Глава четвертая ПИСЬМА К СЕМЬЕ

Все громилы и подлецы слезливы. Добрые обычно кричат и бранятся. И только самые сильные люди умеют подчинить себя себе.

Юлиан Семенов. Семнадцать мгновений весны

В этой главе собраны письма и телеграммы Ю.С. жене, нам — дочерям, маме, теще. «Писатель должен быть бродягой» — любил повторять отец.

Сам он исколесил весь мир и отовсюду отправлял домой весточки. Они были веселы, по-моцартовски легки, порой шутливы, с карикатурными автопортретами. Редко проглядывали в них горечь или обида, хотя безоблачной папину семейную жизнь назвать было сложно.

Женившись по большой любви на Екатерине Сергеевне Михалковой, дочери российской писательницы Н. П. Кончаловской и приемной дочери Сергея Владимировича Михалкова, он вряд ли мог представить, какие сложности повлечет за собой этот брак. Началось с завистливых разговоров за спиной: «Теперь Семенову всюду зеленый свет — тесть похлопочет».

Вскоре стало ясно, что это не так, — отец всего добивался сам, и недоброжелатели притихли. Первые годы жили бедно — делили на двоих пачку пельменей, часто наведывались в ломбард, к родственникам за помощью не обращались.

Мама достаточно легко переносила эти тяготы, столь знакомые большинству молодых семей: послушно перепечатывала папины репортажи и рассказы, экономя деньги на машинистку, придумывала вкусные обеды из имеющегося минимума продуктов и мирилась с тем, что не было возможности купить то, о чем мечталось.

За несколько лет, благодаря потрясающей отцовской трудоспособности, они встали на ноги, появились мы с сестрой. Папа, желая «компенсировать» трудные годы, с удовольствием тратил заработанное на семью, «омеховляя» (его выражение) маму, устраивая нам восхитительные каникулы и заваливая подарками.

Именно в тот период участились домашние конфликты. Быть может, мама предпочитала любые материальные трудности необходимости «делить» папу с его работой, которая все больше захватывала его? Или ее чем дальше, тем больше пугала его реактивность? Или причина была в другом? И почему любовь женщин порой становится столь эгоистичной и требовательной, что и на любовь перестает походить?

Не дочернее это дело — судить или оправдывать своих родителей, могу лишь признаться, хоть и горько это, что дома к отцу порой не проявлялось достаточно милосердия.

Быть женой творческого человека — тяжелый крест, и не каждому дано его вынести. Тут требуются не только искренность и любовь, но и умение на многое смотреть сквозь пальцы, а вот это у мамы никак не получалось: творческие командировки и поздние встречи с друзьями, сонм поклонниц и напряженнейший график работы — одним словом все неотъемлемые атрибуты жизни яркого и беспокойного писателя ее утомляли и раздражали.

С годами разногласий становилось все больше. Сколько же сил отнимали у отца ссоры, сцены ревности, подростковые проблемы нас, дочерей (а позднее наши несчастные влюбленности), в которых ему приходилось разбираться. А ведь для него главным было творчество, он так много хотел рассказать своим читателям, так страшился не у с п е т ь.

Трудно порой близким разглядеть истинный масштаб творческой личности, подле которой они живут. Часто понимание того, что за «человечище» делил с тобой крышу, приходит трагически поздно.

В случае с отцом, увы, так и случилось.

Как он переносил сложившуюся ситуацию? Стоически. Со смирением. По-рыцарски. С терпеливой любовью, на которую мало кто способен. Никогда не жаловался, лишь писал письма, пытаясь урезонить, объяснить, помочь. В этих непростых отношениях двумя константами стали его жертвенность и альтруизм. Он отдавал нам себя без остатка, не считая, не выторговывая любви или уважения взамен, безоглядно прощая. В определенный момент, приняв решение жить с мамой на два дома, он, обеспечив ее, находил время и на работу, и на нас: возил по миру (открывая и показывая его только как он умел — с самых необычных ракурсов), поддерживал во всех начинаниях и совсем не думал о себе. А одиночество и неустроенность, на которые его обрекли обстоятельства, с каждым годом становились все явственнее.

В течение нескольких лет он менял мастерские на чердаках или в полуподвалах, которые регулярно затапливало, некоторое время жил в небольшой двухкомнатной квартирке, заваленной рукописями и книгами на 2-м Беговом проезде, в начале восьмидесятых из-за слабых легких обосновался в Крыму, под Ялтой, в деревеньке Мухалатка, где написал все свои последние романы о Штирлице и «версию» о Гучкове.

Там он обрел покой и возможность работать. Рано утром гулял по горной дороге, обрамленной можжевельником и кизилом, с любимым псом — огромной овчаркой по кличке «Рыжий», весь день сидел за письменным столом, а по вечерам на кухне, завешанной фотографиями, пил крепчайший чай и, если мы к нему с сестрой приезжали на каникулы, перекидывался с нами в дурачка.

Последние три года жизни отец проведет с мамой на даче в Поселке писателей в подмосковной Пахре — их объединит его тяжелейший недуг. Это страшное испытание они мужественно и достойно вынесут до конца.

* * *

Январь 1955 года

Невесте — Е. С. Михалковой


С утра снег теплыми хлопьями снова начал ласкать землю. Так отец нежно укрывает замерзшего ребенка. Вокруг такая тишина, что даже слышно, как снежинки ложатся на землю. Сосны — летом размашистые и зеленые — сейчас скованы осторожной лаской зимы и поэтому кажутся тонкими подростками. Зимний день догорает сиреневостью неба.

В комнате тихо играет музыка. Хорошая музыка любви и печали. Толстая лампа давит стол овалом света. Два человека сидят на разных концах стола и смотрят друг на друга. Иногда они улыбаются, пьют вино, морщатся от ядреной горечи выпитого, молчат.

Наверное, они не слышат музыку. Музыка для них слилась в общий тон счастья. Она ухаживает за ним. Он что-то ест и наверняка не чувствует вкуса. Потом они подходят к окну. Вдали у ворот фонарь ехидно моргает падающему снегу. Он, наверное, и им моргает — он хитрый, — фонарь. Все понимает, потому что очень много видел. Фонари все такие… В окно видны лозы зелени, которая летом делает дом веселым и зеленым. И сосульки милые и безалаберные…

Я попросил тебя подойти к окну — посмотреть на тот же снег, который в декоративном освещении фонаря шел и шел. Ты сразу вспомнила, потому что это помнили мы с тобой. Только ты и я. И больше никто. Знаешь, это, наверное, присуще любящим: помнить, понимать и чувствовать что-то, только им принадлежащее. И каждый любящий, наверное, думает, что так только у него одного, и это верно. Очень часто моя память с фотогенической чуткостью, как будто в глупой рамке телевизора, перелистывает страницы моей любви к тебе. И родная, верь мне, я листаю их с таким наслаждением и уже с привычкой, как будто это любимая книга моя.

Очень часто я вспоминаю сентябрь прошлого года. Ты стояла на террасе, украшенной цветастостью зелени, и гладила что-то, вроде простыни, я тебя увидел впервые. Говорили, что ты дикая и с тобой трудно. А когда я оказался рядом с тобой, мне стало хорошо. Они ничего не поняли, глупые. Мы говорили с тобой о твоем брате Никите. Ты говорила, что он дьявол, а я, не знаю почему, может потому, что хотел показаться умным, разубеждал тебя придуманными на ходу цитатами Ушинского. Вечером мы пили чай. Домой мы ехали вчетвером. Ты сидела впереди, и сзади казалось, что звезды, перемигивающиеся в бархате неба, о чем-то шепчутся с тобой.

* * *

Весна 1955 года

Е. С. Михалковой


В этом году весна расцвела неожиданно рано. Прошли дожди, прошумели первые грозы. Воздух, после зимней сырости, пропитался запахом прошлогодней пожухлой листвы, смешанным с почти что неуловимым запахом пробивающейся весенней травы.

Когда мы встретились — начало рассветать серенькое московское утро… В стеклянном воздухе куранты отзвонили восемь. Ты была какая-то по-утреннему свежая и хорошая. Помнишь, мы пошли вниз к реке, стали на площадке, ты смотрела на какую-то церковку с многими куполами, а я смотрел на нежное, милое лицо твое… Потом мы шли с тобой и мне было спокойно и хорошо. И казалось, не знаю, может это глупо очень, — я лечу один на качелях в Архиповке и море что-то ласково шепчет мне — спокойное и хорошее. А потом вдруг волной счастья захлестнет сердце. Взглянула ты на меня и улыбнулась, а улыбка у тебя хорошая очень — лучше тебя, застенчивая какая-то. Почему? Не знаю…

Потом мы шли к Третьяковке по замечательным замоскворецким переулкам. Пришли, и никого не пускают — рано. Мы бродили по набережной возле кино «Ударник». Думали поехать на пароходе, но было рано. А какой чудный и нежный все-таки фильм «Чук и Гек». Помнишь? Тебе очень понравилось — папа… мама.

А потом мы идем смотреть еще что-то — не все ли равно что — вдвоем с тобой. Выскочили безбилетниками из троллейбуса, пришли в кино — смотрели «Сердца четырех». Почему четырех — почему не двух? Ты засмеялась — звонко, по-детски — очень понравилось тебе, как грузин, темпераментный и страстный, не дает говорить по телефону кому-то. Я тоже засмеялся… Ах, хорошая девочка моя, нежная и капризная, как осеннее московское небо.

Потом ты ушла, и сразу — без тебя — на сердце тяжесть, сразу все горести мои камнем на сердце.

Знаешь, хороший мой, в последние дни у меня появилась совершенно обязательная манера — записывать то, о чем говорил с тобой, что нового увидел я в тебе. Вот, пришел домой. Фото твое передо мной и мне невообразимо хорошо. В этом «хорошо» — приятная — не знаю — может быть это субьективно, но истинно — горечь. Ты знаешь, только сейчас, когда я остался один на один, совесть моя стиснула мозг хваткой правды, железной хваткой, от которой не вырвешься. Истина, абсолютно объективная, заключается в том, что я люблю тебя, люблю, как могут любить хулиганы — искренне, горячо и, пойми это, настороженно. Да-да, настороженно.

…Не знаю, может быть ошибаюсь, но мне кажется, ты будешь несчастной в жизни. «Если родилась красивой, значит будешь несчастливой» — так верней. Хотя верь, не бравирую, твердо уверен — только со мной будешь счастливой.

* * *

Сентябрь 1955 года из Афганистана (Кабул)

Е. С. Семеновой[36]


Дорогой мой, любимый самый Каточек!

Как живешь ты там, маленький? Чем занимаешься, грустишь ли или, вообще, — как там тебе без меня? Ответ на все вопросы эти я надеюсь получить в письмеце, которое завтра должно прийти от тебя.

Хочу тебя обрадовать — выставка будет не три месяца, не два и даже не месяц. Всего-навсего две недели. А если учесть, что сегодня 3 сентября, то, по-видимому, выставка закончится 6—7-го.

Правда, не исключена возможность, что ее продлят. Но и в этом случае я буду дома значительно раньше ноябрьских праздников.

Свекольник мой хороший, тоскливо мне без тебя и одиноко очень. Очень. Очень. Успокаиваю себя твоими фотографиями. Волнуюсь немного, конечно. Умница моя, Катеринушка, не забыла ли ты перепечатать и отредактировать «Маленького Шето» и передать его в «Мультфильм» тов. Воронову? Если забыла, то непременно сделай это до 20 сентября. У меня здесь масса интересных впечатлений, набросков, мыслей. Думаю, по приезде получится кое-что небезинтересное, но рассказать об этом в коротеньком письме — довольно трудно.

Что нового у тебя, золотая моя? Как твоя учеба? Словом, как все, все, все? Прошло ли по радио мое таджикское «очеркотворчество»? Как живут Андрюша, Никитка? Все ли у них в порядке после морских купаний? Я почему-то уверен, что все в порядке. Как Наталья Петровна, Сергей Владимирович? Скажи мамочке, что обходил несколько магазинов в поисках железок для корсета — но, увы, ничего нет и в помине. Как отец? Уехали ли отдыхать? Как мама? Позвони им обязательно.

Котенок, бесценный мой, вот я и кончаю свой, далеко не пространный отчет. Обо всем увиденном расскажу, когда вернусь домой. Расскажу и покажу фото, которые я с этой же почтой отправляю в редакцию. Узнай в редакции, нет ли новостей каких?

Ну, родной мой, крепко-накрепко тебя целую, обнимаю и еще раз целую.

Будь здорова, золотая моя Катюшка.

* * *

14 апреля 1958 года

Е. С. Семеновой


Мой дорогой и бесценный человечек, Тегочка хорошая!

Сижу в номере, смотрю на море, которое кажется сейчас похожим на нефть, думаю о тебе и — соответственно — пишу тебе письмо сие.

Не хочу быть похожим на гоголевских старух, но мне снятся хорошие сны про тебя. Поэтому я не очень о тебе беспокоюсь: сны — штука верная.

И еще: уехал я в ночь нашей третьей годовщины, а паспорт забыл, по-видимому, в нашу шестую или девятую годовщину мы вообще поменяемся ролями. Ты будешь писать, а я нянчить детей.

Пишется мне здесь здорово[37]. В первый же день, нагулявшись до синевы — + 9, ветерок, — я вернулся в номер и ахнул две главки о Виткевиче — не очень большие, но так, вроде, ничего. Думаю, к концу недели с оным, полюбившимся мне поляком все закончу.

Большая часть тутошних рыбаков ушли к Батуму, а затем и к берегам анатолийским. Конечно, хотелось бы с ними съездить, но меня, беспаспортного, наверняка не пустили бы.

Золотой мой, пожалуйста, не хнычь без меня, очень даже тебя умоляю. Как только Виткевича кончу — сразу же на пароход — ура, в Одессу и ура, в Москву, к тебе.

В первый же день своего здесь пребывания встретился с Ник. Ник. Секундовым — огоньковцем. Он тут отдыхает. Хочу сегодня к нему заглянуть.

В поезде (как я и предполагал, в купе ехали три бабы) одна девица из Молотова — внешностью точная Люся, тетя моя, — говорила, когда поезд миновал Харьков: «А где же кенгуру и антилопы? Где же травушки-муравушки и безбрежная даль синего моря?»

Я вышел из купе и долго курил, скрипя зубами.

Родная моя и хорошая — целую тебя всю.

Будь умной-преумной. Ты — всегда и везде со мной.

Твой Юлиан.


P.S. Огненный привет и поцелуй Андрону, Никите. Поклон Наталье Петровне и Сергею Владимировичу. Телефонный радиопривет папе.

* * *

16 августа 1958 года

Е. С. Семеновой


Любимая моя! Тегулепа!

Сейчас я перевернул на нашем «стольном» календаре месяц и день 16 августа 1958 года.

Странно, впервые за четыре года нашей с тобой совместной жизни, великолепной, чудной жизни убежденных холостяков, циников, любящих нежно молодоженов, стариков, прошедших годы разочарований и духовных нищет, — разве в душу мою закралась дрянная старуха недоверия, которая гложет и да будет глодать, покуда человек любит!? Боюсь только одного: не видеть лунных катенькиных глаз, прелесть овала головы ее — такой женственной, неповторимо милой сердцу, требовательной и немеркнуще — великолепной. Великолепной во всем: в повороте царственно-спокойном, хотя день и ночь плачешь с сумасшедшим мужем, для которого твердь — первооснова всех основ, в изгибе шеи — трепетном, хотя уже пять лет я видел эту шею и любил ее с каждым днем все больше и больше.

Без тебя, Тега, вся жизнь моя была бы пустым бидоном из-под хорошего масла. Красиво, общедоступно, дешево — но! Пусто! Спасибо тебе, любимая, за Дашу, за тебя, за те годы, что ты была верной моей подругой, которая не знала горестей в бедности и радости в богатстве. Относительном, правда, как и все то богатство, которое мы с тобой имели за годы совместной жизни.

Товарищ издательство! Деньги за «Дип. агента» — Катюшке перевести должно! Все до единой.

* * *

5 января 1961 года Ленинград

Е. С. Семеновой


Здравствуй, Каток!

Сижу в своем 206-м номере и пишу, исподволь готовясь к съемкам. Вспоминаю твои слова: «Без тебя я ни в чем разобраться не могу». Это — плохие слова. Можешь и должна во всем разобраться. Имеющий глаза — видит, имеющий уши — слышит, имеющий мозг — понимает, а имеющий сердце — чувствует. И еще я забыл про память. А у тебя хорошая память. Так что вспомни, что у нас было, — все вспомни.

Те, кто говорит тебе, что я — не люблю тебя, сами уже любить не могут. Соблюдение формальной порядочности — хуже, чем пощечина того, кто любит.

Грацидин раз. Шредель отказался от грацидина, о котором он так мечтал, узнав, что от него сходят с ума и теряют остатки нервов. Вспомни, как я писал там, — это два. Я ж был там одержимым. Надо было совсем не уважать мой труд, чтобы сделать то, что сделала ты. Отсюда — реакция моя. И ничего бы не было, не рвись ты уйти. Я боюсь всегда за тебя, я боюсь, что тебя обидят, ты же для меня Каточек, глупыш, свекольничек, как же ты этого не понимаешь, а?

О Новом годе я не говорю — там все очевидно до конца. Делать так, как делаешь ты, — обрекать на тяжелую жизнь Дашу и тебя саму. Пойми это как следует, Катенька. Я бы не писал всего этого, не люби тебя так, как я тебя люблю.


P.S. Все время — думай. И — делай выводы кардинальнейшие. Без них, без выводов — все мы пропадем.

* * *

Январь 1961 года Ленинград

Е. С. Семеновой


Здравствуй, Каток!

Сижу у письменного стола часами и не могу даже строчки написать. Лезет в голову такая дикая белиберда, что просто хоть волком вой.

Спаси Бог, если это так, но мне кажется, что где-то у меня внутри что-то хрястнуло. По-видимому, если у меня и была когда-нибудь в чем-нибудь хоть какая-то (неразборчиво), так это в оптимизме. А оптимизм — это все-таки не что иное, как плохая осведомленность.

Вообще гадко мне, уж так гадко, что ехать дальше некуда. И от мыслей не убежишь. Хочется — ан нет, не можется. Я сейчас весь двойной: я говорю, советую, улыбаюсь, комментирую — и все это машинально, какой-то одной своей частью. А вторая моя часть затаилась и молчит. Я в «Агенте» писал про Ивана, когда он думал, расхаживая по камере Бухарской тюрьмы: «Что же делать, что же делать?» И эта мысль сливалась в сплошной жужжащий звук. А потом рождалось слово «бежать». У меня это слово не рождается. Если бежать — так к тебе с Дашкой. Или в тайгу — в шалаш, в одиночество. Помнишь, каким я всегда был компанейским? А сейчас не хочу я никого видеть. Никого. Любопытно: подлость всегда облекается — рано или поздно — в форму разгневанного благородства. Умные были на Руси поэты: «А судьи кто?» Страшнее этой фразы не выдумаешь. Катька, Катька, плохое слово «ценить», очень плохое слово, но ты все-таки ценила бы то, что имеешь. Потеряешь то, что имеешь, ничего лучше не найдешь. Катенька, ты уж поверь мне.

Ну, думаю, все станет на свои места. Должно стать на свои места. Все это от тебя одной зависит, ты это знаешь. Каток, любимый мой, это уже не просьба, но требование — ломай свой характер! Ломай, Катенька. Если не для меня и не для себя — то хотя бы для Дашутки нашей.

Ну, целую тебя.


P.S. А грацидин-то я бы не начал принимать, не пили ты меня тогда на набережной за мой живот. И тогда я не опьянел бы так сильно от вина. И ничегошеньки бы не случилось.

Ты прочтешь и подумаешь: «Вот сволочь, все на меня валит». Да? Так ведь подумаешь? Ладно. Ерунда все это. Целую тебя еще раз.

* * *

14 ноября 1961 года

Е. С. Семеновой из Дагестана


Здравствуй, золотенькая моя!

Добрались мы с Валюном на Молитвенную косу, ныне переименованную в Новую. Место это заброшенное, в устье Терека, неподалеку от тех мест, кои пел Толстой в «Казаках». Интересно, ветрено и очень далеко. Добирались пять часов по непролазной грязи, вдоль берега Каспия, встречь нескончаемым караванам уток и гусей. Местами все похоже на пустыню, пампасы.

Золотой мой тегулепочкин, очень я тебя люблю и тоскую по тебе. И, конечно, по маленькой Дашечке. Я тоже считаю дни. Приехали, хорошо нас встретили, накормили ухой из красной рыбы, а сейчас я разложил свои атрибуты, отстучал письмецо тебе и принимаюсь за повесть. Уже придумалось три новых рассказа с хорошими названиями. «Дорога на Молитвенную», «Старик, который всегда смеялся» и «Вечер у Лоскутова». Не знаю, что получится, но получится наверняка.

Наверное, это очень хорошо, что я смотался в свои очередные странствия, — после Полюса я здорово подзасиделся, а засиживаться мне никак нельзя, потому что притупляется восприятие окружающего. Поживи месяц в Эрмитаже — к Рубенсу тоже будешь относиться как к старому знакомому и, может быть даже, ошалев совсем, звать его — «раздавить по маленькой».

Каток, если какие-либо новости появятся, сразу же шли мне телеграмму: «Махачкала, почтовое отделение Новая Коса. Абдулаев Рахмет». Для писателя Семенова, как догадываешься.

Пожалуйста, будь очень осторожна, никому не открывай вечером, езди на дачу и береги Дашутку и себя. А все остальное — приложится, а не приложится — так черт с ним, проживем и так.

Целую тебя и люблю.

Твой Семенов.

* * *

16 августа 1962 года

Е. С. Семеновой

Гагры


Здравствуй, Каток, и поклон тебе, Дунька!

Целую Вас обеих крепко и нежно. Наш вояж с Андроном и Никитой закончился благополучно, если не считать того, что Никита 5 раз наступал мне на ноги, 3 раза ударял дверью машины по ребрам, 1 раз выстрелил в Андрея из подводного ружья и только чудом не убил, 7 раз говорил старым евреям, принимая их за абхазцев: «Ну как, жиды вас тут не замучили?» и т. д. и т. д.

Словом, очень славно проехали — с матом, песнями и шутками. («Мит папахес, мит ломпасес унд мит ден еб твою мать!»)

Сейчас сижу, работаю, редактирую то говно, которое уже написал, и думаю о том говне, которое за две недели написать предстоит. Ничего не понимаю из написанного и склонен больше думать о плохом, нежели чем о хорошем.

Как дела в Москве, Каток? Была ли ты в Иностранной комиссии? Пожалуйста, вышли мне фототелеграмму немедленно и все отпиши. И вышли письмо — подробное, с фактами, хохмами и размышлениями — мне глава будет новая. Адрес: «Гагра, Курортная улица, Дом творчества Литфонда СССР».

Здесь в Гаграх, конечно, тоскливо в сравнении с Коктеебелем[38]. Народ — бомоновый, страноватый, к литературе имеющий отдаленное касательство. Кормят херово. Море, правда, сказочное — такого цвета я нигде не видал. Пронзительно-голубое. Чертовски красивое, описать нельзя. Разве что только Даша может его нарисовать точно и реалистично.

Как там она, моя маленькая? Кланяйся Наталье Петровне низко, приветствуй Багалю[39], пусть не паникует.

Если с поездкой какая-нибудь заминка — сразу телеграфь, я помогу по мере своих сил. Здесь я сфотографировался, и завтра, вышлю карточки в инкомиссию (6 штук) и тебе — домой на 1812 года — (6 штук). На всякий случай ты позвони в иностранную комиссию и узнай — получили ли они, ладно? Позвони завтра же, т. е. скажи, что я высылаю.

Просили тебя целовать Стельмахи и кланялись Штейны. Поразительную новость про меня сказал мне Б. Полевой. Об этом — лично. Целую тебя очень нежно, мою сумасшедшую идиоточку.

Твой Юлиан Семенов.

* * *

Октябрь 1962 года

Е. С. Семеновой из Дома творчества в Гаграх


Здравствуй, Каток.

Как ты там? Что хорошего в Союзе — конкретно в иностранной комиссии. Ты к ним позванивай или заходи. Обязательно телеграфь мне в случае чего. Закажи телефон — вызови меня с уведомлением, желательно утром — до восьми. Вызывай не на почту, а прямо дом творчества. Я тут послал страшные карточки в комиссию с Фрэнком Харди. Если они не подойдут — срочно найди у меня старые карточки — хоть они и страшные, но все-таки сделаны по образцу в Интуристе и отнеси их к Медведеву. Если их не найдешь — позвони ко мне, предварительно узнав у Медведева — не подошли ли те, которые я выслал. Передал ли тебе мое письмецо Никита? Он взбалмошный. Мог забыть. Ты ему в случае чего напомни. Позвони по телефону В-3-23-23 в журнал «Наш современник» и спроси у главного редактора Бориса Зубавина, как дела с моей повестью «Г-н Большевик».

Теперь так: зайди обязательно в «Юность» к Леопольду Абрамовичу Железнову или Сергею Николаевичу Преображенскому и попроси их отправить письмо такого содержания: «Председателю КГБ при Совете Министров СССР тов. Семичастному. Уважаемый товарищ председатель! Редакция журнала „Юность“ просит у Вас разрешить писателю Юлиану Семенову ознакомиться с архивными данными о Дальневосточной республике в период 1921–1922 гг. Тов. Семенов начинает сейчас работу над романом, посвященным деятельности подпольщиков по борьбе с американо-японской агентурой. Зам. главного редактора журнала „Юность“».

Сделай это обязательно, потому что работа над муровской повестью подходит к концу, а следующая вещь «Дети отцов» во мне зреет все очевидней и точней.

Как наша Данька? Мне тут скучно, хотя я начал работать на всю железку. Правда ни хера не понимаю — получается что-либо или нет. Сейчас дописываю всякие звенья — связки, выбрасываю всяческие диспуты — они вроде бы тут ни к черту не нужны и усиливаю детективную струю.

Здесь, конечно, несравнимо с Коктебелем. Сижу, пишу тебе, а сам мокрый, как мышь. Влажность — тропическая. Кормят тоже не кулебякой. Еда — фиг с ней, я подпсиховываю с повестью — это меня малость удручает. Завтра дам ее на читку Жене Малинину, он парень со вкусом, любопытно, что скажет. Спасибо тебе за редактуру, исполненную в твоей манере — синим карандашом и без нажима.

Башка пухнет — и уж очень хочется засесть за роман, вернее за первую книгу, которая будет где-то автономной абсолютно. Вижу его и не знаю, что делать с пьесой для детского театра. Меня приглашал Юра Бондарев в писательское кинообъединение. М.б. пойду к ним, сделаю «Г-на Большевика», а аванс отдам в театр. Вобщем, там видно будет. На прозу тянет, на пьесы нет.

Целуй Даньку тысячу раз. Целую тебя столько же. Поклон всем.

Пиши.

Юлиан Семенов.


P.S. Отдай мой синий костюм в срочную чистку — совсем об этом забыл!

* * *

Открытка

12 февраля 1962 года

Чехословакия

Е. С. Семеновой


Здравствуй, Каток золотой!

Пишу тебе с крыши мира, с Татр, где так красиво, что дух захватывает. Завтра уезжаю в Чехословакию. Если захочешь связаться со мной — позвони в Прагу к Иржи. Целую тебя и Дашу нежно. Будь здоров, малыш.

* * *

20 мая 1963 года

Е. С. Семеновой и дочери Дарье в Коктебель


Здравствуйте, мои золотые человечки!

Сейчас проснулся — пришел домой после Бицаева в двенадцать дня и тут же бухнулся спать. Продрых до семи и вот сел вам писать. Наверное у меня маленько ко всему простуда, потому как температурка — правда минимальная. Проснулся, увидел: Дашенькин бинокль лежит и так сердце сжало, что прямо хоть реви. Очень мне без вас скучно и одиноко. И тревожно за вас — как вы там устроились, как погода, не холодно ли, не полезете ли в воду раньше времени, не сбежит ли Данька с сумасшедшими писательскими чадами восьмилетнего возраста купаться, пока отвернется воспитательница, и т. д. Фантазия у меня пока что работает, будь она трижды неладна!

В прокуратуре[40] дела не совсем ясные: Круглов, по-видимому, больше сулил, хотя теперь это меня как-то уж и не очень волнует. Правда, и сейчас он повторил Генриху, что дело обязательно заберет себе. Но не в этом дело: по материалам следствия и по заключению единственной точной экспертизы явствует, что по показаниям Столярова, по фактической их части в сопоставлении с экспертизой — он убить лося не мог, т. к. он показывает, что лось шел справа-налево от него, а выстрел в него попал слева-направо, т. е. так, как с места стоянки Столярова он попасть не мог! Это мой основной козырь, он сейчас в прокуратуре РСФСР, посмотрим, что из этого выгорит. Если там начнут ваньку валять, пойду в «Известия» и попрошу, чтобы позвонили к Генеральному прокурору. В конце концов есть суд, а Юдин — мужик занятный, эдакий Спенсер Трэсси из обезьяньего процесса. Только малость помягче. И с большой улыбчивостью мудрейшего иудея расставляющий свои вопросы перед Бицаевым. Осетин легко в эти точно расставленные вопросы попадает. Наблюдать за этим весьма любопытно, хотя весь мокнешь при этом от волнения и ладони потеют, а ноги делаются ледяными. С другой стороны, для литературы это, конечно, кладезь наблюдений. Неисповедимы пути Господни, может быть так надо, бог его знает.

По-прежнему пытаюсь худеть, вроде помаленьку выходит, хотя голова кружится. Водку совсем не пью, а пошел по евтушенковским стопам — если и пью, так только шампанею. Или, как смешно говорит актер ЦДСА Любецкий, — шампанское вино. Мне так очень нравится, как он говорит. Жаль, что вместо водки нельзя сказать — хлебное вино.

Приходит Ноздрина, пыхтит и все время что-то стирает. Конечно, печет пироги, в квартире стоит дым, как в Хиросиме, а во всем оказывается виноват, конечно же, Ляндрес и Лизка — старые бериевцы. Меня она малость удивляет: каждый день требует, чтобы я звонил в милицию по поводу створки ее шкафа, и почти не интересуется моим делом. Может быть, это старческое явление — так мне во всяком случае хочется думать.

Мишенька устраивает мне по телефону истерики, главлит пока что на пьесу не дал добра, «Дети отцов» также добра отнюдь не получили. Голубовский очень интересно в ТЮЗе репетирует. Я был, смотрел, актерам нравится пьеса. А мне нравится, как они ее делают, хотя роль начальника — а это, мы пришли с Голубовским к выводу, должен быть человек типа Нагибина, т. е. воспитанный в годы, когда некуда было ТРАТИТЬ юность, когда ее БОЯЛИСЬ тратить — и, следовательно, она в огромном, невысказанном количестве саккумулировалась в нем и прячется под педантизмом словесным, а поступки — мимика, умение разыграть и т. д. — это все быть должно в нем очень молодо.

Ты себе не представляешь, любимая моя, как я мечтаю о том дне в сентябре или августе, когда мы втроем купим купе и поедем до самой зимы в Гагру! Даже мне не верится, хотя герои «При исполнении» утверждали, что самое главное — уверенно желать. Наверное, это все же правильно. Я в этом как-то по-звериному чувствовал Холодова. Телепатия строится именно на УВЕРЕННОМ ЖЕЛАНИИ. Так что учти и применяй практицки! Я сейчас в этом направлении тружусь, обрабатывая телепатически прокуратуру Федерации.

В Москве запустили мою «Петровку, 38». Должна идти в двух номерах: в августе и сентябре. А там — черт-те знает, как все обернется. Но думаю, что все же пойдет. Прилетел Гурин, работой доволен, наснимал много интересного. На днях пойду смотреть. Посмотрев — отпишу тебе, что и как.

А вообще-то суета сует и всяческая суета. Заказал себе книги для дальневосточной штуки и до сих пор не могу их заполучить из-за Бицаева — круглые дни я был там. Только сегодня заявил ему официальный отвод и завтра пойду в библиотеку за книгами. В общем, жизнь у меня сейчас, как у Сухово-Кобылина. Посмотрим, что-то дальше будет.

Целую тебя и Даньку несчетное число раз. Дай вам Бог всего самого хорошего, следи за ней, глаз не спускай! Сама не кались на солнце, не надо, и помни, что тебе болеть никак нельзя, — потому что как же тогда Данька одна. И площадка — площадкой, а может и тебе там быть в это время, а то я ужасно нервничаю, родная моя.

Пиши чаще. Завтра высылаю тебе телеграфом 700 рублей. Пока должно тебе хватить, а там напишешь, когда подойдут фрукты.

Твой, очень тебя любящий

Юлиан Семенов.

* * *

Июнь 1963 года

Е. С. Семеновой


Здравствуйте, гр. Семенова Е. С.

Во первых строках — нижайший Вам поклон за письмо Ваше, которое, слава богу, оказалось спокойным и хорошим, а следовательно твоим. Очень я рад, что все в порядке и Дунечка здорова. Дай-то Бог, чтобы пронесло с инфекциями и не понадобился никакой гамма-глобулин. Что касаемо Вашего там задержания — то это на твое усмотрение, но мне, честно говоря, без вас велие тоскливо.

Что тебе рассказывать новенького, Каток, так и не знаю даже совсем. До сих пор ничего неизвестно, когда судилище. Это — муторно и противно. Но — креплюсь. Что касаемо ТЮЗа — так спектакль получается, по-моему, отменный. Режиссура и оформление попросту хороши. Актеры еще не совсем в себе, кое-кто говорит из жопы — низкими многозначительными периодами. Но это, как говорят в театре, обкатается. Сижу на репетициях с задранной ногой, но сижу[41]. Во-первых, это интересно, во-вторых, нужно, т. к. снимаю всякого рода словечки и вставляю взамен иные, а в-третьих, это пригодится в литературе впоследствии, так я думаю.

Сегодня у меня целый день, до того, как я уехал на репетицию, сидел Леонов со сценарием. Просидел час и потребовал водки. Высосал пол-литра, объяснился мне в любви и очень настаивал на завтрашней еще одной встрече. Предложил стоящую штуку — сократить пролог с 12 до 1, 2 страниц. Это будет кстати.

Прочитал гранки повести, которая должна идти в августовской книжке «Москвы». О повести уже говорят по городу, но не потому что она какая-то сверхтакая, а из-за того, что много рабочих в типографии «Красный пролетарий», и там ее читают вовсю. Нравится. Сие — приятно.

Вот так, родные мои бабы. Погода дрянь. Все как-то сильно суетятся. У меня уже готова командировка на Дальний Восток, а я — на приколе, и причину не очень-то объяснишь. Вот так-то.

Целую Вас, любимые мои. Пиши чаще, не давай себя заматывать, КТК. Дай вам Бог, золотенькие.

* * *

Июнь 1963 года


Же ву салю!

Сего дни я поднялся и сел за машинку. Собственно, новостей у меня нет. Что касаемо дела, так оно уже с 4 июня находится в облсуде, но мне, по правде, не хотелось об этом писать, чтобы не вносить лишних и бесцельных беспокойств, так как, по-моему, всякое неведение по поводу известного — состояние весьма тягостное. Пока еще день процесса не назначен. Думаю, ты успеешь принять в нем участие.

Ныть по поводу ноги — тоскливо и тоже ни к чему. По-видимому, все обходится хорошо. Работает с ней Вильям Ефимович, весьма напуганный возможностью слияния трех творческих союзов и, таким образом, ликвидацией Литфонда, а вкупе с ним и поликлиники.

Вижу довольно скверные сны, хотя один из них (я видел, как провалилась с грохотом премьера в ТЮЗе) Борис Голубовский, постановщик, трактовал как доброе предзнаменование. Посмотрим, посмотрим.

Что касается дела, то Юдин и я — мы надеемся — это я пишу не в успокоение тебе, а по правде — в благополучный исход. Может быть, из соображений суеверия так писать нельзя, но в данном случае самого себя обманывать нечего, да и его тоже.

Даже не знаю, что еще писать. Спрашивать про вас — несколько нелеповато, потому что ответ на вопрос я получу в лучшем случае через неделю, а в худшем — по твоему с Данькой приезде. Ты уж, пожалуйста, не давай себя никому особливо заматывать. В меру заматывайся, особливо с такой компанией, которую ты определяешь, как блядскую. День, два это, может, и забавно, дает какую-то новую грань в мировосприятии, в мироогораживании, а больше, по-моему, ни к чему. Тем более ты, которая меня всегда так бранит за то, что я не могу отказать в той или иной деловой встрече, должна смочь отказать в столь долгом времяпровождении терзающим тебя друзьям, определение которых — блядство и неуязвимость зверя. Я, естественно, никому за тебя отказывать не могу, да и если бы мог — не буду, а вот дать нудный совет — считаю долгом. Впрочем, ты вправе посчитать его моим обычным занудством и послать нас с ним (т. е. с советом) к далекой мамульке.

Ну-с, что дальше? Дальше ни хрена. Дальше надо садиться и пытаться работать, т. к. это великолепнейшее, хотя и крайне горькое лекарство от всех и всяческих горестей и недугов. Я тебе уже говорил, наверное, что пишу длинный и нудный рассказ о нас с тобой под названием «Женщина, которую любим». Что из него выйдет — просто не знаю. Посмотрим.

Целую тебя и Даньку. Дай вам Бог. Все-таки пописывай.

* * *

11 августа 1963 года

Е. С. Семеновой c Дальнего Востока


Любимая моя!

Сижу перед отъездом в кабаке, жру, пью 150 гр. и пишу тебе очередное объяснение в любви. Я тебя очень люблю всю, какая ты есть. И это не твое счастье, это счастье мое. Я себя порой ловлю на мысли — есть ли у меня — как у Феллини — Клаудия Кардинале, белая мечта. Если как на духу — может и была когда-то. Теперь уже — лет пять как — нет. Обеднел я от этого? Нет. Обогатился, потому что ты мне друг. Во всяком случае я тебя для себя иначе не воспринимаю. По-видимому, истинная дружба сродни климату — она подвержена тайфунам, как здесь, на Дальнем Востоке. Только тайфуны мужские выглядят по-одному, а женские иначе. Черт с ними, тайфунами. Мне очень здорово, что я могу сидеть здесь среди шума и балагана и писать тебе про то, что я тебя люблю и никого мне не надо — отныне, присно и во веки веков.

Только ты обязательно меня люби — всегда и повсюду и несмотря ни на что. А 27-го все будет хорошо. Поверь мне. Я чувствую. Не ругай себя. И еще: следи за Данькой, чтобы она не захворала. Хотя я тревожных снов и не вижу, но все равно.

О переговорах с матушкой — дай Бог, только она это могла понять разумом, а сердцем — по-нашему с тобой не поймет. Это, увы, точно.

Иду спать — дописываю на стекле стола у себя в номере.

Целую тебя, любовь моя. Дай тебе Бог счастья. А тебе — значит мне и Даньке.

Твой Юлиан Семенов.

* * *

1963 год

Е. С. Семеновой


Сижу в Хабаровском порту и строчу тебе перед вылетом несколько строк. Умный старик и писатель Вс. Никандр. Иванов (не путай с Вс. Вл. Ивановым) — известный белогвардеец, умница и добрейшей души русский человек, сегодня, перед моим вылетом, за чаем (и перед моей встречей в редакции), читал мне пушкинские письма Нат. Ив. Гончаровой, где он писал: «Мысль, что Наталья может стать моей блистательной вдовой, делает меня сумасшедшим». Я — наоборот, только-то и мечтаю: спаси Бог окочурюсь — дай-то Бог тебе самого хорошего. А через тебя — Дуньке, ибо где-то я вас не разделяю. Не сочти мое письмецо, вложенное сюда же, исповедью идиота. Нет, право, это очень искренне про все то, чем я был, есть и — дай Бог — буду с тобою связан.

Я не стал бы тебе писать и слать телеграмму — я должен послать письмо, а я представляю, как это тревожно и горько ждать — особенно ночью, и, черт его знает — предчувствие — хреновая интеллигентская штука, и я под ней хожу. Так что я спокоен — в случае чего ты получишь это письмо уже после и будешь знать, что я всегда думаю о тебе и о том, что ты ждала меня, веря в благополучный исход дела, даже при самой трудной ситуации (и воздушной и земной)[42].

Знаешь, я очень тебя люблю. Просто даже очень. Как, отчего и почему, мне непонятно, и слава Богу, что это так. Вот просто люблю и все тут. Если я доставил тебе горе — прости меня. Но знай — я всегда тебя любил, да и не мог не любить, и это не моя заслуга, а твоя, так что чувствуй себя спокойной и свободной. Только маленько жди, пока я буду идти — через все, если только идти смогу. Черт его знает, что еще писать. Любовь, как и признание в ней, — коротки, если только это не литература. Она, опасная, затягивает на многоступенчатую пустопорожность, но это диктуется ремеслом. В жизни все не так. И — слава Господу.

Я целую тебя и Дуньку и вас я только люблю. Дай вам обеим Бог. Он — дает.

Твой всегда Юлиан Семенов.


Середина 1960-х (без даты)

Ленинград

Е. С. Семеновой


Дорогая моя и нежная Тегушка!

Писать тебе, — кроме того что лупят с нас по сотне в день за люстры, бра и прочие буржуйские излишества, — нечего. Думал отдыхать — ан видишь, писать приходится, а по ночам скупо высчитывать потраченные деньги и, вздыхая, думать о том, что завтра надо будет брать не 2, а 1 порцию сосисок на двоих. Ну, не привыкать.

Написал еще и понял, что без тебя скучно и тоскливо, как и на дворе — слякотно, снежно. Но красиво — до сумасшествия. Ленинградские улочки — черт знает что такое.

Целую тебя, родная, и очень люблю.


P.S. Набрел на тему для пьесы (или повести). Очень интересно!

* * *

3.03.1965

Кенигсберг

Е. С. Семеновой


Здравствуй, Тегочка!

Пишу тебе из столицы поверженной Пруссии. Пишу в преддверии всяческих возможных в нашей судьбе перемен: тут ребята обещают меня повозить — есть возможность купить замок в глубинке, возле озера, или этаж на берегу моря. Подробно отпишу в ближайшие дни.

Малыш, извини меня, но твой муж — фигура известная, вроде М. Жарова. В газете меня встречают по-братски нежно. Тут великолепные ребята. Один из них — с бородой.

Лапочка, это все ж таки великолепно, если вокруг все говорят по-русски. Но это так, нотабене, просто расчувствовался, и очень я горд, что российский молодой либеральный читатель к моим книгам относится очень хорошо, без дураков — это заряжает.

Я люблю тебя очень и нашу девочку. Я вас целую 1812 раз. Ваш всегда

Юлиан Семенов.

* * *

5 апреля 1965 года

Е. С. Семеновой в санаторий


Ну что, дурачок? Каково? Я подумал, что это великое благо, что ты попала в этот санаторий. Будет время и поле для размышлений. Иногда это полезно. Тем более что ты, видимо, будешь общаться с самыми разными соседями, — так что я даже доволен. Как не совестно дурачку, а? Неужели же мне и дальше придется думать за кое-кого — про то, что после ванн и грязей надо быть тепло одетым? Что западный Крым — холодный Крым? Что Саки — это не Коктебель? Да если б и Коктебель? Это сумасшествие с тем, кто лучше напялит на себя хламиду, — недостойно кое-кого — ибо этот кое-кто умен и вкусом одарен от кое-кого, и сердцем и любовью кое к кому. Так хрен же с тем, кто и как из всяческих шмакодявок взглянет. Кое-кто может быть выше всех, поплевывая на хламиды несчастных Эллочек Щукиных (иносказательный язык Тура, надеюсь, тебе понятен?). Ты можешь хвастаться не покроем линии платья, но тем, что кое-кто тебя очень любит и считает самой красивой, умной, доброй. Коли спрашиваешь совета — выполняй что советуют. Иначе — сугубо обидно. Я уже опускаю перечень соображений, которые вызываются получасовым стоянием у зеркала перед отъездом кое-куда. (Я напустил такого тумана, что даже самый хитрый цензор ни хрена не поймет.)

Надо очень думать друг о друге. Иначе — снова гипертония и снова 120 на 180. Когда давление переваливает за 200 — начинается необратимая вторая и третья стадия. Необратимая. Это значит — пять — семь лет с периодическими больницами. Извини, что привожу эти выкладки, — но страшно бывает за автора второго письма, которое вложено сюда же. И еще потому, что я тебя не просто люблю, я без тебя не могу. Как без Дуни. Поэтому когда кричу, исходя из себя, — так это оттого, что люблю, а меня не слушают, хочу добра, а мне огрызаются. Вот ведь какая непослушная наша вторая дочь, старшая, я имею в виду.

Ладно, может быть когда-нибудь наша старшая помудреет. Теперь о младшей: все в порядке, Дунечка сидит рядом и рисует тебе письмо. Переписывает его второй раз и рыдает, пропустив гласную. Она — прелесть и умница. Багалю показывает по-ермоловски. Раз ночью проснулась, я лег с ней, Багаля стала вздыхать так громко, что проснулся Ботвинник, и при этом повторять: «Не лежи с ребенком, нельзя лежать с девочкой, это непедагогично, иди ко мне, Дашенька, я поглажу тебе головку и ты уснешь».

Я молчал и говорил, как утка, сдавленным кряканьем. Это тоже недешево стоит. И вообще. Так что, говоря откровенно, если сможешь и точно будешь знать, что 20 дней грязи идентичны 26 дням, то учти и мотай к нам. Вот так-то. Без тебя мне дико. Когда ты с Дуней уезжала в Коктебель, то это было все по закону. А когда мы с Дуней остались одни — это дико. Я как потерянный. Серьезно. Иногда я ловлю себя на мысли: неужели я такой же характером? Если так, то пора делать харакири.

Только что звонила Тамара Семеновна и отдает нам свою няню, сейчас я занимаюсь этим вопросом. Дай-то Бог.

Пиши мне, без тебя муторно и пусто. Не конфликтуй ни с кем. Будь паинькой. Не ходи поздно гулять, это тебе не Коктебель. Не ходи на последние сеансы, не рискуй (в плане — идти пешком из Перхушкова на Николину Гору).

Я верчусь как белка. Нигде ничего не получается. Все, как старая тянучка, которую Багаля хранила с 45 года на случай возможного голода.

Целую тебя и ужасно тоскую.

* * *

5 апреля 1965 года


Тегочка!

Только что кончил писать тебе первое письмо, как начал это. Второе. Звонила Там. Семеновна. Кричала, что я идиот, ибо «дача на Уборах самая хорошая и самая красивая, ибо выше чем Николина Гора нет ничего прекраснее (высокое место)». Понятно? Дунечка уснула, Багаля — злая, будто коммунистическая истина, смотрит нежную телепрограмму, а я, слегка кирнув, пишу тебе.

Обратно же — без тебя ужасно хреново и пусто и обреченно. Дунечка, моя дочь, при всем том дико похожа на тебя — в интонациях, наивной серьезности, обидчивости (особенно, если она пишет тебе письмо и пропускает каждую согласную, ибо для нее «ч» — это «че» и «е» не нужно, т. к. само собой разумеется).

Лапа, тебе совестно? Или нет? Или да?

Никогда, никогда, никогда. Я прошу!

Отвечай за свои ты слова!

В этих стихах очень важны расставленные ударения.

Кутя, меня без тебя нет. Когда я вспоминаю, как ты плачешь, у меня сердце вращается, будто тяжелый пропеллер. Я делаю много ошибок не оттого, что пьян, а потому что хочется скорей написать тебе, Лапа, как я тебя люблю. О, если б мне позволили написать в печати про то, как я тебя люблю. Зачем. С каких пор. И отчего. Цензура не пустит. Бог с ней, я напишу в романе — иносказательно.

Видишь, я раскололся, цензура будет особо внимательна по отношению к новому роману. Я обожаю тебя всю — даже заплаканную, как дурочку. У тебя подбородок, будто у Дашки. Я ни с кем ничего не могу, потому как для меня в мире есть только одна женщина — это ты. Я вижу тебя во сне. Я молодею от этого, дай тебе Бог за это, любовь моя. Я напишу тебе завтра стихи.

Рассказ я переписал заново. По-моему, вышел. Прочту, когда вернешься. Старайся там для мальчика. Или для дубликата Дуньки. Я не против. Не обращай внимания на первое письмо, где я зову тебя все закончить за 20 дней вместо 26, — это с тоски. Старайся и пыжься, чтоб получилось как надо. Только что ходил с Дуней к Михалковым: наблюдать за профилактикой. Дуня играла с Вайдой, которую я держал за ошейник. Дуня была мужественна и кричала: «Вайда! Дура! Не смей!»

Не устаю восторгаться ей и молить кое-кого о ее здоровье, просить обратно кой-кого о том, чтобы ты там скорее все привела в порядок в пикантной области.

Засим 456765421245678927644567 поцелуев и объятий. Ку-ку! Завигельские читают мой роман вслух и плачут от умиления.

* * *

6 апреля 1965 года

Е. С. Семеновой в санаторий.


Тегочка! Вчера я написал тебе пьяное письмо, а сегодня утром в этот же конверт вкладываю трезвое. Тамара Семеновна действительно кричала, что нет ничего лучше шереметьевских Убор, что это чудо, выше Николиной Горы, а это, по ее мнению, самое главное и только важно, по ее словам, чтоб было далеко от дороги. Я поговорил с бригадой в Успенском через рыжего Сашу — обещают все сделать за месяц. Вероятно, он возьмет отпуск и за месяц все поставит как следует быть. Говорил с Левитом, он хочет не 2500, а 2200 тугриков за свой хлам. Говорил с Левой Петровым. Он что-то покупает в Баковке за 15–20. Но у них после остается зарплата, а у нас с тобой «Петровка» на издыхании.

Далее. По трезвому и спокойному размышлению, то место, которое мне дают, идеально весной, осенью и зимой: тихо, чуть на отшибе перед глазами — парк Шереметьевых. Летом — это божественно как база для купанья с бардаком по воскресеньям и возможным футболом по вечерам в субботу. Но — минус — бесконечные дипмашины на Николке по вечерам и автобусы — по воскресеньям с трудящимися, которые выезжают целыми предприятиями.

Истина заключается в том, что пожечь можно где угодно. Там. Сем. считает, что в деревне сейчас жить лучше, потому как есть кому присмотреть, и протопить и убрать. На Николиной Горе же барство, там рабочей силы нет, все избалованы.

Так что меня можно накладывать ложками — я весь в растерзанных мыслях, завтра иду в МК, чтобы оттуда позвонили и дали участок, который мы с тобой наметили. Сейчас мне дают участок, находящийся примерно в тридцати метрах от избранного нами с тобой. Ничего не знаю, что делать.

Деньги уйдут — и останемся без базы. А так можно сделать в десять раз дешевле, чем на Горе — практически два сезона снимать дачу на Горе, — значит построить в Уборах за эти мамтаки. И будет что-то реальное, куда можно уехать в тишину — особливо зимой, осенью, весной. А летом — под боком детский пляж, лес, сосны, развести можно садик и сразу же вокруг забора насадить елок и кустиков — я это смогу сделать сразу же. И будет автономия. Честное слово. Я мечусь в поисках снятия — пока трудно. Не пришлось бы жить у родственников, вот что я думаю. Дачу Левит не сдает на лето, а на зиму тем более — он опасается, как бы я не расколол, что она полузимняя — в лучшем случае.

Пиши мне, родная, что ты думаешь из своей саковой эмиграции.

Шли авиа — думаю, это быстро придет.

Целую табе.

* * *

11 апреля 1965 года


Тегочка, родная!

Пишу тебе с почтового отделения на Можайке, возвращаясь от Данченко, с которым я веду сейчас переговоры вовсю. Что получится — пока говорить трудно, но обещают помочь через Лизу.

О лете — ничего еще не решил, ничего не снял. Не пришлось бы, если погорит Данченко, тебе с маленькой Тегочкой подождать у Таты, потом, может, на месяц смотать в Коктебель и снова к Тате.

А я б тогда вкалывал где-нибудь. А м.б. вместе к Прокофьевым. В общем, все пока в подвешенном состоянии. Очень без тебя скучаю и грущу — прямо до ужаса. Ничего мне не хочется и дивлюсь, как ты в мое отсутствие в Москве не возвращаешься на ночь к Дуне. Я не могу. Сердце без нее щемит и видятся страхи.

Рад твоим хорошим письмам, нельзя ли все-таки посылать тебе не заказным, т. к. заказные надо обязательно через почту и с очередью и злыми бабами.

Звонил к Шкловскому. Он удивлен — отчего ты не показалась ему. Он сказал мне, что твои страхи напрасны и несерьезны. То, чего ты боишься, — сугубо индивидуально и не от Сак. Не очень там цицеронствуй. Это я так, в порядке подстраховки. Начал писать пьесу для Голуба, подписал договор с вахтанговцами — тоже сегодня. Денег, правда, ни там ни там не дали пока. Дела — суетные, ничего не успеваю, попав в Москву, т. к. тороплюсь на дачу. Даже не могу увидеться с архивным начальством. Несусь дальше — целую тебя, золотая моя, будь умницей и молодцом, будь разумной и благоразумной.

Будь здорова, голубушка моя, Тегочка, Бог с тобой.


P.S. В субботу ко мне приедет милиционер с Рублевской охран. зоны — подстраховать с дачей. Без тебя Лизу приглашать нет смысла — Багаля не может. С ней я держусь, все ничего. Я обожаю тебя, дурешку родную.

* * *

13 апреля 1965 года

Е. С. Семеновой в санаторий.


Дорогая Тегочка,

Багалю сегодня отпустил в Мафку[43] вставлять выпавшие клыки, потерянные в борьбе с позапрошлогодними сухарями, а равно за элементом денег, которые она мне подбрасывает на покупку дома[44], а сам сижу сего дни с Дунечкой. Она, правда, пристрастилась при бабке ходить к Нине Васильевне — и рубает там второй завтрак, а равно обед. Так во всяком случае было сегодня. Я себе поджарил сыра, купленного в шестьдесят четвертом роке, обглодал вяленую рыбу и съел поджаренные Багалей пур муа телячьи отбивные и был, вернее — есмь — на верху блаженства.

Если бы ты меня сейчас увидела, ты бы решила, что я переквалифицировался из литераторов в математики, ибо я хожу и считаю все время. Считаю — сколько остался должен Дзиганам, сколько Сержу, на что рассчитывать, не лучше ли продать машину, которая там не очень нужна, или не продавать — в общем, раздумья меня душат, однако впервые за много времени они радостные. Они перед удачей, они перед работой.

(Привезу к нам стенографистку Надежду Михайловну. Масса материалов уже в голове к новому роману, массу надо будет, слегка беллетризируя, передиктовать из всякого рода книг — их придется поискать через историческую библиотеку, через каталог. Ты помнишь эту старуху, она к нам ездила. Если, конечно, не померла сейчас. Жить ей будет где в нашем доме.)

Как ты лечишься, малыш? Прошло ли обострение? Я говорил сегодня с Ниной Васильевной, она там лечилась от ишиаса, так у нее тоже началось обострение, но к концу оно прошло, а в Москве она вообще почувствовала прекрасно, вылечилась. Ты там, валяй, старайся, как следует, тегулепик мой золотой.

Начиная с 19-го мы договорились с Борей и Клебановым посидеть у меня на квартире над сценарием — дней пять-шесть, чтобы сдать его в РАБОЧЕМ порядке, то есть без сборищ говорливых писающих дам и редакторов. Если так, если меня никто не наебнет за роман, если утвердят сценарий в госкомитете, тогда в мае будут деньги.

Может получиться и пьеса для Голубовского, кое-что я уже написал, а остальную болванку надиктую Тюриной, поскольку весь покартинный план вещи я, скрипя зубами, наконец нацарапал. Дальше болванка делается таким образом, что в нее вливается текст, выжимки из романа в заготовленные места, а после дописывается, шлифуется и т. д. Должен сдать ее к 15 мая! Вот так-то.

Завтра беру у вахтанговцев пьесу и в третий раз перепечатываю ее, чтобы отослать в главлит. Если утвердит — тогда получим тоже кое-что. Но что-то у меня екает сердце за главлит. Хотя я ими запуган раз, может быть все от этого. Поживем — увидим. Всегда могу пойти зам. глав. ред. к нам в журнал. Это 350 гульденов ежемесячно. На крайний случай, если очень прижмет. Думаю, до этого не дойдет. По всему не дойдет. И потом, все мы под Ним ходим. Сейчас уже ни у кого не вызывает сомнения тот факт, что человек запрограммирован в клетке, с самого изначалия. Это, естественно, вера, с другой стороны, не так будет совестно потом оттанцевывать в стиле блюз. Клетка, программа, сначала и т. д., а к вопросу кем — к этому вопросу через боль и муки придут не скоро, ибо ответ ясен. Придут через страдания. Вот так. Важно, чтобы все у нас в нашем новом доме было хорошо. Ты — основа всего, только ты. Тактично и мило откажи в приеме, тактично и мило выпроводи, если придут. Будь моей защитой, это, Тегонька, твоя обязанность. Будем жить, как Тендряк[45], или Трифонов, или Бондарев, или т. д. — т. е. затворниками. Тем более что с нашего участка ход прямо в лес. Кухню и ванну я пока делать не буду, т. к. осенью будут проводить газ, след. ломать и бить. Погодим. Я пока исподволь достану красивые пластики для кухни и для ванны, а ты у мамы выцыганишь польскую кухню в подарок (286 руб., или 286 долларов по официальному курсу, или 1 юань). Третья комната, не сделанная наверху, будет сделана для Багали с Дуней. Твою комнату я отделаю холстом, свою — циновками, как передняя в НАШЕМ доме.

Целую. Юлиан Семенов.

* * *

14 апреля 1965 года

В санаторий к Е. С. Семеновой


Здравствуй, моя золотая!

Получил твое грустное письмо: сижу пишу тебе весточку, рано утром, сейчас 6, все спят, оттого — каракулями, а не на машинке.

Лапа, я тебе отослал три письма: одно «до востреб.», а два — в санаторий, так что не брани меня за молчание.

Катя, мне позволили уехать в Чехословакию! Это здорово, хотя ехать мне и не хочется. Но поелику мы будем нищие в течение года, я смогу оттуда привезти то, на что здесь не будет денег — люстры, обои, тяпы — тебе. Понимаешь? Вот. Но, думаю, я уже обо всем этом тебе расскажу по телефону, до того, как ты получишь это письмишко.

Сейчас еду в Москву, а после в Пахру, оформлять покупку дачи. Эту неделю очень волновался, засыпал в 9, просыпался в 5, смотрел рассвет и ломал пальцы. Не хандри там, маленький дурачок, веди себя хорошо и, если можешь, приезжай не 27-го, а 25-го, оттого что у меня путевка с 26-го, но я полечу 28-го или 29-го — хочу с тобой понежиться дня три-четыре.

Ну, золотко, я пошел варить себе кашу. Багаля снова в тоске, вздыхает так, что дрожат потолки, обижается на Дашку, как на Броню, и вообще без домработницы нам, боюсь, не обойтись, Каток. С Ниной Васильевной и вообще со всеми чужими она любезничает, а на меня смотрит оскорбленным волком и все время спорит. Ты мне хнычешь, и я тебе в отместку. Дуня у нас — ангел и умница, таких детей больше нет. Целую, родная.

* * *

17 апреля 1965 года

Е. С. Семеновой


Родная Тегулепочка!

Жду звонка к тебе (дождался на слове «тебе» — это знамение). Все рассказал по телефону, малыш. Так что добавить нечего. То, что мы покупаем, — это сказка, которая вдохновит меня на работу, тебя — тоже и еще кое на что — безразлично мужского ли, женского ли пола.

Будем жить в райском, волшебном доме. Будем вкалывать от пуза. Тогда через год сможем шиковать, как хотим — без долгов, с прекрасным особняком. Тогда начнем заниматься его обстановкой и вылизыванием, деланием третьей комнаты наверху (хотя, может быть, это получится у нас этим летом — так мне кажется). С помощью Николая Николаевича мы, я думаю, сможем ее сделать очень красиво и хитро. Причем отопление туда подведено, надо только поставить радиатор.

Ты засядешь у меня за Максима Геттуева — обязательно, Тегонька. Если Нинон, мамина напарница в литературе, то ты тогда просто Вольтер, а если не будешь делать — расценю, как капитулянство и деградацию.

Верчусь я сейчас подобно пропеллеру. Как задница на сковородке. Кое-какие результаты есть. Сейчас у меня направление главного удара — пьеса для Голуба[46]. Это — касса, это язык и разложение буржуев, что зритель смотрит с яростной умильностью.

После этого, запершись ото всех — на два месяца непрестанной работы над «Резидентом». По-хемингуэевски я буду писать постранично, но не по три, а по пять. Тогда за июнь — июль я сделаю почти все, август — доведу концы романа, полсентября вылизываю и отдаю в Москву — на предмет открытия года.

Маленькая, я несусь к Григорьевым на свадьбу, потому — прости меня за краткость. Да, кстати, я послал в Киев, на студию Довженко сценарий «Петровки». Черт его знает, возьмет да и клюнет. Тогда мы вообще короли. Что касаемо возможных трудностей финансовых, то они будут в общем-то весьма невелики, на жизнь будем тратить 200–250, без шика и приемов, естественно. Будем с тобой кирять чекушку напополам после работы и слушать соловьев, которые поют в лесу, куда выходят наши окна.

Если же я буду морально суетиться из-за долга, хотя Серж дал мне на год с рассрочкой, — всегда можно забашлять машину, т. к. тут круглый год заказы из «Елисеева» и неподалеку магазин, а автобус в полутора километрах в конце концов, и Боровик под боком. Я молодец, что купил авто — вложил сбережения, это у меня надежный резерв, поэтому я сейчас на резерве крадусь по-кирсановски.

Целую тебя, родная моя, поздравляю с нашим десятилетием, которое было изумительным, волевым и прекрасным, несмотря на всяческие явления шелухаобразного характера. Главное, основное у нас было прекрасным и становится — для меня во всяком случае все более и более прекрасным с каждым днем.

С Багалей у нас наконец мир и любовь.

* * *

29 апреля 1965 года

Телеграмма из Чехословакии


Целую. Твой Семенов.

* * *

Май 1965 года

Чехословакия

Карловы Вары


Здравствуй, мой нежный Тегочкин и родной Дунькин и Багаля! Я вас всех нежно целую и очень люблю. Пишу вам после первой прогулки в город, рано утречком, в 6.00. Тут очень хорошо, боюсь только — станут меня лечить и будет туго с работой. Но я буду сопротивляться.

Пишите мне и звоните по тел. Санаторий «Империал» № 572. Это мой адрес. Очень о вас волнуюсь. Ведите себя хорошо — тогда привезу вам всем подарки.

Целую 1 млн раз.

* * *

3 мая 1965 года

Чехословакия

Карловы Вары


Дорогая Тегулепочка и Дуняша — золотые мои!

Только сейчас разогнул спину после романа, который я уже в третий раз перелопачиваю на кино — под Борю и Клебанова. Они — молодцы, предложения были клевые, но я от него уже устал.

Тут очень красиво. Утром, когда я спускаюсь по горной дороге пить воду, там внизу, на галерее, где киряли водичку Гете, Шиллер, а равно и Карл Маркс, — включают музыку и играют Штрауса — все как сто лет назад. Обслуга великолепная и очень заботливая, места для прогулок восхитительны. Я упиваюсь, бродяжничая один с шести утра, после — перед обедом и после ужина. Сегодня первый день, как установилась хорошая, солнечная погоденка, а вчера проснулся — весь в молоке. Я живу высоко над городом, на вершине горы, поэтому туман здесь плотный и осязаемый. Рано утром, в реке, которая несется с гор, ловят форель. Город сам по себе — невозможно красив, хотя очень много готики, но она — настоящая, старинная, а потому — очень искренне вписывается в тутошний пейзаж. И тихо, очень тихо, только внизу в открытые окна доносятся дитячьи голоса.

Очень волнуюсь за вас — как всегда вижу сумасшедшие сны и т. д. Пожалуйста, будьте молодцами, золотые мои. И больше живите на даче, право слово. Обживайте ее как следует. Я завтра съезжу в Прагу и после напишу тебе, Тегусь, — срочно к моему приезду покрасить стены либо оклеить их обоями. Очень хочется приехать уже, чтоб все было — шла — играла босиком. Если у тебя возникнут какие-либо сомнения — произведи переоценку ценностей и зайди к моим и твоим друзьям на Арбат[47] — они нам помогут с ремонтом до моего возвращения.

Словом, завтра вечером или послезавтра утром — т. е. 4-го я напишу тебе, как быть с дачей — то ли ждать моего возвращения и потом вместе будем ворошить, то ли начать уже сейчас, до моего приезда. Подыскивай постепенно кого-нибудь нам на дачу, ты сама поняла, что тот альянс, который мы имеем, — не всегда прочен и очень подвержен настроениям. Так что — думай сама. Боюсь, что я тут опять оказался прав, Катечка.

Ну, что еще? Скажи Дунечке, чтоб хорошо себя вела, — тогда я привезу ей интересные подарки. Пусть это у тебя будет пряник в воспитательной работе.

И — снова прошу — живи больше на даче, не оставляй там их одних надолго, будь с Дунечкой — ты ж знаешь, как это интересно, быть с ней. Сейчас, после того как закончу кропать для Бори Голубовского пьесу, сяду за «Дунечку и Никиту». Многое уже вижу, что получится — не знаю, боюсь, что ничего не получится, но писать это очень хочу.

Как там наши Боварчики[48]? Целуй и приветствуй их от меня.

Ну вот, пока я отписался. Послезавтра снова напишу тебе, золото мое. Целуй Дунечку сто раз и саму себя — столько же.

Обнимаю вас нежно и желаю вам счастья и всего, чего «хочите», дорогие мои.

* * *

11 мая 1965 года

Е. С. Семеновой

Чехословакия

Карловы Вары


Каток, родной!

Шлю тебе цидульку с Плахеточкой. Я заскочил к нему в Прагу, он летит в Москву, и я шлю тебе с ним поцелуй. Завтра вернусь в «Империал» и напишу тебе длинное письмо. Все очень хорошо, малыш, очень по тебе скучаю и очень вас люблю.

Тегочка, Иржи будет в Москве в командировке — официально 7 дней, но он хочет остаться в Москве еще дня на три по своим литературным делам, а срок в гостинице уже кончится. Так что ты дай ему пожить у нас — или в городе, или на даче, где тебе будет в то время удобней его оставить.

Малыш, забыл: уезжая с дачи, выключай газ, заворачивая баллон, а не только кухню.

Ну вот, все накоротке.

Я обнимаю тебя, Тегулепа, и очень люблю. Целуй нашу Дунечку.

* * *

1965 год (без даты)


Мой друг!

1. Ближе нас с тобой — нет никого в мире больше.

2. Среди тех, кто окружал тебя в течение нашего десятилетия, я жил эти десять лет, и от них, от этих твоих соседей, зависело и зависит в громадной мере судьба всего того, что я пишу. Они вольны разрешить это или запретить. Уплатить деньги или отказать нам и обречь нас на голод. Восславить роман или оплевать его.

3. Ты спасалась, плача в подушку и перечитывая мои письма — мне спасаться негде, а плакать я разучился с юности.

4. Если не мы с тобой станем охранять друг друга и друг друга щадить — то пощады нам ждать неоткуда, право слово.

5. Дунечка не должна никогда слышать ничего из наших вполне возможных размолвок — иначе нас с тобой ждет судьба Ноздриной[49].

6. Если мы с тобой не будем верить друг другу, то тогда нельзя быть вместе. Недоверие по пустякам (пьянка с друзьями, заход в ВТО, загул вместе с Туренком в бане) подрывает основы основ и расшатывает веру друг в друга.

7. Если ты думаешь, что я во всем верю тебе в аспекте верности — кровать, подъезд, курорт и т. д., то ты глубоко ошибаешься: я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Но унижать тебя скандалом неверия — я считаю сугубо обидным для меня самого и для тебя, любимая моя.

8. Сейчас, чтобы выкупить дачу, я должен быть как лошадь: мое спокойствие в работе зависит только от тебя одной — ты должна спасать меня и от всех и от меня самого.

9. Давай верить только друг другу, малыш, — и мы с тобой будем самыми счастливыми людьми. Я без тебя не могу жить, просто никак не могу. Но не вынуждай меня лгать тебе по пустякам, если я, без предварительного звонка к тебе, зашел куда-то пожрать или попить.

Нет никого счастливее мужчины, которому верят и который знает это: он незыблем и непоколебим.

Подо всем этим могу расписаться кровью.

Обожаю тебя и страшно люблю и никого не хочу, кроме тебя, тегулепочка моя бесценная и нежная.

10. Теперь о даче. Да, да, да, ты во всем права! Но ты, только ты и никто другой обязана отвечать за мое спокойствие на даче.

11. Поверь, легче улыбнуться, посмеяться, пригласить к чашке чая и элегантно отшить, но обязательно элегантно. Важно прослыть не грубиянкой, но женщиной, которая ТРЕБОВАТЕЛЬНА в выборе знакомых. И чтоб не было выпендривания и грубости. Это все — за тобой, и только так.

* * *

Монголия

Ноябрь 1965 года


Сей бай ну! Здравствуйте, дочечки Катя и Даша!

Как вы там дышете-можете? Каток, мне про тебя и про актера Виктора Коршунова показывали плохие фильмы. Нехорошо! Причем показывали неотвязно, как лекцию: только усну — и снова про то же. Потом я во сне же пошел покупать тебе подарок к Новому году и купил — точно помню — за 5 рублей венгерской валюты игрушку — космонавт в состоянии невесомости.

Эта игрушка тебе не понравилась, и я ее подарил Дунечке, которой игрушка эта понравилась. Вот так-то.

Как твой радикулит? Как дунечкина школа? Как инвалидность Юрки? Я не успел обговорить с тобой и тысячной доли тех вопросов, которые меня волнуют и терзают тут. Как «Дунечка и Никита» в журнале? Как в кино? Как роман в «Москве»? Как лит. на пьесы? Б 045.67 (или 66) — Галина Борисовна, секретарь Евсеева, позвони к ней и узнай, дали ей на распечатку Блюхера или нет. Позвони в «Мол. Гвардию» — Д 11500 доб. 2-40 — товарищ Сякин и узнай, как лит. на повесть. Позвони в Москву — узнай, как роман у Дианы Тевекелян. И хорошо бы, чтобы ты мне позвонила числа 18—19-го — я, верно, уже вернусь из пустыни Гоби, куда еду бить волков и джейранов. Можешь сказать об этом Санечке[50] — пусть позавидует. Правда, там нет дорог и рядом Китай и на сотни верст — одна пустыня, но мы едем в двух машинах, так что все будет здорово, по-хемовски.

Придумал большой рассказ про эту будущую охоту — длинный, грустный, исповедальный. На мой здешний сценарий ставится большая карта: даже на торжественном докладе в театре в присутствии секретарей ЦК министр культуры говорил о том, что ваш покорный слуга прибыл в Улан-Батор для работы над будущим совместным фильмом.

Страна очень своеобычна, народ прелестный, относятся ко мне очень нежно — сие приятно. Был на Селенге, на севере, — там сказочно красиво, махал на конях за оленями, убил лису и множество всяческих куропаток — они там не пуганые, как куры.

Что еще, малыши мои золотенькие? Сегодня осматривал поразительные дворцы богдо гогена, это буддизм, очень сдержанно, в то же время роскошно. Первый богдо — хан Монголии был великим мастером по бронзе — он делал поразительных богов и эротических богинь.

Деревянные макеты громадных храмов — рай в представлении буддистов — сделал известнейший здешний мастер, жестокий алкоголик. Очень интересны шелкографии одного дня Монголии — с охотой, любовью, ненавистью — эдакая этнографическая зарисовка жизни народа. Интересен ад на шелку — кишки отдельно, кое-что висит отрезанное, а над входом в храм — ужасные рисунки безглазых, расчлененных людей: это ожидает не верящих в желтую религию Будды.

Очень мне понравился один из богов: у него на голове пять черепов: он сохраняет людей от пяти самых страшных — по буддизму — зол: неразумных любовных увлечений, глупости, нервозности, зависти и жадности.

У здешних богов по двадцать четыре руки и по шестнадцать ног — чтобы драться за религию с неверующими, и три глаза, чтобы обозревать три времени: будущее, настоящее и прошедшее.

Я гадал на своих трех косточках — фильм должны запустить в августе. Каток, пойди, если можешь передвигаться, в абонемент б-ки Исторической к женщине, которая ко мне хорошо относится, посмотри у нее номер моего абонемента и вместе с ней покопайся в каталоге — поищи мне книги про Унгерна, Монголию, про процесс Унгерна в Иркутске в 21 году и все это закажи к моему приезду — я засяду покопаться в архивах и библиотеках.

Позвони к Юре Егорову — узнай, как с кино.

К тебе позвонит товарищ Назаров, председатель кинокомитета Таджикистана по поводу «Дип. агента» — дай ему книгу без злобинского автографа. Он думает по ней делать совместный таджикско-афганский фильм. Он к тебе позвонит, ты ему книгу отпульни.

Как там Костюковский? Прописали Марию или нет? Накатал он на меня телегу за это? Не знаешь? Что с Боровиками? Хотя я все это тебя спрашиваю, а ответ, видимо, получу в Москве, если, Бог даст, все будет хорошо.

Мечтаю о том, как мы втроем встретим Новый год. Это, верно, будет божественно. Я обязательно напьюсь и суну голову в снег. Я почему-то все время мечтаю сунуть голову в снег. В свой пахринский снег.

Сейчас иду на прием по случаю тридцатилетия Монголкино, так что закругляюсь. Завтра буду смотреть богослужение, пить чай у верховного ламы, потом пойду на народную борьбу, это очень красиво, а послезавтра, видимо, отправлюсь туда, на юг, в Гоби, или куда-то поблизости: там одна юрта на сотни верст, громадные отары джейранов, табуны лошадей и волки, а рядом китаезы. Здесь я все время очень вспоминаю Экзюпери и Хема — особенно когда был в горах на Селенге и в Дзельтыре. Охотник, с которым я подружился, очень красиво зовется — Дэмбредь.

Ну вот, пока все, дорогие мои девочки. Дай вам Господь всего наилучшего. Целую вас нежно, обымаю и желаю счастья и чтоб все было хорошо. Смотрите в три глаза за Дунечкой. Плохого мне, правда, про нее не показывали, но все равно.

Да, чуть не забыл: пусть Владимир Самойлович Марон, директор «Пароля», пришлет мне сюда на посольство числа двадцатого телеграмму с вызовом на обсуждение. Телефон у него такой: АИ12583 — служба и И70607 — дом. Скажи ему, что из двух проб Блюхера интереснее тот актер, что старше, по-моему, это Евстигнеев из «Современника». Что касается Епифанцева — Постышева, то тут я пока ничего сказать не могу, пока не определится вопрос с Ефремовым.

Целую и обнимаю. Ваш Борода.

* * *

Монголия

декабрь 1965 года


Дорогие девочки!

Что-то мне без вас немыслимо затосковалось. Завтра я уезжаю — на день Гоби отложилось в связи с юбилеем студии, когда все крупно закладывали кое-что за кое-чего. Уже начал считать дни до отлета к вам: сегодня 13-го, понедельник, а самолет уходит 24-го, то есть через одиннадцать суток. Шесть или семь из этих суток я буду в отъезде. А когда в дороге — время, кажущееся чудовищно медленным, тем не менее пролетает куда как скорей. Да и потом тамочки грандиозная, говорят, охота. А вообще я бы мог уже завтра вылететь в Мофку и сесть на полмесяца в архивы и в б-ки и начать работать — канва готова.

Сегодня ты, Тегочка, приснилась мне в голубом платье, ужасно красивая — входишь в старую квартиру и спрашиваешь меня, можно ли тебе навещать меня почаще. Какая-то дичь и мура. А растолковать сон некому. Сие — прискорбно.

Тут из меня выходит масса электроэнергии: к чему ни прикоснусь, бьет током. Говорят, из-за сухости климата. Наши водяные грозы таким образом выходят.

Много думаю над тягучим рассказом, но писать ничего не пишется. Такой покой в номере — не по моей натуре. Да и потом, хочется эту вещь писать на Пехорке[51], что-то очень меня тянет написать ее там — быстро, на одном дыхании, как «Дунечку».

Что там у вас? Как вы, мои хорошие дурачки? (слово написано в твоей транскрипции, «а» надо произносить длинно, широко раскрыв рот). Вообще, для меня, как оказывается, свободный график и отсутствие забот на день — хуже каторги. Видимо, я за последние 8—10 лет здорово «обоселился». Это уж со мной и помрет. Так что, видимо, когда я гневлюсь на свою забитую занятость — зря гневлюсь. А может быть, это только здесь, когда громадный номер, тишина, никого рядом и даже не сходишь позвонить в поселковую контору — как дела у этих бюрократов в министерстве культуры.

Очень, очень жду публикации «Дунечки». Интересно, как ее встретят? Видимо, замолчат или здорово обругают. Есть у меня такое ощущение. Но это — хрен с ними, плохо, если все замолкнут. Хотя тоже — хрен с ними. Это я говорю процентов на 97 правду. Так мне во всяком случае кажется.

Интересно — чем дальше, тем больше характеры двух людей, живущих вместе, не то чтобы притираются, а взаимосвязываются. Ты раскрываешься в обстановке наибольшего благоприятствия со стороны близких тебе людей, которых ты перестала пугаться, как дикая коза. Я раньше завоевывал себе площадку. А теперь, чем дальше, тем больше ловлю себя на том, что я вроде тебя становлюсь — особенно когда тверезый[52]. Пьяный, конечно, не такой, но это уже, видимо, от какого-то комплекса.

Когда я, не дожив 1 года до моего пятидесятилетнего юбилея, помру, ты обязательно должна будешь издать мое избранное, проломив все двери наших бюрократов, — очень не хочется помереть забытым. Это я к тому, что перед моим отъездом Римка Кармен, которому исполняется в следующем году 60, не знает, как ему пробить себе издание книги, объемом в «Вихря», чтобы расплатиться с долгами. Дикость какая-то. Ужасно хочется пойти на Пасху в Брюсов[53], а еще лучше — съездить в Лавру, в Загорск, хотя там много показухи, это неинтересно: слишком много золотого шитья, дипломатов и потаскух.

Малыш, обрываю тягучее свое письмо, ибо еду в Посольство, к культурному советнику.

Очень я вас люблю, дурачки мои милые. Матрешки. Жаль мне что-то Митьку Федоровского. Ему что ни говори — он не поймет, а жаль, был мне хорошим другом. Я ему тоже. И оператор он довольно посредственный в художественном кино — я ведь смотрел его кино. Там только один замечательный кадр, да и тот хроникерский, а не художественный, в ремесленном смысле этого слова.

«Вихря», наверное, в «Москве» будут ругать. Тоже — по ощущению. Тогда отдам Толе Никонову, а аванс верну в «Москву». Я с ними договорюсь, если что. А может, мне пессимистская шлея под хвост попала, не знаю.

Ну целую. Покеда.

Резидент Вихрь, который по шоссе на большую медведицу, с девизом иди и не бойся, завернул на Петровку, 38, находясь при исполнении служебных обязанностей, когда дипломатическому агенту, на время 49 часов 25 минут, пока он борется с особо опасной инфекцией во время шифровки для Блюхера — пароль абсолютно не нужен, а нужна только Дунечка и Никита, посвященная Е.С.[54]

* * *

21 декабря 1965 года

Телеграмма


Ночую в Иркутске. Целую. Борода.

* * *

12 мая 1966 года

письмо Е. С. Семеновой в Коктебель


Дорогие мои девоньки!

Мне без вас скучно, и скучаю я с 10 вечера до 6 утра — остальное время я мечусь как белка в колесе. Я опоздал на час — на заседание худсовета Мосфильма по «Вихрю». За моей спиной режиссерский сценарий архихвалили, а меня поносили как могли. Все как следует быть. А когда я на следующий день пришел туда — все жали ручку и говорили, как все хорошо прошло. Ларчик открывается просто — с моей точки зрения: Колосов, худрук телеобъединения, поставивший «Вызываю огонь на себя», — испугался первого серьезного конкурента в своем объединении — Женю Ташкова.

Поэтому его хвалили, меня ругали. Тем не менее, фильм запущен в подготовительный период.

Сидел работал с Борей Григорьевым, они 12-го начинают съемки. Миша Козаков, утвержденный на Чена, отказался сниматься, так как ему не смогли сразу поднять ставку с 25 до 40. Студия вся возмущена. Говорят, что его больше на студии Горького снимать никто не будет — объявят бойкот. Надо будет про это Никитке сказать. Твердость в этих делах не всегда разумна — она оборачивается шкурничеством с одной стороны и презрением — с другой. Ему так же, как и Никите, обещали практически платить по 40 рублей, увеличив число съемочных дней, обещали ходатайствовать перед комитетом об увеличении ставки, но сразу-то не добьешься, это только Егоров смог Никите пробить за день перетарификацию. Ну, это дрязги.

У вахтанговцев интересно, жмут, обещают сдать худсовету 27— 28-го, то есть, даст Бог, вы сможете это все поглядеть. Очень я волнуюсь в связи с этим спектаклем.

В Хабаровске уже вышла «Шифровка», и я получил гонорар первый — 80 рублей за два спектакля! Сие — меня на моем безденежье порадовало.

На даче божественно, Дюк растет и виляет хвостом и спит со мной в обнимку, дрыгает лапами и лает ночами на жуликов или на пригрезившихся ему лис. Багаля, естественно, с 3 мая на даче не появлялась — изучает решения съезда в городе, в кружке и, видимо, ездит по общественникам с жалобами на мохнатые сердца. По-моему, она поссорилась с Маней[55], которая, правда, молчит. Видимо, Багаля решила посадить плантацию кофейных деревьев — дядя Коля посоветовал, а Маша, видимо, сочла это нерентабельным.

Девочки, будьте умницами. Все время за ручку! Обязательно на пляж каждое утро. Обязательно каждый день уроки! На площадке Дунечке не вертеться под дагами, не ровен час зашибут. По вечерам не шаландать двум девицам-сестрицам по городу — пьяные пристанут.

Пожалуйста, Каточек, если будут какие-то стычки с бабами, спрячь гордыню в загашник, и от Дуньки ни на шаг, Тегочка! Дунечка — не я, солнышко мое. Она маленькаля[56].

Мне показывают про тебя не совсем хорошие сексуальные сны.

Маня каждый день ходит на почту — ждет письма от своей подружки, ужас как по ней соскучилась.

10-го ночью уматываю в Карелию. Туда едет на зиму Кирсанов и, видимо, подъедет папа Шульц. Я еду с операторами.

Монгольские деньги пока не уплатили. Может быть, сегодня или завтра вытащу к себе на дачу режиссера Ибрагимова. Но вообще отношение к сценарию — тьфу-тьфу — хорошее.

Целую вас, девоньки, да хранит вас Господь. Книжку Джексона не потеряй, Каток, она мне очень нужна.

Ваш, любящий вас Август Абрамович Цезарсон — Гоглидзе[57].

* * *

Январь 1967 года

Письмо Е. С. Семеновой в роддом


Каток, дорогая!

Я за твоим ответом заеду попозже — сейчас несусь в «Мол. Гвардию» — они собираются в альманах «Приключения, 1967» давать мой «Исход». Потом в «Знание», после в Охрану прав, после в ЦТСА — Тонечка Хейфец молчит, надо думать о пиесе, пока есть время свободное от работы над «Козлом»[58]. Сегодня Кармены обещали за осетром — ему прислали нефтяники Каспия — свести меня с Любимовым более близко, у меня с ним шапочное знакомство по Шейнину. И вот еще позвонили американцы — сегодня у них какой-то фильм и ужин — не знаю, как быть.

Вчера очень хорошо поработал с Женей Ташковым — парень он очаровательный.

Я теперь по отношению к Дуньке занял позицию времен холодной войны — по поводу еды. И за три дня появился румянец, хотя еда сопровождается слезьми велие обильными и ссылкой — «А вот ты можешь съесть сразу 30 баранов?!», «Тебя папа так не заставлял!» «От перееды, думаешь, нельзя умереть?!» Но ничего, я сдерживаюсь, чтобы не смеяться, грозно хриплю, ухожу в другую комнату, но результаты, как говорится, на лице. Девочка — солнце, Господи, дай ей Бог!

Что-то я еще хотел тебе сказать… — твоя телефонная фраза.

Жду сообщения ТАСС про тебя, чтобы начать квартирную эпопею. Почти уже все готово про «Козла» — только скрыться и написать. 1 апреля не за горами. Думаю — успею. Но работать придется по 24 часа в сутки: там же еще «Дунечку» надо подправить и «Господина Большевика». Но это я начну делать исподволь, сейчас: как заведу машину, съезжу на дачу, так привезу рукопись домой.

Старайся, душенька, тужься активнее.

Целую табе, за нас не переживай.

Твой Юлиан Семенов.

* * *

Январь 1967 года

Е. С. Семеновой в роддом


Золотая моя и любимая!

Письмо твое гоголевско-щедринское по духу сразу же навело меня на мысль, что я — остолоп полный. Надо было брать тебя в соавторство. Выродишь — возьму. Вместе писать будем, одному — надоело.

Любимая, не надо нервов!

Нервы в кулак!

И вообще никаких!

Последнее — из-за сульгина. Родишь — и такого громилу, что ой-ой!

Мне сказали, что перед родами всегда меньше двигаются, т. к. тесно. Так что сие — хорошо. А ты — запутался… На то он и Ляндрес — чтобы вывернуться.

Девуля моя бесценная. Мне без тебя скучно. А если ты еще грустить будешь — родится Солоницкий. Мрачный, с самокопанием. А это — ни к чему. Завтра днем еду на дачу — помогать маме писать выступление для ЦК. С лестницы не грохайся — балерина родится. А балерин — к черту. Правда, Андрон со своей по кино шляется, дубина.

10000000000000000 поцелуев. Позвоню вечером.

Твой Юлиан.

* * *

Январь 1967 года

Е. С. Семеновой в роддом


Дорогой Каточек!

Извини, я не дождусь твоей весточки, так как хочу уехать на дачу засветло — у меня испортился замок в машине, а оставлять ее на ночь открытой на улице — безумие. Завтра ее отгонит в гараж Сергей Васильевич, а я буду ездить на такси, а все больше дома сидеть, так как поднакопилось работы и Стржельчик очень просит почитать и сделать что-то для него: материал у Ташкова поразительный, я в восторге от него.

Завтра я буду в Москве с утра и подъеду к тебе и дождусь твоего ответа, а сегодня постараюсь позвонить тебе с дачи, если смогу пробиться сквозь наш коммутатор.

Обнимаю тебя, ласточка, любимая моя. Будь молодцом, бычок, держись спокойно. У нас все в ажуре, Дунька сопит и делает уроки. Дуся нас хорошо кормит — словом, все идет своим диалектическим чередом.

Завтра буду у тебя. Позвони с утра ко мне. Буду ждать.

Вечно твой

До доски гробовой

Юджин Сименон.

* * *

27 марта 1967 года

Чехословакия

Татры


Каток!

Видимо, это письмо придет к тебе уже после нашего возвращения. Стучу костяшками пальцев о дерево — на всякий случай.

Только что проснулись в горах, в Н. Татрах. Поутру было солнце, вчера плутали по пустынной дороге до полуночи и сидели в кабаке с джазом до 12.45 (первый раз за все время — так Дунька со мной укладывалась в 9–9.30). Характер у нее пополам: моя открытость и твоя сибирская застенчивость. Но когда приручится к человеку — тогда колокольчиком звенит, хохочет, загадывает загадки и вообще очаровашка. А поначалу — бука замкнутая. И человечек она поразительно интересный, нежный и умный. Впечатлений у нее — мне кажется — масса. Интересно, во что это все трансформируется. Пока она выдает очень точные, порой даже не взрослые, а гетевские откровения. Видимо, тебе она выложит еще больше, помножив все на свою неуемную фантазию.

Целую тебя и Ольгу. Дай вам Бог всего.

Завтра здесь начинается Пасха. Христос Воскресе!

Твой Юлиан Семенов.

* * *

Апрель 1967 года

Чехословакия

Карловы Вары


Здравствуй Тегочкин и Ольгушка!

Сейчас Дуня, посасывая волосы и стекленея от волнения, учит английский, а я пишу тебе перед тем, как пойдем слушать цыган — если, конечно, пустят. Поелику на Пасху понаехало до черта проклятых империалистов с долларами — из-за них мы недозагорали своего в Татрах.

По ночам вижу страшные, криминалистические сны, надумал новые рассказы. Психую о «Провокации» — и в фильмовом варианте, и о пьесе, и о тех двух книгах, которые должен написать к лету, а я еще и не садился. Абы не забыть: напомни мне сказать Жене Ташкову в день приезда о досъемке Стржельчика на фоне Арденнской хроники и дать ему фразу: «Ну что, Берг? Поторопился? Или все еще можно обернуть в свою пользу?» Это очень нам надо! Очень. М.б., если мы приедем позже, ты позвонишь Ташкову — телефон в серой большой книге.

Сплю плохо, весь в Москве, в волнениях и об вас и об фильмах. Не обещай Дуньке «Гуда пешта» — вылетел бы к вам. Да и самому Будапешт надо посмотреть — на будущие романы (если таковые будут) пригодится.

Целую вас, мои золотые.

Дай вам, моим курносым, всего наилучшего. Христос Воскресе! Тут по этому поводу идет гулянка, все закрыто и по радио передают литургии.

Юлиан Семенов.

* * *

1 апреля 1967 года

Будапешт


Здравствуй, Каточек и Оленька.

Дунечка еще спит в кровати, в 8.30 нам должны принести завтрак, а я пишу вам письмецо из роскошного отеля восхитительного, поразительной красоты и сложности города — Будапешта (в дуниной транскрипции — Гудашиста). Вчера плавали с ней на пароходике по Дунаю в парк Маргит, бродили по здешнему Невскому — ул. Ракоци, обедали в восхитительном подвале — Мадьяр Пинче, словом — тьма воспоминаний, не считая братиславско-татрских, это было упоительно. Поеду обязательно в Татры писать роман — высоко в горах, никого вокруг, тишина и наедине с Богом.

Я не задаю тебе нелепых вопросов — типа: как ты, как Ольгуня, т. к. ответ ты мне дать не сможешь в письменной форме, а в устной — дождусь до 30—31-го. Хотя волнуюсь, но уже меньше, т. к. мне уже как три дня перестали показывать про вас плохие сны.

Собираюсь — если достану машину через АПН — съездить в Белград, посмотреть хотя бы одним глазом Югославию. Но это будет решаться сегодня — после разговора с апээновцами — звонил ли к ним Карл. Дуня вчера, потрясенная Будапештом, села писать письмо Марине Боровик, берет реванш, значит. Но сделала ошибку в слове Тема — написала его с маленькой буквы и решила переписать сегодня. Боюсь, что это — благие намерения. По-английски я ее натаскиваю, как могу. Она выдает много уморительнейших вещей. Часть я уже записал. Последний ее совет касался того, как мне попасть в Китай: «Шлепнись 10 раз носом об асфальт, покрась лицо в желтый цвет, замотайся в полотенце и поезжай». Или: «Папа, а Христа за дело распяли или просто так? Ага… А он при Ленине жил?» (во время органной литургии в Братиславе во время Пасхи).

Ну, несут завтрак, пора будить Дуньку. Целую тебя, Ольгушу. Привет друзьям. Целую вас обеих матрешек.

Ваш Юлиан Семенов.

* * *

18 апреля 1967 года

Северный полюс

СП-13

Радиограмма


Дорогие мои три тегочки!

Целую вас всех нежно с самого Северного полюса-13, который чертовски быстро плывет к Гренландии, чтобы там растаять. Ждем последнего рейса. Нас тут осталось семеро. Беседуем о медицине и об акклиматизации животного по кличке человек в условиях полюсов, и меряем друг другу кровяное давление. Скучаю по вас и дай вам всем Господь счастья.

Если все будет хорошо — прилечу после полета на СП-15 числа 27-го к вечеру.

Ну пока, время нет, надо идти с радиорубки в блок к начальнику.

Если «Правда» не напечатает репортажей — позвони к Бонгу Д33499 (или узнай) и устрой ему бенц — пусть напечатают, и позвони тогда Марку Михайловичу — он позвонит к редактору «Правды» Зимянину.

Целую вас.

* * *

24 февраля 1967 года

Телеграмма.


Целую с Северного полюса-15. Улетаю на материк. Юлиан Семенов.

* * *

3 мая 1967 года

Телеграмма из Гагр.


Живу в Доме творчества. Холодно. Уже скучаю без вас. Запирайте окна на ночь. Семенов.

* * *

5 мая 1967 года

Телеграмма из Гагр.


Волнуюсь молчание.

* * *

12 июня 1968 года

Е. С. Семеновой и дочерям

США

Открытка


Девоньки,

Целую вас из Голливуда. Люблю вас, раскосые мои малыши и очень — не скрою — люблю. Ну до встречи дома, родные.

Ваш Ю. Семенов.

* * *

15 июня 1968 года

США


Дорогие мои,

Не скрою — у нас в Вашингтоне уже утро, чирикают по-русски воробьи, ездят по улицам красно-сине-белые кары и, главное, идет нудный, батумский (по ощущению) дождь. Сейчас 6 утра — сколько в Москве — рассчитать не могу — пусть Дуня рассчитает. Белый плоский телевизор передает сообщения о победителях на Праймарес. Через час улетаем в Бафало — на Ниагарский водопад. О том, насколько интересно и занятно это путешествие, не пишу: это, как говорится, само собой. Уже начал о вас скучать, хотя только третий мой американский день. Целую вас, мои девоньки, дай вам Бог.

Целую вас.

* * *

Конец 1960-х

Е. С. Семеновой и дочерям

ГДР


Здорово, Каточек!

Как ты там, душенька? Замучил тебя до конца Андрон или все же смилостивился? Режиссеры все подонки — в конечном итоге. Им надо бы не мучить актеров, а заранее все приготовить, а после пулей снимать. Они, гады, несколько шаманствуют. Причем Феллини это делает по поводу себя: это пожалуйста, это гениально, а когда по поводу нас — но через папиросную бумагу в кармане — это хуже. Я сержусь.

Живу я тут хорошо, на берегу штормящего моря, ругаюсь с режиссером, пытаюсь писать вещь: насколько она получится — не знаю. Но это будет не железобетон, а новелла про любовь капитана и красивой немецкой женщины. И Романов и наш посол П. А. Абрасимов, и немецкие друзья к этой моей задумке отнеслись в высшей мере положительно.

Погода дрянь: в смысле нельзя купаться — шторм, дождик, чайки орут. А в смысле работы — хорошо. Буду я здесь, вероятно, до середины сентября. Найди возможность найти в «Правде» Юру Воронова, отошли с ним письмецо. И сама пиши мне по адресу: Варнемюнде, Штрандвег, 17, гестенхауз Штолтера, Семенову, только все наоборот: начинай с имени, потом Штолтера, 17, Варнемюнде. ГДР. Поняла, дурочка глупенькая даже совсем?

Слегка побаливает сердце, а так все ничего. В Москве сразу займись делами: позвони по тел. 2506868 тов. Никольскому в Политиздат, узнай, как книга, и позвони ко мне по этому же адресу, позвони или заедь в «Октябрь» и узнай, как с рукописью и зайди в ВУОАП. Купи 10–11 экз. «Провокации» и вышли мне одну сюда.

Нежно целуй моих девочек: Кузю и Ильича. Кузя пусть слушается, а то подарков не привезу и высеку, хотя она уже и засл. арт. респ.

Отпиши про все новости. Без тебя — во всех смыслах — жестоко скучаю. Всем привет и салюты. А моя тебе нежность и желание.

* * *

Конец 1960-х (без даты)

Письмо жене и дочкам из Калининграда


Здравствуйте, мои дорогие!

Перед тем как схилять на косу, где сосны, дюны и снежные завалы, — пишу вам несколько строк. Да, Каточка, ты будешь очень смеяться, но сегодня утром здесь объявился — ты угадала — Лапин[59]. Под дверь моего номера была подсунута записка: «Прибыл, жду указаний, „Зоркий“». Но он уехал на концерт в Прейсиш Эйлау, а я уматываю сегодня в 12 часов на милицейской машине с редактором газеты Авдеевым.

Вчера ходил по здешней тюрьме — смотрел ее на предмет романа, т. к. раньше здесь была тюрьма гестапо. Те места, где стояли у фашистов пулеметы, на углах всех пяти этажей, — у них пустые места, заколоченные тесом.

Я видел двух приговоренных к смерти. Один молодой, в полосатом, стрижен — ходит по камере — изнасиловал 12-летнюю девочку, второй — желтый, обросший — лежит на нарах, не движется, только глазом поводит, когда открывают глазок, — убил жену, разрезал ее и замуровал в стену из-за ревности. А насильник ходит быстро, здоров, брит, на нарах лежит книга (очень толстая, раскрыта на середине).

В камере 4 женщины, молоденькие, хохочут, веселятся — две воровки (2 года), две растратчицы (8 лет). Девки хорошенькие, модно причесанные, красиво одетые. Все бы ничего — только решетки. Иголку у надзирательницы просят — та не дает, не положено. Бабе не дают иголку — символ женской камеры в тюрьме.

Так-то вот. Смеются почти во всех камерах, беззаботно играют в домино, бабы шьют мешки для атлантического флота.

Меня заперли по моей просьбе в камеру смертников — я там был минут пять. Это страшно и очень просто.

Засим — целую вас, мои нежные, дверей не отпирать, улицу переходить при зеленом свете, ночью не ходить. Ужасно я об вас беспокоюсь.

* * *

Конец 1960-х

Венгрия

Открытка


Раскосые мой! (й — не считать кратким, это помарка!)

Отправляю вам писульку в Ольгин день — авось, выйдет 1-го придет ко 2-му.

Целую вас всех. Тут холодно, пусть и тихо. Пробую писать. Со мной что-то случилось — не пишется.

Ваш Папанин.

* * *

Конец 1960-х

Венгрия


Здравствуйте мои золотые!

Вот я и кончил работу. Переехал из Леаньфалу, из деревни, снова в Будапешт. А завтра, а вернее даже сегодня ночью буду охотиться у охотника Кальмана, про которого я написал стихи. Я тут написал несколько длинных, глуповато-нерифмованных стихов. Смертельно хочу домой. Я так понимаю Алексея Толстого, который рвался в Россию после трех лет эмиграции. Я бы, конечно, не выдержал больше трех месяцев — или спился бы, или пустил себе пулю в височную область черепа.

Послезавтра я вылетаю к вам и очень хочу долететь и увидеть вас — кругло-раскосо-голубоглазых. А письмишко пускаю наперегонки с собой.

Целую вас, мои нежные люди.

Повесть вышла объемом в 120–140 страниц за семь дней. Былые темпы. Слава богу. А я уж стал подумывать о творческой импотенции. Нет! Есть еще порох в пороховницах! Зато узнал полную меру бессонницы. Сплю три-четыре часа с двумя таблетками ноксерона. Только Астрахань и Кирсанов могут привести меня в порядок.

В принципе я должен был бы здесь жить до конца сентября. Но я сделал все и теперь рвусь к вам. И целую вас еще раз. И иду покупать подарок Дуньке.

Пока.

Юлиан Семенов.

По-венгерски меня зовут Дьюла.

* * *

19 марта 1969 года

Открытка из Японии


Дорогие мои девочки! Целую вас всех нежно, очень о вас скучаю. Просто-таки очень! Позванивайте Игорю в «Правду», дабы он мне передавал о вас — как вы без меня. Целую вас, дай вам Бог счастья.

Ваш Семенов-Сан.

* * *

Март 1969 года

Токио, Гранд-отель


Здравствуйте, мои родные.

Поскольку в этой машинке нет восклицательного знака или попросту я его не нашел, — обращаюсь к вам шепотом, без восклицаний. Хотя, не скрою, восклицать есть все основания: впечатления в первый же день, при самом беглом осмотре Токио — громадные. «Хайвей», наподобие американских, громадные скорости, посадка на аэродром, стиснутый со всех сторон мощными, марсианского типа, промышленными комплексами, архитектоника, причудливо, но в то же время органично вместившая в себя модернизм Корбюзье, размах Лос-Анджелеса, антику Японии, динамизм второй половины двадцатого века.

В чем-то этот город похож — неожиданно для меня — на Сочи. Но это только по вечнозелености деревьев и по постоянному ощущению близкого моря-окияна.

Только что вернулся из нашего корпункта: там настоящая Япония — и дом, и камин, и телевизор, и хрупкость стен, которые на самом деле сугубо каменные и отнюдь не хрупкие. А в окно моего «Токио Гранд-отеля» лезут тридцать семь этажей неонового безразличия. Живу я рядом с Парламентом, МИДом и резиденцией Премьер-министра, то есть в самом центре.

Встретил здесь Суламифь Петровну Мессерер: завтра иду к ней на занятия — она тут ставит спектакли, это уже очень интересно — совмещение русской балетной школы с японским традиционализмом. Мессерер потрясает тут всех знанием слов типа мысок, пятка, стопа. Никому другому, кроме нее, эти слова не потребны, а она без них — безоружна.

Девочки мои дорогие, я вас целую и желаю вам счастья. Дай вам Бог всего самого хорошего. Ваш (поелику ручку забыл, не подписуюсь).

* * *

22 апреля 1969 года

Телеграмма


Люблю и целую, родные девочки. Улетаю через Сидней в Новую Гвинею и скоро вернусь домой. Ваш Борода. Скучающий, любящий вас.

* * *

6 мая 1969 года


Плыву из Сингапура домой через Японию. Скучаю. Люблю. Пишу. Привет всем. Юлиан Семенов.

* * *

Начало 1970-х

Из Чехословакии Е. С. Семеновой


Здравствуй, Каток!

Живя жизнью схимника, подвигнувшего себя добровольно-принудительному отказу от возлияний в честь Бахуса, я обнаружил массу интересного в самом себе, а именно: стало болеть сердце, щемить печень и т. д. — т. е. все приходит, видимо, от тюремно-курортного режима в некоторый порядок.

Вкупе с этим начинает работать череп, и, не сердись, душа моя, в плане отнюдь не лакировочном, но в критико-реалистическом.

Уехал я под впечатлением разговоров о Дуняшке. Я ее бесконечно люблю, так же как и все мы, и поэтому ее будущее, — а оно очень уже близко — зависит от нас и только от нас.

Посему, еще раз соотнеся свои соображения с теорией последовательности и заранее попросив у тебя прощения за то, что, вероятно, ты назовешь брюзжанием, я приступаю к изложению своих постулатов:

1. 7.00. Дуня просыпается. Что она ОБЯЗАНА делать? Зарядку. Кто должен ее поставить на этот путь? Мелочь — но эта мелочь ста нет для нее через три — семь лет фундаментом ее бытия, т. е. организованностью, традицией.

Каток, ничто так не спасает молодых людей — особенно девушек типа Дуньки — крайне впечатлительных, умных, хорошеньких, ранимых, сложных, как организация домашних традиций, порядок бытия.

2. Кто обязан воспитывать в ней, как в будущей женщине, Порядок Домашнего Бытия? Не Багаля, это уж точно.

Каточек, не сердись, но лучше сломать себя в мелочах сейчас, чем потом смотреть, как Дуня будет уходить все дальше и дальше. А это не только она будет уходить, а часть твоего и моего, без чего мы сразу станем очень старыми, и эта ранняя старость положит определенную печать истого истеризма на Ольгу.

3. Я не имею права давать тебе рецептов, хотя бы потому, что очень люблю их давать. Но, видимо, ты и я обязаны, если мы не хотим через 35 лет стать для Дунечки Ноздриной и Ляндресом, взорвать изнутри самих себя — и в плане наших взаимоотношений (называй это ненавистной тебе формальной показухой, как хочешь!), и в плане моего статуса, хотя мне легче, ибо при всем при том я ЗРИМО вкалываю для Дуни, она видит мой труд, и это передает то ли уважение, то ли страх — по отношению ко мне. Тебе, Катеринушка, должно сломить себя в плане о р г а н и з а ц и и самой с е б я (пусть даже это будет омерзительная тебе видимость организации). Зарядку она должна делать вместе с тобой. Завтрак она должна готовить сама. Она должна радоваться возможности быть с тобой, помогая тебе мыть клозет, — следовательно, ты должна на ее глазах ЗАНЯТЬ СЕБЯ делами: их у тебя очень много (и мой архив, и мои дела, и дом, и дача). Любят сильных — особенно дети, которые ищут защиты. Они хвастуны, им надо хвастаться материальными доблестями матери или отца. Иначе — идет достоевщина, комплексы и т. д.

Еще допишу — не думай. Иду купаться. Целую тебя, дай вам всем Господь.

Не сердись.

* * *

20 января 1972 года

Испания


Е. С. Семеновой и дочкам Любимые мои дружочки!

(Написал слово «любимые» и долго думал, не ошибся ли я — надо писать «люмибые» или «любимые» — проклятье долгого неупотребления родного языка).

Глупо, конечно, начинать писать со скобок. Пишу неровно. Трясет самолет над океаном.

Я ужасно по вас по всем соскучился и даже не могу выделить — по кому особливо. И по Теге, и по молодой Тегочке и по не любящей меня missis Olga. Как говорится, «Господь не выдаст, свинья не съест», и я долечу (knock wood)[60] завтра домой, а мое письмецо это начнет свою дорогу через всяческие и…………е цензуры к вам домой, и, быть может, вместе его и почитаем.

Я вас, дурашек, люблю, а среди вас есть только один человек, который меня — взаимно — да. Остальные — так… терпят. Вот уже и жаловаться начал. Формула условного рефлекса на многочисленные мои приезды. И без вас жизни у меня нет, не было и не будет.

Целую вас, любимые мои, нежные люди.

* * *

30 мая 1973 года

Е. С. Семеновой и дочкам


Каток, Дунька, Олечка!

Поклон вам с Адриатики! Живу на острове, в доме Младена Мудрони, отправил вам два письма, но лишь потом понял, что отправил их не «авиа» и не «международно», а посему не убежден, что они дойдут до вас. О том, как здесь интересно, оливково-красиво, — не напишешь сразу — должно отстояться! Пришлите мне телеграмму — как у вас дела. Волнуюсь очень. Пишу, как проклятый. При свечах — электричества у Мудрони — Бакареллы пока нет. Ваше фото — у меня на столе. Набрал массу интересного материала, теперь роман должен выйти. Буду к 20-му, как и обещал, если только на здешних серпантинах не отлетит колесо. Здесь надо мной смеются: вино здесь пьют вместо воды, чая и кофе, а я хлещу «сладку воду», т. е. воду из-под крана. Хорошо!

Целую вас всех нежно.

Пишите. Телеграфируйте! Жду сообщений о Дунькином экзамене в школе.

* * *

Начало 1970-х

Е. С. Семеновой


Тегочка, любовь моя!

Может быть, от того, что я чувствую себя больным и виден мне далекий мой кончик, и хотя я верю в свой метемпсихоз, но вы-то у меня вне метемпсихоза, и за вас, и за тебя я все время ужасно тревожусь, и оттого любовь моя к тебе так неприкаянна и тревожна. Ты, верно, вправе искать другую любовь — ту, которая бы точно отвечала твоим схемам и видениям, но, видимо, это невозможно, оттого что каждый из нас двоих мучительно и прекрасно и трагично проник друг в друга. Диффузия любви — химия и физика, будь они неладны, объясняют тем не менее нас с тобой для меня точнее «Любовных связей» и «Декамерона» и «Графа Нулина». Диффузия любви — это очень точно, хотя и не выстрадано, а сразу увидено мною, когда я, выпив немного коньяку, в тоске стал писать тебе эту письменцию. А еще я прочитал стихи Межирова в старом «Октябре», за 1956 год. Он писал там:

Я по утрам ищу твои следы,

Неяркую помаду на окурке,

От мандарина сморщенные шкурки

И полглотка недопитой воды.

И страшно мне, что я тебя забуду,

Что вспоминать не буду никогда,

Твои следы видны везде и всюду,

И только нет в душе моей следа…

И как мне стало нежно потому, что после самых наших мерзких и никчемных ссор, остававшись один на один с собою, я вспоминаю не то гадкое, с чем мы, порой, расстаемся, или, еще хуже, встречаемся, а с памятью о тебе, которая всегда во мне, во всей моей шальной и — наверное — ужасно непутевой жизни. Но ты — моя баррикада и молитва, и спасение, потому что, подобно диффузии, исчерпывающе страшно и точно понятие «эталон». Всякое понятие, рожденное революцией техники, особо точно в сфере интеллектуальной, а еще более точно в нашей сфере любви. «В сфере любви» — это, конечно, ужасно, но наверняка очень точно.

Тегочка, наверное, я виноват в том, что меня таким создал Бог, и, наверное, я не смею требовать, чтобы ты была иной, чем Господь тебя создал. Но если мужчиной не нужно становиться: жизнь сама подведет тебя к этому, то Женщиной стать должно, ибо женственность — прежде всего милосердие. Мужеству нельзя выучить — к нему подводит безжалостная система жизни, а милосердию учат — в обстановке войны особенно — за три месяца. Я не прошу о многом. Страх — явление распространенное и типическое, он гнетет и калечит, и я не очень-то боюсь страха. Но я боюсь твоей слепой казачьей ярости, я боюсь, что ты теряешь себя во мне, и не остается в тебе моих следов, когда я понимаю или смутно чувствую, что боюсь тебя: боюсь по-глупому и мстительно и сладостно — и когда сижу с друзьями в кабаке, и когда сижу, беседуя, с женщиной, и совсем не хочу ее, зная твое над всеми ними во мне превосходство, но — все равно боюсь, и боюсь прийти домой под утро, не обзванивая тебя с предупреждением, что я задержался в Малом Совнаркоме или на проводах Макмиллана в Егупец: и это, Тега, ужасно. К концу пути нельзя не впасть, как в ересь, в мучительную простоту — это Пастернак. Мне не хочется ничего придумывать, да ты знаешь, к тому же, что я не умею врать. Стихи Евтушенко оттого длинны и чрезмерны, что он выговаривается — подминая комплекс молчания под себя. Ты знаешь, что я хочу, что я могу и что я умею. Ты знаешь и то, что и как я делаю.

Ты обязана, Тегочка, стать над тем в себе обычно бабьим, что разделяет нас, как Берлин. Ты должна быть стеной, на которую я могу безбоязненно опираться, но не стеной, к которой я обязан завороженно брести, подавленный ее изначально-могучим существованием.

(Я отчего-то подумал, как ты легко, со свойственным тебе логизмом, можешь разбить каждую мою строчку, но я ведь пишу не думая, а моментально чувствуя то, что мелькает за полпорядка передо мною.)

Катечка! Есть в мире самые тяжелые проблемы. Это:

Человек Х и его взаимоотношения с ним же, с Х-ом.

Человек Х и его взаимоотношения с обществом.

Человек Х и его взаимоотношения с Любовью.

Эти проблемы страшнее и важнее всей суетности увлечений, помыслов и надежд. При этом Любовь человека Х должна скорбеть и думать только о тех двух противоречиях, которые упомянуты мною первыми. Все, что ниже, — я даже не включил в серьезную схему противоречивых раздумий.

Я становлюсь на себя во имя вас и тебя. Стань чуть-чуть на себя во имя меня, которому не всегда так смешливо-весело-самоуверенно, как это кажется.

Я написал абракадабру. Прости меня за нее. Я тебя люблю.

* * *

1974 год

Е. С. Семеновой


Катя,

И все-таки, видимо, пришла пора подвести кое-какие итоги. Точнее говоря — сформулировать наши позиции, кои неизменны и постоянны — и у меня и у тебя.

1. Люди мы по характерам совершенно разные, точнее — диаметрально противоположные друг другу. Во всем. Или почти во всем.

2. Такого рода союз разностей возможен в тех случаях, если:

а. Он любит ее так, что готов отречься от своего «я».

б. Она любит его так, что готова отречься от своего «я».

в. Он любит ее, и принимает ее «я» таким, каково оно есть.

г. То же — она.

д. Он, зная определенную сумму ее «я», которое его раздражает, обижает, унижает, страшит, — во имя карьеры или предстоящего наследства — идет на игру, стараясь не наступать «ей» на больные мозоли.

е. То же — она.

ж. Он так вышколен дисциплиной жизни, что закрывает глаза на все — только б дали спокойно существовать.

з. То же — она. (есть еще сотня вариантов допустимостей, но все это, конечно, ерунда: любовь и семейные отношения логике не подвластны).

3. Твоя ревность и твои бесконечные сцены всегда будут выглядеть гадко. Тебе больно это слышать? Мне также больно, чудовищно больно то, что ты не хочешь понять, как мне трудно. Вообще трудно. Я не знаю — что писать и как писать, поэтому я не могу сидеть на месте, мечусь, звоню, езжу, ищу для себя выход. Если бы ты любила меня, то есть если бы ты «настроилась» на меня, ты не могла бы не понять этого, ибо ты умная женщина. «Я» тебя во всей нашей структуре не интересую. Тебя интересует собственная персона — не оскорбили ли, сказав тебе что-то, посмотрев так-то, усмехнувшись на что-то. Тебе нужно, чтобы тебя все время «утверждали» со стороны: сама ты утверждаться — дисциплиной, разумом, ответственностью — не хочешь, ибо это трудно и утомительно, и, действительно, это заставляет человека все время быть в состоянии постоянного напряжения. Конечно же плыть по течению и уповать на случай, на других, на рок и судьбу — всегда легче. Легче, если бы не наши дети.

4. Это, в конечном счете, сейчас самое главное. Даже не дети, а дитя — Дунечка. Ольге я пока нужен, как особь, зарабатывающая на пропитание и обеспечивающая чистый воздух. Дунечке же я нужен как «фактор дисциплины», как гарант ее занятиям живописью, как человек, который должен ее вывести на какую-то дорогу в этом жестоком мире, который таланты умеет пережевывать и сплевывать. Однако она в период наших скандалов, которые никто из нас не считает нужным от нее скрывать, делается неуправляемой. Со мной — во всяком случае. Ее совет мне — «уезжай куда-нибудь» был бы легко выполним, если бы я не был самим собой, если бы я не думал постоянно — как у нее сложится дальнейшая жизнь, а это, видимо, определится в течение ближайших двух-трех лет.

Итак, как же быть, Катя? Я становлюсь совсем неуправляемым, когда меня подозревают или обвиняют в том, чего нет. Вообще-то, лучший способ толкнуть человека на путь преступный — это обвинить его в несуществующем преступлении. Ты другой стать не можешь — категория семейной дисциплины тебе неведома, ты человек крайностей — или поцелуи, или ссора и ледяной дом.

Что же нам делать? Я не знаю. Мне очень плохо, Катя. Решай сама, как быть. Так, как есть, — дальше нельзя. Но я пишу и понимаю, что ничего не изменится, ибо я привык полагаться на себя, во всем — на себя. Что делать, Катя?

* * *

1974 год


Катя!

Наши отношения, по-моему, зашли в тупик. Было бы глупо и неразумно начинать ретроспективный анализ причин, породивших этот тупик: мы завязнем в этой нудной работе — я стану вспоминать Архипку, ты — Нонну, я — коктебельский мордобой, ты — Яну, я — «мне без тебя было спокойней» (это после Вьетнама), ты — письмо Анжелы и т. д. и т. д. Ты станешь говорить о моем хамстве, а я — о твоей постоянной ревности, ты — о моих товарищах, чересчур многочисленных и разномастных, я — о твоей нелюбви к людям, о твоем нежелании понять, что каждый человек создан по-своему: из добермана никогда не выйдет борзая.

Проблема «постели», которая претерпела в наших отношениях также известный генезис (от «без постели у нас все кончается» — беседа в машине во время пасторальной поездки по Бугровскому шоссе, до «мне это абсолютно не нужно» — во время последних разговоров, но теперь, как я понял, ты снова возвращаешься к прежней точке зрения), остается проблемой не только потому, что я за эти годы несколько устал. Дело заключается в том, что в подоплеке понятия «мужчина» лежит понятие «мужество». Я не очень трусливый человек и в общем-то ничего не боюсь, но я ужасно, трусливо боюсь поздороваться с Беллой Ахмадулиной на дорожке на Пахре, опасаясь, что из калитки это можешь увидеть ты. Я ужасно трусливо боюсь, что ты не ответишь Майке Кармен — жене моего друга. Я боюсь и в городе остановиться и поговорить с кем-то из знакомых женщин — то и дело оглядываюсь, как подпольщик, затравленный преследованием. Если ты постараешься быть объективной, то ты вспомнишь, что особенно нам было хорошо, когда я возвращался из поездок — особенно длительных: я забывал свой страх перед тобой. Следовательно — если зрить в корень «мужеству», мужчине страх вообще, а перед любимой женщиной тем более, — невозможен. Любить — боясь, могут только дети, да и то не всегда. Я не силен в физиологии, но скандал из-за дерьма, или страх, или постоянная, глупая и беспочвенная ревность могут отвратить мужчину от женщины — навсегда. Это не предположение — я в это верю, я это чувствую на себе: после скандала я с огромным трудом вхожу в прежнюю колею, да и то — не совсем, говоря откровенно.

Незачем это мое верование анализировать: опять-таки мы придем к варианту Семушки и Лили — «а помнишь, в 1952 году я купила цветы тете Двойре на кладбище, а ты потерял зубную щетку…». Это глупо, потому как нецелесообразно.

Посему давай подумаем, как быть дальше. Сейчас есть только две возможности. Первая — развод. Вторая — сохранение статус-кво — я живу на даче, ты — в Москве. Реши ты, как это тебе больше подходит. Ты знаешь, что до тех пор, пока мне платят деньги, ты будешь обеспечена.

Пытаться нам еще разговаривать, выяснять отношения — неразумно. Ты — человек устойчивых концепций: кого не любишь — так не любишь (чтобы изменить твою ненависть к Ляльке Энгельгардт, которой ты запрещала приходить с Васей[61] к нам в дом, потребовалось года два, если мне не изменяет память). Я тоже довольно твердо — особенно если я принял решение — стою на своих позициях.

Просил бы не втягивать девочек в эту нашу кашу: я прошу тебя об этом, потому что моя мать воспитывала (вернее — старалась воспитывать) нелюбовь к отцу, а что из этого старания вышло, ты можешь наблюдать и сейчас.

Занятно, я пишу тебе эту записочку и тщательно обдумываю формулировки, потому что знаю, что ты будешь относиться к этому «сочинению» как к документу. И я прав, потому что к моим стишатам ты относишься лишь как к документу, связанному с моими отношениями либо с «венгерской художницей», либо с немками («ну пойдем скорей с тобою на роскошный белый зунд»). Кстати говоря, что касаемо Бунина, так его жена не умерла — она прожила вместе с ним более сорока лет — об этом есть в «Н. мире», можешь меня перепроверить; а «Жизнь Арсеньева» — это повесть Бунина, и в ней он волен распоряжаться чувствами и жизнями своих героев: этого у писателя не может отнять никто, никогда и нигде. Даже у такого писателишки, каковым я считаю себя.

Я не верю, что мы, поговорив сейчас в сотый раз, придем к какому-то действительному соглашению. Время — лекарь, да и потом, все познается в сравнении. Посмотри людей — не моих друзей, не меня; может быть, тебе действительно очень уж скучно и неинтересно со мной.

Произошел парадокс: когда мы встретились, я был лаборантом по афганскому языку, я был говоруном, который весь был наружу. Писательство — даже мое предполагает уход в самого себя, и суетность окружающая нам бесконечно мешает. Я-то полагал, что для тебя интересно теперь то, что я тщусь писать, и ты за этим всем видишь меня. Беседа за вечерним чаем в кругу домашних интересна и возможна, лишь когда не обязательна, и ты знаешь, что не должен делиться с ближними по обязанности — это может быть только само собой разумеющимся.

Впрочем, я сам начинаю вдаваться в дебри объяснений, а это ни к чему. Пожалуйста, передай Тате, что из двух альтернатив кажется тебе более приемлемой на сегодня.

* * *

1975 год

Письмо дочке Дарье[62]


Дорогая старуха, салуд!

Отринутый по наущению астральных сил отец бьет тебе челом! Перед командировкой хотел бы с тобой поговорить кое о чем, и поскольку ты веришь лишь себе и мнение другого (или других) для тебя ничего не значит, пока ты сама не убедишься (я стал запоминать твои слова как Багаля — хм-хм!), я — не в порядке переубеждения, а лишь в плане с о р а з м ы ш л е н и я, — предлагаю тебе пораскинуть мозгами вместе со мной. Итак, мы начинаем.

1. Прежде чем слепо верить, следует узнать (не Сенека и не Платон. Семенов).

2. Юра Холодов[63] посвятил проблеме телепатии и парапсихологии многие годы жизни, и люди, одаренные непознанным даром ясновидения, футурологии или ретроспектологии (этим даром обладал Алексей Толстой, кстати говоря, и Юрий Тынянов), изучены им и с и с т е м а т и з и р о в а н ы достаточно серьезно и в с е о х в а т н о.

3. Тамары, ворожеи районного масштаба с навыками торгового работника, в его списках нет, ибо он — наука, не отдел борьбы с хищениями соц. собственности. Впрочем, и ОБХСС сейчас переходит к научным методам изобличения жульничества — во всех его проявлениях.

4. Результаты многомесячных тамариных «трудов» оказались фикцией, а лишиться маминого доверия — значит для нее лишиться серьезного приработка, и вот в ход пускают тебя: ты отказываешься от встреч со мной.

5. Сие — от торгового расчета, но не от ясновидения. Сие от практического знания «предмета» — сиречь, меня. Ты для меня не просто дочь, не просто любимый человечек. Не просто талантливый живописец. Ты для меня — нечто большее. Ты становишься в руках Тамары (которая напоминает мне Распутина) «воротком», воровским ломиком, которым хотят открыть мою «дверь». Глупо это и подло, а тебе, дурачок мой маленький, не пешкой быть в руках одержимой нездоровыми инстинктами торговки, а Дунечкой, Дашей Семеновой, то есть человеком думающим, а не марионеткой в чужих торговых руках: что хорошо в театре Образцова, то дурно в жизни.

6. Как-то раз я сказал тебе, что порой чувствую тяжесть и за рулем ехать не могу — останавливаюсь, и сказал тебе про ворожбу Распутина женского рода. Ты мне сказала тогда, что это ерунда, глупость — словом, солгала мне, и я знал, что ты мне лжешь, это не было формой проверки твоей честности. Это было для меня «взвешиванием» весомости Тамары для тебя: я всегда старался относиться к тебе как к взрослому человеку. Как к другу моему, считая, что этот аванс в шестнадцать лет будет правильно тобою понят. Я ошибся.

В 16 лет надо, видимо, не бояться повторить человеку, что 2 х 2 = 4. Вот я и решил сделать это в письме.

7. Как ты понимаешь, никогда не поздно сделать так, чтобы тамариной ноги в вашем доме не было. Но я рассчитываю на твой здравый ум, я рассчитываю, что мое письмо поможет тебе сопоставить факты, сделать выводы и принять решение — кому верить, а кому — нет; понять — кто твой истинный друг, а кто твой жестокий недруг.

8. Детям не дано судить родителей. Я судил. Теперь каюсь. Вина здесь, однако, двуединая, двухнаправленная, но прошлое, видимо, неподсудно — о будущем думать надо. По-моему, тебе надо — как это говорят в международной политике — «сделать шаг в сторону». Ни мама, ни я не вправе искать в тебе судию своим поступкам. Ибо судейство предполагает право задавать любой вопрос, а дети-то разве могут? Дано ли им это с точки морали?

9. Недостойно повторять, что я — рядом с тобой, хоть и нет меня рядом. Я очень боюсь ранить тебя жалостью, поджидать у входа в училище и т. д. Звонки домой тоже нецелесообразны, ибо не всегда меня соединяют с тобой. Ты должна, Дуняша, быть мостом между мною и Олечкой: не моя вина (беда, быть может), что она так далека от меня. Она, как ты помнишь, хотела быть рядом со мной, когда надо было вносить ее в болгарское Черное море, тогда она прижималась ко мне и требовала «еще и еще купача». Но чтобы она имела эту возможность «купача», мне надо было очень много работать, а работа моя — в общении с человецами, во вбирании впечатлений, в поездках постоянных, в постоянном раздумии, к а к написать: ты это делаешь ночью, и это не очень здорово, а ежели мне это делать ночью, то ни днем я Олечке времени б уделить не смог — разбитость она и есть разбитость, ни шататься по людям, редакциям, студиям, издательствам я бы тоже не смог, а как тогда ж и т ь? Квартира и мебели в нее стоили нам 4/5 гонорара за «17 мгновений весны» — сие правда. Роман «Альтернатива», напечатанный в «Дружбе народов», дал 5,5 тысячи рублей — другие пишут такие романы год-два, я издыхаю над машинкой месяц. Разговоры о моей «скупости» — недостойны, и я не стану говорить об этом, но постарайся вспомнить наше летнее путешествие: я планирую время, в которое предстоит жить и работать, и я — в отличие от мамы, знаю ему цену, его протяженность и меру его прочности.

10. Нет ничего разнузданнее и отвратительнее для меня, чем «теория опустирукавательства», говоря иначе: «ну и пусть будет что будет», а то и этого гаже: «чем хуже, тем лучше». Человек создан для того, чтобы оставлять о себе память: мыслью, добром, творчеством, злодейством (вариант Нерона и Калигулы нельзя сбрасывать со счетов), поиском истины. Иногда наступает кризис, и к этому кризису надо отнестись со спокойным разумением. Кризис этот, как правило, наступает либо в результате переутомления, когда многое достигнуто, а отсчет был начат с нуля, и осталась на колючей проволоке кожа, и сидят в сердце осколки и память кровоточит, либо — и это п л о х о, — когда человек начинает комплецировать, имея для этого д о с у г и возможность, а возможность — отсутствие необходимости думать о хлебе насущном для детей, отсутствие интереса вообще, творческого — особенно. Не проецируй это на маму — проецируй — как это ни жестоко я пишу — на себя. В том, что мама лишена интереса творческого, повинны многие, а я, видимо, больше остальных, ибо не смог н а с т о я т ь на выявлении маминой одаренности, — а она человек, бесспорно, одаренный. Сменяемость условий — вещь сложная. Мама убеждена, что если бы она воспитывалась в доме у Лелечки[64], где т р е б о в а л и, то она с м о г л а б ы.

11. Смешно пытаться сделать из себя авторитет. Признание того или иного человека авторитетом для себя — вещь во многом непознанная. Это подобно тем неразгаданным еще «генам лидерства», которые заложены в том или ином человеке: сие ныне дискуссиям не подвержено. Обидно ли, когда авторитетом становится кассир, раскладывающий карты и ворожащий над чужими вещами? Да. Обидно. И — страшновато. Не за себя, естественно. За тебя.

12. Ты не пугаешься слова. Это хорошо. Но я помню, как ты испугалась, когда у нас с тобой, где-то в Провансе, километрах в ста от Марселя, на маленькой дороге отлетело колесо, и денег было в обрез, и жилья окрест не было. Тогда — я помню — ты помогала мне изо всех сил, как истый друг, как маленький товарищ. Эти минуты для меня были одними из самых дорогих за всю нашу поездку. Неужели, думаю я сейчас, когда ты перестала звонить мне, тебе понадобится допинг страха за ч т о-т о, чтобы ты снова стала видеть меня, и бывать со мной, и слушать мои сочинения?! Может быть, не ждать этого стимула к такого рода желанию, а самой создать образ этого импульса, который позволит тебе вновь бывать со мною?!

Письмо это — путаное, и ты не сердись на меня за него. Много я не написал и не смогу написать никогда. Но видеть тебя, слышать тебя — когда у тебя есть на это время, — рядом с тобой — моя мечта и боль. Но даже если сейчас ты продолжаешь думать, что тамарины ворожеские упражнения важны и что поэтому сейчас ты не должна со мной видаться, я убежден, что это — ненадолго. Это пройдет. Обидно, конечно, терять дни — время невосполнимо, но я тебя жду. Всегда.

Борода.

* * *

1975 год

Дочери Дарье


Дунечка!

Характеры у нас с тобой — при всей их разности — в одном лишь схожи: и ты, и я не любим переписывать — что написалось, то уж пусть и написалось. Однако это письмо я переписываю по нескольку раз и никак не решусь передать его тебе. Извини, что делаю это через Наташу[65]: я хочу быть убежден, что оно попадет к тебе, а в честности Наташи у меня повода сомневаться нет.

Не удивляйся, если я начну письмо с цитаты из графа Витте, ставшего после революции 1905 года премьером России.

«Другое лицо, которое имело громадное влияние на государя, был великий князь Николай Николаевич. Влияние это было связано с особыми мистическими недугами, которыми заразила государя его августейшая супруга и которыми давно страдал великий князь. Он был одним из главных инициаторов того ненормального настроения православного язычества, искания чудесного, на котором, по-видимому, свихнулись в высших сферах. (История француза Филиппа, Сормовского, Распутина — все это фрукты одного и того же дерева.) Сказать, что он был умалишенный — нельзя, он был тронут, как вся порода людей, занимающаяся и верующая в столоверченье и тому подобное шарлатанство».

Филипп, булочник-торговец (правда, из Франции, а не с ВДНХ), сделался на основании своих предсказаний генералом при дворе и доктором медицинских наук, но потом был вынужден бежать, когда его ворожба оказалась липой. Впрочем, бежал он, весьма туго набив карманы деньгами доверчивых августейших особ.

Постарайся отдать себе отчет в том, что ты оказалась неким «воротком», что значит «отмычка», в руках человека нечестного, живущего шарлатанством: когда заклинания и ворожба не подействовали, в ход пустили чистой воды материализм — родительскую любовь: «Если Дуня откажется видеть отца, он этого не вынесет и вернется». Таков, как мне представляется, строй размышлений вашего Распутина женского рода. Целый год ворожбы (и не без платы за оную), и никакой пользы. Могут перестать верить. Можно потерять авторитет, а с ним и дармовой приработок. И тебя убеждают сказать мне, что встречаться со мной ты не будешь. И ждут результата. В общем-то, по-моему, сие — злодейство чистой воды, злодейство, а не шарлатанская ворожба.

Как-то я сказал тебе (зная об «экспериментах» Тамары), что мне порой тяжело ехать на машине, давит, гнетет. Я ждал, что тебя это как-то взволнует. Ты сказала, что «это вздор и пустяки». Верно сказала — гнетет меня и давит усталость, ибо работаю много; тревога постоянная за вас, ожидание новой книги — ты знаешь, что это за ощущение ожидания н а ч а л а; гнетет и давит раздумье о том, как будет для вас лучше — поврозь, но с нормальными человеческими отношениями или вместе — но со сварами, известными тебе прекрасно. Только это гнетет, ничего другого.

Известный тебе доктор Холодов Юрий Андреевич, теоретик магнитного поля и высшей нервной деятельности, в свое время изучал и наблюдал — в научных целях — людей, претендующих на «звание» ясновидцев, футурологов, ретроспектологов. Тамары — кассирши, работающей там-то и проживающей здесь-то, ни он, ни его коллега не знают.

(Телефон Юрия Андреевича Холодова 254.77.96.; телефон Александра Альфредовича Горбовского — 131.46.28.)

По поводу моей скупости.

Гонорар, полученный мною за «17 мгновений весны», составляет 23.000[66]. То, что было получено в 1969 году, то есть шесть лет назад, — прожито. Я зашел в сберкассу и посмотрел траты.

В 1973 году израсходовано 27 195 рублей[67].

В 1974 году ТОЛЬКО до моего отъезда в Карловы Вары было израсходовано еще 4000 рублей — за январь и февраль месяцы.

Тебе для справки: печатный лист, то есть 24 страницы на машинке, стоит 300 рублей. Роман «Альтернатива» — писал я его месяц плюс целый год — дал мне в журнальном его варианте 5500 рублей, то есть на тысячу рублей меньше той суммы, которую я плачу вам в год. Это к вопросу о моей скупости.

Кстати, зарплата заместителя министра СССР составляет 550 рублей в месяц, а за вычетом налогов и партвзносов — 500 рублей. При том, из этих денег надо купить сапоги дочке, пальто жене, сервиз зятю, кофту — тетке. Я понимаю, как невыгодна для меня (именно НЕВЫГОДНА) эта часть письма, но просто ты привыкла считать, что «папа сможет, папа сделает, папа напишет». Но ведь даже у стали есть предел прочности, Дунечка, а я работаю на износ похуже любой, самой закаленной стали.

Когда начинают оперировать другими, ЕДИНИЧНЫМИ примерами, кто и сколько и как тратит, то не надо забывать о званиях, премиях, должностях, которые дают ЕЖЕМЕСЯЧНУЮ зарплату в размере 400 (как академик) или 500 (как секретарь Союза) плюс к гонорарам, и ежели иной секретарь Союза писателей выпускает две-три книги в год — точнее переиздает, то мне этого делать стараются не позволить, мешают всячески. На эту мышиную возню нервов и времени уходит порой поболее, чем на творчество.

Я схватил себя за руку: стоит ли мне выворачивать себя — ты сказала мне, что характер у тебя такой же, как и у мамы, то есть убедить вас невозможно до тех пор, пока вы не убедитесь сами. Эгоцентризм этот, примат своих чувствований, настроений, дарований, привязанностей над остальными — дрянное дело, и тебе — пока не поздно — надо ломать это в себе, жестоко ломать.

В авторитеты смешно навязываться, да и потом, авторитетом нельзя стать, ежели им не был. Это сложная социологическя штука, и наука пока еще объяснения понятию АВТОРИТЕТ не нашла. Бывает ведь: встретишь человека — и он сразу в глазах твоих авторитет. Часто это от актерских данных «объекта», порой от того стереотипа, образа, который заложен в твоих мечтаниях или представлениях: вот она (он) — истинный авторитет, а тот (та) — никакой не авторитет, а так, пустомеля. Если помнишь, я всегда просил тебя не торопиться с окончательным суждением о человеке, ибо каждый человек — это мир, и всего в нем множество, и в этом множестве надо определить примат добра или зла, но и после этого не торопиться, ибо порой зло бывает нецеленаправленным, жалким, ущербным, и тогда долг твой — влиять на добро, заложенное в каждом, помогать росткам этого добра, чтобы оно в конце концов зло одолело.

Одно помогает мне жить и работать и ощущать в себе радость от творчества (и нынешнего и предстоящего): в ответ на то зло, которое слышу в свой адрес от близких мне, я желаю им добра, прошу о добре для них, верю, что добро одолеет зло.

Нет для меня ничего страшнее теории «ну и пусть» или «чем хуже тем лучше». Человеку жизнь дана не зря, не по прихоти, а в силу закона всемирной человеческой программы, и долг человека, если он не хочет предать самого себя, делать то, что угодно его внутреннему побуждению. В тебе оно очевидно — живопись. Сейчас на том этапе (он временный и очень короткий), когда я лишен возможности видеть тебя и Олечку, ты отвечаешь за Ольгу наравне с мамой и со мной, но в качестве особенном: ты должна осторожно «заражать» ее творчеством, не гнать от себя маленькую, не сражаться с ней, а предлагать кисть и позволять ей рисовать, стоя п о д л е т е б я. Ты не можешь представить себе, как важно это для Олечки. Нигде так не выявляется закономерность, как в цепной реакции, и ничто так не поддается расчету ЭВМ, как цепная реакция творчества. Зараза гриппом — не страшна, от нее, в крайнем случае, можно помереть. Зараза творчеством дает жизнь, освобождение от суеты и гнусности, она дает жизнь истинную, а не чуланную, серую, бескультурную.

Твое увлечение Тамарой — свидетельство факта в высшей мере любопытного. Ты, Дуняша, остановилась. Вот в чем весь фокус. Ты умна, ты много читаешь (рывок твой, когда ты после маминого чтения тебе, и было это совсем недавно, «дернула» к сукину сыну Лифшицу, поразителен), но нельзя останавливаться! Ни за что и никогда! Оккультизм, ясновидение, спиритуализм? Прекрасно! В «Ленинке» есть огромная литература по этому вопросу, собраны мнения «за» и «против». Холодов может помочь тебе познакомиться с этим. Познакомься. А потом погоняй Тамару: если экзамен сдавал Энштейн и Сергей Королев, то почему бы Тамаре не сдать тебе экзамен?

По поводу того, как ты моришь себя. Это — главное. Мы все храбримся, Дуня, когда идем к барьеру, но когда пистолет поднят, и черная дырка уперлась в грудь тебе, и пузо болит, и газон-с отходит, как у несчастного Андрона, тогда начинается иная полоса: врачей, лекарств, бессилия, апатии, нежелания творить.

(По поводу того, что ты остановилась. Я не закончил. Если хочешь, я подготовлю тебе книги, новые книги, которые появились сейчас, — они поразительны по интересу и перспективе. Коли еще запрет Тамары на звонки ко мне и свидания имеет силу — скажи Тате, я ей для тебя привезу. Не отставай, старуха. Отстать можно от поезда — догонишь самолетом, нельзя отставать от современной мысли: потеряешь месяц, не догонишь за пять лет!)

По поводу друзей… Понятное в твоем возрасте желание иметь товарища и друга, с которым можно говорить обо всем и обо всех, предполагает знание людей — хоть минимальное. Досадная катавасия с Тамарой убедила меня в том, что со знанием людей у тебя дело обстоит туго: в том плане, что ты любишь (или не любишь), веришь (или не веришь), не потому что м о ж н о и н а д о любить и верить, но лишь оттого, что тебе так к а ж е т с я. «Не сотвори себе кумира» — это хоть и не библейское, но мудро это, весьма мудро.

Видимо, это письмо я переписывать не стану, отправлю. Я бы очень хотел поговорить с тобой — хоть по телефону. Я не смею ставить тебя в неловкое положение и унижать жалостью, подъезжая в училище, подстерегая у подъезда и т. д. Встречи со мной (пусть хоть и тайные, если явные огорчают маму) нужны не только мне, Дуняшка, они и тебе нужны.

Итак, пароль 139.70.80. или (по запасному каналу связи) 202.12.15.

Время: любое время суток. Отзыв: «Салуд, камарада, ком естас?»

Запасные явки: (помимо Холодова и Горбовского) Саня Беляев — 134.36.84 — дом 290.10.84 255.65.25

Кирсанов 214.65.25

Клебанов 256.46.46 или работа 181.22.72.

* * *

1975 год


Дорогая Тата[68]!

Получил твое милое, умное и доброе письмо из Парижа и решил ответить тебе сразу же, потому как разминемся мы с тобой, я навострил лыжи в Мадрид, на выборы, потом, глядишь, закручусь, а надобно отдать в твою новую книгу, которая по внутренней своей структуре — суть продолжение «Кладовой памяти», и сие — прекрасно.

Я подметил одну горькую закономерность: литераторы, даже еще начала этого века, составляли два-три тома прекрасного эпистолярного наследства. Наш стремительный машинный век все гонит нас и гонит, и на письма времени не оставляет: в случае крайней надобности можно позвонить из Парижа в Москву по телефону, хоть и дорого, но за три минуты все новости узнаешь и просьбы передашь. Впрочем, новости нашего времени так же сугубо разнятся от новостей сорока- или пятидесятилетней давности — ничего не попишешь, пора «информационного взрыва». Если раньше надобно было подробно описать в письме, какого писателя ты встретил, с каким живописцем поговорил, какого доктора посетил, и каждого из них обрисовать и дать каждому характеристику, а это и есть э п и с т о л я р н о с т ь, то ныне кричим в телефон: «На пленуме СП выступил Н.Н», и собеседнику все ясно — о чем выступление, кого бранит попусту, а кого хвалит, оттого что так положено. Мы — дети телевизорной эпохи развития человечества, а вот Александр Александрович Вишневский был личностью, состоявшейся еще до начала этой проклятой и прекрасной эпохи (против марксова закона «единства противоположностей» не попрешь), и это конечно же во многом определяло его как невероятную (именно так) индивидуальность.

Тебя, Татуля, жизнь баловала встречами с такой ГАЛЕРЕЕЙ, что только диву можно даваться, и меня всегда восхищала твоя память и особость твоей памяти — ее доброжелательность. Не знаю поэтому, запомнилось ли тебе, как лет двадцать тому назад, у тебя, на Николиной Горе, на маленькой верандочке, увитой виноградом, собрались двое мужчин — А. А. Вишневский и А. А. Архангельский, два человека, управлявшие сердцами: один — человечьими, другой — авиационными. Сверкающая лысина Александра Александровича Вишневского и английская седоголовость Александра Александровича Архангельского — двух великолепных сердцеведов — зашли к тебе на самовар, и вы разговаривали, обиходно употребляя такие СЛОВА, как «Сергей Прокофьев», «Боречка Ливанов», «Константин Коровин», «Сергей Тимофеевич» (это твой крестный, Коненков), «Федор Иванович» (понятно — Шаляпин, других Федоров Ивановичей не существует) ну и, понятно, «Петр Петрович», «Дадочка», Кончаловский.

Вы говорили о них как о старших друзьях (исключая Б. И. Ливанова, о «Боречке» — как о своем, как о сверстнике), а я сидел и смотрел на вас во все глаза и поражался тому, как много драгоценного знания исчезает, уходя в вечернее, сине-желтое никологорское июньское небо, хотя, быть может, все знание нашего мира, все наши слова и хранятся там, в небе, вокруг нашего плотского шарика, кто знает?

А потом пришел С. В. Михалков, он гулял по полю, которое тогда к неудовольствию никологорцев засадили капустой, сел за стол и задумчиво произнес:

Цветной капусты молодой качан

С простой капустой закрутил роман,

Роман, однако, был недурен,

Благословил его Мичурин.

И, по-детски обжигая губы, начал пить чай, задумчиво рассматривая лицо десятилетнего Никиты, на котором заметны были потеки слез: как всякий истинный российский интеллектуал, наш режиссер был с младенчества не в ладах с точными предметами, особенно деление с дробью — сущая пытка.

Помню, над дачей прозвенел маленький — по нынешним представлениям, Ли-2, Архангельский проводил его задумчивым взглядом и заметил:

— Малые скорости — утомляют, а я не могу вести машину, если есть ограничения, сто двадцать километров — минимальная скорость для автомобиля…

(Я вспомнил его, сразу, ударом, когда через два года после этого разговора полетел на Ту-104 с его, Архангельского, двигателями, было это двадцать лет назад. Господи, как неудержимо время, каким оно сделалось емким, как оно уменьшило наш шарик, как он сделался слаб и беззащитен, какой же крошечный он на самом-то деле, и нет на нем надежного одиночества, все включено в общую круговерть века скоростей, и спасти человека, спасти в нем поэтику может лишь память, а истинная память — всегда добра, она некая «антискорость», она обнимает воедино поколения, она делает землю общей…)

Я запомнил, как Вишневский глянул на Архангельского, когда тот сказал про «малые скорости». У Вишневского был поразительный взгляд — это был взгляд раненого сатира, понимающего свою обреченность: человек неуемный, чистый и устремленный (помнишь, у Пастернака: «он был, как выпад на рапире»), он, мне кажется, принял на себя ответственность за ф и л о с о ф с к о е отстаивание медицины от скоростей нашего века, он отдавал себя, словно испрашивая прощения своему ц е х у, — талантливые люди не боятся корпоративности.

Я пошел проводить его к полям, там он строил дачу, и было уже сумеречно, и огромные кленовые листья впечатывались в небо, как реалистическая декорация.

(Дуня фыркнет, но нельзя нам подделываться друг под друга, мы славимся тем, что умеем выворачивать друг другу руки: «Ты не прав, это красиво, оттого что я так считаю». Демократия начинается там, где есть уважительное отношение к мнениям каждого. Я горжусь дружбой с Дунечкой именно потому, что мы с ней уважительны к мнениям каждого; не обязательно мнение собеседника принимать — важно понимать его)

Вишневский остановился, долго рассматривал эти листья, которые казались черными, обожженными, что ли, потом почесал кончик носа, вздохнул:

— С осени прошлого года у меня отвращение к этим красивым большим листьям — будь то клен или платан…

Он зашагал дальше и замолчал, и я не удержался:

— Отчего так, Александр Александрович?

— Прошлой осенью в Будапеште я пролежал, распластавшись на этих листьях, минут сорок, и не поднять головы, оттого что в меня стреляли с крыш. Генеральские погоны — вот они меня и расстреливали… Ощущение мерзкое, должен признаться. А я только-только придумал операцию, такую интересную… — Он прибавил три слова, не очень-то печатаемые в нашей литературе, снова хмыкнул, поправил очки. — Там я понял, что значит ползать по-пластунски…

Мундир испачкал, такой красивый мундир… Как это в стихах: «города солдаты оставляют, генералы города берут»… Обидно, знаете ли, что война, именно жестокая война — такое поле для хирурга, для становления его смелости — не на улице, когда в тебя бьют и листьями пахнет, а на операционном столе: нарежешь вволю, профессиональная удовлетворенность, новая метода…

Он вздохнул и повторил, — невероятная, непонятная несправедливость бытия…

Я расписался, Татуля, поэтому заключаю все это пожеланием одним лишь: пожалуйста, продолжай твое прекрасное, доброе дело, твори дар бесценный, сохраняй людям — людей.

Обязательно напишу тебе из Мадрида, там будет интересно: семь лет назад я пролез в фашистскую страну, а сейчас еду на демократические выборы. Семь лет всего лишь, а изменения в стране — кардинальное. «Часы летят, а грозный счет меж тем невидимо растет». Куда уж точнее-то, а?!

Целую тебя, твой Юлиан Семенов.

* * *

1976 год

из Абхазии, Пицунда


Дорогие девочки! Дорогая Катюша!

Все, конечно, отменно, и так же цикады трещат, и море пока еще теплое и Алябрик — душечка, и сосны шумят, когда заезжаю вечером в «Золотое руно», но только сердце щемит, ибо — пусто мне здесь без Дунечки и Ольгуси, все новое, лишенное нашего августовского смысла, оленькиных слез по поводу числа купаний и минут в воде, атиных[69] пароксизмов дрянного настроения, совместных наших застолий, споров о необходимости атиного загара, олиных зажмуриваний в воде…

Эрго — мне невероятно грустно без вас, так грустно, что хочется сесть за работу, а сил нет, да и машинки тоже, не говоря уже о мыслях: они подобны морзе — точка-тире-точка, сплошная рвань, уныние и тягомотие.

Сегодня весь день искал дом, ездил в Сухуми, в Совет министров (душечка Алниидзе звонил премьеру Абхазии). У Вовы — шумно, тьма машин. На горе — роскошно, место — чудо, вы там не были; цена — 45.000 (Аюшь-шь-шь, фью-и-и!). Сука дед-отставник в Пицунде, клялся в любви к Родине и взывал к чувству большевика, заломил 30 и на 22 не согласен. Правда, нашли сегодня с Алябриком дом за рыбозаводом в ущелье. Горы, до моря — 2 минуты. Торговля в разгаре. Обламывается на 15000. Добавить 3, — будет чудо!

Что еще? Есть несколько славных мужиков из Союза, Ким Селихов, новый секретарь Москвы, Володя — ребята славные.

Боровики ходят, скованные цепью. Генрих косит глазом, как конь в стойле.

А я иду ужинать — тефтели и вермишель.

Напишите мне.

Целую вас, мои золотые.

* * *

1977 год

Дочерям из Пицунды


Бумажек более нет — пишу на той, где рисовал Вове Гумбе замок для дома, который он почти уже сделал — дворец Борджиа, Карагач и Каштан.

Не скрою, был бы очень рад ваш Люс, найди вы — среди забот ваших — время позвонить сюда. Адрес не так уж труден: Пицунда (по-еврейски Поцунда). Для литфонда, № 218, пригласить к разговору Аивара Садат («мой близкий родственник, человек с высшим образованием» — как сказали бы за местным столом, если вы помните). Отсюда я, видимо, полечу с Алябриком и Вовой Гумбой на охоту в Нальчик. Буду на Беговой к 22. Не позже. Звоните — просто так, с утречка или вечером, каждый день, начиная с 20-го.

Очень люблю вас и вами горжусь и без вас скучаю.

* * *

1979 год, ФРГ

Дочерям Дарье и Ольге


Дорогие мои кузовочки![70]

Сижу в деревне, тихо, — помните Твардовского, как он о Михаиле Исаковском сказал: «Вышел в поле — ни сукина сына!» — так же и у меня, один в пяти комнатах с внутренним садиком, соседи — как за бетонным занавесом, полная некоммуникабельность, только маленькие немчики смотрят с затаенным интересом, когда я сажусь в свою серебряную машину, новый район, выдвинутый в полуполе-полулес, вот куда отец залез!

Что было интересного? Много. Во-первых, вживание в здешнюю жизнь, это — любопытно, когда все надо самому. Во-вторых, сразу влез в любопытное дело: живет под Гамбургом в деревушке Штелле старик с рассеченной губой — Георг Штайн и ищет в течение 12 лет Янтарную комнату. Он — во время этих поисков — нашел сокровища Печерской лавры и безвозмездно нам их передал. А сейчас вышел на 350 картин, похищенных из харьковских и киевских музеев, причем там есть один Мурильо, подлинный, и все наше — начало ХХ века, быть может те самые авангардисты, которых мы с Дуняшей видели в Париже. Я включился в дело, оно связано с одним нацистом из штаба Розенберга. Описывать не стану — пока дело в раскруте, завтра иду в их МВД, говорить с министериальратом Гаснер-р-р-ром.

А там — посмотрим.

Сработал Мюнхен — вроде бы ничего. Было занятно, верно, тутошние ЦРУ с помощью Гладилина начнут меня хаять весьма громко. Ничего, привычен.

Накрутил уже четыре тысячи верст, ездить устаю, чувствую себя так сабэ. Погода здесь адовая: оказывается, в начале века сюда, в Бонн, привозили на месяц солдат — выдержат перепады давления, — отправят в Южную Африку, нет — похоронят с почестями.

О некоторых встречах — с директором Круппа, со странными ребятами из американо-европейской партии, с профессором Мэнартом, отец которого был управляющим фабрики шоколада «Красный Октябрь», с моим шефом в мин. прессы графом Ламсдорфом, внучатым племянником последнего пристойного русского министра иностранных дел — расскажу дома, боюсь выговариваться, книга не получится тогда.

Пока никак не могу подобраться к сценарию о 1917 годе, который обещан Ленинграду. Мечтаю о днях, когда, закончив «янтарное дело», скроюсь в горы, где-нибудь в Швейцарии или Австрии, и в полнейшем одиночестве надиктую или нашарахаю на машинке 150 страниц.

Но — проклятие журналистики, запродал душу Мефистофелю, право. Хоть «Литгазета» и тактична, по мелочам не тревожит, но ведь самость свою не переделаешь… Будь проклята человеческая обязательность, право! А может — нет? Хорошо быть Костиковым, а? Но для этого требуется абсолютная уверенность в полнейшей национальной, общегосударственной надобности делаемого тобой в литературе. Сие — принадлежно, как правило, начинающим писателям. А я ужо старый. С перепадом давления.

Таперя о вас. Что с маленькой зоологиней? Как новеллы? Что с уроками труда? Олечка, ты пишешь прекрасные вещи, я горжусь тобой. Давай издадим твои новеллы в Бонне? (Это я шучу, конечно, важнее издаться дома.) Что с КЮБЗОМ? Ты уже действительный член или все готовишься, раздувая ноздряшки от напряжения?

Пожалуйста, пришли мне, во-первых, все твои новые произведения и, во-вторых, напиши большое подробное письмо про свои дела, про Кайфа[71], про хомяка, про псов. Жду.

Дунечка, красавец мой. Первое: как дела в мастерской? Только без мазохизма — правду. Отстраненную, как обратная сторона зеркала. Второе: что с личной жизнью? Отпиши — посоветую ведь. Как твои культуртрегерские дела? Отведи своих охломонов к Спесивцеву. Дай ему мой адрес и пусть напишет, чертенок.

Было бы славно, если бы ты могла приехать вместе с Ольгой — пораньше, а? Я очень боюсь брать сюда Багалю — действительно, давление страшное, не погубить бы старушку.

Позвони, Кузя, к Боре Григорьеву. Клебанову в этом верить трудно, старик субъективен — спроси Борьку, как дела с актерами на Петровке и Огарева. Позвони к Игорю Влад. Шатрову, дай мой адрес, спроси про актеров. Пожалуйста. Пусть напишет. Боря Григорьев тоже.

Теперь по поводу дачи. По размышлении здравом, я думаю застопорить Татьяну Васильевну. Пожалуйста, вызови женщину, которая понравилась Олечке, — она живет у Белаш, нашей дачницы. Тат. Васильевна — я вспоминаю прошлое лето — будет заниматься собаками, а не мною и дачей. Потом ее постоянные страхи — не надо, право. Или уж погодите меня, во всяком случае. Осенью она снова уйдет к Роммам, а мне снова ищи женщину, — сие — невозможно.

Все время вспоминаю Лилипута[72] — чем дальше, тем больше вспоминаю, как он кричал врачам: «Сделайте же что-нибудь! Мне надо закончить картину!»

Думаю, наберу множество материалов к новому циклу — «Пресс-центр» и «Террорист». Влезаю винтом в проблематику.

Это ставит под сомнение окончание — на этом этапе — цикла о ФЭДе.

Ладно, это я снова о своем.

Дунчик, прошу тебя всячески поддерживать окочкины литературно-зоологические начинания, я очень в н и х в е р ю. Очень. Олечка должна понять, что уверенность в успехе — не есть самоуверенность вовсе. Передержка временем, желание довести до ультрасовершенства — хороша лишь отчасти, в вашем нынешнем положении, в любом ином — она, эта передержка, — может быть трагичной. В творчестве категория риска так же необходима, как и кровавое исхождение над темой. Но не автору решать, не автору!

Это относится и к тебе, старший кузовок, а от тебя это должно идти к Окочке. Когда Стейнбек приехал в Москву, он в «Юности» обратился к тогда еще молодым писателям: «Ну-ка, покажите ваши зубы, волчата!»

Художник о б я з а н состояться в 16–20 лет! Это — точно. Потом — двадцать лет с ы т н о г о, о б ж о р н о г о творчества, а потом, коли Бог даст, — новое переосмысление себя, всего тобою сделанного, и, если силы остались, — новый этап творчества. Бога ради только не вздумайте позволить кому бы то ни было трактовать с ы т н о с т ь творчества пошло, не по-моему. Сытность эта кровавая — и когда творишь, и когда заставляешь себя бесстрашно показывать свою работу другим. Вот к этому бесстрашию я и призываю Окочку. А ты, Дуняша, должна чувствовать ее локоть. Мама права: пусть Олечка утвердится в школе как первая литераторша-сочинительница, это верно, но только, пожалуйста, постоянная работа дома — для себя. Вернее — и для себя.

Ладно, записался я. Уже полночь, а завтра будет звонить «Литературка», а потом, после того как отдиктуюсь, надо ехать по поводу янтаря, а потом в библиотеку Бундестага.

Да, кстати, сегодня первый день пришла ко мне секретарь: девочка Эрика, 16 лет, ученица 9-го класса, нашел ее мне один славный немец.

Приехала как три года с родителями из Риги. Мечтает учиться на секретаря. Все-таки немцы — особая нация. Я объяснил девочке (очень, кстати, похожа на молодую Багалю), как и что надобно делать с газетами. Она приехала за полтора часа, просидела у меня с 9 до 13.30 и сделала вырезки из 70 газет, разложив все по «мапам» — слова уже путает, «папка» у нее «мапа». Смешно говорит: «немцы масла не едят, нур мандарины, берегут фигуру алле цайт». А сама — немка. Славная девочка. Умение организованно работать — врожденное у них. Порядок навела за день, какое там, за полдня — невероятный.

Это, видно, не наработаешь в себе, это — черта национального характера. Хотя Чернышевский утверждал: «Будет говорить об особенностях национального характера, уберите причину болезни сначала, а потом уж рассуждайте!» Хотя, кто знает, — я, вспоминая себя молодым, все же должен констатировать полнейшее разгильдяйство. Но — с другой стороны, я себя отдрессировал творчеством, ответственностью — за вас. А как объяснить эту н а б р а с ы в а е м о с т ь на работу у этой девочки?

Потом напишу еще об очень интересном — как немцы объясняют тебе дорогу в городе, когда ищешь улицу, это — фантастика, в этом — тоже нация.

Целую вас, мои золотые доченьки, кланяйтесь низко маме, позвоните Багале и всем моим режиссерам. Да, пусть Клебанов позвонит в Ригу, Кубланову, главному редактору Студии и даст мой телефон, а тот немедленно пущай отзвонит, как дела с «Испанским вариантом».

Старый Лыс[73] — Юлиан Семенов.

* * *

1979 год,

ФРГ

Письмо теще Н. П. Кончаловской


Дорогая Татуля!

Начал я поиски — по твоей просьбе — и натолкнулся на факт смешной: один из здешних министров носит фамилию Вишневский. Даже без «фон». Ничего, а? Глядишь, покопавшись в родословных, ты установишь, что А.А.[74] имел немецкие корни. Или какие еще. Спаси Господь, об этом узнает Глазунов — осквернит память.

Наверняка знает и помнит А.А. здешний наш посол Владимир Семенович Семенов. Коли б ты черканула ему письмецо и подарила книгу, я б ему это передал и пораспрашивал его о А.А. подробно. Это может быть интересно, как-никак, первый политический комиссар Германии в 45 году. И человек колоритный, собирает русскую живопись начала века.

То же самое я сделаю с нашим военным атташе, генерал-фронтовик, он наверняка скажет добрые слова о Вишневском.

По поводу трансплантаций — начал работу, но нет сейчас тут советника по медицине. Дождемся. Немецкий мой пока еще худосочен и в терминологии я хром, как конь в шахте.

Теперь у меня к тебе просьба: я тут начал поиск Янтарной комнаты и — что реальнее — картинных галерей Киева и Харькова, украденных нацистами. Дело это сложное, чуть рисковое, но — необходимое. Я на днях перешлю Сырокомскому один материал — на немецком, правда, но он будет переведен — пожалуйста, попробуй быть моим экспертом, я б твои экспертизы включил в свою книгу, коли смогу ее написать. Надо бы позвонить П. Н. Демичеву, рассказать ему об этом, он включится, я убежден, и попросит украинцев подобрать мне русский (или украинский) каталог похищенных картин — их там более 300! Вот бы вернуть-то хоть часть, а?! Вроде бы много ушло в Швейцарию — я туда собираюсь, но пока еще рано, курсирую между Мюнхеном, Висбаденом, Шварцвальдом и своей деревней.

Пожалуйста, позови к себе Дуняшу и прочти ей это письмо и включи ее в это дело: времени у меня в обрез, оказия неожиданна, поэтому я не успеваю написать письмо девочкам.

Очень прошу тебя в с я ч е с к и поддерживать в Ольге т я г у к сочинительству. Поверь, я ее чувствую точно, и себя в ней вижу, и вижу часть Катюши; там борение идет, просто-таки по Пастернаку: «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой!» Помоги ей п о в е р и т ь в н е и з б е ж н о с т ь творчества, не бойся хвалить ее, поверь мне, пожалуйста.

Все, человек уезжает, заключаю письмецо поцелуем. Позвони сразу же девочкам.

Твой Юлиан Семенов.

* * *

1979 год,

ФРГ

Дочерям


Дорогие Кузьмины!

Вернулся замученный от СС обергруппенфюрера Вольфа (привет Лановому!), просидел за рулем полтысячи верст, сдыхаю от усталости, но еду провожать Александра Борисовича Чаковского.

Подробно писать ничего не стану — право, сил нет.

Рассказ Олечки — прекрасен, я его получил только что, с Чаковским. Право, в ней живет святое, чувствования ее невероятны, и — что важно — юмор у нее присутствует не только в строке, в каждом слове. Жми, маленькая моя Кузьма!

Конечно, старшая могла бы написать поболее, твои отписки, а вернее — о т р и с к и, свидетельствуют о небрежении к Старому Лысу, который, подобно любому ссыльному, жадно ловит каждое слово из дома.

Пробуду до 23 марта в Бонне. Потом уеду в Хайдельберг к рейх-министру Шпееру, а оттуда — в Швейцарию и Австрию. А потом — в Берлин и на 5 дней домой, на Пасху, полагаю.

Затею с собакой Нелькой полагаю авантюрной, но, тем не менее, ничего не попишешь. Только не подумали вы, что у Тигры тоже должны быть щенки. Правда, дома такого щеночка не удержишь, но глядите, чтобы Нельку не пожрали ревнивые псы. Могут.

Да, у меня на балконе в мастерской осталось мясо лося. Надобно его эвакуировать срочно, не то вороны поселятся на балконе, и начнется чистый Хичкок. Есть у него такое кино. Тоже, «Птицы».

Дуняша, позвони еще раз к Бобру[75] и скажи, что ко мне звонят в с е киногруппы, даже Рига. Неужели ему так трудно заказать разговор с вечера на 9 утра? Пусть закажет из дома, ему ж студия оплатит — по предъявлении бумажки с почты.

Позвони, доченька, в издательство «Советский писатель», спроси — готова ли верстка? Объясни — или попроси объяснить Вас. Романовичу Ситникову, что о п у б л и к о в а н н у ю рукопись в лице верстки м о ж н о послать мне сюда. Позвони в «Дружбу народов», Инне Соловьевой или Лене Теракопян (зам. гл. редактора), скажи, чтобы срочно отправили мне верстку «ТАССа» и скажи, что в апреле — если ничего не случится непредвиденного — буду дома. Пусть Саша Беляев позвонит в Воениздат, спросит, как дела там, запустили ли в набор?

Вот, вроде бы и все задания. Целую вас, мои любимые человечки.

Да, Кузьма, тут продается книга, которую кое-как можно купить: «История мирового искусства». Надо? Тогда разорюсь. Кланяйся маме. Позвони Бабе.

Подарки — кои мерить не надо — привезу сам.

Юлиан Семенов.

* * *

1980 год,

ФРГ


Дорогие мои Кузьмины!

Поклон вам! Салям! Шолом! Хай дозо! Аллес гуте! Конечно, изнуряющая любовь к деду не позволяет вам сесть к столу и написать письмо — слезы мешают, строки расплываются. Ладно — ладно…

Верочка едет в Москву, я отстоялся в своем раздумье о портретах старшей Кузьмы и теперь могу высказаться исчерпывающе.

1. Твой поиск правилен. Вспоминаю свои венгерские стихи: «Ведь все так на свете похоже, о Боже! Спаси нас от сходства, избавь нас от скотства!» (цитирую по памяти. Бурные аплодисменты, переходящие в улюлюканье).

Так вот, то, что ты п р е ш ь в наработку руки в классическом сходстве, не исключая при этом себя, особенно во второй работе, где прекрасный фон решает всю вещь целиком, — правильно и умно. Это правильно по многим причинам, хотя для меня есть главное: чудо сходства есть форма бессмертия, что угодно смертным.

2. Умение передать п р а в д у (сходство есть одна из форм правды) — есть дар Божий, и прилежен он лишь тем, кто одарен и работоспособен. В тебе имеет место быть и то и другое. Браво.

3. Портрет твой (в первом вижу колор махуевый[76], хотя поза, лицо, настрой — прекрасны) при том, что несет правду об объекте исследования, хранит и т е б я, другой так не смог бы почувствовать модель и проинформировать зрителя столь впечатляюще. Правда.

При этом я понял, что, научившись абсолютной правде, ты сможешь не просто вернуться к «Инквизиции», ты, наконец, осуществишь свою мечту: пропорции и лик сжигаемого Пророка будут абсолютными, а фигура, исчезающая в синеве, станет еще более зримой, при том, что может быть и вовсе размытой.

Ты, Кузьма, больше, чем набиваешь руку — ты осваиваешь школу, и осваиваешь ее блистательно.

(Овации. Все встают. Возгласы: «Да здравствует Семенова, свергнувшая тиранию монархиста Глазунова!»)

Вот так. Бери побольше холста и краски с кистями. Здесь купим лишь уникальные. Возьми с собой и «Инквизицию» плюс «Люди, тише». Я тебя о ч е н ь прошу. Знаю — зачем.

Ока-синеока! Кюбз мой бесценный! Вступила? Член? Или все колеблешься? Полно, хватит! Как Нелька? Расчесали Антона? Он, хоть и дурак, но расчесывать его надо — Нелька-то в постоянном кайфе, а он работает сторожем за весьма небольшую плату. Что Баба-Яга[77]? Как Татьяна Васильевна? Забаррикадировалась? Или привела компаньонку? С Антошей и Тигрой будь понежнее, Окочка, потому как вспомни рассказ мамы про то, как она отдавала Дюка, когда я привез Томми. Пусть ты любишь Нельку[78] очень, но не забывай, как ты любила Антошку и Тигрочку, когда они белыми комочками бродили по участку…

Катюша, Вера Мнацаканова будет возвращаться сюда в конце июня. Я полагаю, что ты доверишь ей Ольгу — пусть она обживется до приезда Дуни. Ей неплохо будет похозяйствовать, побыть дамой дома, право. А Дуню мы встретим уже в самом начале июля с криками «ура».

Позвоните мне, надо все обсудить, ибо я в начале июня умотаю в Голландию на неделю, потом в Бельгию и Францию — на европейские выборы.

Если услышите по телефону немецкий металлический голос, дождитесь, пока он кончит объяснять, что он — мой автосекретарь, и, как только замолчал, говорите в течение 30 секунд.

Засим, сажусь продолжать новый материал, доченьки.

Как прошел «Гражданин ФРГ»[79]? Что говорят художники? Или они газет вообще не читают, чучмеки?

Позвоните Бабушке, скажите, что все хорошо. Узнайте у Таты — написала ли она письмо Абрасимову о Вишневском, я его упредил.

Целую вас, Кузьмины, которые не желают писать. И уж коли Дуньке простительно — пущай рисует, то ты, Ока, могла бы черкануть деду пару строк. Адрес ведь прежний: «Посольство СССР в ФРГ, Юлиану Семенову». И — баста.

Ауф видер зеен!

* * *

1980 год,

ФРГ


Дорогие мои Кузьмины!

Неожиданная оказия — едет жена нашего посланника Инга Квицинская за своими дочерями — в Первопрестольную. Возвратится в конце июня. Еще один шанс. Вчерашний разговор по телефону меня несколько огорчил, но, я думаю, все образуется. Пожалуйста, Дуняша, напиши мне письмо с точным распорядком твоих дел на май-июнь. Сделай это незамедлительно. Если есть какие-то трудности с оформлением — позвони Вячеславу Ивановичу — 224.64.03 — он включится[80]. Позвони Виталию Александровичу Сырокомскому — 200.14.05.

Посоветуйся с Татой, прислушайся к ней — думается, она меня поддержит, Олечку надо отправлять ко мне с Верой. Даже если я буду до 20-го в Вене, она поживет день у Верушки, та ее ни на шаг от себя не отпустит, зато потом мы будем с ней постоянно вместе — до приезда Дуни. Ответ по поводу колледжа при французском посольстве я должен дать до конца мая, потом — ваканс, месье директор вуаля авек Пари… Думаю, что сентябрь, который у Дуни тоже свободен, Ольга бы могла проучиться в коллеж ля Франс, в языке бы крепко поднатаскалась.

Времени нет, оказия — неожиданна, еду передавать письмо и жду от вас звонка до 21-го — потом начинаются мотания.

Дед Ю. С.

* * *

1980 год,

ФРГ


Дорогая Кузочка! (проклятая машинка! Пардон за орфографию, мон шери).

Вспомнив церемонию проводов, ахи Солодина по поводу твоего рисунка тушью мамы, я пришел к наитвердейшей убежденности: ты должна сделать цикл портретов по памяти — Семенов, Тата, Михалков, Никита (или по фото, но не цепляясь за него и не мучая себя и всех — богдановщина!), Оля, Рустем, Шепелев, Беляев, Высоцкий, Софронов. Помнишь, про Остапа Бендера: «он почувствовал талию» (имеется в виду талия в банке казино). Я почувствовал твою талию сегодня ночью, вспомнив восхищение моих мужиков. Значит, эти твои работы вызовут восхищение сотен им подобных, а это и есть общественное мнение, это и есть молва. Понятно?! Я прав, Дуня, я прав, ибо в цвете ты опрокинешь академиков — убежден, но они не дадут тебе пока что опрокинуть общество в целом. А в портретах тушью ты у с к о л ь з а е м а! Помнишь, как Шурик восхищался морщинкой на шее у мамы? (имею в виду рисунок). Помнишь слова Солодина о том, что это — гениально? И они не льстили мне. О живописи они говорили мне наедине: «чертовски интересно, занятно, куда она пойдет дальше». А про рисунок — опрокинуты. Верь мне. Я их, чертяг, знаю.

По поводу маминого увлечения Сибирью. Дело это стоящее. Советовал бы тебе порекомендовать маме написать письмо Мелентьеву (зовут его Юрий Серафимович) в том смысле, что «пора воздать должное е д и н с т в е н н о м у р у с с к о м у художнику, рожденному в Русской Азии, в Сибири, недалеко от границы с Китаем».

В этой связи было бы разумно продумать вопрос о постоянном — пусть небольшом — филиале музея Сурикова в Москве, где туристы из СССР и зарубежья могли бы видеть с и б и р с к о г о Сурикова. Всякого рода «главвторсырье и заготтярпромы» занимают в Москве з о л о т ы е первые этажи, где при умных-то экономистах должны были бы быть блинные, пирожковые, пивные, — нет их, так хоть бы нашли три комнаты для экспозиции в честь Сурикова. А то рубахи на груди рвем: «зажимают русских», а как до дела — тут «ищи жида, он пробьет, без него туго». Пусть мама подчеркнет, что она готова работать безвозмездно, фонд зарплаты (105 руб. в месяц) пробивать через Госплан и СМ РСФСР не надо, пусть это будет филиалом Сибирского музея великого художника России и Европы и Азии!

Ежели мамин пыл не иссякнет и не начнется пора новых туров с черными силами магии, пришли мне черновик ее письма Мелентьеву, я готов внести свои коррективы, подсказать что-то, авось пойдет на пользу делу. Повторяю: о т п р а в н ы е п о л и т и ч е с к и е пункты, которыми можно пробить нашу бюрократию обломовского, столь маме милого типа: 1) Сибирь, родина гения. 2) Художник, принадлежащий миру, Европе, рожден в Азии! 3) Москва должна постоянно н а п о м и н а т ь своим гостям о том, что Сибирь — исконный п о с т а в щ и к русских талантов.

Пишу стремительно, ибо уезжаю сейчас с Ольгой в Утрехт, на Пагоушскую конференцию в какой-то замок Гамлета, где сидят 21 сов. академик и звонят в Бонн, требуя моего присутствия: пошла у серьезных людей мода на автора полицейских сочинений!

На связь выйду — может аж с Парижу.

Кузя, твое будущее будет с к а з о ч н ы м, коли сейчас 3 года отдашь себя творчеству (из них — 6 месяцев туши). Это я тебе говорю ответственно, «официально заявляю» (Алябрик[81]).

Целую тебя, мой самый близкий, дорогой и интересный друг.

Твой Юлиан Семенов.

* * *

1982 год,

Коктебель. Дом творчества.

Телеграмма маме — Ноздриной Галине Николаевне.


Наверно люди уж слыхали Про все пробежки бабы Гали. Ходи спокойно, думай всласть, Не дай Господь тебе упасть. Внучки и Борода.

* * *

1982 год


Дуня и Оля!

Поскольку я уезжаю с плохим предчувствием, хочу сказать вам кое-что давно.

1. Мама — прекрасный человек, но мы были разными. Я должен был уйти давно. В этом — мое преступление перед вами. Ваше преступление перед вами же в том, что вы эгоистично хотели, чтобы я был — формально — рядом, но недисциплинированность мамы, ее очень импульсивный характер не могли просто-напросто позволить мне продолжать работу, помните это.

2. Вам станет когда-нибудь неловко за то отношение, которое я стал чувствовать последнее время. Особенно — последнее время, ибо отказ Дуни говорить со мной в 75-м, общий отказ — в прошлом году, когда был скандал из-за денег для маминой поездки с друзьями в Сибирь, — я еще относил к детству.

Более — не могу.

3. Советовал бы тебе, Дуня, помнить, кто был с тобою, когда ты плакала от исторички и рисовала почеркушки, кто шел против всех, скандалил, крепил в тебе веру в себя; кто просил тебя не ехать в Питер, кто потом спасал тебя, охраняя в больнице; вспомни, кто молил тебя против Рустема и вытащил тебя из этого э п и з о д а; вспомни, кто ходил с тобою к Хвалибову, кто унижался, чтобы вытащить тебя с собою, кроху еще — за границу, и кто бился за тебя все последующие годы. Не забывай. Бог иначе отомстит плохим в творчестве.

4. Советовал бы тебе, Оля, порасспрашивать тех, кто знал меня, чем ты была и есть для меня. Сердце у меня мяло и рвало от любви к тебе и от страха за тебя.

5. Вы умели обе прощать маме многое. Я ни о какой своей личной жизни все эти годы, когда стал жить без постоянных скандалов, не думал. Не потому, что не позволял, просто я жил ожиданием той поры, когда мы будем вместе: на море ли, когда надо Оку научить плавать, на Эльбрусе ли, в Бакуриани. Вы не так относились ко мне последнее время. Я с горем в сердце улетаю. С горем.

6. Мой последний миг — где бы он ни был — будет вашим.

7. Ваш долг — по мере сил — сохранить мою память. Иначе уж вовсе вам станет стыдно.

Для этого вы обязаны сделать все, чтобы мое собрание сочинений, включенное в план издания «Современника» по решению Совета министров на 1984/85 год, — вышло. Если за это не биться, не писать писем, не обивать пороги — его похоронят из-за сугубой ко мне неприязни, базирующейся на зависти умению работать.

В этом вам будет помощник «Сов. пис.» РСФСР, Сережа, Володя Солодин из цензуры, Санечка Беляев, Саша Бовин из «Известий», Замятин из ЦК и Бор. Иван. Стукалин, пред. Госкомиздата. Как надо издавать сочинения по томам — оставил Сане Беляеву.

Очень долго ждал вашего звонка.

Не дождался.

Дай вам Господь, люди.

Загрузка...