедральные оппоненты буднично-серыми голосами, всего за пять минут доходчиво объяснили, что это интересно, элегантно, временами даже умно (вероятно, им на удивление), но в таком непричесанном виде не пойдет. Да и вообще, не надо умничать и выписывать сложные пируэты — не о Достоевском пишете.

Ни о какой схватке, яростной или родовой (в смысле рождения истины), и речи быть не могло.

Вся в тоске и скорби, я позвонила Семенову. А он вдруг, совершенно неожиданно для меня, откровенно-безудержно обрадовался.

Готовый вариант диссертации с авторефератами и всеми отзывами официальных оппонентов я принесла Семенову на третью, последнюю нашу встречу.

Мы втроем сидели на кухне в его шикарной квартире в доме на Набережной, пили зеленый чай, шутили, смеялись, но как-то вполсилы. Как будто истощился заряд оптимизма и веселья.

Прощаясь, он вдруг как-то протяжно-тоскливо сказал:

— Завалят тебя на защите! Может, мне прийти в качестве моральной поддержки?

Алексей Васильевич, помолчав, задумчиво сказал:

— Нет, это может быть расценено как психологическое давление — вы слишком знамениты и популярны.

— Да ей-то за что страдать? — воскликнул Семенов. — Мои враги будут рассчитываться с этой девчушкой!..

За «девчушку» я немедленно обиделась и, запальчиво так, как-то по-юношески, порывисто вскочила и, глядя ему прямо в глаза, отчеканила:

— У вас нет врагов, у вас есть лютые завистники.

Семенов как-то странно посмотрел на меня и, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, сказал:

— У тебя, деточка, есть еще один серьезный минус: ты еврейка, а я — наполовину. Тебя могут обвинить (не в открытую, конечно) в том, что еврейка защищает диссертацию по творчеству полукровки.

Я, глупое провинциальное дитя, высокомерно-надменно улыбнулась.

— Я готова к любым баталиям и уверена в победе. Ваши ненавистники не могут не знать, как вы любимы и почитаемы народом. Вашего Штирлица обожают все, даже воры в законе. Мне об этом говорил начальник колонии в Узбекистане, мой студент-заочник. Абсолютно не ведая о том, что я занималась творчеством Семенова, он как-то у меня спросил: «Можно ли достать книги Юлиана Семенова? А то в моей колонии, в тюремной библиотеке, — уже 73 заявки на его романы, и среди них есть заявки даже от воров в законе. Хотя этим-то с воли пришлют». Я ответила: «Его книги нарасхват и на воле. Законопослушные граждане СССР любят Семенова, пожалуй, поболее ваших заключенных».

Семенов выслушал мою тираду, а потом сказал:

— Я не смогу сидеть и ждать твоей защиты. Лучше уж я в Ялту полечу. Там хоть как-то отвлекусь от беспокойства и волнения.

Алексей Васильевич даже обрадовался:

— Да, это мудро. А мы уж тут сами, без вас справимся.

А назавтра нас ожидал такой мощный выпад из стана завистников Юлиана Семенова, которые окопались тогда в секретариате Союза писателей Москвы, что мы не просто изрядно поволновались, а попросту впали в глубочайшую, почти безысходную тоску-печаль.

Представьте себе мое потрясение, да что там потрясение, — шок, когда главный оппонент — заведующий кафедрой Литературного института имени Горького, доктор филологических наук, профессор, ровно за сутки до означенного срока сдачи вдруг отказывается от защиты, если не будут изменены некоторые формулировки и выводы, напрямую касавшиеся Юлиана Семенова.

Справедливости ради надо отметить, что диссертацию он одобрил, но… у него были профессионально-дружеские связи с некоей группой не особливо удачливых писателей и журналистов, которые, кто тайно, кто явно, стремились усложнить жизнь Юлиану Семенову. Они использовали в качестве рычагов давления и влияния ложь, клевету, слухи, домыслы, вымыслы, а то и прямые запреты, если имели на это возможность.

Мой оппонент не мог противостоять жесточайшему давлению, которое оказывали на него эти люди. К счастью, он оказался не настолько коварным, чтобы вынести смертный приговор моей диссертации прямо на защите, но весьма малодушным, ибо о своих претензиях заявил только за сутки, хотя работа находилась в его распоряжении полгода.

Авторитет Алексея Васильевича, полное доверие ему как научному руководителю, ученому помогли нам найти удивительного человека — доктора филологических наук, профессора Петра Ивановича Плукша.

Профессор Плукш, сам с удовольствием читавший Юлиана Семенова, очень удивился, что нашлась в «далекой Азии столь рисковая аспирантка».

Он с явным, искренним, а не показным энтузиазмом согласился стать моим оппонентом. Конечно, он вздохнул, когда мы его поставили прямо-таки в прифронтовые условия (написать за сутки отзыв — дело нешуточное), но на следующий день в 6.15 вечера под неодобрительно-строгим взглядом ученого секретаря, еле переводя дух, я сдала все отзывы и диссертацию в секретариат.

Я опоздала на пятнадцать минут. Все заканчивали работу в 6 часов.

До защиты оставалось ровно тридцать дней, как и было положено по инструкциям ВАК[132].

ВОСПОМИНАНИЯ ЖУРНАЛИСТКИ ТАТЬЯНЫ БАРСКОЙ

В августе 1982 года в Доме творчества Союза писателей, как всегда людно, полный аншлаг. Этот литературный Олимп хранил память о Паустовском, Маршаке, Фадееве, Твардовском, Луговском, Каверине, Окуджаве, Вознесенском. Легче назвать тех, кто тут не бывал.

Проходя мимо нашей редакции газеты «Советский Крым» (ныне «Крымская газета»), которая размещалась тогда на полпути от Дома творчества к набережной, писатели непременно к нам заглядывали, приносили отрывки из будущих книг. Мы их печатали на традиционной литературной странице «Воскресное чтение».

Юлиан Семенов появился неожиданно. Он вообще оказался непредсказуемым. Экспромт, импровизация были свойственны его натуре. Этим он был интересен и привлекателен. Накануне взволнованный фотограф Валерий Макинько рассказал нам, что встретился на Ялтинской киностудии с Семеновым и сфотографировал его!

На следующий день во дворе редакции появился плотной комплекции бородатый человек в рубашке защитного цвета с большими карманами на груди, из которых выглядывали авторучка и пачка сигарет. Представился: «Юлиан Семенов. Прошу любить и жаловать».

Все последующие годы нашего с ним общения и сотрудничества были верны этому призыву: любили и всегда жаловали. На протяжении многих лет на страницах нашей газеты печатались главы из его будущих книг, над которыми он работал в гостинице «Ялта», в Доме творчества писателей, в санатории «Россия». Все гонорары просил перечислять в Фонд мира.

Вскоре Семенов стал своим человеком в городе. Он вникал во все проблемы, связанные с развитием туризма, культуры, музеев, в частности очень близко к сердцу принимал судьбу Ливадийского дворца. Предлагал создать при нем Центр международных исследований «Восток — Запад»…

…На читательскую встречу с Юлианом в кинотеатре «Сатурн» в декабре 1982 года собралось более тысячи зрителей.

Он появился на сцене легко и стремительно. Контакт с залом возник мгновенно. Его слушали затаив дыхание. Ни один вопрос не остался без ответа. Любимой формой общения оставался диалог.

Зрители даже не подозревали, что перед ними стоит человек с температурой 39, простуженный, буквально за несколько минут до встречи поднявшийся с постели.

Когда мы, организаторы встречи, пришли к нему в Дом творчества и увидели, в каком он состоянии, стали уговаривать перенести ее на другое время.

Он решительно сказал: «Ни за что! Ведь там же собрались люди!»

Помимо писательского таланта он еще обладал огромным даром любви и уважения к людям, какого бы звания и положения они ни были…

Поражали его общительность, открытость, неуемная работоспособность и вместе с тем какая-то моцартовская легкость. Юлиан будто жил вне времени. И я не удивлялась, когда в двенадцатом часу ночи раздавался телефонный звонок и он, хриплым голосом произнеся свою обычную фразу: «Значится так», — начинал диктовать поправки к очередной газетной публикации.

В 1989 году Юлиан решил организовать фестиваль «Детектив. Музыка. Кино». На приглашение фестиваля откликнулись его добрые знакомые — Микаэл Таривердиев, Валентин Гафт, Леонид Ярмольник, Георгий Гречко.

Не побоялся Семенов пригласить и известного на всю страну следователя по особо важным делам Тельмана Гдляна (тогда на него начались гонения).

Августовским вечером 1989 года к концертному залу «Юбилейный» устремились толпы горожан и отдыхающих. В воздухе висел вопрос: «Нет ли лишнего билетика?!» Его, конечно, не было.

Увлекательные детективно-литературно-музыкальные шоу продолжались в течение пяти вечеров. Главным героем в них оставался Юлиан Семенов. В совершенно необычном для него белом одеянии[133] он напоминал мифологического героя. Он был счастлив, потому что сбывались его мечты — зрители ликовали при встрече с актерами, с удовольствием смотрели западные кинодетективы, привезенные с XVI Московского кинофестиваля, на ура проходил аукцион книг его издательства ДЭМ, а главное, — средства, полученные от фестиваля, переводились на благоустройство Пушкинского и Чеховского музеев в Гурзуфе.

ВОСПОМИНАНИЯ ПОЭТА ОЛЖАСА СУЛЕЙМЕНОВА

С Юлианом Семеновым я познакомился сначала как читатель. Прочел в конце шестидесятых в журнале только что написанную им повесть «Семнадцать мгновений весны» и поразился литературной добротности этого произведения. Потом, конечно, с удовольствием смотрел фильм (да и до сих пор просматриваю на кассете), никогда не забывая, что основа его — прекрасный литературный материал.

Подружились мы позднее. О литературе не говорили — это удел молодых, начинающих писателей, которым крайне важна оценка их работы. Для нас же литература стала неотъемлемой частью жизни. Воздухом. Разве мы говорим о воздухе, которым дышим? Разве только когда его уж особенно загрязнят дымом или выхлопными газами. Поэтому мы с Юлианом чаще говорили о судьбах — своих и чужих.

Готовил Юлиан сам. Однажды приехал я в Москву, он ко мне звонит: «Олжас, жду. Манты будем есть!»

Прихожу. Стоит Юлиан на кухне в переднике и варит купленные в ресторане «Узбекистан» манты, энергично помешивая в кастрюле половником, — совсем как сибирские пельмени. А манты ведь на пару готовят — на решетке, в каскане. После этого я ему и прислал из Алма-Аты каскан.

По натуре Юлиан был путешественник, открыватель. Общителен был очень и со всеми находил общий язык — если стоило его находить. Отцом был на редкость нежным. Может и не хватало ему времени, чтобы выразить свое отношение к дочкам, но, как необязательно выпить все море, чтобы осознать, что оно соленое, — достаточно нескольких капель, так и тех часов, которые он с ними провел при мне, мне хватило, чтобы понять, насколько он их любил…

Перестройку Юлиан принял сразу и активно в нее включился. Перестройку должны были делать новые люди, и Юлиан по складу ума к ним относился. Они формировали общественное мнение, подготавливая его к приближающимся изменением. Почти все мы, писатели, старались их приблизить. Изменения пришли, но, к сожалению, в дальнейшем оказались слишком прямолинейными и не всегда к лучшему…

Юлиан был динамичен, экспрессивен и успешен. Всего добивался. Все, к чему прикасался, превращалось в дело. Оттого и завидовали ему. Когда в любой среде появляется личность такого масштаба, то сразу привлекает повышенное внимание, и далеко не всегда доброжелательное. Сам Юлиан не знал равнодушия и если уж верил в человека, то веру эту хранил и поддерживал не на словах, а на деле. Строки: «Если друг оказался вдруг и не друг и не враг, а так» точно не о нем. Он другом быть умел.

В декабре 86-го года в Алма-Ате начались выступления молодежи и гонения на Кунаева. Он уже вышел на пенсию, но предъявленные ему обвинения были более чем серьезны.

Я, будучи на его стороне, также оказался в опале.

Гонениям было суждено продолжаться в течение долгих месяцев — пришло время низвержения памятников.

Я всегда думал, что у меня очень много друзей, — со сколькими писателями встречались, общались, выпивали! А тут вдруг понял, что друзей у меня почти не осталось. Вокруг образовалась пустота. И в этой пустоте раздался один-единственный голос в мою защиту — голос Юлиана Семенова. И не просто голос. Вскоре мне пришлось бежать из Алма-Аты (иначе бы меня арестовали), и я приехал в Москву, где Юлиан меня приютил. «Прятался» я и на его даче в Крыму, под Ялтой.

Как раз в те дни меня пропечатали в «Правде», и Юлиан, выступая перед московской интеллигенцией в ЦДРИ, получил вопрос из зала: «Что вы думаете о поэте Олжасе Сулейменове?». Ни секунды не раздумывая, он ответил: «Я знаю Олжаса. Олжас — алмаз. А к алмазу грязь не пристает!» И эту позицию Юлиан не изменял до окончания гонений на меня.

Через некоторое время я вернулся в Алма-Ату в надежде отстоять Кунаева (а им занимался и ЦК КПСС и КГБ и местный ЦК).

С Юлианом мы договорились поддерживать тайную связь через надежных людей — друзей кинорежиссеров. Я ему оставил их телефонные номера, и он по ним звонил, не называя имен и фамилий.

У Юлиана был обширный круг знакомых в КГБ и ЦК КПСС, и он, разузнав касающиеся нас новости, сообщал их мне.

Надо сказать, что Юлиан знал и Горбачева, и Яковлева, и Бобкова — интеллигентнейшего человека, который в моей судьбе принял участие. Он в КГБ занимался идеологией, и в писательских делах и интригах прекрасно разбирался. Это были основные «источники информации» Юлиана.

Я хорошо знал, что Юлиан был близок к КГБ. Это было связано с его сферой литературной деятельности, с архивами, но эти отношения никогда не превратились в нечто, от чего порядочному человеку стоит отворачиваться.

Юлиан был человек мудрый и понимал, где добро, а где зло…

Все помнили, что было в тридцатые годы, но забыли, что в 60-е, в нашу эпоху «возрождения», и в КГБ появлялись интеллигентные и светлые люди, способные отличить добро от зла. И Юлиан общался именно с такими людьми. Он меня с ними впоследствии познакомил. А в ЦК таким светлым человеком был наш общий хороший друг Александр Николаевич Яковлев…

Что поразительно, в 87-м году отмечали юбилей — 50-летие 37-го года. Отмечали торжественно. Я помню, как откликнулись писатели, которые всегда, начиная с XX съезда, выступали с трибун, сокрушая сталинизм. Но лишь только появлялась возможность свести с кем-то счеты, как ими же использовались методы, сведшие в могилу многих писателей в 37-м году и в нашей республике и в других республиках Советского Союза. Психология у многих осталась та же самая… Не каждый из пишущих прошел эту проверку. Даже очень уважаемые ныне имена в то время «проверялись на всхожесть» и «всхожесть» оказывалась плохой…

Шли месяцы, мы поддерживали с Юлианом «тайную связь». И вот однажды он звонит к моему «связнику» — режиссеру-документалисту Юре Пискунову и ликующе говорит:

— Олжас, можешь передать Кунаеву, что все обвинения с него сняты!

— Юлиан, — взмолился я, — мы же договаривались, без фамилий!

— Ничего, пусть эти сволочи слушают! Демаш Ахматович свободен.

Юлиан в своей жизни помог многим. Но говорить об этом не любил, имен не называл, на благодарность или ответную помощь не рассчитывал, — он помогал бескорыстно. В этом природа добра — оно ведь всегда бескорыстно.

Вот таким был Юлиан — и от Бога и от воспитания…

ВОСПОМИНАНИЯ ПИСАТЕЛЯ ИРЖИ ПРОХАСКИ

Вице-президент исполкома МАДПР… Этим ироническим титулом меня когда-то наградил один чехословацкий журналист, даже не подозревая, какую честь мне этим оказывает. Ибо быть другом и ближайшим сотрудником президента — основателя МАДПР Юлиана Семенова — писателя, журналиста, неистового репортера, которому хочется находиться в центре всех опасных и драматических событий нашей планеты, вечного путешественника и мечтателя, который к тому же гейзер или, точнее сказать, вулкан идей, инициатив и вдохновений, это действительно награда.

В тот раз мы встретились на Кубе в мае 86-го года по случаю литературной конференции, посвященной детективу. Мы были приглашены туда как почетные гости, поскольку семеновский Штирлиц и мой майор Земан на Кубе необычайно популярны.

Юлиан явился на Кубу с одной из своих фантастических идей: создать здесь МАДПР — Международную ассоциацию детективного и политического романа.

Признаюсь, мне эта мысль в первый момент показалась несколько дикой. Из писателей тут были мы с ним, наши кубинские товарищи, два мексиканца, один уругвайский писатель — эмигрант, один болгарин — и все. Объявить в таких условиях о создании новой международной организации казалось мне по меньшей мере безответственным, слишком претенциозным и до смешного самонадеянным.

Об этом мы спорили и ругались с Юлианом Семеновым на гаванском яхтовом причале целую ночь. При этом мы изрядно выпили, а посему около двух часов ночи спустились по трапу причальной дамбы в море, чтобы немного охладить свои разгоряченные головы.

Теплое море под космическим куполом карибской ночи, похожей на своевольную женщину, воткнувшую в свои волосы тысячи лениво мерцающих звезд, было так великолепно и умиротворяюще, что мы наконец-то договорились, и я согласился с Юлианом.

И только утром мы узнали, какой номер отмочили. Ночью гаванский порт кишмя-кишит акулами, барракудами, меч-рыбами и другими опасными тварями, а мы-то вместе с ними плавали!

Но Юлиан, как всегда, оказался прав: основание в 1986 году МАДПР было задумано мудро, а время выбора настолько отвечало состоянию мира и стремлению писателей к взаимопониманию, что сегодня МАДПР объединяет писательские организации от Америки до Японии с благородной целью — помогать литературе бороться с насилием, преступностью, беззаконием и использованием силы в любой части света.

Все мои встречи с Юлианом Семеновым были интересны и полны приключений, поскольку его прямо-таки влекут драматические конфликты, напряженность и авантюры.

Например, когда создавалась МАДПР, я был арестован на Кубе как террорист, поскольку у меня имелся пистолет-кольт «Смит и Вессон», почетный подарок одного кубинского генерала, забывшего проинформировать полицию о своем даре.

В 1987 году, во время второй встречи Исполкома МАДПР в мексиканском городе Сен Жуан дель Рио, Юлиан вдруг спросил меня:

— Тебя исключили из партии?

Надо сказать, что перед этим из Праги в Москву поступило сообщение, что Семенов общается с человеком, который из-за своей политической позиции недостоин его доверия.

— Да.

— За что?

— Я не согласен с вводом ваших войск в Чехословакию в 68-м году.

— Но ты прав, — сказал Юлиан. — Это был идиотский поступок. Рано или поздно нам все равно уходить, поскольку это крупнейшая политическая ошибка, которую нам придется исправлять. Слава Богу, что тут со мной от вас хоть кто-то порядочный.

И с тех пор на многочисленных заседаниях он с гордостью сообщал, что рядом с ним сидит чешский писатель, который не согласен с советской оккупацией Чехословакии.

За год до этого в испанском портовом городе Хихон я предложил выбрать местом следующей встречи Прагу. Однако американцы ответили, что не поедут в страну, где писателей сажают в тюрьму за их убеждения. Поскольку в то время по стечению обстоятельств Вацлав Гавел и другие политические узники совести были на свободе, я поручился, что у нас в тюрьме нет ни одного писателя.

Незадолго до нашей добржишской конференции в январе 1989 года Вацлава Гавела посадили.

Юлиан Семенов немедленно прилетел в Прагу и отправился в ЦК КПЧ ходатайствовать за него у Рудольфа Гегенбарта и министра внутренних дел Кинцла.

Вернулся он успокоенный, поскольку эти государственные и партийные деятели гарантировали ему, что еще до открытия нашей конференции на Добржиши Вацлав Гавел будет снова на свободе, так как его арест якобы всего лишь формальность.

Однако наступило 20 февраля — день открытия нашей конференции, а Вацлав Гавел все еще не был на свободе. Наоборот, на той же неделе его ожидали суд и приговор.

Встречая в аэропорту своих иностранных друзей — членов Исполкома МАДПР, я видел, что дело плохо. Не прилетел Фридрих Дюрренматт, которому мы должны были вручить премию за весь его творческий жизненный путь. В знак протеста не прилетели и американские писатели, послав телеграмму следующего содержания:

«Дорогие коллеги! Накануне встречи Международной ассоциации авторов детективной литературы в Праге Исполнительный комитет членов этой организации решительно протестует против заключения нашего друга и писателя и драматурга Вацлава Гавела.

Этот репрессивный акт является нарушением всех прав человека и противоречит духу сотрудничества, который завладел миром.

Мы убедительно просим, чтобы он и другие политические заключенные были освобождены.

Мы настаиваем, чтобы это письмо было зачитано во время заседания Исполнительного комитета в Праге, было ратифицировано комитетом и оглашено на пресс-конференции этой организации в Чехословакии.

Благодарим вас за понимание.

Роджер Л. Саймон, Роаз Томас, Джо Гоез и Джером Чарин».

Под этой американской резолюцией поставили свои подписи и другие члены исполкома: Лаура Гримальди, Марко Тропеа, Мишель Квинт, Пако Игнасио Тайбо, Андре Мартин, Макуэль Кинто, Хуан Мадрид, Эрик Райт, Сюзан Муди. А я зачитал ее на заключительной пресс-конференции.

Последним в тот февральский день прилетел Юлиан Семенов. Нам даже не удалось переговорить, потому что тут же, на аэродроме, ожидала правительственная машина, которая немедленно увезла его в ЦК КПЧ, к руководителю отделения обороны и безопасности Рудольфу Гегенбарту.

Нам в тот вечер на Добржиши пришлось заседать без него. В писательский замок его привезли около полуночи усталого, раздраженного и злого.

Он тотчас пригласил меня к себе.

— Эти идиоты начали с Вацлавом Гавелом большую игру и не собираются от нее отказываться, — сказал он мне. — Я не имею права рассказывать тебе подробности, но мы влипли в нехорошую историю. Похоже, это конец организации, которую мы, затратив столько сил, все эти годы строили.

Я молчал, мне было тяжело.

— Для меня и для советской политики лучше всего было бы присоединиться к американцам и к их резолюции. Но таким образом я бы уничтожил тебя. На тебя возлагают ответственность за ход этого заседания, поскольку это ты предложил провести его в Праге. Если дело не кончится добром, тебя посадят.

Я был к этому готов.

— Нам нужно обмозговать, что делать. Разумеется, мы должны настаивать на освобождении Вацлава Гавела. Это наша моральная обязанность, и я сгорел бы от стыда, если бы этого не сделал. Но нужно так сформулировать, чтобы спасти тебя.

В этих словах было столько солидарности и настоящей жертвенной дружбы, что я не забыл их до сих пор.

Я искренне зол на истеричного француза Жана Франсуа Церраля, который так ничего и не понял и по сей день клевещет на Юлиана Семенова за его тогдашнюю тактику.

Пятая, добржишская конференция исполкома МАДПР и впрямь была драматичной. Секретари «старого» Союза писателей Адлова и Мадат, этот «мальчик со злыми испуганными глазами», как его охарактеризовал Юлиан Семенов, шпионили за нами на каждом шагу и записывали на магнитофон каждое слово, в том числе и те, что были сказаны на ночном закрытом заседании, которое демонстративно покинула половина французской делегации — Дидье Деник и Жан-Франсуа Церраль, не согласные со «слишком умеренной резолюцией», которую мы предложили. Международная ассоциация — МАДПР тем не менее эту бурю пережила, не распалась и к утру приняла резолюцию, которая звучала так:

«Исполнительный комитет МАДПР на своем пятом заседании в Праге большинством голосов своих членов (воздержался лишь один кубинец) решил просить президента ЧССР, чтобы он воспользовался своим правом и в духе хельсинкских и венских договоренностей предоставил свободу писателю Вацлаву Гавелу».

Но даже столь дипломатично сформулированная резолюция МАДПР не могла быть опубликована в Чехословакии, и весь ход пражского заседания бойкотировался официальными органами и печатью.

Несмотря на это, пятая конференция Исполкома МАДПР стала легендой в истории этой международной писательской организации.

Вскоре Вацлав Гавел стал президентом нашей республики, советские войска покинули нашу страну, а мне по-прежнему хотелось быть «пражским резидентом» Юлиана.

ВОСПОМИНАНИЯ ПРОФЕССОРА-НЕВРОПАТОЛОГА ВИКТОРА ШКЛОВСКОГО

Познакомились мы с Юлианом сорок лет назад, в Доме кино, и я его сразу запомнил и полюбил.

Он был невероятно яркой фигурой, способной из состояния спокойствия неожиданно переходить в состояние шаровой молнии. Если человек ему был симпатичен, то он мгновенно проникался к нему доверием, раскрывался и с ним было необычайно интересно с первых же минут разговора. Он был общителен, но избирателен. Мне пару раз выпадала возможность понаблюдать, как резко мог Юлиан разговаривать с некоторыми людьми, чуждыми ему по духу.

То, что Юлиан был человеком необычным, удивительным, не побоюсь этого слова, уникальным, не вписывавшимся в рамки окружавших нас стандартов, я понял сразу. Он и думал, и говорил нестандартно. Меня поразила энциклопедичность его знаний и вместе с тем некий энергичный романтизм. В ходе наших последующих встреч я начал воспринимать его не только как писателя и публициста, но и как очень серьезного исследователя целого ряда проблем, касавшихся каждого, кто жил в тот непростой период.

Юлиан был уникальным пропагандистом своей Родины. Я лично никогда не считал себя поклонником КГБ, хотя организации такого рода необходимы и существуют в каждом государстве — мир без разведки существовать не может. Увы, то, что происходило за стенами КГБ в определенные годы, можно охарактеризовать извращением представления о гражданских правах. Но Юлиан смог создать образ Штирлица — честного и умного человека, преданного своему государству. И этот персонаж не был полностью плодом его писательского воображения — он обратился к фактам истории, к жизни замечательных разведчиков, служивших стране верой и правдой.

Не каждая книга и не каждый фильм выдерживали испытание временем. «Семнадцать мгновений весны» выдержали. Три десятка лет тому назад, при его первом показе, этот фильм смотрела вся страна: люди бросали работу, отменяли сабантуи и приникали к экранам телевизоров. Все в этом фильме было удачно — и режиссура, и актерские работы, и музыка нашего общего друга Микаэла Таривердиева. Мы ее с Юликом иногда слушали — она была ему очень близка, и как-то он мне сказал: «Микаэлу удалось сделать удивительное — его музыка легла на д у ш у м о и х м ы с л е й». Но, безусловно, самая большая заслуга в успехе фильма принадлежала Юлиану — автору и сценаристу, с его взглядом и рукой мастера…

Ту, последнюю нашу встречу (не считая моего врачебного визита на Пахру, к уже совсем больному Юлику незадолго до его смерти) я запомнил особенно хорошо…

Вторая половина восьмидесятых, я отдыхаю в Массандре и конечно же звоню к Юлиану, на его крымскую дачу недалеко от Фороса.

Юлиан обрадовался, и мы договорились встретиться через три дня.

На следующий день я ехал с моим приятелем — комендантом госдач по трассе, и вдруг он говорит: «Смотри-ка, машина Юлиана Семенова!» (Юлика и его оранжевый «жигуленок» с «татуировкой» на двери со стороны водителя в Крыму знали все).

Мы остановились, посигналили, встретились, обнялись, и Юлик сразу же заявил: «Ждать послезавтра не будем. Поехали ко мне!»

Мы сидели в небольшом доме в горной деревеньке Олива, завешанном его фотографиями с политиками и нацистскими преступниками, интервью с которыми он добился, и горячо обсуждали тогдашнюю политическую ситуацию.

Тогда-то Юлиан и рассказал мне о своей новой задумке — последнем романе о Штирлице «Отчаяние».

Я был потрясен. Штирлиц должен был вернуться после войны на Родину и попасть в тюрьму как враг народа!

Этот сюжет тоже не был полностью плодом воображения Юлиана — фактов предательства нашим государством замечательных разведчиков было несколько. Предательство властью своих соотечественников — верных и преданных, — это самое страшное явление в нашей истории, и примеров его хватает по сей день.

Юлиан, описывая трагическую судьбу Штирлица, будто прогнозировал и предвидел время, которое нам предстояло.

Его рассказ меня поразил — это было серьезнейшее откровение, предвидение. А чего стоило в романе изображение Сталина — трагической и страшной фигуры, в течение тридцати лет маячившей над страной! Я, как медик, уже тогда был убежден в паранойяльности этой личности, не щадившей не только врагов, но и близких.

Поразила меня и следующая вещь Юлиана — «Ненаписанные романы» — исследование политической ситуации в стране в сталинскую эпоху. Это была своеобразная квинтэссенция всех личных переживаний Юлиана, «перемолотых» его интеллектом.

Да, страна развивалась. Да, мы выиграли войну. Да, выходили фильмы, ставились спектакли, писались книги. Но все это — в условиях гигантского концентрационного лагеря.

В «Ненаписанных романах» Юлиан говорил и о Ленине. Личность этого гениального, пусть и зло — гениального человека его всегда привлекала…

Некоторые по-разному могут трактовать все то, что произошло в нашей стране, но то жесткое, эмоциональное, грамотное отношение к истории, которое было свойственно Юлиану, должно быть достоянием людей ныне живущих. Новое поколение должно жить, понимая и помня историю, поэтому его книги должны были бы издаваться ныне миллионными, а не тысячными тиражами.

Его книги представляют сейчас очень большой интерес — это то чтение, которое, оказывая на современного читателя сильное психологическое влияние, дает возможность ему осмыслить то время, в котором жили его родители и родители родителей.

Демократия в том виде, в котором она у нас организовалась, ужасна. Это вседозволенность, разгул, безответственность.

Юлиан в начале перестройки мечтал об истинной демократии и стремился сделать все, для того чтобы свободы были для всех и в равной степени значимы.

Созданная им газета «Совершенно секретно» стала его рупором.

Увы, зараженного духом Юлиана Боровика не стало, и сейчас газета лишь теплится.

ВОСПОМИНАНИЯ БРИТАНСКОГО ИЗДАТЕЛЯ ДЖОНА КАЛДЕРА (Великобритания)

Никогда не знаешь, будет ли пользоваться успехом та или иная книга, которую ты решил печатать, — это всегда определенный риск.

Я сначала узнал о книгах Юлиана, принял решение их издавать, а потом уже стал его другом.

В его шпионских романах меня поразило глубокое, двухстороннее знание международной политики и корректное отношение к «политическим врагам» его страны. Эти тонкость и вежливость отличали и его роман «ТАСС уполномочен заявить», который я издал.

В Англии любят шпионские романы, и эта книга Юлиана пользовалась успехом и хорошо разошлась.

Затем мы с Юлианом представляли ее в Америке: проехали через Торонто, Калифорнию, Нью-Йорк, Сан-Франциско. Юлиан давал интервью, выступал на конференциях, часто увлекался и не мог остановиться — очень хорошо помню, как он беседовал с одним журналистом в течении трех часов!

Несколько раз ему задавали вопросы про его связи с КГБ, и Юлиан всегда отвечал с юмором.

Мне он поведал о своей встрече с Андроповым, когда тот сказал, что хорошо бы Юлиану писать шпионские романы, которые стали бы своеобразным противовесом американским и английским.

Юлиан с удовольствием согласился, и Андропов предложил ему допуск ко всем секретным архивам. Юлиан благоразумно отказался от ознакомления со всеми документами — просмотрел лишь несколько, пояснив: «Я — писатель с богатым воображением. Остальное выдумаю! Зачем мне знать лишнее?».

Он был патриотом, но критиковал многие стороны тогдашней жизни.

В Голливуде его все полюбили, он приобрел много хороших друзей, в том числе автора шпионских книг Гилта. Он нравился людям, они к нему инстинктивно тянулись.

Мы с Юлианом после той поездки неоднократно встречались в Лондоне и в Париже, и меня всегда поражало количество людей, с которыми он был знаком…

Я уверен, что книги Юлиана не устареют, потому что он был хорошим писателем. В его романах мне всегда нравилось наличие философской стороны (то, чего порой не хватало Ле Карре), интересных диалогов, раздумий и ретроспектив. И, несмотря на насыщенный сюжет, Юлиан никогда не становился его пленником.

Я теперь на пенсии, но очень надеюсь, что молодые издатели будут продолжать издавать Семенова. Я же каждый год устраиваю чтения в моем книжном магазине в Лондоне — читаем мы и отрывки из романов Юлиана.

ВОСПОМИНАНИЯ ИЗДАТЕЛЯ АЛЕКСАНДРА УИКАМА (Франция)

Юлиан Семенов оказался первым русским политическим писателем, о котором услышали в 80-е годы во Франции и который решался говорить о политике, не будучи диссидентом.

О Советской России существовало вполне определенное мнение — все писатели пишут исключительно то, что велит власть, и их за это печатают в государственных издательствах. В начавшуюся перестройку мы тогда не особо верили.

Юлиан Семенов позвонил ко мне, и мы договорились о встрече.

Я увидел удивительный персонаж — он был близок к власти, к КГБ, но в то же время говорил так свободно, будто не жил в коммунистической стране.

Конечно, сперва у меня были опасения, что он — секретный агент, и я даже думал о возможности какой-то «махинации», но Юлиан сам так увлеченно рассказал мне о своих близких отношениях с Андроповым, что я понял — передо мной не секретный агент, а настоящий писатель, страстно увлеченный вопросами власти и политики. Поскольку меня эти темы также увлекали, я и решил его издать.

Мой прямой начальник — господин Бельфон, хозяин издательства «Бельфон», сперва сомневался в том, что Семенов заинтересует французского читателя — ведь если читатель не заинтересуется личностью нового писателя, он не заинтересуется и книгой. (Мы и не знали, что у себя на Родине Семенов писал бестселлеры, в нашем понимании автором бестселлера мог стать исключительно француз.) И тогда я предложил Бельфону ход — создать Семенову несколько противоречивый имидж — писатель из коммунистического мира, живо интересующийся капитализмом.

Надо сказать, что у нас во Франции людей любят «раскладывать по полочкам». Семенов же, действительно, ни в какие «полочки» не влезал. Он любил женщин, машины и не пренебрегал деньгами, мастерски ведя деловые переговоры, и… был настоящим патриотом свой страны. Охотно признавал, что в Советской России проблемы со всем (кроме литературы), и… невероятно гордился тем, что он — русский. Причем, на мой взгляд, он сперва ощущал себя русским, а уж потом советским. Он имел связи в высших эшелонах коммунистической власти, но по убеждению был скорее не коммунистом, а философом, желавшим изменений и считавшим, что менять нужно не все и не сразу.

Мой ход удался, журналисты напечатали с Юлианом Семеновым несколько интервью, читатели им заинтересовались, и его книга «ТАСС уполномочен заявить», вышедшая в нашем издательстве, разошлась очень хорошо.

Обычно издатели не читают выпускаемых ими книг, но я оба романа Семенова, выпущенных у Бельфона, прочел с интересом.

Я знаю, что и в России «ТАСС…» пользуется огромным успехом, но мне лично больше понравился второй роман Семенова — «Репортер», вышедший у нас под названием «Инженер Горенков», к которому я написал комментарий.

Это история рядового инженера, оказавшегося в тюрьме из-за отказа слепо подчиниться власти и открытого выступления против номенклатуры. В этом романе Семенов показал, что перестройка — вовсе не историческая неизбежность, как у нас любят представлять, и Горбачев, если бы не захотел, мог бы ее и не начать.

Семенов нашел своего читателя во Франции, не навязывая персонаж, а говоря о политике и власти, — это было ново и не могло не заинтересовать.

У нас каждый год публикуется 60 миллионов книг, и при такой конкуренции не просто привлечь к себе внимание, но ему это удалось.

Издательское дело во Франции отличается от американского тем, что издатели и после выхода книги сохраняют с авторами приятельские отношения.

Каждый раз, когда Юлиан приезжал во Францию, я с ним с удовольствием встречался. Вскоре мы начали обговаривать условия публикации новой книги Юлиана, но нашим планам не суждено было сбыться из-за его болезни. Вскоре его не стало.

Юлиан Семенов был несравним, и единственный, с кем я провожу параллель, вспоминая его, это Хемингуэй.

ВОСПОМИНАНИЯ ПИСАТЕЛЯ-ЮМОРИСТА ВЛАДИМИРА ХОЧИНСКОГО

Юлиану Семенову

Сгорел… Ушел от нас так рано,

Погасла яркая звезда,

Но Юлиан и «Юлиана»

Остались с нами навсегда!

Юлиан, Юля, Юличка… Я закрываю глаза… Воспоминания, воспоминания. Сколько лет пролетело… В памяти волнами наплывают мгновения встреч: его глаза, лицо, жесты, слова, улыбка, смех!

Он был ни на кого не похож, неповторим, непредсказуем. Это был действующий вулкан. Его творческая душа, темперамент требовали новых впечатлений, ощущений, постоянного возбуждения, контрастов. К чему бы он ни прикасался, он все делал с размахом, стараясь объять необъятное, торопясь сделать это. Он считал, что сделать невозможное — возможно, и ему с его поразительной энергией, талантом, исключительной работоспособностью все удавалось.

Наше знакомство, как и он сам, было удивительным.

Много лет тому назад я получил письмо от моего друга Сергея Высоцкого с просьбой оказать помощь Юлиану Семенову, который снимал на «Ленфильме» картину о Вьетнаме «Ночь на 14-й параллели».

Юлиан был членом редколлегии журнала «Человек и Закон», а Сергей Высоцкий его главным редактором.

В письме Сергей просил меня срочно соединиться с Юлианом, ибо вопрос не терпел отлагательства.

Вначале я слегка обалдел. Затем рассмеялся. Это я-то должен срочно помочь знаменитому Юлиану Семенову, которого знает вся страна, у которого есть большие связи? Что может быть почетнее! Жаль только, что связи у меня лишь с издательством, которое несколько лет назад выпустило мою книжку «Короче…». (Будучи юристом я работал на фабрике юрисконсультом и изредка печатался в центральных газетах и журналах.) Но просьбу друга надо выполнять.

Я позвонил. В трубке раздался уверенный голос Юлиана. Я представился, и он попросил меня приехать на «Ленфильм», сообщив, что помощница режиссера его картины попала в беду и ее надо спасать.

«Спасать, так спасать!» — подумал я и поехал.

На студии Юлиан рассказал мне о случившемся.

Под Новый год пьяный сосед помощницы режиссера по коммунальной квартире, не найдя припрятанной в коридоре водки, решил почему-то, что виновница пропажи — помрежа, подошел к ней на общей кухне и дважды попытался ударить ее кочергой по голове.

Когда он вторично занес кочергу над головой женщины, та ударила его ножом в живот.

Ее арестовали, и дело было передано в суд.

Слушая Юлиана, я с умным видом кивал, но ничего путного мне в голову не приходило…

Вдруг я вспомнил, что однажды помог, а потом и подружился на юрфаке в университете с большим добрым парнем Колей Ермаковым, которого я, правда, уже давно не видел. А ведь теперь Николай Александрович Ермаков председатель городского суда! Вот тебе и связь, если Коля не зазнался!

Я поделился моими соображениями с Юлианом, и он решительно сказал: «Не теряя времени, едем к твоему Коле!»

В машине, как бы изучая, Юлиан меня внимательно разглядывал, а потом сказал:

— Мне очень нравятся твои острые афоризмы — я их читал…

— Но я ведь давно не был в городском суде и не видел Ермакова! — выпалил я невпопад.

— Ерунда! Если он друг, то поможет!

Мы подъехали к зданию суда и зашли в приемную. Я попросил Юлиана подождать, а сам отправился к Ермакову.

Николай тепло встретил меня, и я ему объяснил причину моего приезда.

Пригласив в кабинет Юлиана, заявил, что затребует дело, подробно с ним ознакомится и постарается помочь: «Тут есть зацепки — необходимая оборона, освобождающая от ответственности».

Через месяц помреж была освобождена. Ее действия были признаны самообороной.

Узнав результат, Юлиан улыбаясь изрек: «Судьи — слуги закона… и друзья тоже».

С этого момента и завязалась наша дружба, которая продолжалась и крепла до последней нашей встречи. А мне кажется, что она продолжается и сегодня, потому что Юлиана я вспоминаю очень часто, будто наяву слышу его голос, советы, шуточки, выражение его лица, когда он негодует или радуется и смееется. Бережно храню его послания в «Литгазету» (Рога и Копыта) Суслову с просьбой почаще меня печатать, Л. Ленчу и Б. Ласкину — с просьбой написать предисловие к моей книжке. В них он называл меня «внучатым праправнуком герцога Ларошфуко», чем я очень гордился.

Юлиан любил делать добро и был верным другом. Дружить так дружить, любить так любить, ненавидеть так ненавидеть! Он часто повторял: «Да здравствует бюрократия нашей дружбы!»

В Москве он познакомил меня с женой и дочками, которых бесконечно любил.

«Какой же Юлик счастливый! Красавица жена, чудные дочки, талант, полон энергии, гремучая смесь — плодовит, богат, знаменит» — радовался я за него, но когда мы бывали вдвоем, что-то меня в Юлике настораживало и волновало. То ли воспоминания прошлого, спрятанные на дне его души, а может вечная неудовлетворенность его характера, а может быть то, что действительность только слегка напоминает жизнь, которую он так любил. Иногда, несмотря на показную грубоватость его высказываний, он как бы стесняясь, тянулся к нежности. Казалось, что ему, с его противоречивым характером и вулканической работой души, нежности-то в жизни и недоставало.

Как-то приехав в Ленинград и остановившись в гостинице «Ленинградская», он позвонил ко мне. Я мигом приехал.

Юлиан сидел в номере уже слегка подвыпивший. Мы обнялись и продолжали празднество вдвоем.

В тот вечер я рассказывал Юлику о Вольфе Мессинге, с которым познакомился мальчишкой в Челябинске в 1944 году и в течение нескольких лет помогал в проведении психологических опытов.

В то время Мессинг жил в гостинице «Южный Урал» вместе со знаменитым Араго, который в уме множил пятизначные числа и извлекал из них корни.

Юлик с увлечением слушал.

«Такие вещи ты обязан записывать» — корил он меня.

Сам он Мессинга знал — встретился с ним только один раз, но настолько экстрасенсу понравился, что тот ему на память подарил свою фотографию с надписью: «Юлиан Семенович, я всегда с Вами».

В тот вечер Юлиана никто не дергал телефонными звонками, чему я был очень рад, и мы замечательно посидели.

— Скоро мой поезд на Москву, проводишь? — спросил Юлиан и, не дожидаясь ответа, позвонил в Управление МВД.

— Капитан Сидоренко слушает!

— Здравствуйте, это Юлиан Семенов. Мне нужна машина к поезду «Стрела».

Трубка молчала.

— Капитан?

— Машин сейчас нет.

— А вы поняли, кто к вам обращается с просьбой?

— Понял. Но машин пока нет.

Юлиан выругался и долго не мог успокоиться. Я опасался, что если машина не придет, то капитан станет рядовым.

— Выдай-ка мне пару афоризмов на закуску, — вздохнул Юлиан.

— Жизнь — это кросс, в котором каждый стремится вырваться вперед, чтобы прийти к финишу последним…

Сколько промахов! И все — в цель!

Юлиан грустно улыбнулся. Я посмотрел в окно. К гостинице подъезжала машина, по виду напоминающая «черный ворон».

«Неужели за нами?» — подумал я, вздрогнув, и неожиданно рассмеялся.

Раздался телефонный звонок, и трубка мрачно сказала: «Машина вышла».

— Похоже, этот воронок за мной, — сердито заключил Юлиан.

— За нами, — уточнил я, сдерживая смех.

— Ты здорово чувствуешь юмор, — слабо улыбнулся Юлиан, и мы, покачиваясь, вышли из гостиницы и поехали в воронке на вокзал.

Жизнь бежит… Вот и наша последняя встреча.

Юлиан в Ленинграде, в гостинице «Октябрьская», и, как всегда, я слышу в трубке знакомый голос:

— Это ты?

— Это я!

— Жду.

Захожу в номер. Там Юлиан, женщина и двое молодых людей. Здороваюсь.

— Это мой друг, внучатый праправнук Ларошфуко, писатель, мастер афористики, человек с большими связями в юридическом мире, — весело представляет меня Юлиан и знакомит с присутствующими: — Мой секретарь, а это Сергей Шолохов и Сергей Курехин — два молодых талантливых друга.

На столе лежал большой кусок ветчины и стояло вино. Юлиан принялся меня угощать.

— Ну как, старина? Все бегун-одиночка на длинные дистанции? Как рождаются афоризмы? Выдай что-нибудь новенькое для нашей газеты «Совершенно секретно». Хорошо оплатим. Почем для друга продашь?

Подумав, я назвал цену 400 рублей за афоризм.

— Для друга по 300, лады?

— Лады! — согласился я.

Секретарь записывала афоризмы, молодые парни с интересом их слушали. Юлиан о чем-то задумался, а затем неожиданно обратился ко мне с вопросом:

— Богач, а деньги у тебя есть?

— Есть, а что, бедняк?

— Прошу тебя сходить вот с этой милой женщиной вниз и посмотреть в ларьке янтарные украшения для подарков. Она тебе покажет, что надо купить. Сегодня воскресенье, ларек закрыт, а я вечером еду в Прибалтику, где как главный редактор «Совершенно секретно» встречаюсь с журналистами, а затем в Германию, — эти подарки пригодятся…

Внизу я записал все, что надо купить, и вернулся в номер.

За разговорами я не заметил, как пролетело время. Юлиан одел черное потертое кожаное пальто, держащееся на одной пуговице.

«Модник», — подумал я.

Мы вышли на улицу. Машина уже ждала.

Юлик посмотрел на меня с грустью. Что-то во мне екнуло.

«Еду в Прибалтику, а потом дальше, в Германию…»

Мы обнялись. Машина тронулась.

На следующий день я купил янтарные бусы, брошку, запонки и другие украшения, но шло время, а ко мне никто не звонил. Янтарь спокойно лежал у меня в шкафу, дожидаясь Юлиана.

Через некоторое время я решил его рассмешить. Пошел на почту и написал ему телеграмму такого содержания:

«Срочно прекрати поиски Янтарной комнаты. Она находится у меня, на Апраксином переулке, в полной сохранности! Обнимаю. С Богом».

Но когда я протянул этот текст приемщице, она посмотрела на меня такими глазами, что я вдруг понял опасность моего поступка. А что если это послание попадет в грязные руки людей, лишенных юмора? Хороши шуточки.

Телеграмму я не отправил, а текст сохранил, чтобы повеселить при встрече Юлиана.

Прошло еще немало времени. За «Янтарной комнатой» никто ко мне не обращался.

Звоню Юлиану домой — молчание. В редакцию «Совершенно секретно» — отвечают, что он в командировке.

Неудержимый, неугомонный, непредсказуемый человек, наверное, где-то за рубежом с сильными мира сего задерживается, — успокаивал я себя, но на сердце было тревожно.

Вскоре узнал, что с Юликом случилась беда. Я не мог в это поверить, а когда поверил, то звонил к его родным, подолгу с ними разговаривал и все надеялся, что он поправится, встанет, будет бороться до конца и победит! Люди с таким бойцовским характером не должны умирать: «Большое сердце должно дольше биться…» Биться и сражаться…

Он иногда и сейчас приходит ко мне, смотрит на меня глазами, в которых так много оттенков: от любви до ненависти, от мудрости до мальчишества, от юмора до сатиры, и тогда я бываю счастлив. Счастлив оттого, что это было! И вспоминая его я думаю, «что можно жить и прошлым, если оно НАСТОЯЩЕЕ!»

ВОСПОМИНАНИЯ ПИСАТЕЛЯ ДМИТРИЯ ЛИХАНОВА

«Юлианские календари»

Ломая ботинками жесткий панцирь мартовского наста, я брел к его могиле мимо иных, неведомых и ненужных мне могил, скользил взглядом по гранитным, незнакомым мне лицам, глазам с черно-белых и цветных фотокарточек, выполненных на железных овалах с потрескавшейся эмалью, и все не находил того единственного, дорогого мне многие годы лица. Лица вечно улыбчивого, с вдумчивыми глазами, с седой щетиной по щекам и подбородку, с коротким пацанским ежиком седеющих уж волос, с губами его — полными иронии и ядовитых шуток. Такое лицо — на тысячи одно. Его уже ни с кем не спутать. А встретив хотя бы раз, не забыть.

Смерть и Юлик, тем не менее, понятия несовместимые. Даже когда я дотрагивался в последнем прощании до его высохшего, восковой пеленой подернутого лица, даже тогда, стоя возле гроба его, все еще не верил, что его уже нет. Что он уже Там.

Даже сейчас, по прошествии многих лет, когда наконец в ликующей весенней пыли вижу занесенную снегом могилу и буквы его имени, по которым струится и плачет первая в этом году капель, я все равно не верю, что Юлика столько лет нет вместе с нами. И никогда не поверю, потому что по отношению к этому человеку нельзя применять привычные нам системы координат и отсчета времени. Ведь он тем и отличался, что жил по какому-то своему, Юлианскому, календарю.

Апрель. Новый Арбат. Москва

Той редакции больше нет и никогда не будет. В ту чудесную, беззаботную пору она располагалась на конспиративной квартире КГБ, в высотном доме на Новом Арбате, известном своим популярным по тем временам магазином виниловых грампластинок «Мелодия».

Обычная тесная «двушка», где некогда бывалые «опера» назначали тайные встречи своей многочисленной агентуре, теперь вполне открыто и даже можно сказать вызывающе ютился первый состав «Совсека» — независимой частной газеты, придуманной и запущенной Юлианом Семеновым в 1989 году.

Деньги на газету каким-то немыслимым путем через решение политбюро, через постановление Совмина СССР, как потом выяснилось, добыл сам Юлиан Семенович. Деньги в те годы совершенно астрономические. Бешеные деньги. Один миллион рублей.

Как ему удалось убедить политбюро и Совмин профинансировать первую независимую газету журналистских расследований, доподлинно я не знаю. Но, так или иначе, в то время пока первые российские олигархи еще с трудом упражнялись в решении задачек по арифметике и цедили дешевые сигареты на школьном дворе, Семенов, благодаря свой харизме, настойчивости, связям и личному обаянию, уже сделался первым советским медиа-магнатом.

Справедливости ради, впрочем, стоит сказать, что «магнатство» это было и в самом деле советским, «перестроечным» в самом прямом смысле этого слова. Как и многое в игрушечном капитализме горбачевской поры.

При всей своей внешней свободе, хозяйство «Совсека» еще много лет было под госконтролем, служило эдакой вывеской свободы печати в СССР. Но Семенова нисколько не смущало подобное положение вещей. При всем своем показном, даже лучше сказать артистическом космополитизме, Юлиан был, по сути своей, глубоко советским человеком, настоящим патриотом своей страны.

В отличие от большинства чиновников со Старой площади, он мыслил открыто и широко, водил знакомства с европейскими интеллектуалами всевозможных мастей, свободно говорил на разных языках, да и вообще мало чем напоминал советский истэблишмент той поры.

Вместе с тем водил теплую и нескрываемую дружбу с топ-менеджерами КГБ, влиятельными партийными бонзами и даже литературным начальством из СП.

Очевидно, все эти явные и тайные обстоятельства и повлияли, в конечном счете, на то, чтобы во главе «Совсека» встал Юлиан Семенов.

Наша редакция на Новом Арбате, к слову сказать, была своеобразным отражением тех его знакомств.

Секретаршей шеф-редактора служила эффектная политкаторжанка Зоя, которая, по словам Юлика, прошла сталинские лагеря, а оттого считалась особо стойким товарищем.

Тут же возле Зои ютился, по старорежимному интеллигентный кадровик Богдан Андреевич — в прошлом отставной офицер ПГУ и бывший советский резидент в Норвегии, которому все никак не удавалось обуздать нашу журналистскую расхлябанность «приказами по личному составу».

В чугунной ванной хранила свои бесценные видеозаписи никому неизвестная журналистка Лена Масюк. А на кухне беспрестанно курили и фантазировали над очередным номером собственные и залетные авторы, среди которых можно было заметить двух Эдиков — Хруцкого и Лимонова, Женю Додолева, Артема Боровика.

В большой комнате за казенным столом, помеченным инвентарным номером, восседал тот, кто объединял всех этих персонажей, достойных фильмов Феллини.

В этой комнате всегда было дымно от его настоящего британского «данхила». Весело от его едкого юморка. Жарко от непрекращающихся споров. Интересно. Парадоксально. Живо.

Он, собственно, и сам был как будто из тех самых черно-белых фильмов итальянского ренессанса. Из «Дольче виты» или «Ночей Кабирии». Сделавшийся вдруг настоящим. Ставший, зачем то, цветным.

Август. Католика.

До сих пор я не знаю, зачем Юлиан назначил мне эту встречу на берегу сонного моря, в этом, изнывающем от жара оловянного солнца, городке, где медленно движутся трехколесные велосипеды, спят у обочин автомобили со швейцарскими номерами, а на деревянных верандах ресторанов, увитых фиолетовыми глициниями, подают очень сухое «ламбруско».

Я ехал сюда на электричке из Болоньи, а он на своем знаменитом форде «скорпио» кофейного цвета — из Парижа.

Формальный повод для встречи — в стиле Семенова: посещение фестиваля фильмов ужаса.

Если учесть, что ни одного советского фильма на фестивале, естественно, не было, а из всех показов мы удостоили своим вниманием только «Сияющего» с Джеком Николсоном в главной роли, то можно предположить, фестиваль этот захолустный был только прикрытием некоей важной конспирологической операции.

Вслед за Семеновым неотступно следовал его «совершенно секретный» заместитель Саша и женщина Алла, чья роль в иерархии газеты долгие годы оставалась темой еще более тайной и неразгаданной.

Всем своим видом она подчеркивала свою особую миссию, свой специальный статус во всей нашей беспокойной компании. Именно в компании, а не в жизни Юлиана, потому как в то время в его жизни были другие женщины, и пышная блондинка в розовых блузках не вписывалась в его контекст.

Если уж следовать логике «совершенно секретной» жизни, то Алла могла быть командирована к нам ну, скажем, из контрразведки. Или из ГРУ. Как и Саша, который до того, как стать заместителем Семенова, защищал рубежи нашей советской Родины под крышей корпункта АПН, где-то на бескрайних просторах Хиндустана.

Я не удивлюсь, если когда-нибудь выяснится, что тем теплым августовским вечером Юлиан Семенов привез в курортный итальянский городок Католика целый багажник золота партии. Или спасал какого-нибудь важного советского резидента. Или даже добывал компромат на политическую верхушку Италии. Все это я восприму, как в порядке вещей. Удивить меня сможет только одно. То, что он приехал сюда из Парижа посмотреть фильмы ужасов.

А когда я сказал ему об этом как-то на веранде с фиолетовыми глициниями, он только засмеялся раскатисто, зашелся вдруг кашлем застарелого курильщика. Но тут же загасил его доброй порцией неразбавленного виски со льдом. А глаза его вдруг стали печальны, как последняя листва в Красной Пахре.

Февраль. Гавана

Еще до того, как образовалась газета «Совершенно секретно», Семенов создал МАДПР — Международную ассоциацию детективного и политического романа.

Ассоциация эта, с виду сугубо писательская, по рассказам самого Юлика, родилась в гаванской гостинице «Havana Libre» в присутствии нескольких местных интеллектуалов, двух-трех троцкистов из Мексики и писателей левого толка из Западной и Восточной Европы. А поскольку дело происходило во время крупного подпития, инициатором которого, без всякого сомнения, был сам Семенов, то его и избрали первым и пожизненным фундадором, президентом и председателем этой молодой, но, как выяснилось впоследствии, достаточно агрессивной организации.

Сразу же после учреждения МАДПР в столице СССР была обустроена ее Московская штаб-квартира. В прямом смысле — штаб. В прямом — квартира. Та самая, где располагалась и редакция газеты, ею учрежденной.

Конечно, МАДПР, хоть и была писательской организацией, по сути, разительно отличалась от привычного с детства Союза писателей СССР. Во-первых, потому что была международной, со своими штаб-квартирами в Праге, Нью-Йорке, Милане и Мехико. Во-вторых, потому что туда принимали далеко не всех писателей. И даже не всех представителей детективного жанра. А в-третьих, потому что это был такой очень закрытый клуб. Тайное общество. Масонская ложа, если хотите. Принимали в нее, правда, без всей этой напыщенной секретности, без специальных ритуалов и клятв на крови, однако вступивший в МАДПР однажды уже оставался в ней до конца.

Имена отцов-основателей МАДПР мы знали, что называется, наизусть. Помимо Семенова, туда входил основатель пражского театра «Фата Моргана» интеллигентный и худой Иржи Прохаска; усатый мексиканский писатель Пако Игнасио Тайбо Второй; бывший летчик уругвайских ВВС Даниэль Эчеваррия, известный тем, что угнал на Кубу американский истребитель с военно-воздушной базы под Монтевидео; милейший рыжий немец Фрэд Брайенсдорфер; итальянская писательница и по совместительству родственница монархов Монако — Лаура Гримальди, чьего сына некогда замели за участие в «красных бригадах», и вечный ее спутник Марко Тропеа из миланского издательства Mondadori; болгарский другарь Атанас Мандажиев, которого сперва Юлиан, а потом и все остальные называли то Сатанасом, то Ананасом.

Многие отцы-основатели во главе со своим фундадором уже давно перебрались в иной мир и, хочется верить, продолжили там бессмертное дело МАДПР, а те, что остались, вспоминают, надеюсь, ежегодные съезды этой странной организации как самые веселые и беззаботные дни во всей своей писательской жизни. Ведь Семенов не только оплачивал для многих из них поездки и пребывание в дальних странах, но и издавал их, мягко говоря, не слишком одаренные произведения многотысячными тиражами в СССР.

Октябрь. Мехико

Были ли у Семенова враги? И немало! А главным из них считался тот самый усатый мексиканец с длинным именем Пако Игнассио Тайбо Второй.

По виду он вроде бы тоже был левым, издавался неплохими тиражами в своей Мексике и даже несколько раз был переведен на русский язык. Не Курт Воннегут, конечно, но мужчина в своей латиноамериканщине — известный. Впрочем, как и все местные левые, а особенно левые мексиканские, отличался некоторым троцкистским загибом, своего рода манией преследования. Всюду мерещились Пако тайные агенты КГБ с альпенштоками, заговоры спецслужб и тому подобная ерунда.

Вполне естественно, что главным у всех этих призраков был Юлиан Семенов.

«Ну что, — говаривал Пако обычно, встречая Юлика на очередном заседании МАДПР, — тебе уже присвоили звание полковника?».

«Недооцениваешь ты меня, дорогой, — отвечал ему Семенов, — я ведь давно уже генерал».

Сколько раз намекали Пако о том, что участие в ассоциации — дело сугубо добровольное. И уж коли тебе так не нравится его президент, напиши заявление о выходе. Препятствий чинить не будут. Однако мексиканец, помимо того что был с придурью, обладал еще и болезненным тщеславием. Что называется, изо всех сил тянул на себя одеяло. Ему самому хотелось быть президентом. Вернее так: самым главным детективным писателем.

Борьба Семенова и Тайбо Второго за президентское кресло — это отдельный, во многом даже юмористический рассказ, хотя сам Юлик ко всем этим схваткам относился чрезвычайно серьезно, жутко переживал, а как-то раз во время нашей поездки в Мексику втайне от посольства возложил венок на могилу Лео Троцкого — поступок по тем временам даже более героический, чем те, что совершал его собственный Штирлиц.

Дело в том, что формально «Совершенно секретно», как я уже говорил прежде, подчинялась Ассоциации, а стало быть, кто стоял у ее руля, тот мог рулить и газетой, и издательством, и недвижимостью, одним словом, всем тем, что успел создать Юлиан Семенов. Вот было бы весело, если бы досталось оно мексиканскому троцкисту Пако!

Но не досталось. К тому моменту, когда Пако наконец-то возглавил МАДПР, подоспела приватизация, и хозяйство Семенова оказалось, хоть и не в мексиканских, но оттого не менее ухватистых руках. А МАДПР с его уходом и сама почила в бозе. И теперь уже никто не вспоминает этот один из самых веселых писательских союзов.

Июнь. Ялта

Был у Семенова, впрочем, талант возможно даже более развитый, чем писательский. Талант друга. Уверен, мало кто из его друзей-товарищей назовет сегодня сюжеты и перипетии большинства его романов, однако все без исключения помнят и по сей день хранят в своих сердцах те, поистине яркие, словно вспышки, дни, месяцы, годы дружбы с Юлианом Семеновичем.

У Семенова было много друзей. Гораздо больше, чем врагов. В Мюнхене. В Нью-Йорке. В Гаване. В Праге. В Ленинграде. В Крыму. И конечно в Москве.

Он мог позвонить любому. В любое время суток. Или отозваться сам из какой-нибудь затерянной гостиницы в самом чреве Берлина в половину третьего ночи. Готовый помочь, мчаться на другой край света, если того просит друг.

Он не искал в дружбе выгоду. А должности, звания, общественное положение человека были для него не слишком важны. Не по такому, прагматичному принципу выбирал Семенов друзей. Они либо нравились ему, либо нет. Только-то и всего.

Помню, как-то раз он собрал друзей в Ялте. Человек сорок. Оплатил дорогу. Номера в «Ореанде». Спускался к ним каждый день за сорок верст со своей дачи в Мухалатке, пил с друзьями холодное «Инкерманское», строил планы по приобретению Ялтинской киностудии и строительству автобана из Крыма до самого Парижа, потом пил таблетки из набитой медикаментами сумки и вновь возвращался в Мухалатку на заднем сиденье автомобиля, которым управляла его младшая дочь Ольга. А назавтра все повторялось вновь.

Семенов не уставал дружить. Не уставал встречаться, разговаривать, радоваться общению. Дружил взахлеб. Точно так же, как и писал. Он вообще жил страстно.

Впрочем, была в его жизни и еще одна, недосказанная, незавершенная дружба.

Еще с юности, с работы в «Огоньке». С Генрихом Боровиком их связывали самые искренние отношения. Потом разрыв. И долгие годы забвения. Прозрение, впрочем, пришло уже слишком поздно. На похоронах Юлиана Генрих признался, что потерял своего самого лучшего друга. Какого уже не будет никогда. Мне показалось: он говорил честно.

Ноябрь. Париж

Смерть Саши отрекошетила и в Юлиана. Еще не убила. Но уже ранила в самое сердце.

Они уехали в Париж вместе, а вернулся Семенов оттуда вместе с цинковым гробом, в котором лежал его заместитель.

Эта странная история и до сих пор остается одним из секретов газеты «Совершенно секретно».

Накануне Саша был абсолютно здоров. Сорок с хвостиком. Каждое утро — пробежка пять километров. Атлетическая фигура. Накаченные мышцы.

Еще утром вместе с Эдом Лимоновым гуляли по Парижу. Потом прием в модном журнале V.S.D. Здесь и почувствовал себя дурно. Вызвали такси. И доктора — прямо в отель. Но, оказалось, слишком поздно. Врач констатировал смерть, которая показалась бы странной даже непрофессионалу: русский журналист просто изошел кровью, которая сочилась буквально отовсюду.

Парижская полиция назначила вскрытие, но даже несмотря на то, что внутренние органы Саши оказались разрушены, не усмотрела в этом ничего необычного. И, поспешно закрыв дело, отправила тело в Москву.

Здесь, по просьбе Семенова, провели новое исследование. И установили, что Сашу отравили.

Кто отравил? Зачем? Как? — Все эти вопросы так и остаются до сих пор без ответа.

Что-то попыталась расследовать «Совершенно секретно», какие-то, на мой взгляд, слишком уж странные домыслы привел в своей «Книге мертвых» Эдуард Лимонов, который по воле случая или по собственной воле оказался втянутым в эту детективную историю.

Однако увлекшись расследованиями, никто отчего-то не обращал внимания на Юлиана. А ведь он переживал случившееся, быть может, острее остальных. И именно его сердце оплакивало Сашу, наверное, горше многих. А еще он думал о том, что Сашу убили по ошибке. Что на самом-то деле целились в него.

Декабрь. Бухарест

Господи, как же он орал на меня, когда в тот день я вернулся из Шереметьево ни с чем.

Семенову было бесполезно доказывать, что Бухарест не принимает, а местный аэропорт «Отопень» с утра занят мятежными войсками.

«Насрать, — кипятился Семенов, — езжай поездом, лети в Будапешт, переходи границу. Как хочешь, так и добирайся. Там революция! И мы должны быть на ней первыми. Как ты только этого не понимаешь?!»

Мне нечего было ему возразить. Становилось стыдно. В мои годы он уже прошел войну во Вьетнаме, пробирался вместе с вьетконговцами через пропахшие напалмом джунгли тропой Хо Ши Мина, сидел в окопе, хоронясь от американских «ковровых бомбардировок» и потому имел полное моральное право упрекать меня в журналистской нерасторопности.

И тем не менее, в Бухаресте «Совсек» все равно оказалась первой.

Преодолевая протесты многочисленных родственников, перепуганных военными действиями в Румынии, преодолевая непогоду и дипломатические санкции, я вылетел в Бухарест той же ночью вместе со съемочной группой CNN.

А уже на следующий день под треск АКС диктовал свои первые репортажи из корпункта «Правды», где приютил меня старый приятель Володя Ведрашку.

От тех предновогодних дней в Бухаресте осталось несколько публикаций в газете и маленькая повесть «Похороны луны», которую опубликовал семеновский журнал «Детектив и Политика». Осталась Юлианова заповедь, которой следую по сей день: история не повторяется дважды. И если тебе довелось стать очевидцем таких событий, будь благодарен судьбе.

Апрель. Москва

Самым шумным местом в его мастерской на улице Чайковского, кто помнит, конечно же была кухня. Остальное пространство занимал широкий письменный стол с портативной гэдээровской пишущей машинкой Colibri и кровать, заправленная теплым пледом. Вот, собственно и все!

Хотя нет же. Думаю, многие тогдашние завсегдатаи семеновской мастерской помнили еще его холодильник, доверху набитый вкуснейшим провиантом из валютного магазина «Березка», настоящим «скотчем», белужьей икрой, парной бараниной с Центрального рынка.

Семенов был хлебосол. И народ у него под хорошую-то выпивку да закуску засиживался до поздней ночи. В громких, до хрипоты спорах. В воспоминаниях. В заботах о спасении Родины иные оставались и до самого утра. Нет, это не были те, по большей части бессмысленные кухонные посиделки диссидентов середины семидесятых. Застолья у Семенова всегда были позитивны и всегда заканчивались каким-нибудь результатом: статьей в газете, коллективным письмом в политбюро, новым фильмом на ТВ или журналистским расследованием.

В лучшие времена «Совсека» кухня Семенова вообще превратилась в своего рода штаб, где принимались и осуществлялись самые судьбоносные решения, принимались на работу лучшие журналисты и даже выдавались зарплаты.

Именно здесь, на кухне, Юлиан Семенович рассказал мне о главных книгах своей жизни. Когда его отец Семен Ляндрес освободился из тюрьмы, он велел своему сыну обязательно прочитать именно их: «Исповедь» Жан Жака Руссо и «Жизнь Бенвенуто Челлини».

Июнь. Москва

Свидетелей той трагедии, что случилась с Семеновым, осталось немного. А может быть, и вообще никого не осталось. Ведь в то солнечное утро, когда Юлиан на своем форде «скорпио» отправлялся к Речному вокзалу, рядом с ним было всего двое — водитель Семенова Александр Иванович и Артем Боровик.

Ехали на переговоры с первым заместителем австралийского медиамагната Рупперта Мэрдока Джоном Эвансом. Эти переговоры, насколько мне известно, через своих знакомых устраивал Боровик с целью привлечения в «Совершенно секретно» теперь уже не советских, а западных инвестиций.

О чем уж они там говорили, я не знаю. Только на следующий день Артем рассказал мне, что Семенов вдруг захрипел и повалился на него всем своим телом. Рассказал с возмущением, как долго его, известного советского прозаика, пришлось устраивать в ближайшую Боткинскую больницу. И как он долго лежал в коридоре в одних трусах, укрытый больничной, нестираной простыней.

Слава Богу, когда появилась такая возможность, Семенова перевели в госпиталь имени Бурденко, к знаменитому хирургу Коновалову. Там Юлику сделали операцию. Говорили, что успешно. Хотя, по правде сказать, говорилось это скорее в угоду его родным и близким.

О том, что Юлиан Семенович никогда не выберется из своего сумеречного мира, мне стало ясно, лишь только я увидел его в отдельной госпитальной палате. Мне достаточно было встретиться с ним одним только взглядом, чтобы сразу увидеть в нем непроглядную, страшную тьму. И понять: он не вернется к нам никогда.

Октябрь. Красная Пахра

Его возили в австрийский Инсбрук на реабилитацию. То и дело укладывали в московские военные госпитали, но все остальное время он теперь жил на даче в Красной Пахре, которая вдруг объединила вместе весь Семеновский клан — и Юлианову маму, и Екатерину Сергеевну, и Дунечку с Ольгой.

Отныне он оказался в плену всех этих женщин, из которого уже не вырвется до конца своих дней. Женщины руководствовались любовью. Чувством долга. Чувством ответственности и сострадания. Но если бы его спросили, а он сумел ответить, думаю, он ответил категорично и жестко: невмоготу ему такой плен.

Как любой свободолюбивый мужчина, Семенов больше всего боялся окончить свою жизнь так, как он ее в результате окончил. Его кумиры, его герои, его иконы сгорали в огне революции, в захлебывающихся атаках за безымянную высоту, в предательских объятиях роковых женщин или, на худой конец, с пулей в голове из собственного нагана. Но уж никак не на кроватке со стальными решетками, чтобы случайно не грохнулся на пол. Не в окружении множества женщин, которые вынуждены подкладывать под тебя судно. В безрассудстве. Во тьме.

Всего лишь два или три раза приезжал я к Семенову в Пахру во время его болезни. И всякий раз уезжал оттуда с тяжелым сердцем.

Со временем он как будто стал меньше ростом. Превратился в седого, морщинистого подростка со стрижеными ежиком волосами и бородой. Теперь он лежал в своей детской кроватке и улыбался, глядя куда-то мимо. А потом начинал плакать. Точно так же молча, беззвучно.

Все это время я пытался убедить себя, что это уже не он. Что тот Юлик Семенов, которого я всегда любил и помнил, сражен выстрелом в голову из снайперской винтовки на заднем сиденье форда «скорпио» кофейного цвета пару лет тому назад. Отчасти это было действительно так. Пуля неведомого снайпера навеки погасила его сознание. Лишила возможности думать, творить, созидать. И мы, остававшиеся с ним рядом, переживали эту потерю острее всего. А что стало с самим Юлианом? Что творилось в его мятежной душе?

Теология называет такое состояние человека душевными сумерками. Считается, будто внутренний мир наш вдруг словно слепнет, не видя ни прошлого, ни будущего, ни зла, ни добра. И пребывать ему в таком состоянии вплоть до самой смерти, когда душа наконец изыдет из бренного тела и освободится навек.

Но за что все это Юлиану?

Иные говорят: слишком страстно жил.

Да, страстно.

Любил всем сердцем. Пил — вусмерть. Писал до изнеможения. Ненавидел — до спазма в желваках.

Это про таких, как он, писал несколько сотен лет тому назад его любимый персидский поэт Джалал ад-дин Руми:

Страсть грешну душу очищает,

Страсть две души в одну сплавляет.

Борись с проказой безучастья,

Жги язву страстью, страстью, страстью!

Размышляя о последних месяцах Юлианского календаря, я все чаще и чаще прихожу к заключению, что сумерки его души не были наказанием, но очередным и, должно быть, самым главным испытанием в его жизни, после которого его душа явилась на Божий суд уже очищенной и совсем невинной.

Так что теперь я просто верю, что душа Юлика пребывает ныне в небесных кущах. Что ей там наконец-то светло и радостно. Как никогда.


P.S. Юлианские календари особые. В них всего десять месяцев. Потому как, чего и говорить, он мог и должен был прожить на этом свете гораздо больше. Жаль, что этого не случилось. Жаль, что его нет. Хорошо, что он жил вместе с нами. Оставив в наших душах иное времяисчисление. По Юлианскому календарю.

Загрузка...